Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мифогенная любовь каст

ModernLib.Net / Контркультура / Павел Пепперштейн / Мифогенная любовь каст - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 13)
Автор: Павел Пепперштейн
Жанр: Контркультура

 

 


Бакалейщик в ответ продекламировал с какими-то странными интонациями, то ли имитируя манеру чтецов Малого театра, то ли неумело пародируя женщину:

Баклажан мой, баклажан!

Гутен абенд, гутен абенд!

Дремлют жены парижан,

К ним во сне крадется Ёбан.

Не успел он вынуть хуй,

Слышит сербский вопль: «Стуй!»

Гутен абенд, гутен абенд!

Баклажан мой, баклажан!

Умер, умер, умер Ёбан —

Югославский партизан!!!

– Ах ты, сука! – вскипел наконец Дунаев. – Там бой идет, а он тут выебывается! Думаешь, так я поверил, что ты слепой? Стоять, дезертир подзалупный! Щас мы посмотрим, какой ты инвалид! – С этими словами Дунаев быстро шагнул к слепцу и сдернул с него очки. Сразу же пространство комнаты наполнилось зеленоватым переливающимся светом. По стенам, по корешкам книг, по японским гравюрам, по лицам людей и статуэток заструились извивающиеся рефлексы изумрудного свечения. Дунаеву показалось, что он погружается в болотную воду, и пропитанные солнечным сиянием островки ряски смыкаются над его лицом, и лучи полуденного солнца, дробясь в воде, пеленают его ласковой сетью прощальных бликов. Глаза у Бакалейщика не только не были слепыми – напротив, эти ярко-зеленые, сверкающие глаза источали сияние и силу. Силу, которой, казалось, невозможно было сопротивляться.

– Зеленый! – не помня себя от изумления, прошептал Дунаев и отступил на шаг.

– С меня снял – на себя надел. Теперь носить будешь, – очень тихо и нежно сказал Бакалейщик, и в руке его блеснул крошечный ключ. Он протянул руку с ключом к виску Дунаева, и парторг услышал негромкий, но отчетливый щелчок замка.

В смятении Дунаев ощупал свое лицо и голову и понял, что на глазах у него очки – те самые зеленые очки для больных глаукомой, которые он только что сорвал с Бакалейщика. Очки оказались закреплены на голове целой системой ремешков и цепочек, замкнутых стальным замочком на виске, который Бакалейщик только что запер на ключ. Этот маленький невзрачный ключик он опустил в карман брюк.

Дунаев понял, что попался. Мучительная горечь, смешанная с ужасом, поднялась снизу. Снова ошибка! Вовремя не распознал врага, позволил отвлечь себя каким-то идиотским поэтическим турниром. И конечно же угодил в ловушку!

Посреди комнаты, которая теперь казалась ему похожей на аквариум, парторг корчился, бессмысленно и безнадежно пытаясь сорвать с себя очки. Присутствующие смотрели на него с удивлением. Они не понимали, что происходит, не видели зеленого сияния, не замечали страшных гипнотизирующих глаз Бакалейщика, в омерзительную прелесть и власть которых все глубже и глубже погружался Дунаев.

– Сыми… сыми на хуй! – прохрипел парторг заплетающимся голосом с какими-то беспомощными детскими интонациями. – Ты что это? Это нечестно! Там бой… мне нужно… ребята гибнут… надо помочь…

Он бросился к окну. За ним стояла сплошная зелень.

«Приближение!» – мысленно приказал он. Из беспросветной мглы, густой, как шпинат, вместо военных кораблей и подводных лодок на него поплыли какие-то стручки гороха, грязное женское платье, почему-то плавающее в луже, и бесчисленные овощи, разложенные на досках. Все было зеленое. Дунаев чувствовал себя почти слепым, и ощущение бессилия заставило его застонать. За спиной удивленно смеялся Коростылев. Дунаев ощутил рядом с собой одну из женщин и схватил ее за руку.

– Что там? – закричал он, указывая пальцем в окно. – Что там, на горизонте?

