Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дурни и сумасшедшие. Неусвоенные уроки родной истории

ModernLib.Net / Публицистика / Пьецух Вячеслав Алексеевич / Дурни и сумасшедшие. Неусвоенные уроки родной истории - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Пьецух Вячеслав Алексеевич
Жанр: Публицистика

 

 


Во-первых, потому что у нас нет общенациональной житейской культуры, а есть только общие акультурные проявления, например, русские как один переходят магистрали «на красный свет».

Во-вторых, мы говорим на разных языках, и еще сто лет тому назад, по замечанию писателя Энгельгардта, русский крестьянин не понимал фразы, если в ней было больше четырех слов.

В-третьих, в России нет общенациональной морали, и в частности поэтому дело воспитания юношества у нас происходит по воле волн. Немудрено, что у наших выдающихся педагогов дети часто уголовные преступники, и неизлечимо больные – у выдающихся докторов. По сути дела, в каждом социальном пласте русского народа существует своя мораль. Для сельского жителя мешок цемента украсть – в порядке вещей. Среди поселковой молодежи в тюрьме отсидеть – как в армии отслужить. Горожанин, из начитавшихся, способен пойти на эшафот за учение о монадах. Интеллигент, по Бальмонту, стоит на том, что «Мир должен быть оправдан весь, / Чтоб можно было жить». Следовательно, в этическом плане мы даже не симбиоз народов, а злостный интернационал.

В-четвертых, сама общность территории под вопросом, ибо Сибирь – не Россия, из прибалтийских республик наших не выпрешь, и мы настолько склонны к эмиграции, что в Израиле через одного по-нашему говорят.

Но это по-своему и хорошо, что как нация мы еще не сложились, и, значит, у нас еще многое впереди. Сдается, что третье тысячелетие от рождения Христова будет тысячелетием России, поскольку все наши беды от молодости, а молодость – это сначала дурь.

Мы, русские, народ точно не европейский, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день. Словно чужие мы в Европе, хотя, по крайней мере, сорок тысяч лет населяем сей положительный континент. Или можно так сказать: русские и романо-германцы до такой степени непохожи, как будто они не соседи, а разнопланетяне, которые не сойдутся ни на какой платформе и никогда. Не то чтобы они лучше, а мы хуже, или наоборот, а просто мы слишком долго, до самого Алексея Михайловича Тишайшего варились в своем соку.

Недаром в середине позапрошлого столетия де Кюстин писал о нас: «Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. Ведь немногим больше ста лет тому назад они были настоящими татарами. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру – но лишь надело ее мехом внутрь».

Что до жестокости наших нравов, то тут де Кюстин не прав. Устроить побоище «стенка на стенку» – это мы могли, и поскандалить в очереди за водкой – это было у нас свободно, и вот в настоящий исторический момент у нас выборочно, через нищего, подают. Но лишних едоков на Руси никогда не топили в реках, как в революционной Франции, и смертная казнь в России была отменена за пятьдесят лет до того, как французы пустили в ход гильотину (высота конструкции два метра двадцать сантиметров, вес ножа шестьдесят килограммов) и в одном Париже казнили с тысячу человек.

Что до происхождения нашего племени, то мы те же индоевропейцы, что и французы, и монголоидности в нас сравнительно ерунда. Ну, города наши чем-то похожи на стойбища, ну, не законопослушны мы, как охотники за морским зверем, ну, простодушны и нерасчетливы, как амазонцы, ну, ездим за рулем напропалую, безответственно, – как живем.

А вот француз, напротив, почитает закон наравне со святой Магдалиной, обитает в благоустроенных городах, умеет считать деньги, за рулем ездит, точно перед начальством отчитывается, и наперед знает свою судьбу. Кроме того, он по девственной своей неосведомленности путает татар с разбойниками и считает варварами всех, кто не ведет приходно-расходных книг. Отсюда резолюция: мы, русские, точно не европейцы, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день.

А впрочем, что такое европеец? Каковы в действительности его характернейшие черты? И, может статься, это мы на самом деле европейцы, а не они…

Если образцовый обитатель нашего континента – это такой узко образованный и строго ориентированный господин, который превыше всего ставит здоровье, семейный принцип и материальное благополучие, который не выходит из дома без носового платка, больше всего интересуется котировками и не читает ничего, кроме газет, то мы нисколько не европейцы, а бог весть что. Но, кажется, Европа прежде всего считалась светочем широкого знания, источником гуманистической мысли, цитаделью благородства, свободы и гражданских добродетелей, если, конечно, мы не заблуждались на этот счет. Если не заблуждались, то вот какое дело: русские – последние европейцы на сей земле.

