Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мы расстреляны в сорок втором

ModernLib.Net / Историческая проза / Пархомов Михаил / Мы расстреляны в сорок втором - Чтение (стр. 3)
Автор: Пархомов Михаил
Жанры: Историческая проза,
Военная проза

 

 


Есть у него только один дружок по фамилии Мелешкин, которого все называют просто Жорой. Это худой долговязый парень из тех, что раньше дефилировали вразвалочку по Крещатику, подметая клешем асфальт. Все эти сухопутные моряки одевались одинаково: фуражка-капитанка с лакированным козырьком, короткий, обтягивающий зад бушлатик, остроносые туфли бежевого цвета с лаком — туфли «фантази»… По двое и по трое ежевечерне выплывали такие жоржики в очередной рейс от Бессарабского рынка до Владимирской горки. Задирали прохожих, приставали к девчатам…

Но сейчас Жора не рискует заступиться за приятеля. Пусть, мол, Сенечка отдувается сам. Лишь когда Перманент бочком семенит к трапу, Жора Мелешкин медленно поднимается с места, выбрасывает окурок и идет следом.

Дружки уходят. Становится тихо. Солнце уже село, и по реке — от берега к берегу — переливается неживой оловянный блеск. Сияет на воде густое, сломленное ветром, отражение леса. Течением прибило к берегу несколько темных бревен, и, придавленная ими, сонно посапывает вода.

Все молчат.

Потом как-то сразу густо темнеет, из-за горбатых холмов вываливается большая круглая луна и заливает все вокруг своим диким светом.

— Присаживайся, Пономарев. В ногах правды нет.

Старший лейтенант Семин сидит, облокотившись на поручни. Отодвигается. Выкурив трубку, тотчас набивает ее новой порцией табака и приминает его большим пальцем. Молчит, смотрит вдаль, туда, где на левобережье дышат зноем поля. Там — ветряки и балки, по-над берегом поднимается наизволок пыльный шлях.

Я опускаюсь на скамью.

«Кремль» притаился в густом ракитнике. Кроны деревьев нависли над палубой, над замшевой гладью воды. Они надежно скрывают корабль от чужих глаз. Несколько раз прилетала «рама», долго кружила, но так, видимо, ничего и не обнаружила.

За последние дни нас столько бомбили, что мы потеряли счет налетам. Бомбежки перемежаются артиллерийскими обстрелами. Пехота воюет совсем близко

— в нескольких километрах от нас. Но «Кремль» словно заворожен — ни одного попадания.

— Отличная посуда, — говорю я ласково. — А маневренность какая! И как слушается руля!

— Да, коробка ничего…-соглашается Семин. — Если, конечно, сравнить с другими. С «Димитровым», например. Но до морских кораблей нашему далеко. Ты когда-нибудь, Пономарев, бывал на эсминце? Нет? Жаль, тогда ты ничего не знаешь. А я раньше на эсминце ходил…

В его голосе слышится грусть. Семин умолкает. Он все еще живет прошлым. Черное море. Графская пристань и Приморский бульвар в Севастополе. Бойкие смугляночки в легких платьях и в белых соломенных шляпках. Семину от них, надо думать, отбоя не было.

Мне хочется узнать, что с ним стряслось. Но Семин молчит, а я не рискую спросить об этом.

В первое время, попав к нам на «Кремль», Семин крепко переживал. Оттого, должно быть, и выпивал. Но вот началась война. В какие сравнение могла идти его личная обида с огромным народным горем? И Семина словно подменили. Могу присягнуть, что за весь месяц он ни разу не приложился к рюмке. Уж я-то знаю лучше всех: начатая бутылка водки все это время пылится у него под койкой.

Но за что же, все-таки, Семина списали с эсминца?

Неожиданно он сам заговаривает об этом.

— Такие-то дела, Пономарев, — говорит Семин. — Если бы знать, где упадешь, соломку подстелил бы, правда? Да… Ты какого года, шестнадцатого? Выходит, мы с тобою ровесники. Я вот тоже недавно второй четвертной разменял.

Он невесело усмехается.

— Валентин Николаевич…— я медлю. — Как вы думаете, мы уцелеем в этой заварухе?

— Дрейфишь?