Женщина ответила не сразу, видимо, она вглядывалась в даль, а может быть, думала о чем-то. Затем прозвучал ее неторопливый, глуховатый голос:

«Ты помнишь? В нашей бухте сонной

Спала зеленая вода,

Когда кильватерной колонной

Вошли военные суда…»

Вы узнаете эти стихи? Это Блок.

– Блок? – мутно переспросил парторг. – Это Блок?

Почему-то его пробила дрожь, и он понял, что это была подсказка.

– Ну что же, продолжим наш поэтический турнир! – сказал Бакалейщик и снова нащупал Дунаева своим «мощным» взглядом. – Я полагаю, сейчас очередь Владимира Петровича. Прошу вас, читайте! Читайте же!

Тут с Дунаевым стало происходить нечто такое, чего раньше ему не приходилось переживать. Изнутри головы, из потаенной «могилки», потекло сонное лепетание Машеньки, нашептывающей Дунаеву стихи. С другой стороны, он ощутил, что Бакалейщик взглядом диктует ему иной текст, причем диктует властно и навязчиво. Два потока слов сталкивались в его сознании, дробились и врезались друг в друга в мучительной борьбе. Дунаев сам стал полем «поэтического турнира», напоминающего беспощадный бой. Эта битва слов внутри головы была настолько отвратительной и выматывающей, что у парторга стали подкашиваться ноги. Он еле стоял, и только два луча силы, скрестившиеся в нем, удерживали его от падения, подобно тому, как тело убитого в поединке еще удерживается пронзившими его с двух сторон шпагами. Он пытался отторгнуть слова, внушаемые Бакалейщиком, сохранить в чистоте речь Машеньки, однако это было невозможно: Бакалейщик был сильнее. Сначала он хотя бы еще различал детскую речь Машеньки, словно бы пропитанную тающими снежинками, речь, на которой лежал отпечаток святости и бездонного сна, он был в силах отделить ее от похабной, изобилующей сальностями речи Бакалейщика, но затем все смешалось в водовороте усталости и страха. Эта усталость была так глубока, что в его сознании мелькнула какая-то вторичная, ничего не означающая галлюцинация: где-то высоко, над войной и страдающим миром, в совершенно белых небесах, схваченных вечным холодом, летел монах в заиндевевшем одеянии. Борода его сверкала от инея, руки были распростерты. Он явно изображал самолет: издавая ртом тихое тарахтение и гул, выписывал в пустоте смертельные петли, входил в пике, совершал бреющие полеты над легкой коркой небесной изморози.

«Сергий! – неведомо каким знанием понял Дунаев. – Играется, родимый!»

Искры святые, что ангелов чище,

Головы нам осенят —

Транспорт уходит в пиздищу:

Многия тысяч солдат.

Ворванью смазаны нимбы и сгибы,

Гнойной капустой стоят блиндажи.

Даже святые курсантки могли бы

Здесь потонуть в этих заводях лжи.

Воины ссут на последнюю смазку,

В каждой кольчуге хромирован винт,

И аналоя осеннюю сказку

Помнит в аптечке изгаженный бинт.

Праведный гнев восхитит поднебесье,

Тяжесть Престолов прольется в виски:

Сельский учитель и врач из Полесья

Толстую женщину взяли в тиски.

Есть на могилах слепые окошки,

Иней мерцает на зеркале Врат…

Кто там опарышей кормит из ложки

И натирает соплями ребят?

Все подготовили: вынуть из марли,

Саблей коричневой пену взбивать,

Двинуть на Запад свои дирижабли,

В сером предбаннике клизму сосать.

Кончить на карту – что может быть слаще?

Брызнуть соплями на срочный пакет.

Или под танком Снегурке пропащей

С воинской удалью сделать минет.

Небо святое, очи лучистые

Нас проведут по тропинкам сквозь тьму…

Пернет ли трупик сквозь говна слоистые —

Нам по хую одному.

