Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Капли звездного света (сборник)

ModernLib.Net / Научная фантастика / Павел Амнуэль / Капли звездного света (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Павел Амнуэль
Жанр: Научная фантастика

 

 


Павел Амнуэль

Капли звездного света

(Сборник)

Научная фантастика – какой только она не бывает! Фантастика-предупреждение, фантастика-притча, мечта, антинаучная сказка и… в полном смысле слова научная фантастика. Как, например, в этом сборнике. Автор П.Р. Амнуэль – ученый-астрофизик и писатель, хорошо читаемый художник слова, фантаст. Его произведения ждут любители научной фантастики, и он не обманывает наших надежд. Новое тому доказательство – у тебя в руках, читатель. В этом сборнике ты встретишься с мощными энергетическими станциями Земли, искривляющими пространство и время, с жизнью на астероиде, окруженном самовосстанавливающейся оболочкой, сохраняющей атмосферу. Конечно, ты будешь участником установления контактов в пространстве и времени не только с внеземными цивилизациями, но даже… с мыслящими звездами и галактиками. И если ты любишь безграничный полет мысли, то ты быстро, на одном дыхании прочитаешь этот сборник, но потом тебе захочется перечитать его медленно и вдумчиво, поражаясь смелости и оригинальности авторской мысли и достоверности, зримости ее выражения.

Фантастика П.Р. Амнуэля, представленная в этом сборнике, – настоящая научная фантастика для тех, кто ее любит.

Г.М. Гречко,

летчик-космонавт СССР,

дважды Герой Советского Союза,

доктор физико-математических наук

Предисловие к авторскому сборнику «Сегодня, завтра и всегда», издательство «Знание», 1984.

Далекая песня Арктура

1

На плато выехали к вечеру. Солнце уже село, и горы казались контурами кораблей. Шофер Толя остановил «газик» у одноэтажного домика наблюдательной станции. Навалилась усталость. Я пожал руки двум теням – это были материальные тени, во всяком случае, я различал на фоне угасавшей зари только силуэты людей. Подумал, что это любопытно, – на станции обитают призраки, и сам я тоже стану тенью человека, которого внизу звали Сергей Ряшенцев. Но пока это имя еще оставалось за мной, и я назвал его, пожимая теплые большие ладони призраков.

Потом все смешалось. Помню, меня хотели кормить, я отказывался, меня спрашивали, я отвечал коротко и, кажется, невпопад: да, выгнали из университета, пошел работать. Здесь, на станции, временно. Почему выгнали? Долгая история…

Мне показали мою комнату, достаточно просторную, чтобы делать зарядку, я лег, укутался, а за стеной разговаривали в три голоса, смеялись и, кажется, выпивали. Сон не шел, и неожиданно на потолке смутно проявились знакомые картины. Лицо Олега. Одуванчик. Письмо с сине-красными полосками…

Четверг. На кафедре теоретической физики – день писем, ритуальный праздник третьего курса. Каждую неделю кто-нибудь из нас являлся на кафедру и получал несколько писем, пришедших в адрес университета. Десятки людей сообщали о своих «достижениях": об изобретении, к примеру, керосиновой лампы с магнитным пускателем или, на худой конец, об открытии нового закона природы. На письма отвечали мы – третий курс. Отвечали в меру обоснованно и не в меру ехидно. Письмо из Николаева мне дали вместе с десятком других опусов, и я добрался до него не сразу. На лекции Вепря очень удобно читать. Вепрь не обращает внимания на то, что происходит в аудитории; не хочешь, не слушай. И я не слушал по привычке. Так уж повелось с первого курса. Я любил дни писем – они давали разрядку, появлялось желание что-то делать, доказывать, убеждать. Ненадолго…

В конверте с сине-красными полосками лежал небольшой листок, исписанный мелким, почти каллиграфическим почерком. Я начал читать и забыл, что идет лекция, что передо мной письмо от заштатного певца из Николаева, а не космический парусник, готовый поднять паруса и умчаться под солнечным ветром к далеким поющим звездам.

Странным человеком был этот певец из Николаева. Он не лез вперед, не считал себя знатоком, не хотел приоритета. Он просто спрашивал: поют ли звезды? И дальше робко, будучи убежден в собственном невежестве, пояснял свою мысль.

Ему больше пятидесяти, для посредственного провинциального тенора это предел. Он ушел со сцены, и это тяжело, но несущественно, потому что это его беда. А что существенно? Существенно, что вместе с голосом ушло то, что помогало ему всю жизнь, – звезды.

Звезды говорили с ним, и он умел их слушать. В летние ночи он выходил на темную гулкую улочку и смотрел в небо. Стоял и думал о своем, о своем – это значило об опере, потому что в жизни у него не было ничего другого. Он представлял себе завтрашний спектакль, и Арктур, пылавший над домами, начинал петь. Певец слышал далекий нечеловеческий голос. Именно тот голос, именно те интонации, которые искал для своей партии. Шел на сцену и пел. Своим успехом он делился со звездами, и Арктур отвечал ему первыми словами из арии Отелло: «Всем нам радость!» Певцу бросали на сцену цветы, но он не поднимал их: ведь цветы предназначались Арктуру, до которого не достать, не добросить…

Он прочитал много книг по астрономии, знал теперь о небе неизмеримо больше, чем прежде, но ни в одной книге не было сказано, что далекие солнца могут петь. Они должны петь, решил он, они поют, но мы не слышим их, как не слышим голосов рыб.

Песня, голос, писал он, ведь это колебания воздуха, колебания среды. Все, что существует в природе, может проводить звуки, может говорить, может петь. А пустота? Ведь космос – тот же воздух, только до умопомрачения разреженный. Подумать только: в пространстве между звездами в каждом кубическом сантиметре находится всего один атом! Певец прочитал об этом в книге, и его поразило словосочетание «межзвездный газ». Слово «газ» ассоциировалось для него со словом «воздух», а «воздух» со словами «звук», «песня».

Остальное было просто. Он понял, почему люди не слышат звездных голосов. Воздух между звездами очень разрежен, и звуки здесь настолько слабы, что не слышны нам. Но они есть, они должны быть, и неужели люди не смогут сделать их слышимыми? А может, ученые давно уже научились слушать звезды, и он, старый певец, далекий от науки, просто не знает об этом? Он просит ответить ему на один-единственный вопрос: поют ли звезды? Это очень важно для него. Очень.

Внизу стояла подпись: Георгий Поздышев, певец. Подпись была робкой, коротенькой, без размаха.

Я положил письмо в портфель и пошел домой. О чем я думал тогда? Помню острое чувство зависти, которое я гнал от себя и которое возвращалось вновь. Три года я упрекал себя в бездеятельности и находил тысячи доводов в свое оправдание. Ждал – вдруг меня осенит какая-нибудь идея. Мне нравилось разбивать чужие идеи, должно быть, потому, что, сам того не думая, я искал среди этих идей свою. И вот это письмо из Николаева… Георгий Поздышев, странный человек, который слышал звезды.

На кафедре теоретической физики было тихо и пусто. У окна просматривал какие-то бумаги незнакомый мне человек, и за широким столом сидел Антон Федорович, и лысина его тускло поблескивала, как планета, освещенная Солнцем. Незадолго до моего поступления на физфак Антон Федорович был обладателем пышной курчавой шевелюры. Он лишился волос совершенно неожиданно и очень быстро, с тех пор за Антоном Федоровичем прочно закрепилась кличка Одуванчик.

Я разложил на столе письма и свои ответы. Незнакомец, бросив на подоконник бумаги, подошел и сел рядом с Одуванчиком, глядя на меня во все глаза. Внешность у него была довольно примечательная: узкое лицо, нос с горбинкой, широкие брови над прищуренными глазами – чем-то он напоминал Мефистофеля.

Я прочитал письмо Поздышева и свой ответ, который сочинял два дня. Писать я не умел, хотелось мне сказать многое: о звездах, о мечте, о том, что я и себе должен помочь – выбраться из повседневной рутины. А получилось сухо: слова, формулы.

– Знаете, Ряшенцев, – сказал Одуванчик, – так нельзя. Вы считаете, что идея… м-м… Поздышева, по меньшей мере, гениальна. Романтика. Звезда с звездою говорит… Музыка сфер… Певец одаривает идеями физика-теоретика. Чепуха. Ответ перепишите.

– Нет, – сказал я.

– Что «нет»? – удивился Одуванчик.

– Я не буду переписывать, Антон Федорович. Даже наоборот, я бы хотел взять эту тему. По линии НСО или как-то иначе…

– Ну, знаете, – возмутился Одуванчик. – Я не упрекаю вас в том, что в этом самом НСО вы второй год лишь числитесь. Но голоса звезд, помилуйте!

Незнакомец поднялся и сказал, глядя в стол:

– Можно мне, Антон Федорович?

Одуванчик пожал плечами:

– Пожалуйста, Олег. Вот, Ряшенцев, послушайте, что скажет сотрудник обсерватории Олег Николаевич Шпаков. В астрофизике он компетентнее нас.

– Я не об астрофизике хочу сказать, – усмехнулся Шпаков. – Я расскажу притчу. Я читал об этом в «Комсомольской правде». Давно, в двадцатых годах, жил в Москве скульптор. Вероятно, он был талантлив, но произведения его успехом не пользовались. Состарившись, скульптор решил создать вещь, которая станет его лебединой песней. Его мечтой было вылепить такую совершенную модель, которая могла бы летать одной лишь силой воплощенной в ней мечты о полете. Бред? Он вылепил такую модель. Она покоилась на мраморном основании, и люди недоверчиво спрашивали: «И эта штука летает? Вы пробовали летать на ней?» Скульптор отвечал спокойно, он знал, что не может ошибиться, он верил в свою мечту: «Не может не летать!»

