Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Веселые похождения внука Хуана Морейры

ModernLib.Net / Пайро Роберто Хорхе / Веселые похождения внука Хуана Морейры - Чтение (стр. 14)
Автор: Пайро Роберто Хорхе
Жанр:

 

 


      Ах, со всем этим было бы покончено сразу, не терзай мое сердце ревность и самолюбие. Жаль, не было тут Васкеса, уж я бы свернул ему шею!.. Руки у меня дрожали от ярости. Прерывающимся голосом я произнес:
      – Вы высказали мне много упреков, но без всяких оснований, Мария. Вы осудили мое поведение, хотя оно строго соответствует требованиям действительности.
      Что делать! Вы – мечтательница, ангельское создание, согласен, но вам чужда реальная жизнь, вы неспособны найти себе место в жизни… Может быть, за это я так и люблю вас… Но если я люблю вас, это не означает… Нет, вы не имеете права судить меня. Когда-нибудь вы отдадите себе отчет во всем, и тогда поймете. Если человек ставит себе определенную цель, он не может не следовать по ведущему к ней пути, будь то широкая дорога, тропинка или мостик над пропастью… Я иду туда, куда должен идти, по единственному лежащему передо мной пути, не оглядываясь назад, не озираясь по сторонам, не считаясь с мешающими мне людьми или преградами, но не изменяя при этом ни принципам благородного человека, ни своим…
      Меня прервал короткий, не то печальный, не то саркастический смех.
      – Так вы полагаете, – звонким голосом спросила она, – что, например, ваши заметки в газете не переходят, мягко выражаясь, границ приличия и корректности?
      – Мои заметки! Я не пишу.
      – Полноте. Не усугубляйте свою вину, – а я считаю, что это вина, – отрицанием. Вы знаете, что такие забавы – а многие, возможно, считают это забавой, – открывают все двери клевете и скандалам. Тот, кто сегодня является предметом насмешек или оговора, завтра из мести не остановится ни перед чем и, в свою очередь, все утопит в грязи, врага и его близких, его деятельность и его семейный очаг… Последствия таких выходок бывают ужасны, и никто не знает, куда могут они завести.
      Я посмотрел на нее в упор, но она не отвела взгляда.
      – Так для этого вы меня и позвали? – еле выговорил я, не помня себя от гнева. – Только для этого? Не могли даже немного подождать?… Что ж, ладно! У меня тоже есть что сказать вам: вы не любите меня, вы меня никогда не любили, Мария!
      Она опустила голову с чуть заметной скорбной Улыбкой и прошептала, теребя пальцами платье:
      – Возможно. Очень возможно.
      В ее голосе снова послышались и нежность и ирония. Постороннему глазу было бы ясно, что в душе ее боролись два моих образа: тот, что она создала себе, и тот, что я сам постепенно открыл ей. В общем, романтизм. Когда она подняла глаза, взгляд ее был совершенно безмятежен. Она не произнесла ни слова. И какое-то время, может быть, полминуты, может быть, полчаса, я тоже молчал и размышлял. Как сложилась бы моя жизнь, если бы рядом со мной все время была эта креольская Аспазия, эта принципиальная Лукреция! Соединиться с нею означало бы обречь себя на дни, полные горькой досады, на вечную тиранию, на постоянную безжалостную проверку всех моих действий. Я почувствовал страх. Почувствовал страх и вместе с тем непреодолимое желание сломить ее, покорить, внушить ей безоглядное преклонение перед моей личностью. И, подчиняясь этому побуждению, я попытался успокоиться. Я изменил тон и нежно сказал, что, как бы я ни поступал, хорошо или дурно – сам не подозревая, что это могло быть дурно, – все я делал ради нее, ради того, чтобы завоевать ее, чтобы создать для нее самое высокое положение, богатство, власть, счастье, которого только она и достойна. Я ничего не добивался для себя; а для нее мне все казалось недостаточным.