Помнишь ли, соловушка, помнишь ли ты

Двух протезистов молочные рты?

Дунаеву показалось, что он сейчас умрет от усталости. А стихи все лились и лились из него бесконечным рвотным потоком.

«Брани много. Отчего он так бранится?» – отстраненно подумал он о Бакалейщике и закрыл глаза. В ту же секунду он почувствовал облегчение и нашел в себе силы замолчать, оборвав декламацию на полуслове. Он больше не находился во власти Бакалейщика. «Ах, вот оно что! Дело в очках!» – понял Дунаев. С закрытыми глазами он был свободен. Шея, плечи и спина чувствовали какой-то подогрев: некое тепло, пропитанное легкими шевелениями, окутывало их. Дунаев ощутил, что сзади его обнимает Грозная Помощь – чуть-чуть трепещущая, словно бы пробуждающаяся ото сна.

«Э, да это скатерка! – вспомнил парторг. – Самобранка просыпается. Видать, этот сквернослов ее своими бранями будит, вот она вся и дрожит. На брань собирается. Она ведь сама на брань ходит. Ну что ж, держись, Бакалея, сейчас угощу вас всех на славу!»

Ликование проснулось в сердце, словно засверкал обломок льда. Дунаев зажмурился крепче (сквозь сомкнутые веки уже стало проникать вражеское зеленое сияние), сдернул Скатерть с плеча, одним взмахом руки развернул ее перед собой и метнул об пол.

– Распотешили вы меня, хозяева дорогие! – заорал он, не раскрывая глаз. – Разрешите мне теперь вам поднести угощеньице со всем нашим уважением!


Раздался то ли сдавленный крик, то ли свист, то ли улюлюканье. Ветер распахнул окно, и комнату наполнил морской холод. Дунаев приоткрыл глаза: зеленый свет потускнел, утратил изумительные переливы, стал ровным и грязным от страха. Взгляд Бакалейщика больше не гипнотизировал парторга, этот взгляд был теперь направлен на Скатерть, которая стояла посреди комнаты, как будто ее держали за краешки невидимые пальцы, и угрожающе давилась и пучилась странными пузырями. Коро-стылева и Пажиткова в комнате уже не было. Одна из женщин утомленно закрыла лицо руками, другая только прищурилась и поджала губы, как монахиня, увидевшая непристойное изображение, внезапно проступившее в сияющих небесах. Бакалейщик расхохотался:

– Э, да ты, никак, Белую Тряпку вперед выкинул, дескать сдаешься? «Великое Поражение» отпраздновать захотел?

Дунаев, однако, понял, что пришел черед Бакалейщику попрыгать. И точно. Скатерть двинулась на врага, пульсируя от какого-то своего собственного сладострастия, связанного с пиршествами войны и негой медленного удушения. Бакалейщика стало дергать вверх и вниз, и он, похожий теперь на лягушечку, медленно отступал. Самобранка зажимала его в угол. Внезапно лысый сквернослов выскочил в окно. Скатерть устремилась за ним, как будто бы ее засосало в воронку. Дунаев бросился к подоконнику. Он хотел лететь за ними, но очки по-прежнему искажали его зрение: вместо Коктебельской бухты, кипарисов, моря и гор он видел только густую зеленую массу, словно бы заглядывал в тарелку с щавелевым супом. На этом фоне четко выделялась кривляющаяся фигурка Бакалейщика и преследующая его Скатерть. Они описывали круги, выделывали кульбиты и вензеля, словно бы сообща исполняя танец погони.