Скульптор умер. Модель снесли на склад. Лишь много лет спустя студенты авиационного института натолкнулись на нее и сказали: а если? Они построили такую же модель из легких пород дерева, и оказалось: летает! Оказалось, что скульптор силой своего воображения предвидел контуры одной из самых совершенных авиационных конструкций…

– Вот, вот, – не очень уверенно начал Одуванчик, но понял, что говорить ему нечего, и рассердился: – В чем же смысл, Олег?

– Смысл? – переспросил Шпаков. – Это предисловие. Притча о мечте. А идея Поздышева мне понравилась. Беда в том, что многие астрофизические задачи теоретически неразрешимы. Может помочь только наблюдение, эксперимент, а в данном случае даже наблюдение ничего не даст… Слишком рано построил скульптор свою модель.

Получил? Нужно учиться, Ряшенцев, делать то, что говорят преподаватели, а не гоняться за пустыми мечтами…

Шпаков ждал меня у выхода, пошел рядом.

– Вижу, вас увлекла идея, – сказал он.

Я пожал плечами. Увлекла – не увлекла, какая разница?

– Да… – неопределенно отозвался Шпаков. Посмотрел на меня искоса: мол, что с тобой говорить, если ты не в силах идти за собственной мечтой? И я не выдержал, рассказал. О трехлетнем безделье, о письме, о том, что появилось, наконец, желание работать, о своем бессилии. Что я могу сделать?

– Забыть, – быстро сказал Шпаков. – Вы по уши увязли в этой идее. Забудьте на время. Нужно освоить множество вещей: теоретическую астрофизику, о которой в университете не слышали, гидродинамику, которую вы сдали и, конечно, забыли. Нужно очень многое сделать, Сергей, прежде чем удастся правильно поставить задачу – ведь письмо певца всего лишь красивые слова, за ними нужно увидеть физику. Я убежден: когда вы овладеете аппаратом, то сами поймете, что задачу эту ставить не стоит, – есть вещи интереснее.

– Вы можете работать со мной?

– Я? – Шпаков поднял брови, должно быть, не ожидал этого вопроса. – Вряд ли. В звездных голосах я вам не помощник. Хотите заняться ударными волнами в межзвездной среде?

Почему бы не заняться? Это, вероятно, тоже интересно. Тоже. Постой-ка, ударные волны – это довольно близко к звуку. Можно поднабраться знаний, умения, а потом…

– Согласен, – сказал я.

2

Я встал рано и, однако, позднее Бугрова с Докшиным. Еще в городе я узнал, с кем мне предстоит жить и работать. Володя Бугров был, по описаниям, человеком бурным, увлекающимся. Он окончил астрономический факультет в Иркутске, а потом психологический в Москве. О Докшине говорили мало и преимущественно с приставкой «не». Олег объяснил мне, что Гена не умеет сердиться, не умеет готовить обеды и не умеет спорить с Бугровым. С Геной вы поладите, резюмировал Шпаков, это нетрудно.

На станции все казалось нетрудно, особенно при дневном свете. Бугров – большой и широкий в плечах, похожий на волжского богатыря – оказался яростным спорщиком. Он вовлек меня в спор в первое же утро.

– Что мне твои звездные голоса! – заявил Бугров. – Может, они и есть, ради бога! Но я их все равно не могу услышать. Что толку в расчетах? Статья в журнале – не больше. А убил ты на это год, да еще из университета тебя вышибли, прости за напоминание. Я не любитель теории. Она, как сказал один мой знакомый, уводит правду с пути ее. Хочу своими ушами слышать, понимаешь?

А я разве не хочу? Это было бы замечательно, это было бы то, о чем мечтал Поздышев, да и я сам в первые месяцы работы. Уравнения казались мне абракадаброй, и я дал самому себе слово разобраться в них за месяц. Я и раньше давал себе обещания (кто их не дает?), а выполнение откладывал до страшного суда. Но теперь во мне происходила какая-то перемена. Каждое утро, едва я просыпался, в мозгу возникала неясная мелодия. Я знал ее – эту звездную песню. Знал ее зовущие в бой слова: «Всем нам радость!» Эту песню – далекую песню Арктура – слышал Поздышев, эхо его мечты долетело до меня, и я чувствовал в себе заряд бодрости и желания работать.

Только раз – это было недели через две после разговора на кафедре – вернулась ненадолго пугающая пустота в мыслях, желание лечь и смотреть в потолок. На кафедру пришло второе письмо из Николаева. Адрес был написан незнакомым почерком малограмотного человека.

Мой ответ не застал Георгия Поздышева в живых. Инфаркт.

Я почувствовал себя виноватым. Не мог послать ответ раньше? А что бы изменилось? Он умер в молчании, потому что звезды уже не пели для него. Когда уходит мечта, она оставляет после себя пустоту…

Экзамены я завалил. Все до единого. Странно – в то время я не принял этого всерьез. Меня съели уравнения газодинамики. Я обещал разобраться в ударных волнах и разбирался весь январь. Когда подошел экзамен по квантам, я наскоро прочитал учебник и рассказал Вепрю странную сказочку о зарвавшемся электроне, вздумавшем подкопаться под силовой барьер. Вепрь с улыбкой заметил, что трудно ожидать знаний от студента, который не записывает лекции. Идите, Ряшенцев, придете в мае.

Что ж, приду в мае. В мае, когда над восточным горизонтом появится оранжевый блестящий Арктур, и я должен, обязан услышать его песню. Олегу я не звонил, не хотел являться к нему с пустыми руками и головой. В начале февраля не выдержал. Математика извела меня, я понял, что безнадежно туп, что теоретическая физика не моего ума дело. Три года спячки не проходят даром – это тривиально.

Олег долго молчал в трубку, потом сказал «м-да…», а я слушал это молчание и отлично представлял себе выражение лица Шпакова. Не справился… Не захотел думать… Разговора не получилось: Олег был чем-то занят. Одуванчик оказался единственным человеком, который, как мне казалось, интересовался моей персоной. Антон Федорович регулярно вызывал меня на кафедру и втолковывал прописные истины. Говорил, что если я не сдам к маю, то меня не допустят к летней сессии и могут попросту отчислить, а это совершенно недопустимо, и нужно работать, Ряшенцев! Как будто я не работал. Я удивлялся самому себе: откуда-то появилась способность заниматься по двенадцать часов в сутки, а ведь раньше я не мог заставить себя просидеть и шесть. Но говорить об успехе было рано, и только в начале марта я осмелился подойти к Одуванчику с просьбой изменить тему курсовой.

– Можно, – сказал Одуванчик. – Но изменить тему значит расписаться в том, что вы с ней не справились. Это минус один балл. Как вы не хотите понять?

– А если я не успею?

Одуванчик поморщился:

– А что вы сделали с этим межзвездным звуком?

– Довел уравнения до канонического вида. По-моему, их можно решить.

– Решить? – удивленно переспросил Одуванчик. – Ну-ну… Я думал, что дальше слов у вас не пошло. Вы уверены, что провели расчет правильно?

Конечно, я не был уверен. Несколько дней назад очередная, не помню уж какая по счету, подстановка неожиданно начала уничтожать одну за другой все производные высоких степеней. Уравнение будто сбрасывало лишние одежды. Я проверил четыре раза, это было невероятно здорово: видеть, как под карандашом укорачиваются формулы и на чистой бумаге остается одно уравнение, величественное и ажурное, как миланский собор. Но был ли я уверен?

– Так, – резюмировал Одуванчик. – Курсовая и экзамены должны быть сданы к маю. Вас могут отчислить, Ряшенцев, это последнее предупреждение.

Вероятно, я должен был прийти в трепет. Но я почувствовал лишь тоску. Дети, не топчите газоны. Мальчик, не бегай по мостовой. Я никак не мог понять, почему звездные голоса так не нравятся Олегу, Одуванчику, остальным… Конечно, легко сказать: отложи мечту, на то она и мечта, чтобы ждать. Легко сказать: займись делом, иначе… Но я просто не мог остановиться. Как реактор, пошедший вразнос. К тому же я был убежден, что, если дойдет до крутых мер, тот же Одуванчик первым бросится меня защищать. Отчислить! Это только слова. Пусть мне покажут человека, отчисленного из нашего университета!

3

После завтрака мы спустились с Бугровым в шахту. В сплетении металлических конструкций я с трудом разобрался, где ионизационные калориметры, а где геокосмические телескопы. Мы сняли с самописцев широкую шуршащую ленту, Бугров стал молчалив, не обращал на меня внимания, и я поднялся наверх.

Незадолго до моего отъезда Олег сказал: «Попробуй связно и коротко изложить теорию звездных голосов. Не больше десяти страниц».

В таких случаях говорят: «подвести итог», а итога я, по правде говоря, не видел. Звезды поют, но ведь я их по-прежнему не слышу. Расчет – это нотная запись, которую нужно суметь сыграть, чтобы она стала симфонией. И к тому же Бугров… Его сугубо практический подход сбил меня с толку. Я сидел за столом, сжав голову ладонями, думал, вспоминал…

Все кончилось очень быстро. К началу мая я мог сказать, как поют звезды. И именно в тот день, когда на горизонте впервые зазолотился Арктур, Одуванчик сообщил новость: меня отчислили. За систематические прогулы и неуспеваемость. Меньше всего я думал, что этим кончится. Одуванчик был философски спокоен, мне даже казалось, что он доволен, – избавился от нерадивого студента. У него был вид человека, который довел до конца трудное дело.