Спору нет, мы вороваты, не умеем работать, безобразно содержим свои города и веси, но все-таки слишком многое говорит за то, что мы суть последние европейцы на сей земле. Во-первых, мы ориентированы широко, даже всемирно, и нас остро интересует движение французской литературы, здоровье американского президента, погода на Соломоновых островах. Во-вторых, мы больше живем духом, чем физически, как, например, Лейбниц и Блез Паскаль. В-третьих, русский человек не прочь пострадать за выношенную идею, как Овидий и Галилей. Наконец, у нас еще местами читают книги, по-прежнему существует такая вздорная профессия, как поэт, и, отправляясь от иной гуманистической идеи, мы способны обменять жилплощадь на хроническую болезнь. Правда, нам неведомы гражданские добродетели, но зато свободны мы, как никто. Однако и нам недолго оставаться европейцами, поскольку успехи цивилизации налицо. Александр Иванович Герцен еще в середине позапрошлого века писал: «…пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство – окончательная форма западной цивилизации». Мы только добавим: цивилизации не западной, а вообще. Как-то так сложилось, что чем благоустроеннее общество, чем мощнее его производительные силы, тем проще, пошлее, ограниченней человек. Трудно сказать, по какой причине, но что-то происходит с культурой в исконно-европейском смысле этого слова, когда прогресс достигает известной точки, то есть угасает культура, что называется, на глазах. Только один пример: при большевистской деспотии у нас было не пробиться на вечер поэзии в Политехническом музее; в свободной России писатель считается полусумасшедшим, настоящего читателя поискать. Вот и подумаешь в другой раз: видимо, было бы лучше, если бы мы подольше варились в своем соку.

Порох выдумали не мы. Эту сатанинскую смесь выдумали китайцы, у китайцев ее позаимствовали арабы, у арабов – испанцы в эпоху Реконкисты, а у испанцев – весь европейский мир. С тех пор войны перестали быть массовой поножовщиной и превратились в науку убийства издалека.

Нет ни одного европейского народа, который не использовал бы китайское изобретение, как правило, злонамеренно, бесшабашно и широко. Россия, разумеется, не исключение, но и только, между тем Западная Европа издревле и серьезно горюет на тот предмет, что русские тоже знают порох и на беду всему цивилизованному человечеству владеют наукой убийства издалека. Маркиз де Кюстин так и пишет: «Я уже говорил и повторяю еще раз: русские не столько хотят стать действительно цивилизованными, сколько стараются нам казаться таковыми. В основе они остаются варварами. К несчастью, эти варвары знакомы с огнестрельным оружием…»

Понятно, что парижанин имел в виду: дескать, Россия настолько громадна, дика, неуравновешенна и страшна, что Запад на всякий случай должен иметь над ней какой-то качественный перевес. Например, было бы отлично, если бы Франция знала порох, Россия – нет.

Непонятно только, чем мы так напугали Западную Европу, вроде бы и далеко мы, и ружья у нас, по Лескову, кирпичом чистят, и до того мы заняты внутренними безобразиями, что нам нет дела ни до чего. И то правда, что за свою тысячелетнюю историю Россия вела около трехсот пятидесяти войн, и лишь с десяток из них были оборонительными, однако русская экспансия была обращена исключительно на восток. По-настоящему мы только однажды Европу насторожили, при Петре Великом, а так мы сравнительно тихо сидели в медвежьем своем углу. Разве что русские навсегда напугали французов, когда разгромили шестисоттысячную армию Наполеона, который всю Европу прижал к ногтю, освободили Германию, взяли Париж и внедрили в галльский обиход существительное «бистро».

Следовательно, и в этом смысле порох выдумали не мы. То есть Россия никогда не нападала на Францию, в то время как французы дважды вторгались в наши пределы, так почему же, спрашивается, не мы напуганы, а они?

Маркиз де Кюстин так отвечает на этот вопрос: потому что «русский народ ни на что не способен, кроме покорения мира». И, откровенно говоря, в этой резолюции что-то есть.