      – Вы – одна из тех редких женщин, которые помогают мужчине стать великим человеком. Будь вы рядом со мной, я был бы уверен, что достигну всего, к чему стремлюсь, и даже большего. Я богат, а скоро буду очень богат. Я обладаю некоторой властью, а буду обладать значительно большей. Вскоре в стране никто не сможет бороться со мной…
      – Это неверно, Маурисио.
      – Кто же?
      – Тот, кто думает лучше, чем вы.
      Тень Васкеса более ощутимо возникла передо мною. Побежденный соперник постепенно отвоевывал старые позиции. Этот призрак поверг меня в замешательство; ничем иным я не мог объяснить перемену в Марии, хотя раньше были и другие предвестия. Все же я попытался проникнуть глубже в ее душу и опять спросил:
      – Так только для этого вы меня звали?
      – Нет. Я хотела сказать вам еще кое-что… Все осуждают вас за то, что вы остаетесь во главе полиции, а сами тем временем готовитесь к избранию в конгресс. Почему вам не отказаться от своего поста и не дать этим удовлетворение и друзьям и врагам?
      – Потому что они способны ссадить меня с коня! – улыбаясь, воскликнул я. – Нужно быть очень наивной, Мария, чтобы спрашивать или просить меня о подобных вещах.
      – И все-таки я думала… – прошептала она со слезами на глазах, растрогав даже меня своим жалобным тоном.
      Тут в гостиную вошел дон Эваристо. Заметив наше волнение, он предположил, что решающий шаг сделан и последние препятствия рухнули.
      – Дело сдвинулось, а, мальчик? – спросил он, радостно улыбаясь в ожидании счастливой вести.
      – Ах, дон Эваристо! Боюсь, власть захватит оппозиция, – отвечал я.
      Дон Эваристо понял мои слова в прямом смысле и подверг меня настоящему допросу по поводу политического положения в провинции. Мария слушала мои ответы, очевидно, ничего не слыша, широко открыв глаза, так широко, будто всматривалась в глубь своей души.
      Через несколько дней я пришел снова. Меня обуревало безрассудное желание отвоевать ее, неистовство, подобное жажде мести за страшное оскорбление, терзали муки уязвленного самолюбия. Мария старалась вести разговор на общие темы, была очень корректна, холодна, лишь иногда принуждая себя проявлять любезность. Я то бледнел, то заливался краской. Порой я готов был броситься на нее, дать ей взбучку, подчинить ее грубой силе, но присутствие дона Эваристо, сидевшего с нами, вероятно, по ее просьбе, не позволяло в думать об этом, делало невозможным новое объяснение.
      Выборы были назначены на воскресенье, через три дня. Бланко, считая мое избрание несомненным, говорил со мной о будущей моей большой роли в Буэнос-Айресе. Я отвечал с напускной скромностью:
      – Можно быть первым в Лос-Сунчосе, одним из первых здесь и последним или предпоследним в столице. Сколько было таких, что блистали в родном городе, но терпели поражение и шли ко дну в Буэнос-Айресе! Кто знает, может, и мне суждено вместе с многими другими затеряться в толпе…
      – Возможно, – рассеянно проговорила Мария.
      Вся кровь бросилась мне в голову.
      – И вы воображаете, что я!.. – начал я запальчиво, но тут же сдержался и вышел, дрожа от ярости, почти не попрощавшись.
      Выборы прошли для меня триумфально. На следующий день после подсчета голосов я передал свой пост преемнику и начал готовиться к переезду в Буэнос-Айрес, на поприще будущих моих подвигов, а мозг мой сверлило мрачное предположение, столь легко принятое Марией… Неужели я, верховод своего поселка, а затем выдающийся человек провинции, не приобрету влияния в столице, попаду в последние ряды, не пробьюсь на первое место? И меня преследовала мысль о жалкой роли многих моих земляков, блиставших в своем углу, а потом угасших, тусклых, незаметных вне родной среды, и незаслуженно затерянных в потоке избранников страны, которых засасывает и поглощает жадная столица.