Я позвонил Олегу, не застал его и поплелся на городскую базу обсерватории. Шпакова не было и там, и я сидел на диване, смотрел в потолок, злость прошла, и до меня начала постепенно доходить мысль – я уже не студент. Почему? И что же теперь будет?

– Это, Владимир Сергеевич, экспонат из музея истории астрономии, – сказал Олег, возникнув будто из-под земли. Рядом с ним стоял худощавый низенький мужчина – директор обсерватории.

– Зайдите ко мне, – сказал Владимир Сергеевич и пошел, а Олег остался и смотрел на меня с любопытством посетителя зоопарка.

– Давно не виделись, – сказал он. – С чем тебя можно поздравить?

– Меня отчислили, – сообщил я.

– Знаю, – спокойно сказал Олег. – Мне звонил Антон Федорович. Что ты намерен делать?

Я пожал плечами.

– Сейчас для тебя лучший выход – работать у нас. Потом, если захочешь, можно будет ходатайствовать о восстановлении.

Директор разговаривал по телефону, и мы сели у длинного стола, на котором стояло чучело белки с орехом в лапках. Владимир Сергеевич убеждал кого-то передать обсерватории недавно реставрированный памятник старины. В старой части города было много таких сооружений, построенных несколько веков назад. Некоторые были довольно красивы, особенно после реставрации. Я не без удивления узнавал, что покосившийся домишко с дырявым куполом – бывший дворец визиря, а кусок кирпичной стены с бойницами – остаток крепости четырнадцатого века. Была в старом городе баня, от которой никто не ждал сюрпризов, но и сюда недавно явились строители, что-то подправили, убрали мусор, и появилась табличка: «Обсерватория XV века. Охраняется государством». Поговаривали, будто построил обсерваторию ханский сын, считавший, что тайны неба интереснее земных. Как называл своего сына могучий хан: ненормальным или вольнодумцем? А может быть, романтиком?

– Сергей Ряшенцев? – сказал директор, положив трубку. – Мы говорили о вас с Олегом. Вот, – он кивнул на телефон, – скоро нам нужны будут люди. Пропаганда астрономических знаний – дело важное. – Директор переглянулся с Олегом и заключил: – Но вам, судя по всему, это не подойдет… У вас здоровое сердце? – неожиданно спросил он.

– Как будто…

– Тогда вот что. В районе плато Оленьего у нас есть станция по наблюдению космических лучей. Станция новая, полуавтомат. Работают наблюдатель, техник по контролю систем и астрофизик. На место астрофизика можем взять вас. Временно, конечно, у вас нет диплома. Предупреждаю: станция находится на отметке две тысячи семьсот метров. Машина ходит туда раз в две недели. Согласны?

– Согласен, – сказал Шпаков.

Я собрался было возражать не потому, что меня не устраивала станция, а просто из принципа: почему в последние дни за меня все решают люди, которых я об этом не прошу? Но Олег, не дав сказать ни слова, вытащил меня из кабинета.

– Вечером жду у себя, – сказал он. – С расчетами.

4

В густом мраке, где долгие миллионы лет медленно сжимался тугой газовый шар, родилась звезда. Она рождалась долго и мучительно, мрак не хотел отпускать от себя эту невидимую еще массу вещества, но недра звезды уже клокотали, все горячее становилась ее поверхность. Звезда хотела жить и заявила о своем желании на всю Галактику.

Будто лопнуло пространство, и на том месте, где чернела пустота, зарделось, засияло, затрепетало светило, и низкий звук, басовитый и неожиданно громкий, поплыл по вселенной.

Голос звезды застревал в горячих туманностях, извилистым путем пробирался сквозь непроходимые дебри межзвездного водорода, набирал силу в магнитных полях галактических спиралей и терялся в провалах между спиральными рукавами.

Звук убегал из Галактики в такую даль, что и сама звезда уже не была видна, скрытая темными облаками. Здесь звук умирал, затихал, он выполнил свой долг – возвестил о том, что в глуши третьего спирального рукава много миллионов лет назад родилась звезда. Рядовая звезда, одна из ста миллиардов жительниц звездного города – Галактики.

Откуда он, неодушевленный посланец, мог знать о том, что безнадежно опоздал, что слишком мала его скорость, слишком долог путь, что звезда, исторгшая его, давно состарилась, сама стала красным сверхгигантом, а затем белым карликом или невидимой нейтронной звездой?

Звук возвещал миру о торжестве рождения, а новорожденная давно умерла, прожив долгую жизнь и испытав все, что могло выпасть на долю рядовой звезды средней массы – простой галактической жительницы.

Что это было? Сон или мечта? Скорее – греза наяву, будто ожило число, воскресла формула, и короткая запись в последней колонке таблицы материализовалась в музыку, в далекую звездную песню: «Всем нам радость!»

Шестьдесят шесть герц. Я написал это число на ватмане. Шестьдесят шесть герц – частота, на которой раздается первый крик новорожденной звезды. Не песня, не ария – одна нота, проходя тысячи парсеков и обрастая обертонами, становилась симфонией.

Победа моя была пирровой. Уравнения оказались настолько сложными, что для каждой звезды их приходилось решать заново. И я торопился. Ребята сдавали летнюю сессию, а я считал и считал, будто каждую минуту ко мне могли подойти и сказать: «Стоп, Ряшенцев, хватит. Вы должны учиться. Вы должны работать. В мире много дел и без этих голосов».

Каждый вечер я приходил к Олегу. Мы просматривали расчеты, толковали о заметке для «Астрономического журнала». А потом колотили по клавише старого пианино, слушали наше произведение – голос звезды, симфонию из одной ноты. Размышляли, к какой еще звезде приложить наш стетоскоп.

– Арктур, – сказал я.

– Арктур? – Олег полистал справочник. – Нет, неинтересно. Давай лучше Эр Тэ Козерога. Магнитная переменная звезда, классический случай…

Он посмотрел на меня и закончил:

– А впрочем, делай что хочешь. Тебя заставлять – все равно что плыть против течения.

Он усмехнулся, но не иронически, как обычно, а очень доброй улыбкой довольного человека.

Олег оказался прав. Арктур не звучал вовсе. Я получил в решении нуль, точно нуль. Чувствовал себя обиженным, будто у меня отняли вещь, которой я дорожил больше всего на свете.

Арктур ярко светил по вечерам над восточным горизонтом, бессловесная звезда, красивая посредственность с абсолютным нулем в звуковом спектре. Огорчение мое прошло, и последние дни перед отъездом в горы я думал уже о другой идее. Она пришла мне в голову неожиданно и заслонила Арктур, станцию, Олега.

Я думал о голосе Вселенной.

5

После обеда Бугров с Докшиным сложили тарелки и понесли на «камбуз». Я хотел обговорить новую идею, и, когда Володя вернулся, мы начали толковать об одном и том же на разных языках. Бугров ходил по комнате, двигая стулья.

– У человека пять чувств, верно? – сказал он.

– Допустим. Знаешь, я думаю, что можно слышать не только звезды.

– Мы вообще не можем слышать звезды, – отрезал Володя. – Я говорю, что нужно использовать остальные четыре чувства.

– Володя, есть один универсальный объект, и если удастся услышать, как он звучит…

– Универсальными бывают магазины… Я утверждаю: звездную песню нельзя услышать…

– Я имею в виду грохот взрывающейся вселенной, – закончил я.

– …Но ее можно увидеть! – поставил точку Бугров.

И лишь тогда до каждого из нас дошел смысл.

– Грохот взрывающейся вселенной? – вскричал Бугров.

– Увидеть звук?! – изумился я.

– Да, да, увидеть, если ты придумаешь как, – нетерпеливо сказал Володя.

– Ты серьезно говоришь – грохот вселенной?

– Серьезно. Но разве можно видеть то, что положено слышать?

И мы опять заговорили на разных языках, начали выяснять друг у друга, что каждый из нас имел в виду. Постепенно я вообще перестал понимать, а Володя неожиданно закричал:

– Геннадий!

Докшин явился немедленно. Уселся на столе, заявив, что, когда Володя ходит по комнате, самое безопасное место под потолком.

– Мы будем излагать, – сказал Бугров, – а ты слушай и не давай нам перебивать друг друга.

– С твоим приездом, Сережа, – усмехнулся Гена, – жизнь на станции заметно полегчала. Я имею в виду себя. Приятнее, знаешь, выступать в роли судьи, чем ответчика. Ну-ну, – добавил он в ответ на нетерпеливый жест Бугрова, – это только вступительное слово. Прошу стороны высказываться. Ты, Сережа…

6

Десять миллиардов лет назад Метагалактики не было. Закончилась очередная пульсация, и вещество сжалось в предельно тугой шар, настолько плотный, что в нем не мог существовать ни один атом. Давление, плотность, температура, тяжесть раздробили атомы на отдельные частицы, но и этим частицам стало тесно. Шар все сжимался, и частицы начали вдавливаться друг в друга.

В этот момент родилась Метагалактика.

Шар – первичный атом мироздания – взорвался, как перегретый паровой котел. Врассыпную бросились частицы, почти со световой скоростью удаляясь от колыбели вселенной. Но еще быстрее неслись фотоны и нейтрино, определяя границы будущей Метагалактики. Частицы разбегались, плотность падала, пространство распрямлялось. Появились атомы. Через несколько дней после взрыва Метагалактика была еще невелика, но плотность ее заметно упала, всего только миллион тонн в одном кубическом сантиметре – пирамида Хеопса в кулаке.