Действительно, русский народ не вполне способен себя кормить. У него не задалась своя индустрия и вся техника в России у нас была завозная вплоть до Великого Октября. Мы не смогли реализовать социалистическую идею, вернее, извратили ее до такой степени, что Маркс неоднократно перевернулся в своем гробу. Мы не смогли построить и демократическое общество, по крайней мере, на первых порах у нас вышла смесь балагана, «малины» и нищеты. Наконец, наши автомобили без молитвы не заводятся, телевизоры показывают нерегулярно, самолеты падают почем зря.

Правда, автомат системы Калашникова стреляет при любой погоде, и даже если натолкать в дуло битого кирпича. Исходя из этого феномена действительно подумаешь, что все наши настоящие способности направлены на войну. Не тут-то было: покорить мир мы тоже не в состоянии, вернее, у нас и мысли никогда такой не было, затем что просто-напросто невоинственный мы народ. Агрессии в нас хватает только на давку в метро и очередь за продуктами питания, а в остальном русак безобиден, как «хорошист». Ну, хана Кучума мы разгромить можем, но одолеть правильное войско русские способны, если их только очень, до крайности разозлить.

Иное дело, что в таких случаях функцию армии берет на себя народ, поскольку армия-то у нас, говоря по-немецки, – швах. И берет она преимущественно числом, так что в среднем у русских приходилось с десяток убиенных солдатиков на одного поверженного врага. И главное, она испокон веков содержится кое-как. Вот маркиз де Кюстин пишет: «Серый, нездоровый цвет лица солдат говорит о голоде и лишениях, ибо интенданты безбожно обкрадывают несчастных…» – возьмем в предмет, что это было написано полтора века тому назад. Таким образом, и в этом смысле порох выдумали не мы. То есть Россия никогда не покушалась на мировое господство, ибо покушаться на таковое она и не хотела, и не могла.

Но тогда возникает законный вопрос: почему романогерманцам, по природе склонным к гегемонии в мировом масштабе, не дает покоя наше огнестрельное оружие вплоть до знаменитого «калаша»? А вот почему: потому что мы народ нецивилизованный, и если воюем, то до логического конца. Французы вон в сороковом году две недели повоевали с немцами – и хорош. Национальная государственность приказала долго жить, но зато и города целы, и французы в основном целы, как будто и не было ничего. А мы искони ратоборствуем до последнего солдата, последнего хлебного колоса, последнего шалаша.

Понятное дело, что с таким народом можно воевать только в том случае, если иметь над ним резкий качественный перевес, например, если бы во Франции знали порох, в России – нет.

Занятно, что огромное большинство людей, живущих органичной жизнью, как, например, живет дерево или волк, безошибочно соизмеряют действие с его следствием, поскольку природа берет свое. И дерево никогда не пустит лист на Крещенье, и волк без крайней нужды не полезет в колхозную овчарню, и автомеханик по субботам пьет водку, а не тосол.

Другое дело человек, который больше живет головной жизнью, будь он хоть русский демократ, хоть французский аристократ. Вот маркиз де Кюстин пишет аж в 1839 году: «Тягостное чувство, не покидающее меня с тех пор, как я живу в России, усиливается оттого, что все говорит мне о природных способностях угнетенного русского народа. Мысль о том, чего бы он достиг, если бы был свободен, приводит меня в бешенство».

Положим, что это так. То есть, с одной стороны, русский народ точно талантлив, даже и чересчур. В том смысле чересчур, что если ему потребуется поднять сельскохозяйственное производство, он не ограничится передовыми агроприемами, а еще выдумает трудодень, статью «за колоски», потребкооперацию и кашу из топора. Но, с другой стороны, прикинем, чего русский народ достиг в условиях тирании и до чего он дошел, будучи свободным, как никогда…

При деспотах, начиная с Николая I, русские дали миру: неэвклидову геометрию, электрическое освещение, периодический закон, великую литературу, радио, воздухоплавание, телевидение, «Броненосца “Потемкина»», две актерские школы, водородную бомбу, теорию космических сообщений, за которой последовала практика… – больше, кажется, ничего. В свою очередь, свободные французы за это же время дали миру: гильотину, консервы, оперетту, кинематограф… и еще множество других полезных вещей, из чего мы логически выводим, что никакая тирания человеческому гению не указ.