— Нет, не то… Как говорится, придет время — все помрем. А тут, понимаете, хочется знать, чем-все кончится. Чтобы не даром…

— Верить надо, Пономарев. — Голос Семина становится суровым. — Большая сила нужна для этого. Найдутся, наверное, умники, которые когда-нибудь напишут про нас: они ни минуты не сомневались в победе. Чепуха это. Сомневались, теряли веру. Но сумели перебороть себя. А это… А это еще труднее.

Я молчу.

— Ты понимаешь, Пономарев, какая теперь война? — продолжает Семин.Такой еще не было. Два мира сшиблись лбами. Все поставлено на карту. Или — или… Вот почему у нас только один выход: победить!.. Между прочим, это ответ на твой вопрос, Пономарев.

Он снова набивает трубку, приминает душистый табак и зажигает спичку. Трубка у него особенная, и когда он подносит к ней зажженную спичку, мне кажется, что черная голова веселого черта, искусно вырезанная из дерева, подмигивает.

— Слыхал сегодня? Появилось белоцерковское направление. Это про нас. Я вот недавно вернулся из Мышеловки. Зашел в одну хату напиться, а там под образами кряхтит дед. Он мне плохого слова не сказал. Только смотрел не мигая. А я читал в его глазах: совести, совести у вас нету; здоровые, кровь с молоком, а бежите от немца; или у вас винтовок нету? Или, может, они не стреляют?.. Поверишь, Пономарев, до сих пор меня преследует этот взгляд.

— Несознательный дед…

— Несознательный, говоришь? — Семин круто поворачивается. — Политграмоте его учить будешь? Поздно. Ты ему хоть сутки толкуй о факторе внезапности, о преимуществе в технике. А он выслушает, покивает бородой и скажет: оно так, конечно, воля ваша; да только нас на кого оставляете? Вон какой урожай гибнет!.. Эх, горит у меня все внутри, Пономарев!..

Воды в этом году было много. По весне река буйно, стремительно катила вал за валом. Захлестывала низкие пойменные берега, забиралась в овраги, подмывала глинистые кручи. Когда кручи оседали в воду, река радостно выхватывала у них свою добычу. Чего тут только не было! Старые коряги и молодые деревца, кусты ивняка и мертвый хворост, прогнившие пни-выворотни и черные, щедро просмоленные, но оставленные без присмотра челноки бакенщиков. И все это добро река взваливала на свою мутную с выпирающими позвонками-волнами сильную хребтину.

Лишь к концу мая вода стала спадать. Половодье кончилось, повернуло на межень. И вновь заиграли под солнцем росные луга, позеленела заострявшая в бочагах вода, повысыхали глухие овраги.

По одному из таких оврагов, который даже не был помечен на карте-трехверстке, по Кривой Балке, огибающей Мышеловку с юга, немцам и удалось, просочиться к Днепру. Автоматчики, крадучись, вышли к реке в полукилометре от села.

Обнаружилось это случайно, когда они обстреляли трех молодух, спускавшихся по отлогой стежке. Молодухи побросали глечики с ряженкой и ни живы ни мертвы прибежали на «Кремль».

Тогда было принято решение во что бы то ни стало выбить немцев из Кривой Балки. К ней направились монитор «Флягин» и сторожевой корабль «Пина». Одновременно с ними по немцам должен был ударить с берега отряд боцмана Сероштана.

Боцман отобрал семь человек и повел нас в обход Кривой Балки. С корабля мы ушли налегке, прихватив с собой ручные гранаты и пулемет Дегтярева. Короткими перебежками, пригибаясь к земле, достигли кустарника и, продравшись сквозь него, залегли. Мы с Ленькой Балюком вместе плюхнулись наземь.

До этого мы никогда еще не встречались с немцами лицом к лицу.

А теперь они были где-то рядом, может быть, в десяти или в пятнадцати шагах от нас, и каждый шорох, каждый громкий вздох мог привлечь их внимание.

В такую минуту твердой и прочной кажется только земля, к которой ты прижимаешься всем телом. Рядом с тобой лежат товарищи, но ты так одинок, словно, кроме тебя самого, нет никого во всем беспредельном мире, словно только ь тебя и ни в кого больше нацелены со всех сторон десятки ружейных стволов. Не понятно лишь, почему они медлят, отчего не стреляют.