В тот момент, когда взорвался первичный атом, раздался страшный, непередаваемый грохот, и первая звуковая волна понеслась вдогонку свету. Температура была так высока, что звук в то время почти не отставал от света. Две волны неслись одна за другой, и каждый, кто мог увидеть зарождение Метагалактики, мог и услышать трубный глас рождающейся вселенной.

Температура падала, начал выдыхаться и звуковой фронт. Через много миллионов лет – ничтожное в масштабах вселенной время – свет ушел далеко вперед, а звук – это был уже не трубный глас, а тихий шепот – плелся далеко позади, огибая новорожденные галактики, умирая и возрождаясь вновь.

Когда-нибудь люди полетят к звездам. Полетят к близкому Сириусу и далекой Бетельгейзе. Они будут пролетать мимо странной звезды Эр Тэ Козерога. Экипаж звездолета соберется в кают-компании, капитан включит звуковой локатор, и высокий свист раздастся из динамиков – это звезда будет салютовать людям. Но неожиданно свист смолкнет, люди беспокойно посмотрят друг на друга. И тогда вновь оживут динамики. Что это будет – шепот или вой, низкое с присвистом урчание или каскад, фейерверк, симфония? Люди будут слушать, приборы – записывать, и это мгновение никогда не сотрется из памяти. Возвратившись на Землю, космонавты расскажут о том, что далеко от солнечной системы встретили в пространстве эхо. Далекое, слабое, затерявшееся. Эхо взрыва, породившего мир. Голос вселенной.

7

Бугров остался равнодушен.

– Неплохо, – сказал он. – Опять горы расчетов, а в конце пшик. Наблюдение – вот что нужно. Как ты считаешь, Гена?

Докшин сидел, подперев кулаком голову, смотрел в одну точку.

– Романтика, – тихо сказал он. – Боюсь, Володя, это всего лишь романтика…

– Нет, Гена. – Голос Бугрова зазвучал неожиданно мягко. – Глупости не повторяются. Ведь так, Сережа?

Я пожал плечами. Ничего не понимал. Они вдруг стали другими, будто Гена боялся чего-то, а Володя успокаивал его как маленького, положив ему на плечи обе руки.

Докшин тряхнул головой, поднялся, стал у окна.

– Продолжайте, – сказал он. – Я слушаю, Володя. Твоя очередь.

– О чем мы говорили? – Бугров провел ладонью по лбу. – Да… Серега, ты собираешься рассчитывать голос вселенной?

– Попробую, – сказал я.

– А звездные голоса? Ты так и не слышал их.

– Слышал… Шестьдесят шесть герц.

– Теория, – поморщился Володя. – Я хочу услышать на самом деле. Понимаешь, звездные голоса – это результат определенного процесса. Они очень слабы – не услышишь. Но представь: далеко от тебя находится человек, он что-то говорит, ты не слышишь голоса, но можешь увидеть в бинокль, как движутся его губы. Ты можешь увидеть, что он говорит.

До меня доходило медленно, я продолжал думать о грохоте вселенной и о том, почему у Докшина такое лицо – беспокойное, растерянное.

– Какой оптический эффект может дать голос звезды? – настойчиво сказал Володя. – Ты думал об этом?

– Нет, мне как-то не приходило в голову… Ну, звуковая волна обладает энергией, около звезды она мощна, звук там силен. И он может… Его энергии должно хватить, чтобы ионизировать межзвездный газ.

Да это же… Светлые туманности, вот что это такое! Увидеть звук, безумная мысль, безумная по своей простоте. Я не мог сидеть, забегал по комнате. Володя и Гена смотрели на меня, мысли путались.

А если звук слаб? Тихая звездная песня вызовет очень слабое свечение, на фоне ярких звезд мы его не увидим. Но тогда… Тогда должна появиться линии поглощения. Запрещенные линии, ведь плотность межзвездного газа очень мала…

– Запрещенные линии?! – крикнул Бугров и полез на книжную полку. Положил на стол том «Курса общей астрофизики». Открыл, прочитал вслух:

– «Таблица шестнадцать. Межзвездные линии поглощения в спектрах далеких звезд. Диффузные линии неидентифицированные».

Я переводил взгляд с Бугрова на Докшина. Чувствовал себя элементарно слепым. Разве я не видел этой таблицы раньше? Разве я не знал, что уже много лет наблюдатели фотографируют межзвездные линии поглощения, которые не удается приписать ни одному известному процессу? И не понимал, что это и есть голос звезд, настойчивый, упорный, громкий и незаметный. Требовался только обычный пересчет… «А что, если, – подумал я, – что, если и эхо взрыва вселенной наблюдается десятилетиями? Нужно просмотреть каталог спектров, посчитать, что же я сижу?»

– Завтра я сочиню приставку к фотоумножителю, – сказал Володя. – Ты, Сережа, составишь калибровочную шкалу. Может наш «Максутов» и потянет.

Докшин беспокойно зашевелился:

– Не трогай фотоумножитель, прошу тебя. Ведь и так все ясно. Не наше это хозяйство, Володя. Можно кончать эксперимент, писать отчет…

– Не будь канцелярской крысой, Гена! – крикнул Бугров. – Это же интересно!

Я не понимал, о чем они спорят. Ушел в свою комнату. Эхо взрыва вселенной становилось все отчетливее, будто я слышал, нет, видел его на фоне далеких галактик.

Вошел Володя – тихо, незаметно. Оказалось, уже второй час ночи, Гена спит и спор закончился вничью, а о чем спорили, он, Володя, скажет мне потом, когда я и сам многое пойму.

– Гена очень несамостоятельный человек, – сказал Володя, усевшись на кончик стола. – И не любит риска в работе. И романтику не любит. Точнее, заставляет себя не любить. Будто нарочно заворачивает бриллиант в газету и говорит, что это булыжник.

В голосе Володи была грусть, то ли сожаление о чем-то далеком, полузабытом.

– Ты читал фантастический рассказ… не помню названия?.. Рассказ английского писателя. О космонавте, который вышел в отставку и работал нянькой. Не читал? Бывший космонавт любил детей, и если родителям нужно было уйти на вечер, фирма посылала к ним космонавта. Малышам не было скучно с ним. Весь вечер космонавт рассказывал о полетах, о чужих планетах, о приключениях, о своих друзьях – героях.

Однажды он остался с малышом лет пяти. И случилось так, что он рассказал о своей последней экспедиции. Рассказал о том, как погибли два его товарища. Космонавт видел их гибель, но ничем не мог помочь. Он никогда прежде не рассказывал об этом, но в тот вечер воспоминания увлекли его, и он рассказал.

Малыш заплакал, он хотел, чтобы друзья космонавта остались живы. Космонавт рассказал сначала, заявил, что товарищи шли не позади, а впереди него. Он знал, что это не поможет, друзья все равно погибнут, но он просто не мог сказать: «Нет, малыш, они живы». Он знал, что спасения не было.

Но малыш плакал, требовал хорошего конца. Космонавт начал придумывать версии одна немыслимее другой и неожиданно понял, что он должен был делать. Трудно, почти невозможно. Если бы он догадался сразу, если бы тогда решился… Ничто не могло вывести космонавта из равновесия, а тут малыш увидел, что дядя, рассказывавший ему сказки, плачет. Именно в ту минуту космонавт убил своих друзей. Убил, потому что понял – мог их спасти… Он застрелился или бросился с моста, не помню, он не мог жить с таким грузом на душе…

Странно звучала эта история в пересказе Бугрова. Да и сам Володя выглядел необычно: сложил ладони между коленями, сразу стал вдвое меньше, сидел, смотрел в пол. В межзвездном пространстве, наверное, было больше шума, чем в моей комнате.

– Эта история произошла в действительности, – сказал Володя. – Я познакомился с Геной в одной… лаборатории. Как-то он рассказал о гибели брата. Романтика: они искали в предгорьях Тибета горный хрусталь. Нелепая случайность, Гена ничего не мог сделать. А когда он рассказал мне… Такой у меня характер, Сережа, я стал выяснять: что, если… Против воли Гена перебирал варианты, мне бы остановиться, а я все спрашивал. И мы нашли способ, простой способ. Это было страшно… А теперь… Я за два года кончил психологический факультет, а с Геной мы не расстаемся. Может быть, все уже забылось… Хотя нет, помнишь, что он говорил о романтике? Мы оба боимся. Я за него, он за всех, кто мечтает. В общем, ты увидишь, в нашей работе это даже полезно. Спи, уже поздно.

Володя вышел, не посмотрев в мою сторону. Конечно, он был прав: ошибки не могут повториться, потому что твоя романтика – другая. Бедная внешними событиями. Я не брал высот, не плыл в утлой лодчонке по таежной реке, не летал в космос. Но ведь думать – тоже романтика. Просто думать, а потом брать карандаш, считать, рыться в книгах. И для того чтобы понять это, не нужно было кончать психологический факультет…

8

Библиотека станции оказалась довольно обширной. Я нашел австралийский каталог спектров, в каждом спектре – сотни линий, среди них нужно искать неизученные. Искать, сравнивать с эталонами. Я подумал, что эта работа съест меня.

Три дня я выходил только к завтраку, обеду и ужину. Просмотрев последний спектр, убедился лишний раз в тривиальной истине: вселенная – это не звезда. Наверно, не имело смысла искать голос вселенной на фоне звездного хора. Я убрал каталог с глаз долой и сел рассчитывать калибровочную кривую для микрофотометра. Это было просто: каждой линии спектра соответствовала вполне определенная высота и сила звука, нужно было только составить методику перехода, чтобы Володя мог настроить микрофотометр.