Этот вывод тем более трудно оспорить, что в условиях демократических свобод мы не только ничего путного не выдумали, но за пятнадцать лет умудрились довести до крайности худо-бедно налаженную страну. Срок, правда, ничтожный, но результаты ошеломляют, и все думается: либо России свобода противопоказана, либо у нас все еще впереди.

Но больше всего огорчает человек, живущий головной жизнью. Поскольку он готов пойти на эшафот ради всеобщего избирательного права, то есть поскольку он может поджечь собственный дом, чтобы согреться, постольку головной человек много опасней того автомеханика, который по субботам пьет водку, а не тосол.

Как известно, записки маркиза де Кюстина сто пятьдесят лет не издавались в России, хотя у нас не было такого культурного человека, который эту книгу не прочитал. Не издавались они, во-первых, потому что француз обличает дикие ухватки наших властей предержащих не обинуясь и напролом. А во-вторых, потому что полтора века у нас оставалась неизменной мето?да отправления государственной власти: и самодержавие давило всякую самодеятельность, и три источника, три составные части марксизма суть романтика, пайка, кнут.

Вот приводит де Кюстин такой случай: утонули, переправляясь через Неву, девять душ петербуржцев, но и полиция про это происшествие якобы ничего не знает, и газеты молчок, и в публике ни гу-гу. «Вы представляете себе, – восклицает маркиз, – сколько разговоров, споров, предположений, криков вызвала бы такая катастрофа в любой стране! Газеты бы писали, и тысячи голосов подхватывали хором, что полиция ни за чем не смотрит, что лодки никуда не годны, что власти ничего не делают для предотвращения таких несчастий. Здесь – ничего подобного. Молчание еще более страшное, чем сама катастрофа».

Что тут скажешь: реприманд справедливый, действительно про такие неприятности не любили у нас писать. Особенно наши марксисты отличались по департаменту тишины, – какую, бывало, газету ни откроешь, везде только про ударные сроки, передовые технологии, встречный план. Где-то самолеты падали, корабли тонули, людей отстреливали ни за понюх табаку, а газеты гнули увеселительное свое.

Слава богу, теперь не то. Нынче свобода слова, нынче уже не прочтешь о том, что вот в таком-то городе живет такой-то счастливый человек, у которого все есть: дом, призвание, кусок хлеба, любовница и жена. То-то порадовался бы за нас маркиз де Кюстин, потому что какую газету ни откроешь, везде только про стрельбу среди бела дня, про упавшие самолеты и потонувшие корабли. Причем интересно: почему-то меньше этих ужасов не становится, если чаще о них писать.

Сдается, что свобода слова – категория экономическая, поскольку рекомые ужасы – самый ходовой товар, это все-таки не «Анна на шее», которая, заметим, печаталась в газете, при цензуре, абсолютной монархии и вообще.

Тот народ обречен страждать и бедовать, у которого нет своей аристократии, по крайней мере, судьба такого народа непредсказуема, ибо она сильно зависит от бандита и дурака. Ведь что такое аристократия?.. а самая суть нации, хранительница моральных норм и вековых традиций, даже характернейших физических черт народа, недаром же почти все Романовы были гиганты и молодцы. Поэтому как-то уверенно живется в родной стране, если ты знаешь: как бы скверно ни функционировало государство, Урусов точно не возьмет взятки, Оболенский не смошенничает, Голицын не украдет. И если дивизией командует Шереметев, то можно быть уверенным, что ни один патрон не будет продан противнику и солдаты не перестреляют друг друга из-за обид. (Между прочим, при Романовых за таковскую военную коммерцию вешали перед строем, хотя это, конечно, не выход из положения, но все-таки Иванов прочно знал, что торговать боеприпасами – это нехорошо.)

То-то и дорого, что прежде в России существовало незыблемое понятие о чести и методике служения своему отечеству, которое столетиями хранил русский аристократ. До той самой поры существовало, пока к власти в стране не пришел социально взвешенный элемент. Моментально честь была объявлена предрассудком, мораль приобрела классовый характер, то есть аморальный, и аристократию вырезали на корню. С тех пор мы испытываем постоянные трудности с кадрами, которые, как известно, решают все.