В такую минуту больше всего угнетает пустота тишины. На тебя давит неизвестность. Ее груз невыносим. Лежишь и ждешь. Чего? Кто скажет? Беспомощным и робким, созданным из самого хрупкого и непрочного материала в мире кажешься ты самому себе.

В такую минуту нервы напряжены до предела. Но тут что-то щелкает над головой. Падает ветка. Ленька Балюк вскакивает, швыряет гранату, и грохот, возникающий впереди, поднимает меня на ноги. Изо всей силы я тоже швыряю гранату, вторую, третью…

И нет тишины. И нет одиночества.

Вслед за Сероштаном мы поднимаемся в рост и устремляемся вперед. Нас уже не остановить.

Потом, когда Кривая Балка очищена от немцев, Ленька Балюк говорит с восхищением:

— Ох, и загнули же вы, Парамон Софронович. Аж в пот бросило. Кажись, и мертвого подняло бы на ноги.

Жора Мелешкин, этот сухопутный моряк с Константиновской, смеется мелко, заливисто.

— А Сенечка, между прочим, тоже давал жизни. Слышали? — спрашивает он сквозь смех. — Вот тебе и вежливое обхождение. Трам-тара-рам…

Мы располагаемся полукругом, роем окопчики. Немцы, неровен час, могут вернуться. Ленька Балюк вытряхивает из всех карманов хлебные крошки, собирает их на ладони и отправляет в рот. Как летит время! Уже вечереет.

— Живы, все живы, — с удивлением говорит Жора. — А я уже думал, что мне крышка. Погиб во цвете лет.

— А я совсем не боялся, — храбрится Сенечка. Прислонившись к стенке окопчика, он чистит ногти ножом.

— Еще бы! Ты, Перманент, у нас герой, — говорит Ленька. — Куда нам всем до тебя…— и неожиданно спрашивает:— Пощупай, штаны сухие?

— Иди ты знаешь куда…— обижается Сенечка. Целую ночь и весь следующий день мы не вылезаем из окопчиков. Еду нам приносят с корабля. Лежим, лениво жуем сухари, покуриваем. Немцев нет и в помине. И с каждым часом мы чувствуем себя все беспечнее и беспечнее.

— Может, махнем в Мышеловку к девчатам, а? — предлагает Сенечка. — Когда стемнеет, а?

Гульнем маленько, а потом вернемся. Никто не узнает.

— Правильно, — подхватывает Жора. — Благословляешь, старшина? Чего сидеть, в самом деле…

Он обращается ко мне. После того, как Семин приказал Сероштану вернуться на корабль, я остался за старшего.

— А что, Пономарь, может, действительно сходим? Хоть разок поедим по-человечески. Это говорит уже Ленька Балюк.

— Ладно, уговорили, — я уступаю медленно, неохотно.

— Красота, кто понимает! — Жора подбрасывает бескозырку в воздух и подставляет под нее голову. — А что касается выпивки, то это я беру на себя. У меня нюх, из-под земли достану…

Он срывается с места, но я останавливаю его.

— Постой! Ты куда? А пулемет?

— Никуда он не денется. Пусть лежит.

— Отставить разговорчики, — говорю я решительно. — Оружие забрать с собой. Отходить по одному.

Мы поспеваем вовремя — в селе садятся вечерять. Пышнотелая хозяйка ставит на стол кулеш, протирает деревянные ложки рушником. На сковороде смачно шкварится сало. Откуда-то появляется мутная бутыль…

— За ваше здоровье, — подскакивает к хозяйке Сенечка и что-то шепчет ей в самое ухо.

Хозяйка в ответ смеется, слабо машет рукой. Тогда Сенечка смелеет, пробует ее обнять. Но она брезгливо бросает ему: «Отвяжись», и Сенечка садится к столу. Наша хозяйка еще молода. Ей никак не больше тридцати. У нее крутой разлет бровей, загорелые полные руки.

— А хозяин где? — спрашивает Ленька с полным ртом.

— Забрали.

— На войну?

— А куды ж…

После ужина мы выходим из хаты. Все возбуждены. Село спит под луной, но где-то совсем близко (или так кажется?) протяжно поют девчата.

— Айда за мной, — приглашает Сенечка, разглаживая руками складки на брюках. Его бачки чернеют на остром птичьем лице.