      О, Мария, Мария! Как хотел я победить, завоевать Буэнос-Айрес, а заодно поработить и ее, опровергнув оскорбительное для моего самолюбия предположение.

Часть третья

I

      Хотя я уже достаточно привык к напряженной жизни столицы, первое время в Буэнос-Айресе голова У меня закружилась, и это понятно: раньше я приезжал сюда для развлечения, не имея определенных занятий, всецело располагая своим временем и неизменно рассчитывая на гостеприимное прибежище в родном городе, как на бастион, который даст мне защиту в случае нужды. Я мог выбирать себе знакомых, вести по желанию широкий или уединенный образ жизни; в конце концов, я был просто гостем, которого даже враги принимают любезно, как во время перемирия. Однако на этот раз я должен был здесь укорениться. Впереди я видел разработанный в общих чертах план поведения, политический и общественный долг, разного рода обязанности, самые настоятельные нужды, например, необходимость настроить себя на столичный лад, решительно выйти на арену, не считаясь ни с кем, не помышляя о скромном провинциальном убежище, ибо возвращение домой было бы равно позорному провалу. Голова у меня кружилась также от опьянения успехом, от захватывающего сознания, что мне осталось преодолеть лишь несколько последних ступеней огромной лестницы, что теперь все достижимо, до всего рукой подать. И еще одно: едва я приехал, как загорелся желанием осуществить былые мечты, волновавшие меня в те дни, когда я праздно бродил по улицам города, выполнить свой великий замысел, – появиться и ослепить всех усердной блестящей работой ради установления тесного союза между Буэнос-Айресом и провинциями, ради полного устранения извечного антагонизма. Но, подумав серьезно об этой миссии, я счел ее банальной, детской, уже осуществленной или близкой к осуществлению и побоялся сделать ложный шаг, подвергнуть себя насмешкам со стороны опытных скептиков, прослыть наивным младенцем… Нет, вступление в жизнь дается не так легко, как это кажется.
      «Ладно, – сказал я себе. – Сейчас я должен, с одной стороны, скрывать, что я немного подшиблен и смущаюсь, как новичок, а с другой – не корчить из себя великого человека, не лезть из кожи вон, пока не представится по-настоящему благоприятный случай… Будем скромны, Маурисио, еще настанет время показать свою гордыню».
      Благодаря самообладанию, которое помогало мне казаться спокойным и равнодушным в самых сложных переделках, никто не замечал моей растерянности. Что же касается второго совета самому себе, я несколько отступил от него, решив, что, не предъявляя особых притязаний, я все же могу и должен показать себя и придать утонченную элегантность хотя бы внешнему своему виду. Итак, я обновил свой гардероб, сменив все свои костюмы, которые в провинции могли задавать тон, но в Буэнос-Айресе выглядели по-деревенски из-за каких-то тонкостей покроя, цвета и чуть ли не запаха; я стал посещать большие модные рестораны, театры, клубы, знакомые мне и раньше кружки, ведя себя с неизменной скромностью, и в конце концов настал момент, когда я почувствовал, что начинаю завоевывать известность. И в самом деле, меня всегда окружало общество друзей и знакомых, расширявшееся с каждым днем, и среди них я был или считал себя главной осью, потому что все относились ко мне не только почтительно, но даже с восхищением. Вожаками этого стада были мои приятели, которые в прошлые мои приезды постоянно присаживались ко мне за столик и познакомили меня с самыми привлекательными уголками столицы; но раньше они были не так многочисленны и не так неотступны – возможно, из-за краткости моих наездов, – меж тем как сейчас, в новую мою эру, мне под конец показалось, что им нет числа и что они чересчур навязчивы; особенно ясно мне это стало, когда я подвел счета в конце второго месяца: была истрачена сумма, которую я полагал достаточной, по крайней мере, на полгода. Мои средства, немалые для провинции, оказались ничтожными в столице, где полно крутых склонов, сточных труб и канав, всасывающих деньги, как воду во время ливня, и где можно остаться без гроша, даже не впадая в крайности и не одалживая всем направо и налево. Тогда я решил на время уклониться от восхищения современников и, вспомнив о своих прекрасных обетах скромности, поклялся на этот раз их выполнить.