Интересно, что задолго до семнадцатого года феномен социально взвешенного элемента выявил путешественник де Кюстин. Вот он пишет: «Я не упомянул одного класса, представителей которого нельзя причислить ни к знати, ни к простому народу: это – сыновья священников. (Мы, разумеется, берем шире.) Эти господа образуют нечто вроде дворянства второго сорта, дворянства, чрезвычайно враждебного настоящей знати, проникнутого антиаристократическим духом и вместе с тем угнетающего крепостных. Я уверен, что этот элемент начнет грядущую революцию в России».

Как в воду глядел француз. Ведь действительно, не прямые страдальцы, именно промышленные рабочие и нищее крестьянство, устроили нам Октябрьский переворот. Устроили его дети священников, потомки личных дворян, недоучившиеся студенты, уголовники из хороших семей, интеллигенты в первом поколении, то есть не вельможа, не простолюдин, а этот самый социально взвешенный элемент. Он ненавидел все и вся, за то что ему не нашлось места в жизни, трудиться он не мог либо не любил, не знал своих корней и сословной морали, не исповедовал никаких правил, кроме правил конспирации, и даже не всегда знал, чего именно он хотел. И по Кюстину, и по нашему разумению, это была действительно страшная разрушительная сила, перед которой аристократической России было не устоять.

Неудивительно, что в семнадцатом году Урусовых с Оболенскими раскассировали за ненадобностью в государстве пролетариев и крестьян. Между тем аристократия остро необходима как раз в государстве пролетариев и крестьян, то есть в обществе без религии, естественной морали, незыблемых канонов, если не считать украденной у апостола Павла заповеди «Не трудящийся, да не яст». То-то и оно, что в России вряд ли завелась бы повальная мода на доносительство, если бы где-нибудь в Арбатских переулках жил Урусов, который точно не возьмет взятки, Оболенский, который не смошенничает, Голицын, который не украдет.

А то ни на кого нельзя положиться в Российской Федерации, – ни на генерального прокурора, ни на простого секретаря.

Под осень 1839 года Астольф де Кюстин посетил городок Шлиссельбург, известный своей крепостью, в которой с Петра Великого содержались вольнодумцы и бунтари. Чего вожделел француз, того он не увидел, именно каземата, где капитан Чикин зарезал несчастного императора Ивана VI, с младенчества сидевшего по тюрьмам да крепостям. Зато де Кюстину показали Шлиссельбургские шлюзы, его нимало не интересовавшие, и устроили ему торжественный обед, за которым, между прочим, произошел замечательный разговор.

Поскольку на Руси даже за обедом не умеют говорить о пустяках, беседа с первых же слов достигла высоких сфер. Говорили об изящной словесности. Покуда наши мужчины на водочку налегали, наши дамы выказали настолько тонкое знание французской литературы, что путешественник был положительно изумлен.

По-нашему, тут изумляться нечему. Культурный русак вообще восприимчив и остро интересуется тем, что на Западе пишут, думают, говорят. Но это вовсе не потому, что в нашем отечестве скучно пишут, мало думают и гадости говорят. Русский человек оттого внимателен к веяньям со стороны Бискайского залива, что он всемирен, по определению Достоевского, что он отчасти немец, англичанин, итальянец, голландец, испанец и чуть француз. То есть гражданин мира он в не меньшей степени, чем русак. Разумеется, это уникальное качество открылось в нас в петровскую эпоху, когда русские дорвались до европейского знания, от которого в течение пяти столетий они были отсечены. Только в конце XX века мы объелись Европой и охладели – отчасти по той причине, что там давно скучно пишут, мало думают и гадости говорят. Вдруг нам стало понятно, что в художественно-культурном отношении нынешняя Европа – это глухая провинция, этакий Весьегонск на французский лад.

Так вот, беседовал француз с русскими дамами об изящной словесности и оказалось: мы в курсе движения французской литературы, а де Кюстин о нашей знает не больше, чем о Луне. Ну, Пушкина пару стихотворений он прочитал в переводе и нашел, что тот подражает Стендалю и де Мюссе. Ну, про Лермонтова ему рассказали чувствительный анекдот. А про Гоголя, Крылова, Жуковского, Карамзина, Белинского, Чаадаева он даже и не слыхал.