– Готово? – спросил Бугров, когда я с опозданием явился к ужину и потребовал лист миллиметровки.

– Готово, – ответил я. Начертил кривую, показал. Бугров разволновался, забрал график, ушел в лабораторный павильон.

– Спать он, конечно, не явится, – резюмировал Гена.

Так и случилось. Володя возился с настройкой несколько дней. Гене самому приходилось лазить в шахту, снимать ленты с приборов, обрабатывать, составлять таблицы. Я помогал, но чисто механически. Сбежал бы в лабораторию, но Гена сердито пыхтел, и я не отважился на дезертирство. Рассказал Докшину, как я искал голос вселенной среди голосов звезд.

Гена пожал плечами:

– Может быть… Рассуждения на пальцах. Лучше помоги подготовить счетчики, через два дня нужно идти на плато.

Плато Оленье. Три тысячи двести над уровнем моря. В кают-компании висела цветная фотография, сделанная с плато, с того места, где в естественной скалистой пещере был установлен ионизационный калориметр. Раз в три месяца нужно было наведываться в пещеру, снимать отработанные ленты, заменять кассеты, проверять работу генератора. Опоздать нельзя, пропадет материал.

– Идите, – заявил Бугров. – Идите вдвоем. Вы тут мне только мешать будете своими вопросительно-ожидающими физиями.

Докшин молчал. Казалось, что все у них давно обговорено. Давно решено, что Гена пойдет именно со мной, и решено не ими, а кем-то еще, и Гена просто не имеет права спорить. Уже не впервые я ощущал вокруг себя сумрак недоговоренности, когда люди знают больше, чем стараются показать. Так и хотелось вызвать обоих на откровенный разговор, выведать, что они знают обо мне, чего хотят.

9

Вышли с рассветом. Солнце светило в глаза, я смотрел в землю и видел впереди себя лишь ботинки Гены, поочередно – правый, левый… Склон был не очень крут, но рюкзак тянул вниз, как противовес на телескопе. Сердце то и дело замирало, когда я, не выдержав ритма, останавливался и начинал балансировать, стараясь не повалиться на спину, не покатиться кубарем.

Добрались к вечеру. Гена поколдовал у приборов, а я даже не смотрел на его манипуляции. Никогда не думал, что можно так устать. Сидел у входа в пещеру – небольшой грот, в глубине которого низко гудел генератор и изредка ухала, сбрасывая давление, камера Вильсона.

Потом я лежал в спальном мешке в абсолютной темноте пещеры. Пытался представить, что будет, когда я вернусь в город. На станции хорошо работается, и мы с Володей, должно быть, сумеем услышать звезды. Но теперь не это главное, это только часть задачи. Ее трудно решить, нужны книги, библиотеки. Нужен Олег…

Неожиданно наступил рассвет. Гена встал, ходил по пещере растрепанный. Собрал рюкзаки, пока я подогревал завтрак. Что-то бормотал сквозь зубы, потом буркнул:

– Черт. Пусть сами экспериментируют. Я пас.

– Ты о чем? – не понял я.

Гена не ответил. На обратном пути солнце светило в спину, отражаясь в камнях, узких листьях низкого кустарника, даже в самом небе, будто передо мной висело еще одно солнце, тусклое и пятнистое.

Неожиданно я сел. Стало жарко и душно, воздух исчез, я ловил его остатки, а сердца не было, я не чувствовал его. Испугался, хотел крикнуть, не мог. И захлебнулся в липком, вязком, горячем воздухе.

А потом все так же внезапно встало на свои места: горы, овраг с ручьем, льдистое от облаков небо. И лицо Гены. Не лицо – маска отчаяния.

Он снял с меня рюкзак, расстегнув куртку, побежал к ручью. Пока Гена бегал, я окончательно опомнился. Сердце колотилось и куда-то проваливалось при каждом моем движении. Я перестал шевелиться, лежал как истукан.

Гена положил мне на грудь мокрое полотенце, я хотел сказать ему, что уже все прошло. Чепуха какая-то. Нужно идти. Володя ждет, мы должны услышать, как поют звезды.

– Тебе лучше? – тихо сказал Гена. – Это горная болезнь. Она пройдет.

Я захотел встать, но Гена испуганно вскинулся, и я остался лежать. Было жестко, неудобно, вода высохла, и майка прилипла к телу.

– Я очень ненадежный человек, Сережа, – сказал Гена. – Лучше бы мне не ввязываться в эксперимент. И я не смог там, на плато…

Я решил, что он говорит о далеком плато в Тибете, где погиб его брат.

– Не надо, – сказал я, и Гена замолчал. Провел рукой по волосам, встал, надел рюкзак.

– Сбегаю за Володей, – сказал он. – Я мигом. Тебе нужно полежать, и все.

Гена говорил неуверенно. Я видел, он лихорадочно соображает, нет ли другого выхода, правильно ли он поступает. Ему очень не хотелось решать самому.

– Иди, – сказал я.

Гена стоял. «Ну иди же!» – хотел крикнуть я. Подумал: «Что бы сделал я сам на его месте? Сейчас и тогда. Особенно тогда, в Тибете».

Докшин побежал. Перепрыгнул через ручей, крикнул что-то, скрылся. Я остался один. Было очень легко, покойно, только немного тоскливо. Почему он ушел? Я вспомнил, что в Тибете не было плато, там были скалы, отвесные скалы. – Все то же ощущение недоговоренности не давало мне додумать мысль. Я знал, что топчусь рядом с отгадкой, поведение Володи и Гены казалось все более странным, но я не мог понять – где моя фантазия, а где факты.

Я лежал, думал, осуждал Гену, оправдывал, жалел. Представлял его в роли космонавта-няньки, а Володю – в роли малыша, слушающего сказки. Это было не смешно, немного жутко.

10

– Асцелла, дельта Стрельца, – сказал Бугров.

Я приподнялся на локте. В комнате было полутемно. Наступил вечер, а Володя не зажигал света. Включился транслятор, соединенный с магнитофоном в лаборатории. Секунду было тихо. Потом шорох – обычный шорох сматываемой ленты.

И неожиданно высокий звук выплыл из динамика, разлился, заполнил комнату. Звук казался плотным, как осенний туман, он заползал всюду, я слышал его в себе, и еще слышал, как билось сердце. Голос звезды ширился, стал ниже, гуще, будто сливались ручьи. Я думал, что не выдержу напряжения. Опять не хватало воздуха, сердце будто взрывалось при каждом вдохе, я слушал и не верил. Не могло быть все так просто: темная комната, силуэт Бугрова в переплете окна, тень Гены, склонившегося надо мной вопросительным знаком, – и песня. Звездная песня, которую не успел услышать Поздышев, в которую не верил Одуванчик, о которой не хотел думать Олег. Песня, впервые звучавшая для людей.

– Арктур, – сказал Володя.

Я вспомнил свое разочарование, абсолютный нуль в звуковом спектре, далекую неспетую песню. Значит, Володя не поверил моим расчетам? Решил убедиться, что Арктур молчит?

Я услышал, как из глубины комнаты поднимается волна цунами, растет, становится выше гор, выше неба. Падает. Сейчас захлестнет все, сомнет, уничтожит. Неожиданно звук изменился, стал выше и одновременно как-то спокойнее, я понял, что Володя переключил прибор на другую частоту. Секунда – высота тона подскочила еще раз, а потом еще и еще, и наконец звук исчез, оставив в ушах уходящий в высоту звон.

Стало тихо, и я увидел, что стою возле Бугрова, а Гена держит меня за плечи и тихо повторяет:

– Ты бы лег, Сережа… Слышишь, Сережа…

Я вернулся на постель, почувствовал, что весь дрожу. Закрыл глаза, лежал, прислушивался. «Успокойся, – подумал я, – это только начало. Но где я ошибся? Модельная задача и приближенное решение…»

Должно быть, я сказал это вслух, потому что Володя отозвался, усмехаясь:

– Ошибки не было, Сергей. Я не сказал главного: звуковые частоты в песне Арктура распределены по ряду простых чисел. Первая частота – восемнадцать герц, инфразвук. Второй обертон выше первого в три раза. Я говорю обертон, но это самостоятельная частота, назови ее как хочешь. Потом идут отношения: пять, семь, одиннадцать, тринадцать… Вплоть до мегагерца – дальше прибор не воспринимает.

– Совпадение, – сказал Гена. – Подумай сам, Володя, ты же ученый.

– И потому должен бояться предположений?

– Каких предположений? – закричал я. Конечно, у Володи уже появилась идея, и я даже начал понимать какая, но это было невозможно, Арктур не мог, не должен был звучать!

– Володя считает, – сказал Гена, – что звуковой спектр Арктура имеет искусственное происхождение.

– А что? – с вызовом сказал Бугров. – Ряд простых чисел – не убедительно? Сережа, убедительно или нет?

Я промолчал. Дай мне прийти в себя, Володя. Искусственные сигналы… Нет, это слишком. Почему? Только потому, что никто не имел дела с такими сигналами? Поддаться соблазну красивой гипотезы легко. Вот ведь, когда открыли пульсары, тоже считали, что их сигналы искусственные. Оказалось – нет. Но сигналы пульсаров всего лишь строго периодичны, а здесь ряд простых чисел…

– Временные вариации, – подумал я вслух.