Но вот Скатерть бросилась на врага и, молниеносно развернувшись, покрыла его целиком. Она заворачивала его, пеленала, словно покупку в магазине. В местах ушей и ноздрей еще вздувались пузыри, но Скатерть (ставшая огромной) наворачивалась слой за слоем, и эти пузыри постепенно оседали. Но что-то вдруг изменилось, и Самобранка внезапно стала разворачиваться, покрываясь на глазах синеватыми складочками, как бы от брезгливости. Это Бакалейщик поменял облик. Теперь он представлял из себя нечто неприятное. Как говорится, «плевал в глаз». Дунаев лишь однажды был в зоопарке. Там, среди нормальных животных, он иногда замечал в глубине клетки что-то темное, бесформенное, какую-то кучу, или комья, или свалявшиеся волосяные жгуты, что-то, относительно чего невозможно было понять: то ли это животное, то ли какие-то отходы жизнедеятельности животных. А если это все-таки животное, то какое? Может быть, уже умершее? Или умирающее? А если даже живое, то что означает эта жизнь? И особенно странно было видеть, как в этой неизлечимо невнятной массе вдруг приоткрываются блестящие, насмешливые, ликующие глазки. Таким предстал сейчас Бакалейщик. В зеленой пустоте он висел неподвижно, ничем не вооруженный, как будто забыв о борьбе. И все же Самобранка не могла просто накрыть его. Она стала предпринимать загадочные прыжки вокруг своего противника, то раскрываясь наподобие веера, то складываясь в элементарные геометрические фигуры, то смешно морщась. Казалось, она кокетничает и всеми силами старается привлечь к себе внимание врага. Однако тот оставался индифферентным. Наконец, Скатерть стала подскакивать к нему совсем близко и, услужливо разворачиваясь, подносить разные вещи, как бы предлагая попробовать их. «Яства», правда, показались Дунаеву не слишком соблазнительными: то это была жестяная миска с водой, то какие-то старые заскорузлые бутерброды, то кусочки засохшего картофельного пюре, намазанного почему-то на расческу вместо хлеба.

«Издевается она, что ли, над ним?» – подумал Дунаев. Бакалейщик подношений не принимал, но соблазн, видимо, был велик: его стало трясти мелкой дрожью, он начал удрученно возиться, сопеть и ворочаться. Дунаев почувствовал, что еще секунда – Самобранка одолеет его. Она елозила уже вплотную к грязному волосяному покрову Бакалейщика. Однако не тут-то было! Неугомонный Бакалейщик встряхнулся, и парторг вдруг увидел вместо него девушку изумительной красоты. Она стояла в расслабленной и элегантной позе, закинув одну руку за голову. Золотистые волосы сверкающим потоком лились вдоль ее узкой спины. Девушка была совершенно обнаженной, только шею обнимало тонкое изумрудное ожерелье. Глядя на ее невинные нежные губы, невозможно было поверить, что совсем недавно из них изливался поток грязных сальностей и непристойных шуток. Но глаза – зеленые, сияющие глаза – несомненно были те же, что и у лысого сквернослова. Быть может, в них прибавилось только чуть-чуть девичьей сонливости и неги. Скатерть, впрочем, не прекратила наступления. Движения ее стали льстивыми: она ластилась к ногам девушки, обвивала тонкие щиколотки, свивалась на талии, наподобие некоего экзотического одеяния. Кажется, Самобранка обросла даже кружавчиками, подернулась обворожительным деликатным узором. Девушка благожелательно мяла в руках ткань, любовалась ее переливами, позволяла окутать себя, улыбаясь, словно бы не подозревая ни о чем. Но парторг уже ждал следующего превращения. Поединок, наполненный коварством и вожделением мнимых побед и поражений, очаровал его. Ему казалось, что он смотрит балет. Подоконник волошинского дома, в который он вцепился обеими руками, казался ему бархатным барьером ложи, а гул невидимого моря внизу – гулом восхищенной публики. Только сейчас он понял, как бывает иногда хороша война в Прослойках.

Девушка нежилась в складках и шелесте живой, обнимающей ее Скатерти. Видимо, эти объятия доставляли ей наслаждение: она грациозно изгибалась, вскидывала вверх руки, запрокидывала голову, прикрыв свои изумрудные глаза. Казалось, что она вот-вот кончит. Впрочем, и парторг был недалеко от оргазма. «Говорили же мне, что война и любовь – это почти одно и то же, а я, мудак, не верил», – пронеслось у него в голове, хотя на самом деле никто ему такого никогда не говорил.