      В общем, даже несмотря на то, что вскоре я мог рассчитывать на депутатское содержание, денег в этом всепожирающем maelstrom мне не хватало, особенно если я хотел сохранить неприкосновенным свое небольшое состояние, а именно таково было мое намерение. Возможно, меня сочтут из-за этого жадным и чуть ли не мелочным, однако я был только предусмотрителен, а уж ренту свою умел проматывать, не моргнув глазом. И что стало бы со мной, веди я себя по-другому, когда люди более богатые, чем я, отдаваясь течению потока, вскоре погибали в пучине нищеты.
      Итак, необходимо было изыскать средства к существованию, и я написал Корреа с просьбой о помощи под видом правительственного или другого какого поручения. Я заметил, что высокооплачиваемые чиновники и служащие обычно бывают богаты или обеспечены, как будто сама государственная власть старается сохранить и приумножить их достояние, создавая служилую аристократию, безусловно необходимую для дальнейшего развития страны. Это совершенно логично. Люди, привыкшие жить скромно, каковы бы ни были их достоинства, не нуждаются в больших средствах, особенно если работают по-настоящему; дать им в начале их деятельности больше, чем жизненно необходимо, значило бы развратить их. Меж тем как люди, родившиеся в изобилии, должны быть уверены в поддержке и нерушимости своего положения, ибо в противном случае они способны наделать глупостей, растерять все свое богатство и – не в силах выплыть на поверхность собственными силами – пойти ко дну, нанеся тем самым вред большой части общества. Эта охранительная деятельность власти и обеспеченных слоев очевидна и похвальна. Кто же не одобрит, что все бросились спасать разоренного карточными долгами Фаустино Эстебанеса и оказали ему денежную помощь, хотя он был полным ничтожеством, в то время как физик Ренато Пьетранера, который, умирая с голоду, бился над решением какой-то научной проблемы, ни от кого не получил поддержки и вынужден был отказаться от своих занятий и поступить в торговую фирму, чтобы зарабатывать на жизнь.
      В первом случае позор Фаустино пал бы на всех Эстебанесов, связанных родством с высшим обществом; его необходимо было вытащить из трясины, и, уплатив за него все долги, его услали с какой-то миссией за границу. Во втором – никто, даже сам Пьетранера, не был скомпрометирован, а если работа его действительно имела ценность, она не могла погибнуть бесследно. Люди, еще более великие, чем он, жили в нищете, однако их труд не пропал для человечества. В общем, в нашей стране и так существует изрядная социальная мешанина, чтобы мы еще усугубляли ее.