– Верно. – Володя широко улыбнулся. – Если сигнал разумен, он должен меняться со временем, должен быть модулирован. Зачем мы спорим? Небо чисто, и звезды рядом. Будем слушать напрямую. Я пойду в павильон. Выход из космофона, Сережа, дам на внешний динамик, вы услышите.

Бугров вышел, не обернувшись, будто боялся, что его задержат, не позволят уйти, не дадут слушать звезды. Мы с Геной сидели молча, а потом динамик зашипел, и голос Володи сказал:

– Арктур. Он сегодня какой-то необыкновенный, – легкий смешок. – Или у меня настроение такое? Арктур, альфа Волопаса. Включаю аппарат, ребята. Частота двести семьдесят герц. Слушайте…

Молчание. И чистая нота, будто звук кларнета, нет – электронного органа. Кристально чистая нота – без обертонов. Звук ослаб, потом опять стал громче, я подумал, что это Володя манипулирует с усилителем.

– Что ты там крутишь? – спросил я.

Володя не мог слушать вопроса, но будто почувствовал его. Наверно, понял, о чем мы здесь думаем. Сказал:

– Я не кручу, ребята. Я сижу тихо, очень тихо. Это там…

Звук затрепетал. Ослабевал и наливался силой, будто верхняя нота, взятая неопытным певцом.

– Амплитудная модуляция, – сказал Гена.

– Значит, так? – вырвалось у меня. – Значит, это они?

Гена не ответил, смотрел в динамик, как в экран телевизора.

Далекая песня Арктура становилась все отчетливее. Звук вибрировал и замирал, возвышался до крика и затухал до едва слышного шепота. И я знал, что это не Володя возится с усилителем, что это там…

11

Чемоданчик уложили за несколько минут. Володя принес километровую бобину с пленкой, затолкал ее на самое дно. Сверху легли регистрограммы – звуковые спектры восьмидесяти девяти самых ярких звезд, все, что мы успели сделать за шесть ночей.

– Порядок, – равнодушно сказал шофер Толя. – Пойду погляжу, как там маслопровод.

«Газик» стоял около метеостанции. Дождь, прошедший ночью, смыл с его боков дорожную грязь, и солнце десятками бликов отражалось от стекол и металлических бортов.

– Посидим, – сказал Володя и уселся прямо на мокрую землю. Я опустился на чемодан.

– Помогу Анатолию, – сказал Гена и тоже полез под машину.

Володя смотрел на меня, улыбался, и я не знал, грустно мне или хорошо. Не хотелось уезжать, тем более теперь, когда я уже все знал, когда все события прошедшего года встали на свои места, получили объяснение.

Мы работали с вечера до утра. Маленький двадцатисантиметровый «Максутов» пялил в небо круглый глаз, и в окуляре появлялись звезды. Самую яркую из них я наводил на крест нитей, и Володя, сидевший на корточках перед космофоном, говорил:

– Готово.

Мы слушали звезды. Мы могли бы слушать каждую звезду неделю или год, но ровно через десять минут Гена, невидимый в темноте, выключал магнитофон, и все начиналось сначала.

Утром у меня колотилось сердце, не хватало воздуха, я лежал и делал вид, что сплю, Володя делал вид, будто ничего не замечает, а Гена ворчал и ходил снимать ленты самописцев, потому что после нашего отъезда на станцию придут люди, которые действительно станут заниматься космическими лучами, а не решать психологические проблемы или слушать звезды.

Однажды за обедом я потребовал объяснений. Напомнил Гене его слова, Володе – его недомолвки, заявил, что и сам догадываюсь кое о чем. Бугров поперхнулся, посмотрел на Гену грозным взглядом, потом сказал:

– Ладно… Теперь можно.

И я узнал. Неизвестно, кому принадлежала идея. Она была стара как мир: чтобы научиться плавать, нужно войти в воду. Чтобы стать ученым, нужно не только знать свое дело, нужно уметь думать, нужно гореть. Нужна мечта, идеал, такой, что для его достижения человек может выложиться весь, до последней молекулы. И тогда в университет пошли письма из разных концов страны. Письма были настоящими, изменился только канал передачи – на самом деле все письма были адресованы солидному научному журналу. Письма стали тестом – с их помощью студенты проверялись на мечту.

Володя не знал, сколько человек было вовлечено в работу по программе. Наверняка много. Там были химики и историки, но астрономам повезло скорее.

– Знания можно приобрести, когда есть интересная проблема, – сказал Володя. – Проблема – индикатор всего. Способности. Трудолюбие. Воля. Цельность. Мечта. Все. Если решил – отлично. Если нет, если сдался, если неурядицы свели с пути – значит, не выйдет ученого.

– Ты хочешь сказать, что я выдержал? – усмехнулся я.

Бугров хитро прищурился:

– Два вопроса в порядке последнего испытания – можно?

– Если действительно последнего…

– Чего тебе хочется, Сережа?

– Спать, – сказал я. – И дать в ухо Олегу: мог бы сказать мне раньше, я не маленький.

– Не мог – чистота эксперимента. И это все?

– Ты же знаешь, – удивился я. – Зачем спрашивать? Голос вселенной.

– И второе. Университет. В сентябре ты можешь вернуться к занятиям. На следующий курс.

Этого я не ожидал. Вернуться? Я вспомнил, какое у Одуванчика было лицо, когда он сообщал мне об отчислении, – усмешку я счел недоброй, решил, что Одуванчик думает: вот, захотел романтики, так получай. Выпутывайся, парень. В общем, я, кажется, выпутался. С чужой помощью, но ведь решал я сам. Меня испытывали, и я выдержал. Я ученый? Мне стало смешно. Что я сделал? Звездные голоса – так мало, впереди еще голос вселенной, множество дел, и я не хочу возвращаться назад. Да, я это понял, наконец: не хочу возвращаться. Хочу работать, думать, писать и учиться. Нужно многое знать, но знания хороши, если приобретены в процессе работы. Значит, нужно работать. И заниматься – по собственной программе.

– Ты смеешься – значит, понял, – резюмировал Володя.

– А ты, – сказал я. – Вы с Геной. В чем ваша роль?

– Я больше психолог, чем астрофизик, – усмехнулся Володя. – Олег эксперимент начал, мы заканчиваем. А Гена, между прочим, чуть все не испортил своим отношением к романтике. И на плато – он не выполнил программу, тебя хотели испытать на способность к действию.

– Каким образом?

– Неважно, – сказал Володя. – Это прошлое.

"Хорошо, – подумал я. – Все равно узнаю. Да и обязательно ли это: все знать? Я знаю, чего хочу, – вот главное…»

Вечером приехал шофер Толя, и все кончилось.

– Поедешь в город, – сказал Володя и, когда я попробовал возражать, добавил: – Пожалуйста, Сережа, без фраз. Горы не шутка. Мы с Геной тоже скоро вернемся, без тебя нам здесь делать нечего. Нужно отвезти наблюдения, рассказать о работе. Гена переживает всякие страхи. Он совсем извелся, и все из-за тебя. В общем, Сережа, не нужно, поезжай.

И вот оно, последнее утро на станции. Тучи разошлись перед рассветом, ночь мы провели в постелях: шел дождь.

– Хочу тебя предупредить, – сказал Володя. – Может быть, Гена прав, будь осторожен.

– В чем? – спросил я.

– Еще ничего не ясно с песней Арктура. Если это действительно сигнал…

Володя вскочил на ноги, отряхнул брюки, встал передо мной.

– Ты представляешь ответственность? Не нашу. Дело вовсе не в том, что мы первые. Если сигнал разумен, Сережа, то это уже политика, все усложняется. Во-первых, молчание. Помнишь: англичане не сообщали о пульсарах полгода, пока не убедились, что сигналы естественные. Звездные голоса – ты знаешь, о чем они говорят? Я не знаю. Может быть, это биологические сведения, рассказ о жизни… Об их жизни. Может быть, техническая информация. Новое знание – его можно использовать для любой цели. Не представляю, как отреагируют в академии на твое сообщение. Вот результат, который мы не предусмотрели в программе эксперимента…

Гена вылез из-под машины, подошел к нам, втирая в ладони грязь.

– Все, – сказал он. – Сейчас старт.

Я поднялся. Бугров подхватил чемоданчик, понес в кабину.

– До свидания, Сережа. – Гена пожал мне руку, испачкал маслом, виновато улыбнулся. – Скоро увидимся. Через несколько дней сюда явятся хозяева – космики.

Шофер Толя сел за руль, длинно погудел, махнул рукой: поехали.

– Вот и все, – сказал я. Тряхнуло, станция поплыла влево, переваливаясь и подпрыгивая.

«Что же дальше? – подумал я. – Что же будет дальше?» – думал я всю дорогу. Я представлял, как вернусь домой. Стану объяснять, рассказывать об эксперименте, о том, как меня обвели вокруг пальца. Пойду к Мефистофелю. Захвачу с собой регистрограммы, магнитную ленту. Да, не забыть о расчетах голоса вселенной. Олег удивится, скажет… Впрочем, не так уж важно, что он скажет, главное – все начнется сначала. И иначе. Всегда и во всем иначе.

«Газик» катил к городу, и я думал, что, когда Володя вернется, нужно будет рассказать ему о новой идее. Я придумал это ночью, когда лежал без сна.