— Сейчас десять, — я смотрю на часы. — Так вот, в половине второго всем быть на месте. Ясно?

— А ты разве не пойдешь с нами? — спрашивает Ленька.

— Неохота…— я опускаюсь на какую-то колоду. — Кому-то все равно надо остаться возле оружия.

— Что ж, тебе виднее, — Ленька пожимает плечами.

Он поворачивается, перепрыгивает через плетень и догоняет Сенечку. Я остаюсь один. Мне почему-то тревожно и грустно. Ночь, тишина…

Я сижу и думаю о Тоне.

Из хаты выходит хозяйка, выливает помои в корыто. Подцепив коромыслом пустые ведра, проходит мимо меня к колодцу. Медленно, затем все быстрее и быстрее раскручивается цепь, и ведро падает в воду. Со скрипом поворачивается ворот, наматывая цепь.

— А вы чого сумуете? — спрашивает хозяйка, останавливаясь на обратном пути. — Такый моло-дый… Може вам огирочкив прынесты?

Что ей ответить? Она думает, что я пьян. А мне огурцы ни к чему. У меня тяжесть на сердце. Но разве словами объяснишь?

Спустя некоторое время она снова выходит из хаты. Садится рядом, кутает плечи в платок. Долго молчит, чего-то вздыхает, а потом спрашивает:

— Вы сами откуда будете?

— Из Киева.

— И жинка там, и диты?

— Нет у меня никого.

Она умолкает. Думает о чем-то своем, бабьем. И опять говорит певуче, ласково:

— Може, спочынете? Я вам постлала. Идить, идить…

Мне не хочется ее обидеть отказом. Я поднимаюсь. В хате пахнет хлебом. Косой свет луны лежит на глиняном полу. Хозяйка укладывается спать на широкой скамье, а я раздеваюсь, кладу одежду на сундук, покрытый жестким рядном, и ложусь на деревянную кровать.

И сразу у меня слипаются глаза: тяжелый сон вдавливает голову в подушку.

Мне снится Тоня. Она наклоняется надо мной, охватывает мою шею горячими руками, прижимается. Она вся дрожит, словно ее бьет озноб. Я чувствую теплый молочный запах ее тела, слышу сдавленный шепот: «Соколику мий… Рид-несенький… Солнце мое…» Но это не Тонин голос, не Тонины слова. Я пытаюсь сказать об этом. Но поздно. Мне передается упругая дрожь горячего молодого тела.

На рассвете, разобрав винтовки, мы уходим. У ворот стоит хозяйка. Провожает меня долгим взглядом. В нем и радость, и затаенная боль. Так прощаются с самым близким человеком, когда знают, что не суждено с ним встретиться.

— Спасибо за угощение! — кричит, оборачиваясь, Сенечка. — Не поминайте лихом.

Он весел. Явно доволен собой. Тут же хвастает, что отлично погулял с какой-то Христей. От удовольствия причмокивает языком.

— Перестань, Перманент, — говорю я и морщусь.

Мне не по себе. Думаю о женщине, которая все еще стоит у ворот. Какое у нее хорошее сердце. Ласковая, застенчивая, она хотела лишь одного — дать капельку счастья человеку, которого сегодня могут убить. А я даже имени ее не знаю.

Мы идем по дороге. Постепенно редеет туман. Он цепляется за кусты, сползает в Кривую Балку. Село остается позади.

— Вы как хотите, а я, когда придем, сразу же завалюсь, — зевая, говорит Жора Мелешкин. — Спать охота, просто спасу нет…

— И я за компанию…— подхватывает Сенечка и застывает с открытым ртом.

В нескольких шагах от нас, спереди и сзади, почти одновременно вспучивается земля. Слышен тонкий свист. Все вокруг заволакивает дымом.

— Ложись! — кричу я, бросаясь в канаву. Мины шлепаются в пыль, кучно ложатся на дороге. Пули буравчиками сверлят землю. Еще один глухой и плоский удар. Мина, разорвавшись на краю канавы, обсыпает меня землей.

— Ну, эта еще не наша, — отряхиваясь, говорит Ленька Балюк. — Пронесло.