      Дон Касиано, несомненно, рассудив как добрый гаучо, что я могу быть ему весьма полезен в Буэнос-Айресе, немедленно предоставил мне синекуру: никому не нужное, но хорошо оплачиваемое представительство в различных учреждениях, которые вели дела с провинцией. С этой поддержкой я уже мог вывернуться, тем более что я, как уже сказано, стал благоразумен и не собирался повторять непоправимые или просто опасные безумства, хотя и был способен растранжирить побочные поступления и доходы так же безрассудно, как бывало раньше. Во времена предвыборной борьбы оппозиционная пресса обвиняла меня, более или менее несправедливо, в растратах, в «поборах», взимаемых с поставщиков, снабжавших полицию, в тайных подачках от правительства, в «пожирании» оплаты сотен полицейских, подобно тому как пожирал ее дон Сандалио Суарес в комиссариате Лос-Сунчоса. Верно одно – признаюсь в этом ничуть не стыдясь, поскольку все тогда поступали так же, – да, я брал, когда давали, но делал я это не для увеличения моих капиталов, а вполне бескорыстно, просто брал на веселую жизнь: все, как приходило, так и уходило, и не будь у меня сделок по продаже земли и спекуляций на деньги, взятые в банках, состояние мое было бы весьма скромным. Я люблю деньги не ради самих денег, а ради свободы, которую они дают и подкрепляют, ибо свобода без возможности действовать – не свобода, она – ничто; недаром появилось выражение: «свобода умирать с голоду». К сожалению, легкой добычи в Буэнос-Айресе у меня не было, и, пока я не приступил к исполнению своих обязанностей, ничего другого не предвиделось. Я надеялся вознаградить себя в будущем, а пока что жалованьишко от Корреа пришлось как нельзя более кстати.
      Стремясь изменить образ жизни, я отказался от апартаментов в роскошном дорогом отеле и нанял старинный домик на одной из центральных улиц – несколько комнат и подсобные помещения не без удобств, – велел сменить обои, украсил и обставил его с известным вкусом (этот врожденный вкус нашего семейства позволил одному из моих дядюшек привозить сюда мебель из Европы и с немалой выгодой перепродавать после использования), и устроился как человек, расположенный вести серьезную и упорядоченную жизнь. Я вызвал Марто Контрераса, сделал его своим доверенным лицом и в заключение нанял повара и лакея, который ранее служил в аристократическом доме и нашел способ обкрадывать меня, как последнего дурака. Водворившись в своем доме, я перестал бегать по Кафе, ресторанам и кабачкам, ограничился клубами и кружками и стал посещать знакомых, предварительно изучив их нравы и притворяясь в одном месте остроумцем и скептиком, в другом – доверчивым добряком, здесь – непримиримым, тут – либералом, там – терпимым, иногда – сектантом, а чаще всего – человеком широких взглядов. В конце концов я добился, что меня принимали с удовольствием, но без особого восторга, так как я по-прежнему оставался фигурой неопределенной, загадочной, и в лучшем случае вызывал некоторое любопытство.
      Незаметно пробежало время и наступил май – месяц открытия конгресса, где я должен был впервые выступить. Опущу описание прелиминарных заседаний, долгих дежурств в гостиных и кулуарах старого дома, внутри походившего на арену для петушиных боев, а снаружи – на гигантскую скотобойню, и перейду к защите моего мандата, которая состоялась в неприятный сырой и ветреный день, раздражающий и мрачный, какие бывают только в Буэнос-Айресе. Сырые дни в столице, когда дует северный ветер, какой-то липкий и даже дурно пахнущий, невыразимо угнетают меня. Все звуки становятся резкими и оглушительными, движения затруднены и чуть ли не причиняют боль, мысли разбегаются и словно вообще отсутствуют, запахи кажутся неприятными, почти тошнотворными, свет – неестественным, обманчивым, утомительным; тротуары залиты жидкой грязью, по стенам течет вода, стекла запотевают; мужчины раздражительны, заносчивы, наглы, женщины бродят, как сомнамбулы, и все выглядят старухами; какое-нибудь ничего не значащее слово звучит оскорблением; от нервного напряжения мы превращаемся в злейших врагов человечества и природы и, думаю, способны были бы в подобный момент, не колеблясь, покончить со всем миром, если бы это зависело от нашей воли. И в такой-то день мне следовало подтвердить законность моего мандата.