Послушай, Володя. Представь себе концертный зал. Необычный зал, сквозь его прозрачный купол видно небо, и в прорезь потолка глядит вверх решетчатая труба телескопа. Зал притих. На сцену выходит артист. Волнуется, это первый концерт. Садится за клавиатуру. Видишь, сколько клавиш – как звезд на небе. Впрочем, это и есть звезды. Посмотри: справа, у локтя, Бетельгейзе, соль второй октавы. Чуть выше Денеб, лирическое золотистое ля. Каждая звезда – нота. Звездный орган.

В зале гаснет свет. Артист медленно поднимает руки, под куполом бесшумно разворачивается труба телескопа. И первые звуки далекой звездной песни, будто капли весеннего дождя, падают в зал. Все затихло, все слушает. Пальцы скользят по клавишам, течение мелодии убыстряется, это уже не дождь – ливень, каскад, величественный звездный хорал.

Ты хочешь, Володя, чтобы так было? Хочешь?


1967

Капли звездного света

1

Это был сон.

Высоко в небо поднялся замок. Он смотрел на мир щелками глаз-бойниц. Я стоял на самой высокой башне, а сверху мне улыбалось голубое солнце. Ослепительное, ярче неба. Лучи его касались моих плеч, щек, ладоней, и я ловил солнечный свет, мягкий, теплый, как вода в южном море.

Замок начал таять, будто мороженое в яркий полдень, и осталось только солнце – голубое, ласковое, смеющееся…

* * *

Я открыл глаза и понял, что наблюдений сегодня не будет. Ни солнечных, ни звездных. Потолок был серым, без теней и резвящихся бликов – за окном киселем сгустился туман. Было зябко, хотелось лежать и читать детектив.

Замок и голубое солнце… Замок вспоминался смутно, но голубое солнце, неправдоподобное, фантастическое, так и стояло перед глазами.

Я растолкал Валеру, поставил на плитку чайник. Мы пили почти черную от неимоверного количества заварки жидкость, и Валера произносил очередной утренний монолог:

– Опять спектры… допплеровские смещения… считаешь, считаешь, а толку…

Идти на работу ему не хотелось, он охотно посидел бы со мной, жалуясь на жизнь. Валера похож на студента перед сессией, обалдевшего от занятий. Все он делает медленно – ходит вперевалочку, работает с бессмысленной медлительностью: возьмет линейку, повертит в руках, приложит к бумаге, посмотрит, развернет лист до края стола, подумает… Саморукова, нашего общего шефа, это жутко раздражало, он весь кипел, но сдерживался, потому что придраться было не к чему – работал Валера добросовестно.

Я остался дома, разложил на столе схему микрофотометра. Вчера под вечер в лаборатории потянуло паленым, и прибор, как говорится, дал дуба. Нужно было найти причину. Пальцы двигались вдоль тонких линий чертежа, а мыслям было холодно и неуютно в голове, они рвались к солнцу – к тому странному голубому солнцу, которое сияло над замком, хранившим тайну.

Я никак не мог привыкнуть к новому месту работы. Три недели я в обсерватории, и три недели нет покоя. То у солнечников горит прибор – «Костя, посмотри, у тебя больше практики…» То на малом электронном телескопе отказывают микромодули – «Костя, на выход». То Саморуков начинает наблюдения на Четырехметровом телескопе, а в лаборатории сократили должность оператора – «Костя, посиди-ка до утра». На заводе микроэлектроники, где я работал после окончания института, все было стабильно и четко, как фигура Лиссажу. Свой пульт, своя схема, своя задача. Но я ушел. Не надоело, нет. Просто месяца два назад на заводе появился Саморуков. Вычислитель «Заря», который был ему нужен, не вышел еще из ремонта, и Саморуков полчаса стоял у меня над душой, смотрел, как я впаиваю сопротивления.

– Почему бы вам не уволиться? – спросил он.

Так я и оказался в его лаборатории. Убеждать Саморуков умел. Он даже не дал мне времени на раздумья. Присматриваться я начал уже здесь, в горах, вступив в должность старшего инженера. Все казалось необычным, новым, интересным, а тут еще сон мой сегодняшний – как мечта, зовущая к себе.

Я так и не понял по схеме, что там могло сгореть. Натянул свитер, вышел из дома и словно окунулся в холодное молоко. Туман вскоре стал не таким уж густым, я различал даже кроны деревьев на вершине Медвежьего Уха – небольшой горы, у подножия которой расположилась обсерватория. Смутно проступала башня Четырехметрового, отгороженная от поселка узким овражком.

Из тумана вынырнула долговязая фигура, сутулая, нелепо размахивающая длинными руками.

– А у нас по утрам туман, – пропел Юра Рывчин, поравнявшись со мной.

Юра – наш аспирант, то есть аспирант Саморукова. Он закончил диссертацию и теперь досиживает свой аспирантский срок в ожидании очереди на защиту. Энергия у него неуемная, вечно он носится с новой идеей, вечно выпрашивает у кого-нибудь время на «Наири-2».

– В главный корпус? – спросил Юра.

Я кивнул, зябко поежившись. От каждого лишнего движения вода проливалась за воротник, и я шел, втянув голову в плечи.

– Какой-то остряк, – продолжал Юра, – написал в рекламном проспекте обсерватории, что у нас двести восемьдесят ясных ночей в году. А туманы весной и осенью – вот тебе еще сотня ночей! Плюс ночи ясные наполовину – тоже примерно сотня. Получается, что год у нас продолжается суток шестьсот – как на Марсе…

В лаборатории горел свет – то ли не выключали с вечера, то ли включили по случаю тумана. Микрофотометр стоял с поднятым кожухом, и я полез в его чрево, как хирург во внутренности оперируемого. Поломка оказалась непростой, и когда я сделал, наконец, последнюю пайку, свет лампочки над моей головой скорее угадывался. Стоял такой ослепительно голубой яркий августовский полдень, будто звезда из моего сна неожиданно взошла на земном небе.

Я вышел из лаборатории и тут же увидел Ларису.

Первое, о чем я подумал, – замок и солнце! Должно же было что-то случиться сегодня… Лариса шла по коридору в мою сторону, а рядом пристроился Юра и травил байки. На лице Ларисы – знакомое мне с детства ироническое выражение, светлые волосы волнами разбросаны по плечам. Юра мельком взглянул на меня, но, пройдя мимо, обернулся и посмотрел внимательно – представляю, какое у меня было лицо. Я медленно двинулся вслед, и только теперь вопросы зашевелились у меня в голове. Откуда? Как? Почему? Что нужно Ларисе в обсерватории и куда делся этот пижон, ее муж?

За поворотом коридора Валера, сонно прищурившись, изучал стенгазету «Астрофизик». Я остановился рядом и тупо смотрел на фотографию лабораторного корпуса… Лариса здесь. Мы учились вместе – с пятого класса. Обожание мое было молчаливым. Лариса сторонилась меня, а очередной ее поклонник окидывал меня пренебрежительным взглядом. После десятого класса, когда мы уже учились в разных вузах, я изредка приглашал Ларису в кино – без особого успеха и ни на что не надеясь. Я ждал чего-то, а Лариса ждать не собиралась. На втором курсе библиотечного факультета она благополучно вышла замуж за журналиста местной газеты. Встретились они на городском пляже. Красивый мужчина подошел к симпатичной девушке и предложил познакомиться. Ничего странного они в этом не видели. Журналист был напорист – трое суток спустя, час в час, он сделал Ларисе предложение. Мне он был определенно антипатичен. Стоило посмотреть, как он берет интервью. Впечатление было таким, будто собеседник зря отнимает у корреспондента время.

Новости о Ларисе я воспринимал очень болезненно. Узнавал от знакомых: у нее родилась дочь, назвали Людочкой. Мужа назначили завотделом писем…

– Валера, – сказал я, – с кем пошел Юра?

– А, барышня… – отозвался Валера. – Наша библиотекарша, Лариса. Вернулась из отпуска.

Та-ак… Лариса работает здесь. Из всех совпадений это – самое немыслимое. Как теперь быть?

– Тебя шеф звал, – сообщил Валера.

Я побрел на второй этаж, в длинный и узкий, как труба, кабинет Саморукова. Усилием воли заставил себя отвлечься, но удалось мне это плохо. Саморуков посмотрел на меня из-за своего стола, такого же длинного и неуклюжего, как сама комната, и сказал:

– Не выспались, Костя?

– Нет, ничего… – пробормотал я.

Покончив с заботой о здоровье сотрудника, Саморуков перешел на деловой тон – сразу позабыл, что перед ним человек, а не автоматическое устройство.

– Я попросил бы вас понаблюдать сегодня в ночь. Нужно отснять Дзету Кассиопеи. Последний спектр с высокой дисперсией. Мое твердое убеждение – коллапсар есть.

Он удивленно взглянул на меня – должно быть, оттого, что я, услышав его слова, не подскочил от радости. В свои тридцать четыре года Саморуков был, по-моему, идеальным типом ученого. Он сидел за столом с раннего утра до вечера, а потом шел наблюдать. Утром, когда оператор телескопа досматривал первый после ночной вахты сон, Саморуков являлся в фотолабораторию и следил, как ребята проявляют и сушат отснятые ночью пластинки.

Шеф искал коллапсары – странные звезды, увидеть которые в принципе невозможно. Это мертвые звезды – они прожили долгий век, видели рождение Галактики и были в далекой своей юности ослепительно горячими.

К звездам, как к людям, старость подходит незаметно. Холоднее становятся недра, с возрастом звезда пухнет, толстеет. Она светит холодным красным светом, а в самом ее центре, словно тромб в сердце обреченного, возникает плотное, горячее, очень маленькое гелиевое ядро – предвестник скорого конца.

И конец наступает.