Тогда я тоже пытаюсь отряхнуться. Мне это почему-то труднее. Ко мне кто-то привалился плечом. Нет, это не Сенечка.

— Макухин? — спрашиваю я наугад. — Ты что, очумел?

Это точно Макухин. Он не отвечает. Я отодвигаюсь, и он валится набок. Макухин мертв.

Постепенно огонь стихает. Рискую поднять голову. Да, попали в переплет… Немцы обосновались на высотке и спокойно постреливают. Мы у них как на ладони.

— Называется погуляли, — говорит Ленька. Мы оба думаем об одном и том же. Немцев не так уж много. Но будь их впятеро больше, все равно нам надо занять эту высотку, на которой они сидят. Другого выхода нет.

— У тебя сколько гранат, четыре?

Ленька кивает. Он скатывается на дно канавы и ползет на брюхе и на локтях. Мелешкин и Сенечка быстро отползают в другую сторону с пулеметом.

Нас только семеро. Нам важно ударить вместе, сообща. Тогда мы вышибем немцев. А к этому времени подоспеют наши. Наверняка.

Впрочем, я меньше всего думаю о том, что будет. Все мои мысли сосредоточены на одном. Я слежу за Ленькой. Как медленно он ползет. Эх, гранат у него маловато!..

Слышен взрыв. Еще один. И еще. Захлебываясь, начинает строчить пулемет. И в ту же секунду я вскакиваю, рвусь вперед. Что-то кричу во все горло. Все кричат. Мы бежим, прыгаем. Приходим в себя только на высотке под тополями. На той высотке, на которой минуту назад еще были немцы.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Канев, Ржищев, Чернобыль

Стынут над рекой кисейные туманы, шумно перешептываются тополя. С рассветом медленно угасает блеклый свет бакенов и вода начинает голубеть. Кончается самая трудная, ночная, вахта.

Бьют склянки. В дверях камбуза появляется толстый кок. У него добродушное заспанное лицо, на котором едва видны узкие щелки глаз. Кок зевает, присаживается на корточки и растапливает плиту. На завтрак он приготовит гречневую кашу, биточки, крепкий душистый чай…

Я смотрю в иллюминатор. Полого стелются песчаные берега, морщатся облака, слабый ветер рябит воду на перекатах. Изжелта-зеленые валы умирают под плицами гребных колес.

Скоро Канев.

Возле моста стоит на плесе сухогрузная баржа. Она плашмя осела в воду. На палубе баржи — люди и какие-то станки, трубы, рельсы. Это судно недавно привел из Киева задымленный буксир. Теперь, когда важно как можно скорее эвакуировать население и вывезти оборудование с заводов и фабрик, для этого используются все транспортные средства: поезда, автомашины, баржи и даже военные корабли.

Каневский мост запружен. Ни днем ни ночью не прекращается толчея. Одни части переправляются с левого берега на правый. Другие, потрепанные в боях, отводятся на левый берег. Грохочет по деревянному настилу артиллерия; выписывая восьмерки, катятся расхлябанные колеса обозных повочок. Запыленные гуртовщики в сепмягах и в лаптях гонят скот чутли не из Бессарабии и Буковины. Тысячи голов скота. Он бредет медленно, спотыкается, мычит. Коровы давно не доены — у каждой набухшее вымя.

Охрана мотса поручена нам. Этой переправе придается особое значение. Ни выше, ни ниже по реке на десятки километров других мостов нет. Поэтому к Каневскому мосту стекаются колонны со всех сторон. Оттого и не прекращаются крики у въезда на мост.

Случается что у моста возникают пробки. Какой-то грузовик загородил дорогу. Тогда общими усилиями, не обращая внимания на вопли водителя, машину тут же оттаскивают в сторону и сбрасывают в кювет. Там уже много автомашин лежит вверх тормашками. Проезжие шоферы снимают с них резину, вывинчивают свечи, и к вечеру то, что недавно было автомобилем, превращается в голый остов.

Но достаточно одного слова, чтобы мост опустел. Когда кто-нибудь кричит истошным голосом «воздух!», все бросают машины на произвол, оставляют у моста повозки с пожитками и бегут в рожь, ложатся ничком на землю. «Воздух!»