      Я начал неуверенно, слабым, усталым голосом, среди общего равнодушия. Но именно это безразличие моей аудитории постепенно разозлило и возбудило меня, вызвав наконец поток обычного моего красноречия. Я был блестящ и многословен. Неважно, что я сам не знал, о чем буду говорить: я заменял мысли риторическими фигурами, звонкими эффектными фразами, живописными образами, которые подчеркивал своими актерскими позами и ужимками. Ни разу не остановясь, хоть меня и прерывали, и не дав никому опомниться, я без труда овладел вниманием слушателей и даже сорвал аплодисменты. В этот знаменательный день, отвечая на упреки в давлении на избирателей я, чувствуя себя в ударе, среди прочих доводов привел следующие:
      – Меня обвиняют в действиях, противоположных подлинным моим действиям! Именно так! Я обеспечил свободу голосования, я сделал для этого все, что мог, пользуясь доверенной мне высокой должностью; но я и пальцем не шевельнул для выдвижения своей кандидатуры… Слишком был я занят поддержанием мира и порядка в нашей провинции; слишком был занят тем, чтобы вырвать, но не силой, а убеждением, оружие из рук агитаторов, стремившихся ввергнуть нас в состояние анархии… И если возникла моя кандидатура в последний момент, – когда провинция благодаря моим скромным усилиям вновь обрела мир, когда я был уже ре начальником полиции, а только временным уполномоченным для поддержания порядка, – то произошло это потому, что наиболее честная, патриотическая и благонамеренная часть общественного мнения – к счастью, составляющая большинство и в моей провинции, и во всей стране, – пожелала подтвердить, выразить и воплотить свои благородные чаяния, избрав своим представителем самого скромного из граждан, самого незначительного из всех, только за то, что он принес бескорыстные и щедрые – да, щедрые! – жертвы во имя истинной свободы, а истинная свобода не имеет ничего общего ни со словоблудием, ни тем более с безудержной анархией… Мутной волне постыдных страстей и злостного честолюбия была противопоставлена в моей скромной непритязательной особе как бы прибрежная песчаная полоса, усмиряющая ярость прибоя и вместе с тем связующая бурную волну с мирным Покоем тучных нив.
      И, дав своему Пегасу закусить удила, я добавил, что к этим фактическим основаниям присоединились другие, чисто моральные, интеллектуальные и этнические, которые, сделав меня подлинно национальным типом (спасибо Васкесу), доказывают со всей очевидностью добровольность голосования за мою кандидатуру.
      – Человек, который несет на всем своем облике печать рода, – рода, подарившего отчизне героев и мучеников, – куда бы он ни попал, везде будет признан членом этого рода, истинным, самым истинным его представителем, и вот я нахожусь здесь, в лоне моего подлинно патрицианского рода, как его сын, быть может, блудный, но любящий и ничем не запятнанный, и я горжусь своим возвращением к истокам… Да, сеньор президент! Да, сеньоры депутаты! Знаете ли, под каким именем известен я в радушном Буэнос-Айресе? Знаете ли, как называют меня во всех общественных и политических кругах, которые я имею честь посещать?… Провинциал… Провинциал – вот звание, которым я горжусь, ибо оно доказывает законность моего избрания… Достоин я этого или нет, но повсюду, где присутствую я, будет присутствовать моя провинция!.. А разве не это предусматривает конституция, требуя, чтобы все области страны были представлены в данном собрании? И кто из моих уважаемых коллег – называю их так, не колеблясь и предвосхищая их справедливое решение, – может не посчитаться с этим двойным признанием, как моих сограждан по провинции, так и остальных аргентинцев, собранных в столице, средоточии всей страны?
      Кто-то возразил, что все это пустые слова, а я лишь проявил подлинный характер… провинциала. Но поскольку зал гремел рукоплесканиями, а избрание мое было заранее одобрено, голосование прошло хорошо, и я принес присягу.
      Горячие поздравления в кулуарах, комментарии, лесть:
      – У нас появился великий оратор!
      – Он не обманул надежд нашего сословия!
      – Отлично, дружище! Ты был прекрасен!
      Один из оппозиционеров, чванясь своим знанием английского, произнес название комедии Шекспира:
      – Much ado about nothing. Другой подхватил:
      – Что ж, подождем, пока появятся мысли!