Когда тело девушки уже целиком было окутано Скатертью, словно тогой, что-то сверкнуло, и девушка обернулась столбом яркого, пушистого пламени. Самобранка успела отпрянуть, но середина ее слегка сморщилась и обуглилась. Один уголок вспыхнул, и Самобранка, чтобы потушить себя, винтом ушла в невидимое парторгу море. Бакалейщик, ставший огнем, самодовольно засверкал в глубине зеленого неба. Из центра костра на парторга шел знакомый взгляд.

– Ну, что приуныли? – прозвучал голос Бакалейщика.

Парторг оглянулся внутрь комнаты. Оказалось, что, кроме него, никто не наблюдал за битвой. Комната была пуста.

– Эй, споем, что ли? – снова донесся голос Бакалейщика. – Давай-ка все хором – война же на дворе! Подпевай, Петрович!

Он запел, и парторгу пришлось подхватить эту песню, потому что так приказал взгляд Бакалейщика, просочившийся сквозь зеленые стекла очков. Ему показалось, что не только он, но и миллион других голосов, звучавших со всех сторон, подхватили кощунственные слова. Казалось, орали камни, ящерицы, чайки, муравьи:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна,

Идет Пизда народная —

Бездонная Пизда!

Дунаев изо всех сил зажмурил глаза и заорал:

– Ах ты, сука! Да тебя убить мало! Совсем зарвался, говно фашистское!

В ответ раздался смех. Парторг приоткрыл глаза. Бакалейщик (уже в своем человеческом облике) корчился за окном и дразнил его. Он показывал ему ключ от очков, играл им, подбрасывал и ловил и хохотал при этом. Кровь бросилась парторгу в лицо. От гнева он сосредоточился и отдал приказ, мысленно обращаясь к Самобранке и ощущая свою власть над ней: «Ну, все. Поиграли, и хватит! Давай-ка сюда этого фашиста!»

В ту же секунду Скатерть вынырнула откуда-то, накинулась на Бакалейщика, в одно мгновение окутала его и затянулась узлом. Этот маленький белый узелок, тяжелый, неподвижный, оказался в руках у Дунаева. Парторг крепко сжал его, помня о том, что внутри – ключ, который единственный только может вернуть ему свободное зрение.

«Поручика надо найти! – сообразил парторг. – Он, ясное дело, на море. Эх, была не была, полечу вслепую!»

Засунув узелок за пазуху, Дунаев вскочил на подоконник и, не оглядываясь, полетел в зеленую тусклую глубину. Он слышал, как внизу шумит море, как свистит ветер, но ничего не видел. В какой-то момент ему пришло в голову, что сейчас он разобьется о скалы, но беспечная удаль бушевала в сердце.

«Эй, Снегурочка, поэтесса моя ненаглядная, предупреди, если что!» – мысленно попросил он.

Девочка кивнула во сне.

<p>Глава 23</p> <p>Севастополь</p>

Он перемещался, но не по своей Гармошке, а будто по чужой. И казалось, будто невидимый и до приторности страшный Гармонист не спеша шевелит складками аккордеона, тихонько улыбаясь в усы своей внутренней песне, уверенно пробует то одну, то другую клавишу упругим пальцем, немного скося голову набок и поводя глазами. А свет в комнате приглушен, слушатели стоят, кто облокотившись о притолоку, кто с задумчиво скрещенными руками, кто у оконца. У всех мечтательные пьяные лица, неопределимые в полутьме. И в углах, и на обоях – красноватый отблеск, вроде бы не имеющий источника. Дунаев ощущал во всем этом нечто непоправимое. Одновременно Дунаев чувствовал, что летит в ночной промозглой тьме, что внизу под ним клокочут волны, ревет ветер, а где-то сбоку громоздится нечто подобное огромной горе или горному массиву. Но видеть этого он не мог. Затихшая комната с ужасным Гармонистом, и ночной ураган, и скорость слепого шторма, одетого в кружево брызг, и рев глухого ветра, падающего в бездну… И работа огромного механизма позади всего этого. И человеческая речь, повествующая о совсем уже нечеловеческих делах: о внутреннем состоянии машин, станков. Речь, которая регулируется механическими обстоятельствами, такими, как Мощность, Вес, Изношенность, Смазка, Сопротивление Материалов, Трение…

Дрова деревянные,

Сумерки леса.