И тогда приходит наш черед. Счетверенные зенитные пулеметы «Кремля» открывают огонь. Мы бросаем в воду дымовые шашки, и мост обволакивает липким грязным дымом. Такое случается все чаще: немцы налетают раз по шесть или семь на дню.

И надо же случиться такому, чтобы на третий день в половине четвертого немецкая бомба угодила в баржу. В ту самую баржу, на которой были женщины и дети.

Все заволокло едким дегтярно-черным дымом. Не раздеваясь, мы бросаемся в воду. Я вытаскиваю за волосы какую-то обезумевшую женщину. Ленька Балюк спасает трех человек и ныряет снова. У него на руках дрожит худой мальчонка. Посиневшее личико, острые ключицы, сведенные судорогой ножки… «У, сволочи!»— Ленька грозит кулаком уходящему самолету. Его лицо перекошено.

Мало-помалу рассеивается дым. От баржи остались только бревна, доски и щепки. Из двухсот человек спаслось не больше сорока. Мы размещаем их в кают-компании, которая напоминает госпиталь.

В этот день старший лейтенант Семин заперся в каюте и выпил всю водку, которая еще оставалась в бутылке, валявшейся у него под койкой.

О том, что произошло под Мышеловкой, хлопцы, как по уговору, даже не заикаются. И я тоже молчу. Молчу день, второй, третий, а потом, не вытерпев, рассказываю обо всем Семину. Меня мучит совесть. Мне кажется, что это по моей вине погиб под Мышеловкой матрос Николай Макухин.

Он был обыкновенным, немного угловатым парнем. Он ничем решительно не выделялся: редко выступал на политзанятиях, исправно нес службу. Что еще я знаю о нем? Пожалуй, больше ничего… Быть может, он был обижен несправедливостями жизни, быть может нуждался в дружеской поддержке и в теплом слове участия? А мне казалось, что он просто замкнут и молчалив, что он один из тех, кто ничего не принимает близко к сердцу… Не знаю почему, но мне казалось именно это. Стало быть, можно вместе съесть не один пуд соли и все-таки не узнать человека как следует. Так уж повелось: мы мало думаем о людях, которые шагают с нами рядом по жизни. малодумс; . дях, которые шагают с нами рядом по жизни.

Семин внимательно слушает, склонив по привычке голову набок.

— Еще хорошо, что так все кончилось, — говорит он, не поднимая глаз.Могло быть хуже. Надеюсь, ты понимаешь? Немцы могли пробраться к кораблю и… — он не договаривает, поднимает на меня холодные, жестокие глаза.Тогда бы тебе не сдобровать, Пономарев. Я бы тебя сам расстрелял… Но смерть Макухина на твоей совести.

Я молчу, понимая, что Семин прав.

— Война, а вы к теще в гости ходите, — продолжает Семин. — Тебя кто подбил на это, Мелешкин или Тарасюк? Ладно, можешь не отвечать. Догадываюсь, что это дамский мастер напаскудил. Но ты, Пономарев, тоже хорош. В такое время…

Семин распекает меня медленно, долго, а я — ну, не странно ли? — рад этому. Мне становится как-то легче, просторнее. То, что проделывает сейчас Семин, у нас на заводе называлось «снимать стружку». Он «снимает» ее, и с меня как бы сваливается тяжесть, которая давила все эти дни.

— Можете быть свободны, — говорит напоследок Семин строго-официальным тоном, и я поворачиваюсь согласно уставу через левое плечо.

«Кремль» идет из Канева в Ржищев. В прежние времена мы прошли бы эти 70 километров меньше чем за четыре часа. А теперь плетемся сутки. По непроверенным данным, немцам удалось прорваться к Днепру. Они совсем близко. Поэтому судовая рация работает только на прием. Мы часто останавливаемся. Ждем темноты.

— Авось проскочим, — говорит Семину Серо-штан, который стоит на мостике. — Только бы машина…

Его легко понять. Машина на «Кремле» старая. Судно давно не было в ремонте. Топки еще так сяк, а вот трубки котла потекли. Надо бы их вырезать, заменить. Не мешало бы стать на котло-чистку, поработать шарошкой. Но об этом не приходится думать. Сейчас одна надежда — на форсировку.