      О, порода завистников, порода ядовитых змей! Можно подумать, у самих у них много мыслей!..

II

      Не знаю уж, из добрых или дурных побуждений дон Эваристо пригласил меня на обед перед моим отъездом в Буэнос-Айрес. Наша встреча, казалось бы очень дружественная, – мы были только втроем, – была тем не менее почти такой же сдержанной, как наши первые свидания с Марией в ее доме. Один лишь Бланко был или притворялся, что был в отличном расположении духа; он попросил меня писать ему, осведомлять о своих первых шагах и впечатлениях, и я пообещал это делать.
      – А вы, Мария, будете писать мне? – спросил я.
      – Я не умею писать письма, Маурисио, но постараюсь сообщать вам, как мы живем. Пожалуй, если добавлю что-нибудь сверх того, вы рассердитесь.
      Этот намек на последнюю нашу встречу мне не очень понравился, но я лишь сказал, пытаясь быть нежным:
      – Каждая ваша строчка будет для меня счастьем. Она поможет мне спокойно ждать, пока истечет срок.
      – О!.. Это еще так далеко!.. Вы уже будете думать о другом…
      Как я был слеп! Я не видел или не хотел видеть, что девушка прощается со мной, что она давно уже отказалась от своего минутного каприза, что я ничего Для нее не значу и все мои усилия, все мое честолюбие, вся моя страсть разбиваются о глухую стену ее равнодушия. Я не понимал, что слово ее твердо, а гордость не позволяет ей примириться с пренебрежением.
      – А вы тоже будете думать «о другом»? – спросил я.
      – Нет, Маурисио, я дала слово… Что сказано, то сказано. И знаете? Я правда хочу, всей душой хочу, чтобы, когда истечет срок, мы могли бы подать друг другу руки… на всю жизнь.
      – Ах! Это утешило меня во всех огорчениях… Значит, вы меня любите, хоть немного, Мария?
      – Да…
      Прощание оказалось более нежным, чем я ожидал. Мы оба были растроганы и долго стояли, держась за руки. Я едва не поверил, что наконец победил ее, завоевал навсегда, и испытывал глубокое удовлетворение. Но продолжалось это недолго. На привет, который послал я ей по приезде в Буэнос-Айрес, она ответила общепринятыми вежливыми словами, после чего наша переписка почти окончательно прекратилась. Этим и объясняется, что я так мало думал о моей «почти невесте» в лихорадочно рассеянной столичной жизни, которая, не говоря уж об участии в заседаниях палаты, не оставляла мне ни минуты на размышления. Балы, вечеринки, обеды, театры, бега, прогулки не позволяли мне даже, следуя старой привычке, почитать несколько часов на ночь в постели, чтобы успокоить перед сном нервы. Ночами, после театра, я предавался карточной игре, бесконечной карточной игре в клубе с видными политическими деятелями.
      Не знаю, почему утверждают, будто карточная игра не представляет другого интереса, кроме денежного, и говорят, что «люди обмениваются картами, когда не в состоянии обмениваться идеями». Я же, напротив, нахожу в ней большой «моральный» интерес и придаю ей серьезное значение, причем не собственно азарту и сложным комбинациям игры, а тому, что она развивает способность с первого взгляда определять характер человека и даже проникать в его мысли. Игрок скорее, чем кто-либо, угадывает, когда партнер обманывает его и когда обман кончается; я уверен, что Факундо Кироге это удавалось скорее как игроку, чем как гаучо. По-моему, каждый политик должен быть игроком, – разумеется, если он играет не просто ради азарта или чистого искусства, – привычка к обращению с картами подарит ему самообладание, умение сразу находить нужные уловки и хитрости; зоркий глаз, распознающий чужие характеры; способность угадывать ложные ходы противника и безмятежное спокойствие, которое позволяет проиграться в пух и прах, не дав никому это заметить; спокойствие, которое позволяет, даже в присутствии переменчивой публики, сохранять достоинство при самых страшных поражениях, облегчая тем самым невозможный в других условиях отыгрыш.