Колдунья ведет

Жестяного царя,

Сейчас ниспадает

Густая завеса,

А завтра ты вскочишь

Ни свет ни заря.

Холеный возьмет

Полотняный мешочек

И нам улыбнется в усы…

Останется несколько

Маленьких точек

И нравы лесной полосы.

Ветер, бешеный ветер полета, бил по лицу, постепенно очищая зрение, смывая мутную, ядовитую зелень.

Дунаев понял вдруг, что никаких «очков» у него на глазах нет – все это было лишь наваждением.

Чтобы сбросить остатки «очков», он стал представлять себе другие очки – их было множество, и воображать их было легко: они сами охотно возникали перед внутренним взором – разные, с круглыми, овальными, квадратными стеклами, в различных оправах – золотых, серебряных, латунных, костяных, стальных. Здесь были очки для дальнозорких и близоруких, здесь были пенсне и изящные лорнеты, были узкие дамские очки, отделанные перламутром, и были простые, детские, похожие на игрушечный велосипед… Какие-то старики читали перед сном, лежа в кроватях, и затем снимали очки и откладывали их рядом на тумбочку, прежде чем потушить свет. Бесчисленные руки, морщинистые или свежие, передавали друг другу очки в изысканных черепаховых футлярах, в суконных или бархатных очешниках. Чьи-то пальцы ловко складывали белые очки пополам и прятали в нагрудный кармашек. Кто-то усталым жестом снимал пенсне, и по обеим сторонам переносицы оставались знаменитые розовые вмятинки, столько раз описанные в мемуарной литературе. Какие-то дети роняли очки в воду, неосторожно свесившись с деревянных перил старого моста, и очки уходили на дно, посылая прощальные блики… Уходили на глубину, бликуя, ликуя… Как водится.

Дунаев чуть было не затерялся в этом потоке линз, выгнутых стекол, отблесков, ободков, дужек… Этот поток смыл с него зеленое колдовство, прилипшее к глазам. Последняя зеленая пленка, желеобразная, состоящая из студенистой плазмы, сорвалась со всхлипом и была унесена ветром. Полились струи огня. Дунаев усилием воли осознал, что вокруг идет бой. Истребители, сверкая в свете огней, выводили огнем быстрые узоры. Бомбардировщики неторопливо летели и снизу и сверху, поливая все смертоносным дождем из черных тупорылых бомбочек. А внизу, в свете взрывов и пожаров, можно было увидеть большой город, разбросанный по холмам вокруг морского залива. Все кипело. Как потом говорили:

Между теми и другими

Что-то дулось и рвалось.

Парторг наконец понял, что оказался в гуще смертельной битвы за Севастополь.

Когда армия к морю подходит,

Когда в горы уходит отряд,

Когда ветер свой парус находит —

Погибает немало ребят.

И матросик, штанами белея,

Крепко свистнет сквозь темный загар.

И закрутится море, зверея,

Погружаясь в военный угар.

А на ступеньках набережных сонных,

Где раньше развлекалась молодежь,

Теперь обнимутся не парочки влюбленных,

А трупы, забывающие ложь.

Не по-курортному здесь дремлют люди —

Они навеки жизни лишены,

И плакать черноморский ветер будет,

Из дальней прилетая стороны.

Вот смуглый мичман тесно обнимает

За плечи белокурого юнца.

Железный крестик, звездочка стальная —

Сомкнулись, звякнули в преддверии конца.

Они лежат среди других соитий,

Уже не слышат боевой призыв.

И тени ожидаемых событий

Уже никак не потревожат их.