Внизу, в кочегарке, вахту несут двое — Харитонов и его напарник. Я и Ленька Балюк спускаемся им на подмогу. Харитонов обнажен до пояса. На шее у него красная косынка, похожая на пионерский галстук. Сидя на ящике с углем, он что-то напевает себе под нос.

— А, чистенькие пришли, — говорит он и машет рукой. — Привет аристократам. Смотрите, не запачкайтесь.

— Ладно, будет тебе…— Я присаживаюсь рядом и закуриваю. Тем временем Ленька Балюк выбирает себе лопату по вкусу.

Машина «Кремля» работает на малых оборотах. Слышно, как она натужно дышит. Кочегарку тускло освещают две лампочки. Поблескивают стекла манометров. Уже двенадцатый час ночи.

— Сейчас начнется…— Харитонов поднимается с ящика. — Слышите?

И точно, все пространство кочегарки наполняет густой, зычный голос Сероштана.

— Полный! Самый полный!

— Есть самый полный! — отвечает Харитонов. Отстранив молоденького напарника, он становится к топке. По левую руку от него занимаем места мы с Ленькой. Харитонов орудует лопатой мастерски, за ним трудно угнаться. На вытянутых руках швыряет уголь в гущу пламени и мгновенно выхватывает лопату обратно. Прикрыв локтем опаленные брови, смотрит на огонь.

— Прибавить!

Три шага от топки к ящику с углем и столько же обратно. Огонь уже насытился, не успевает проглатывать уголь. Взглянув на помутневшее пламя, Харитонов разравнивает уголь по колосниковой решетке, сгребает шлак. Мы с Ленькой поступаем точно так же.

— Еще прибавить!

В кочегарке пляшут розоватые отсветы пламени. По металлическим плитам пола перекатываются горячие угольки. Появляется откуда-то сбоку старичок механик. Он колдует над злыми, покрытыми испариной котлами, что-то заговорщически бормочет, протирает тряпочкой тонкие стекла манометров, и просит, и сердится, и уговаривает машину одновременно. Руки его, пористые, синеватые от масла, с короткими скрюченными пальцами, перепрыгивают по вентилям, поправляют прокладочки (Парит!), ощупывают шпильки и краны. Они не успокаиваются до тех пор, пока не выжимают из уставшей машины все четыреста пятьдесят лошадиных сил.

Это предел. По корпусу корабля проходит судорога. И вот он уже снова легко и плавно идет вперед. Перекат остается позади, — а с ним остаются позади и немцы, и всполохи огня на темном небе. Об этом нас извещает команда:

— Малый!

Все. Теперь можно и передохнуть. Ленька Балюк, запрокинув голову, прополаскивает горло тепловатой водой из фляги. Садится на ящик и осторожно, двумя пальцами, отрывает от губ изжеванную папиросу. Напряжение медленно покидает его, и он расслабленно опускает свои большие руки.

— Чуть запарка не вышла, Нетро, — признается он Харитонову. — Тяжело с непривычки.

— «Чуть» не считается, — снисходительно говорит Харитонов. — В общем, если ты, Ленька, вздумаешь стать кочегаром, я из тебя сделаю человека.

Харитонов поправляет на голове белый чехол от бескозырки, одетый наподобие берета, садится рядом с Ленькой на ящик и как ни в чем не бывало продолжает мурлыкать любимую песню:

…Ты добычи не добьешься, Черный ворон, ворон злой.

Возле Ржищева потоплен «Комсомол». Экипаж двухтрубной канонерской лодки «Верный» сражался с семьюдесятью самолетами. Потоплен монитор «Флягин».

Об этом мы узнаем на траверзе Киева. «Пушкин», «Димитров» и наш «Кремль» стоят на якорях против набережной. С корабля нам виден город в тусклом мареве, видна вся набережная, на которой толпятся люди. Кто-то узнает жену. Сероштан, вглядевшись, поднимает руку и машет дочери. Быть может, и Тоня стоит, как другие, с кошелкой на этой гранитной набережной, которую помешала достроить воина? Кто знает.

— Не пустят нас сегодня на берег, — говорит Ленька. — Вот увидишь. У меня чутье…

Он оказывается прав. Возле главной лестницы (раньше от нее каждые полчаса отправлялись катера «лапти», перевозившие киевлян на пляж) останавливаются две открытые автомашины. Из первой выходит начштаба флотилии. Увидев его, Семин приказывает спустить на воду шлюпку с левого борта. Шлюпка скрипит на талях, ее отвязывают, и через несколько минут начштаба поднимается на борт «Кремля».