А ведь Гоголь – это столп европейской литературы, начало ее «золотого века», это писатель, открывший пятую сущность слова, выделивший, так сказать, литературное вещество. Гоголь – тринадцатый апостол, через которого на словесность белой расы сошла высшая благодать. И уж во всяком случае гоголевское наследие не идет в сравнение с пустыми эпопеями Бальзака и сказками для детей, которые сочинял Гюго.

И вот на тебе: Бальзака в России знают от первой до последней строки, Гоголя во Франции не знает ни одна собака, – а еще цивилизованная страна… Между тем если бы Бальзаку довелось прочитать хотя бы одних «Старосветских помещиков», он бы навсегда бросил свое перо.

Далее де Кюстин пишет: «Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что совершится во имя религии». Провидцем оказался француз: если считать марксизм-ленинизм религией, то так оно именно и стряслось.

А иначе и нельзя трактовать сие романтическое учение, поскольку основано оно было исключительно на вере – в пролетариат, мировую революцию, Россию-мессию, непогрешимость вождей, победу коммунистического труда. И свои святые были у большевиков, и таинства вроде превращения количества материальных благ в качество нового человека, и обряды, и чудеса. Разве не чудо, что эру космических сообщений открыла страна, в которой невозможно было купить обыкновеннейшей колбасы?..

Вот какое дело: если марксистско-ленинская религия победила, если она владела умами людей без малого столетие, то она должна была опираться на своеобразный человеческий материал. Иначе говоря, победить такая религия могла только в России, где вообще веруют охотно, где народ не глубоко религиозен, а широко. Глубоко религиозный человек до последнего издыхания стоит на том, что «несть власти, кроме как от Бога», а широко религиозный еще верует в двуперстное знамение, нерукотворные иконы, любовь с первого взгляда и тринадцатое число. Такой человек легко приобщается к новой вере, но и расстается с ней такой человек легко. Поэтому Россия – чреватая, неуравновешенная страна.

Вот на Западе жить спокойно, поскольку там уже пятьсот лет не меняется символ веры: Бог – это благосостояние и семья.

Впрочем, и на Руси жить можно, особенно если ты веруешь широко. Через такую веру у нас обыкновенный заяц великого Пушкина спас, а то сидели бы мы без «Бориса Годунова», «Евгения Онегина» и «Цыган». Вообще русский человек, что мать родная: какой есть, такой и слава богу.

Может быть, ничто нас так не разделяет с Западом, как язык. Это просто какая-то дополнительная государственная граница, непроницаемая, советского образца. Действительно: русский язык настолько вариативен, чувственен, красочен, просто богат в количественном отношении, что он даже неинтересен для чужака, как, наверное, для готтентота неинтересен стереоскоп.

В этом смысле мы страшно одиноки, потому что нас мудрено понять. Положим, мы говорим: «Ну ты, мать, даешь!» – а это воспринимается как предложение вступить в известного рода связь. Или мы говорим: «Виноват волк, что корову съел, виновата и корова, что в лес забрела», – а чужак подумает, что настоящего судопроизводства в России нет. Но самое обидное, что мир не в состоянии освоить нашу литературу, даже если бы он этого по-настоящему захотел. Вот маркиз де Кюстин пишет: «Вчера я перечел несколько переводов из Пушкина. Они подтвердили мое мнение о нем, составившееся после первого знакомства с его музой. Он заимствовал свои краски у новейшей европейской школы».

На эту дурацкую характеристику потому не хватает зла, что маркиз-то, по сути дела, не виноват. Ну что ты возьмешь с француза, если в его языке конструкции железобетонные, ударения исключительно на последнем слоге, суффиксов, префиксов, частиц не полагается, и этот язык только мелодичностью и берет… Что ты возьмешь с француза, если по-ихнему щенок – «молодая собака», если палка, буханка, жезл – все будет «батон», и вообще нет аналога слову «дух»…

Виноват наш язык, не доступный пониманию романогерманца обстоятельно и сполна. А ведь Пушкин – это сплошной язык, и его божественное обаяние заключается не в художественных идеях, вообще несложных для передачи, а в волшебном порядке слов. Ведь есть же, действительно, разница между пушкинской строфой и грустной неизбежностью в переводе, как-то:


Время, мой друг, время,
Сердце просит покоя,
Дни летят за днями…

ну и так далее, вплоть до удаленного монастыря трудов и чистых удовольствий (Александр Сергеевич пишет – «нег»). По той же причине нельзя так перевести Гоголя, Лескова, Достоевского, Чехова, Бабеля, Зощенко, Платонова, чтобы можно было оценить их обстоятельно и сполна.