Миллиарды лет живет звезда, а смерть настигает ее в неуловимую долю секунды. Была звезда – и не стало. Яростно раскинул огненные руки алый факел, разметал планеты, испепелил астероиды, сжег пыль. Далеко от места трагедии, на маленькой планете Земля, люди смотрели в небо, где соком граната наливалась звезда-гостья. Сверхновая. Яркий пламень Вселенной.

Сорванная взрывом оболочка еще не рассеялась в пространстве, а на месте бывшей звезды остались будто головешки от догоревшего костра. Тяготение сдавило, смяло, стиснуло звезду в плотный комок материи. И даже свет, не способный и мгновения устоять на месте, оказался пойманным в ловушку. Тяжесть. Все кончилось для звезды, осталась только вечная неустранимая тяжесть.

Черными дырами назвали астрофизики эти звездные останки. Но Саморуков не любил это название, носившее отпечаток обреченности, и предпочитал говорить по старинке: мы ищем коллапсары. Шеф искал коллапсары пятый год, сам разработал методику и был уверен в успехе. Он искал коллапсары в двойных звездных системах, где только одна звезда успела погибнуть, а вторая живет и может помочь в поисках. Так вот супруги живут много лет душа в душу, смерть забирает одного из них, но другой еще жив, и в сердце его жива память о спутнике жизни…

Дзета Кассиопеи. Прежние наблюдения говорили – это двойная система. Но где же вторая звезда? Она не видна. «Это коллапсар», – утверждает Саморуков. Сегодня ночью он хочет это доказать. А я буду глядеть в трубу-искатель, держать голубую искорку в перекрестии прицела, чтобы она не вышла за пределы поля. Этому я научился за три недели. Мне даже нравилось: тишина, едва слышный гул часового механизма, огни в поселке погашены, чтобы не мешать наблюдениям, на предрассветном небе блекнут звезды…

Наблюдения. Я не могу избавиться от благоговейного трепета при этом слове. Сразу представляется: огромное небо, огромные звезды и на востоке, над горизонтом, громадная луна. И сознаешь собственную незначительность перед всем этим, и кажется, что вот-вот оборвется трос, поддерживающий на весу черный цирковой купол с блестками, и небо обрушится. Это чувство возникло в первую ночь и осталось – каждый раз я встречаюсь с небом будто впервые.

2

Лариса не удивилась, увидев меня. Разве что в глазах засветилось женское любопытство – вот как ты изменился за пять лет.

– Здравствуй, Костя, – сказала она. – Ты здесь на экскурсии?

– Я здесь работаю, – сообщил я.

– Вот как, – сказала Лариса. – Значит, недавно. Недели три? Ты ведь занимался электроникой. Да, конечно, здесь тоже много приборов. Саморуков переманил? Он умеет. Сильная личность. Работа нравится? А я с мужем развелась. Здесь вот почти год.

"Развелась с мужем? – подумал я. – Выходит, он действительно оказался подонком. Наверно, трудно ей. Одна с дочкой – здесь все же не город. Стоп, значит, Лариса свободна?!"

Не надо. Нет никакой Ларисы. Не нужен я ей. Есть мой шеф Саморуков и есть микрофотометр, который непременно должен быть исправен, чтобы утром можно было обрабатывать свеженькую спектрограмму.

3

Телескоп еще спал, когда я поднялся в башню. Он вел жизнь зоркого филина, ночной птицы, и, устав поутру, закрывал свой единственный глаз и мирно дремал, греясь под солнцем. Он не любил, когда его тревожили днем: тогда он артачился, делал вид, что у него течет масло в подшипниках, перегреваются моторы, шумел сильнее обычного и успокаивался, когда ребята из лаборатории техобеспечения закрывали купол, и в башню опять спускалась темнота.

Ночи он любил. Ему нравилось, когда в прорезь купола заглядывала луна, и он радостно светился, будто огромная елочная игрушка. Он поворачивался на оси, пытаясь выглянуть наружу, искал свою звезду и долго любовался ею, широко раскрыв глаз. Звезда завораживала его, он мог смотреть на нее часами и не уставал.

Телескоп был старательной и умной машиной – он обладал мозгом, программным устройством с большой оперативной памятью, и знал многие звезды по именам. Он сам отыскал для меня звезду Саморукова, яркий голубой субгигант, Дзету Кассиопеи. Для этого ему пришлось поднять трубу чуть ли не к зениту.

Смотреть в окуляр искателя из такого положения неудобно: голова запрокинута, шея ноет. Вовсе не было необходимость следить за объектом в искатель. Никто из операторов и не следил. Но сегодня я был один, – Валера сказал, что придет позже, – и сидел, задрав голову, приложив глаз к стеклу окуляра.

Я глядел на Дзету Кассиопеи и вдруг понял, что ее-то и видел во сне. И вот увидел опять. Увидел, как медленно разбухает звезда, превращаясь в голубой диск. Ей стало тесно в темном озерце окуляра, и она выплеснулась наружу, лучи ее стекали по моим ресницам и застывали, не успевая упасть в подставленные ладони.

Я немного скосил глаза и заметил планету. Планету в чужой звездной системе. Она висела неподалеку от диска звезды – тусклый розовый серп, маленький ковшик, пересеченный неровными полосами.

Планета была окутана облаками – клокочущими, бурлящими, будто кипящий суп. Розовые полосы оказались просветом в тучах, но и поверхность планеты вся кипела, мне даже показалось, что я вижу взрывы. И еще мне показалось, что протянулся от планеты от планеты к звезде светлый серпик. Изогнутый, серо-оранжевый, где-то на полпути к звезде он совсем истончился, и я потерял его из виду. Потом, впитав в себя горячую звездную материю, он появился вновь – и был уже не серым, а ярко-белым. Серпик упирался в голубой океан звезды – это был уже не серпик, а яростный протуберанец, каких никогда не было и не будет у нашего спокойного Солнца.

Почему-то в этот момент я подумал о Саморукове. Я не видел в той звездной системе ничего похожего на коллапсар – надо сказать об этом шефу. Да нет, что я скажу: «Михаил Викторович, сегодня мне привиделась Дзета Кассиопеи…»? Я же не сплю, черт возьми! Вот теплое стекло окуляра, а вот холодная труба искателя. Под куполом сумрачно, лампа у пульта выхватывает из темноты лишь стул и полуоткрытую дверь – выход на внешнюю круговую площадку.

Тихо щелкнул над ухом тумблер выключения экспозиции, кассета с пластинкой выпала из зажимов, и я взял ее в руки. У меня в ладонях был спектр звезды Дзета Кассиопеи!

Где-то внизу послышались шаги – двое поднимались по лестнице, будто духи подземелья, пробиравшиеся к звездному свету. Я положил кассету в пакет, втиснул новую в тугие, упиравшиеся зажимы, включил отсчет. Люлька медленно пошла вниз, и я спрыгнул, когда она коснулась пористого пола. Валера с Юрой стояли у пульта – два привидения в желтом неверном свете.

– Как бдится? – спросил Юра.

Ему не хотелось разговаривать, ему хотелось спать.

– Неплохо, – ответил я. – А ты почему здесь?

– Шеф, – коротко объяснил Юра. – Он считает, что теоретик должен уметь все. Вот и приходится…

Мы сидели у пульта и пили чай из большого китайского термоса. Мне казалось, что чай пахнет темнотой. Понятия не имею, как пахнет темнота, но только в желтом полумраке, только под звездной прорезью купола я пил такой обжигающе вкусный чай.

– Юра, – сказал я, – ты видел в телескоп планеты?

– Не стремлюсь, – величественно махнул рукой Рывчин. – Правда, в детстве мне показывали Сатурн.

– Я не о том. В других звездных системах. Например, в системе Дзеты Кассиопеи.

У Юры мгновенно прошел сон. В глазах вспыхнули смешинки, рот расплылся в улыбке.

– Какие планеты? Три недели у телескопа, и ты еще не стал скептиком? Погляди на Валеру – разве он похож на человека, который видел у других звезд планеты?

– Ладно, Юра, – вступился Валера, морщась. Голос Рывчина звучал под куполом, как набат, он нарушал тишину ночи и неба, и Валера воспротивился кощунству.

– Читай учебник, – посоветовал Юра, – а то станешь как Сергей Лукич…

Сергей Лукич Абалакин, шеф второй группы теоретиков, был притчей во языцех. Он защитил кандидатскую лет пятнадцать назад, и этот труд настолько подорвал его силы, что с тех пор Абалакин не опубликовал ни одной работы. Сотрудники его печатались неоднократно и в примечаниях благодарили шефа за «стимулирующие обсуждения». Юра рассказывал, что на последней конференции по нестационарным объектам Абалакин решился выступить с десятиминутной речью о квазарах. Говорил он невнятно, крошил мел и испуганно смотрел в зал. Его спросили: может ли ваша модель объяснить переменность блеска квазаров? Абалакин пожал плечами и пробормотал:

– Наверно…

После некоторого колебания он добавил:

– По-видимому… возможно… – И закончил: – Но маловероятно.

С тех пор в обсерватории на любой каверзный вопрос отвечали единым духом без пауз между словами: «наверно, по-видимому, возможно, маловероятно».

Вряд ли я смог бы стать похожим на Абалакина. Не тот характер. Да и астрофизику Абалакин знал, конечно, как свои пять пальцев. Он был умным человеком, этот Абалакин, но оказался не на своем месте. Ему бы преподавать в университете. Учить других – вот его призвание; Саморуков ведь тоже работал у Абалакина, пока не получил собственную группу.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3