Не трудно догадаться, о чем он говорит с нашим Семиным. К ним присоединяются боцман и старичок механик. Уверен, что начштаба интересуется, в каком состоянии машина, корпус, надстройки. Главное — машина. Выдержит ли она? Должна выдержать.

И вот спустя какой-нибудь час мы стоим уже в гавани. К борту «Кремля» подводят баржу-углярку и плавучий кран. Надо успеть забункероваться и принять боезапас еще засветло. Шутка ли, снаряды доставлены в Киев по воздуху из Севастополя. Ведь у нас орудия морского калибра.

Из Киева мы уходим в крутой темноте. Нет ни пушистых синих звезд, ни речных огнен. Бакены не горят вот уже второй месяц. Даже луна и та, как обычно в августе, появляется поздно. Густо плещет за кормой днепровская вода.

Бледный рассвет мы встречаем в районе Ржищева.

Здесь немцам удалось накануне отрезать дивизию генерала Мотыгина. Она обескровлена, окружена, прижата к реке. Корабли подходят в тот момент, когда по всему берегу полыхает огонь.

Сам Мотыгин, тучный, заросший, в солдатской шинели, но с генеральскими звездами в петлицах, поднимается на мостик «Кремля». Рядом с ним старший лейтенант Семин с белым, чисто выбритым лицом и в кожаном черном реглане выглядит щеголем.

— Воюете? — генерал щурится, недружелюбно оглядывая Семина с головы до ног.

— Воюем, — спокойно отвечает Семин.

— Да, красиво воюете… В перчатках, с белыми подворотничками…протяжно, с презрением говорит генерал. — Небось на кроватях спите, на подушечках?

— Есть и подушки, — Семин по-прежнему спокоен, хотя и становится белее обычного.

— И горячая вода?

— Конечно.

— Черт!.. — генерал крякает. — Вот это жизнь!

Первым делом он принимает душ. Долго аппетитно крякает, хлопая себя по мясистым ляжкам. Когда я подаю ему полотенце, он, вытираясь, снова повторяет:

— Вот это жизнь! Не то что у нас, у царицы полей. Мои люди с начала войны ни разу в бане не парились по-настоящему. Запаршивели в окопах.

Потом он гоняет в кают-компании чаи. Пьет по-стариковски, вприкуску. Щурится на скатерть, на занавески. С нашим Семиным он разговаривает обидно-снисходительно. Словно профессор, экзаменующий студента.

— Спасибо, напоили старика, — говорит генерал. — А теперь разрешите подышать воздухом.

— Пожалуйста, — отвечает Семин и пропускает генерала вперед. Он г трудом сдерживает себя, чтобы не ответить грубо.

Они выходят на палубу, поднимаются по трапу на мостик. Огонь на берегу не утихает. Генерал наблюдает, как грузится на корабли его «хозяйство», отдает адъютанту какие-то приказания. Отход прикрывает стрелковый батальон.

— Там у меня железные люди, горняки, — говорит генерал. — Все как один — коммунисты.

Семин стоит рядом. Молчит, курит свою трубку. Тоже следит за посадкой. Вот какие-то бойцы подставив плечи под задок телеги, пытаются втащить ее на «Кремль». Вот другие бойцы ведут по сходне упирающуюся лошадь. Позвякивают котелки. Винтовки, пилотки. Тяжелые скатки на пропотевших плечах…

И тут темнеет небо. Самолеты идут волнами заходят на бомбежку со стороны солнца. Рванувшись к рулевой рубке, Семин кричит в раструб переговорной трубы:

— Полный вперед! Самый полный! И снова:

— Право руля!

Сходни плюхаются в воду. Мм отходим от берега. Петляем, кружим, лавируем. Одна за другой падают бомбы. Спереди, сзади, справа и слева. Вокруг нас закипает вода.

Позже в корабельном журнале появляется коротенькая, что налет длился час сорок пять минут, что сбит один самолет противника, что на «Кремле» есть убитые и раненые. Ранен и командир корабля Семин, которому наскоро перевязали руку тут же на мостике.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7