      Горе политику, если народ поймет, что он вконец разорился! Былой блеск не вернется, ему нечего поставить на карту, как игроку без денег и кредита, которому уже не верят на слово.
      Эти долгие партии были значительно интереснее, чем в нашем провинциальном клубе, однако вовсе не потому, что проходили более оживленно. Напротив, игра шла корректно, почти холодно, без восклицаний и проклятий, частенько звучавших в нашем обществе; но в перерывах игроки обменивались некоторыми полезными соображениями, некоторыми важными известиями, между ними устанавливалась некая солидарность, общность, кроме того, не было недостатка и в забавных случаях. Так, например, однажды вечером нас удивило отсутствие секретаря полиции, который всех увлекал своей азартной игрой, как вдруг он ворвался, словно вихрь, и, усевшись на обычное свое место, заявил:
      – Простите, опоздал, пришлось задержать каких-то игроков!..
      Не обходилось и без более или менее избитых психологических наблюдений. Один из моих коллег по палате, не понимая, а может и понимая, что метит также в самого себя, сказал мне как-то:
      – Знаете, Эррера, человек, сидя за зеленым столом, чувствует себя кабальеро; но если он отдает этому слишком много времени, то рискует встать из-за стола мошенником…
      – Или одураченным, – добавил я.
      Впрочем, шулеры в нашей среде встречались редко я к обману прибегали лишь в случае необходимости, как говорят фокусники. Кое-кто был… Но это настолько обычно в цивилизованном мире, что не стоит вдаваться в подробности.
      Иной раз на рассвете, выйдя после игры на улицу и увидев залитые яркой лазурью мостовые, тротуары, фасады домов, я замирал, очарованный этим одноцветным чудом, еще более поражающим после желтоватого освещения клубных гостиных. Но только такое удивительное зрелище и могло привлечь мое внимание в горячке игры; полутона, оттенки оставляли меня равнодушным.
      И жизнь города тоже могла привлечь меня только своими яркими проявлениями, оттенки ее от меня ускользали; слишком озабочен я был главной игрой, в которую собирался вступить, но не видел, как и где «завести» ее: игрой своего будущего.
      Начало было непомерно трудным. Сколько раз у меня опускались руки и я отчаивался пробить себе дорогу в первые ряды из последних. Сколько было соперников на всех доступных для меня путях! Даже на пути сервилизма. Вспоминаю, как двое заслуженных мужей бросились открыть дверцу кареты перед президентом после заседания конгресса. Не поспевший злобно прошипел другому:
      – Прихлебатель!
      А торжествующий соперник, еще согнувшись в почтительном поклоне, бросил в ответ:
      – Завистник!
      Моя едва зародившаяся слава оратора была недостаточной опорой за неимением случая выступить без риска и с блеском. Обсуждались вопросы слишком сложные, слишком специальные, чтобы можно было блеснуть пустыми звонкими фразами моего репертуара, а заняться глубоким изучением какого-нибудь определенного дела у меня тогда не хватало духу, тем более что аргументация нашей партии, если она хотела одержать верх, должна была быть особенно веской и убедительной. Казалось, все красноречие перешло на сторону оппозиции…
      Итак, я бился в полной темноте, и гораздо лучше, чем в те дни, понимаю это теперь, когда представляю себе окружающий мою особу огромный пышный город и вспоминаю былую эру мании величия. Я растворяюсь, исчезаю, кажусь жалким пигмеем в этом адском вертепе и даже сейчас не могу передать точное впечатление от разгула честолюбия и пороков, среди которого люди, движимые самым свирепым эгоизмом, пожирали друг друга, притворяясь друзьями. Таковы были и «друзья» по клубу, едва только вставали из-за игорного стола…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20