И нехотя скользит в лице улыбка

Сквозь сон глубокий (глубже нету сна!) —

Какая странная и страшная ошибка,

Что лишь одна любовь у них – война.

Не понять было, день или ночь, – огонь и пена сверкали друг в друге, и сила измеряла саму себя, сталкивая две армии – корабли и субмарины, самолеты и танки, немецких и советских моряков. Дунаев побежал по какой-то улочке, где полыхали пожары, выбежал к пристани, за которой грохотал и вздымался морской бой. Очень далеко, над темным и дымящимся морем, возвышалась Сапун-гора. Что-то заставило парторга включить «приближение», сфокусировав его на вершине горы. На вершине он различил две фигуры, время от времени освещаемые всполохами взрывов. Сверкая металлическими латами, высился некий гигантский рыцарь, опирающийся на огромный топор. На голове у него тускло блестел шлем в форме железной воронки. Рядом застыл другой великан – бесформенный, мешковатый. Он казался сделанным из соломы, с большой, как у детей, головой, круглой и растрепанной. Они стояли неподвижно, как и пристало изваяниям, куклам. Между ними оставался промежуток, зияющее пустое место. Кто-то должен был встать в центре, между ними.

Дунаеву вдруг стало нехорошо, сильно закружилась голова. Узелок в руках сделался тяжелым, как будто в нем образовался камень. И другой камень, тяжкий и холодный, словно бы вложили в сознание Дунаева: «…и кто-то камень положил в его протянутую руку…» Он оглянулся, ожидая увидеть горящий забор. Но перед ним, очень близко, почти вплотную к нему, стояло нечто светлое. От этого «нечто» веяло домашним, сладким, младенческим, хотя по виду оно напоминало мумию, целиком запеленутую в белый кружевной саван. Сквозь слои полупрозрачных пленок можно было различить, что оно все наполнено белоснежными пельменями, аккуратно сложенными, как в кулечек. Пельмени источали белое сверкание, пробивающееся сквозь эфемерные кружевные покровы.

Ослепительное существо покоилось в воздухе торжественно и сладко, как белоснежный урод в формалине. Дунаев вспомнил, как они с мамой и братом ходили в московский музей Тимирязева. И мумия, и ее кружева, и ее формалиновое сияние, и сладость ее гипнотических вибраций, и собственное обморочное состояние – все это было повторением чего-то, уже некогда произошедшего.

«Эпсилон», – возникло имя существа в сознании парторга. Он протянул руку (рука легко прошла сквозь кружева), взял пельмень из «Эпсилона» и съел его.

Тут же кто-то гордо произнес: «БАКАЛЕЙНЫЙ МАГАЗИН НА СОБОРНОЙ ПЛОЩАДИ».

Судорожно забилось сердце, сознание Дунаева будто заволокло темным дымом, перевернулся желудок, и все тело задрожало. Страшная слабость заставила его упасть.

Из нижней части живота толчками поднималась дурнота. Потом он потерял сознание.

Когда он очнулся, его все еще подташнивало. «Эпсилон» исчез. Но его белый кружевной след остался в душе парторга навсегда.

Рядом на земле лежала Самобранка – развернутая, грязная и словно бы мертвая.

– Ушел! Ушел, гад, отравитель. Бакалея сраная! – запричитал, захлебываясь, Дунаев, шаря по Скатерти руками.

Он с трудом поднялся и снова взглянул на вершину Сапун-горы. «Приближение» включилось само собой. Между рыцарем и чучелом теперь кто-то стоял – сутулый, невзрачный. Это был Бакалейщик.

Его лицо надвинулось на Дунаева, освещенное трепетным отсветом пожара. Оно казалось осунувшимся, суровым, больным. Бакалейщик больше не посмеивался. «Истерзала его все-таки Скатерка», – подумал Дунаев.

Издалека Бакалейщик посмотрел на него, словно поймав взгляд парторга, тянущийся к нему с другой стороны бухты. И Дунаев с изумлением увидел, что глаза у Бакалейщика не зеленые. Глаза были серо-розовые, скорбные. Зрачки казались черными дырочками, провалами, куда ушла, втянулась вся магическая зелень, еще недавно полыхавшая в этих глазах.