Таким образом, Пушкин никак не мог заимствовать краски у европейской школы, во-первых, за технической невозможностью, а во-вторых, потому что своих девать некуда, плюс оттенки, полутона, интонации и тона. До чего дело доходит из-за такого избыточного богатства: допустим, Альбер Камю и в оригинале очарователен, но по-русски он выходит красочней и сильней.

Правда, в наше время русский язык как-то выхолащивается, бледнеет, опрощается до общих романо-германских форм. Надо думать, придет пора, когда русак и француз будут в совершенстве друг друга понимать. То-то заживем душа в душу, если, конечно, на Руси к тому времени останется такое понятие, как «душа».

Главное свойство русского характера заключается в том, что он соединяет в себе все мыслимые человеческие черты. Вот и де Кюстин пишет под дорожными впечатлениями: «На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен, и столь же усиленно раскланивались со всеми встречными возницами, а их было немало. И выполнив столь пунктуально эти формальности, искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-нибудь».

В том-то вся и штука, что русский человек все может: может быть великодушным, бессмысленно жестоким, скрытным и, что называется, душа нараспашку, скаредным и щедрым, вороватым, изобретательным, циником, безалаберным и себе на уме. Но это не то что русак Иванов циник, а русак Петров с утра до вечера себе на уме. Это означает, что русак Иванов в среду скареда, а в четверг щедр, а в пятницу вороват.

Кстати заметить, русский человек вороват не от природы, а, так сказать, исторически, поскольку у него исторически не сложились отношения с собственностью, за неимением таковой. Ведь во всю тысячелетнюю историю России у него не было никакой собственности, даже на свою лачужку и на жену. Поэтому у него сложилось такое отношение к движимости и недвижимости, которое въелось в генетический код: все ничье, все божье, от гвоздика до земли.

Однако организовать такой народ в общность, будь то колхоз или государство, неудобно и тяжело. Неустойчивое получается государство, если каждый из двухсот миллионов подданных одновременно великодушен, жесток, скрытен, циник, щедр… ну и так далее, тем более вороват. В сущности, неуправляемой выходит такая общность, если каждый член ее может все.

Русский человек разве что веселиться не умеет, по-настоящему, от души. Вот и де Кюстин пишет: «Тишина царствует на всех праздниках русских крестьян. Они много пьют, говорят мало, кричат еще меньше и либо молчат, либо поют хором, то есть тянут меланхолическую мелодию. Национальные песни русских отличаются грустью и унынием».

Что ты на это скажешь: народ мы точно невеселый и проказничать умеем, только крепко залив глаза. Карнавалов у нас не бывает, театрализованных шествий не заведено, на улицах у нас только нищие и пьяные поют, на клоунов, которые в Париже кривляются у магазинов, мы бы смотрели с сочувствием и тоской. Да, в сущности, и не было у нас случая научиться по-настоящему веселиться, потому что от века жизнь в России – преодоленье и тяжкий труд.

По следующему пункту де Кюстину хочется возразить. Он пишет: «… русские, как я не раз отмечал, народ чрезвычайно красивый», кроме того, «в них проявляется врожденное изящество, какая-то естественная деликатность», но «красивые лица реже встречаются у женщин, чем у мужчин». Вот по этому пункту и хочется возразить.

Сдается, что напротив, – красивых русских мужчин вообще не бывает, если отправляться от романо-германской правильной красоты. Лица у наших мужиков бывают: мягкие, родные, умные, тупые и обещающие беду. Может быть, в них и отпечаталась бы акварельная славянская красота, кабы не водка, а также не отравленные пища, воздух, социально-экономические отношения, мысли, воспоминания и вода.

А вот русская женщина – как раз первая красавица на Земле. Среди деревенских красавиц точно не много, почему-то они у нас больше группируются в городах. Первый на планете город красавиц – Москва, второй – Питер, третий – Гавана, четвертый – Тбилиси… прочие места можно по патриотическому признаку разбирать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4