Они стоят друг против друга —

Один и трое. И молчат.

А ниже реет смерти вьюга

И расцветает взрывов сад.

Для них одно – бой на просторе,

Сражений дальних огоньки,

И ловит искреннее море

Тяжелый трепет их руки.

Держи, парторг, святую скатерть!

Держи оружие, дружок.

Иначе ты украсишь паперть —

Калека, нищий и божок.

В твою протянутую руку,

Усталую от битв пустых,

Мир вложит горькой жизни скуку,

Заставит соблюдать посты.

Окончишь жизнь в глухой сторожке,

Где Север будет ворожить.

И будут насекомых ножки

Тревогу сердца ворошить.

Они коснутся нежно-нежно

Исподних творожков души

И будут щекотать прилежно…

Постой, Дунаев, не спеши.

Послушай, что тебе мы скажем,

Доверчиво впитай наш яд —

В нем честность есть бездонных скважин.

Сверни-ка лучше скатерть, гад!

Забудь свой рай. Ищи свой ад.

Парторг увидел, что Бакалейщик вынул из кармана маленький ключ – тот самый, которым он «запер» зрение Дунаева. С минуту Лысый Сквернослов смотрел на ненужный более ключ, потом равнодушно бросил его в море. Тут же все трое – сквернослов, рыцарь и чучело – исчезли.

Предначертано свыше

Всем тем, кто забыл о рассудке,

Кто доверился смело

Слепой, смертоносной судьбе,

Вновь скреститься в бою

И свой меч,

Окровавленный, жуткий,

Вдруг поднять высоко,

Небеса призывая к себе.

Что же там, в небесах?

Тихо плещут безмолвные тени.

Выше блещут перила

Иссиня-смеющихся звезд.

И на них опираясь,

По легким, незримым ступеням

Ходит сторож небес,

Охраняющий маленький грот.

В глубине того грота

Находится рыжая точка.

Если в точку попасть,

Изменяется все навсегда.

Вышибается дно

У бездонной, космической бочки.

Раскрывается то,

Что всегда заслоняла беда.

Эти странные комнаты

Пахнут изнанкой обоев.

И заметно, что кто-то

Сидит, занимается там.

Словно каждая мысль,

Ощущенье, движенье любое,

Затихают, как эхо,

Ложась на свои же места.

Может, нет никого?

Лишь разводы тех стен деревянных

Улыбаются криво,

Но тайну упорно хранят.

В полутьме не поймешь,

То ли воздух становится пряным,

То ли эти хоромы

Беззвучно с тобой говорят!

Парторг видел, как горят советские корабли. Он теперь видел все в красном свете, настолько ярко, что советский флаг на линкоре казался белым. Белые глаза капитана, стоящего на своем мостике, превращающемся в аутодафе, были полны твердой, как алмаз, непреклонной решимостью. Но радостно светились глаза немецких артиллеристов. Фашистская униформа стала цвета запекшейся крови, советские моряки погибали, как фламинго, светясь сквозь бушующую стену огня.

Парторг вдруг сжал зубы и бросился с обрыва в воду залива.

Через минуту он стоял на дне, полупридавленный толщей вод, и обозревал подводную панораму другим зрением. Всюду здесь лежали обугленные громады кораблей, их обломки, между ними все было усеяно трупами, вздымающимися, как облака ила, от очередного взрыва или падения. Массы стеклянистой и грязной, взбаламученной воды колыхались, кружились, распуская кровавые шлейфы и розовеющие цветы. По дну метались пурпурные, рубиновые блики. Дунаеву казалось, что он находится в бутылке старого вина, которую взболтали и бросили, и теперь она катается по полу каюты во время сильной качки.

Уняв головокружение, парторг твердыми, очень большими шагами направился в глубину залива, на ходу разворачивая Скатерть.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17