Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой Михаэль

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Оз Амос / Мой Михаэль - Чтение (стр. 6)
Автор: Оз Амос
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Я — виновница того, что нам не удалось скопить даже начальную сумму на покупку новой квартиры, хотя мудрый Михаэль не сказал этого своим тетушкам. Каждый год, с наступлением осени, меня охватывает мания покупок: электроприборы, светло-серые занавеси во всю стену, новая одежда в большом количестве. Когда я была незамужней, одежду я покупала изредка. В свои студенческие годы носила я зимой голубое шерстяное платье, связанное мамой, или вельветовые коричневые брюки с тяжелым красным свитером, который, как полагали студентки университета, создает впечатление приятной небрежности. И вот теперь новые платья надоедают мне чуть ли не через две недели. Ненасытная жажда покупо накатывалась на меня каждой осенью. Возбужденная, я лихорадочно сную из магазина в магазин, будто истинная награда ждет меня где-то, но всегда — в ином месте. Михаэль удивляется, почему же я больше не ношу платье с высокой линией бедер. Ведь я так радовалась этой покупке всего лишь шесть недель назад. Однако он сдерживает свое удивленье, молчаливо кивает головой будто погружен в какие-то расчеты, и от этого я закипаю. Может, поэтому я выхожу в город, намереваясь потрясти его своей расточительностью. Я любила его сдержанность. Я хотела, чтобы он взорвался.
      И сны. Страшные вещи замышляются против меня, каждой ночью. На рассвете близнецы тренируются в метании ручных гранат среди скал в Иудейской пустыне к юго-востоку от Иерихона. Слов они не произносят. Движенья их слажены и четки. Автоматы через плечо. Комбинезоны бойцов-командос, заношенные, перепачканные оружейной смазкой. Голубая жилка, ветвясь, вздувает у Халиля во лбу. Азиз изогнулся. Напружинилось его тело. Халиль опустил голову. Азиз швыряет гранату дугообразным движением. Сухой взблеск взрыва. В горах отзывается гулкое эхо. Мертвое море серебрится за их спинами, словно озеро раскаленного масла.

XX

      Ходят по Иерусалиму старые бродячие торговцы. Они совсем не походят на бедного угольщика из сказки о платье маленькой Ханы. Внутренний радостный свет не озаряет их лица. Тупая холодная ненависть окружает их. Старые бродячие торговцы. Чудаковатые ремесленники шатаются по городу. Они странные. Вот уже много лет знаю я их, различаю их выкрики. Еще пяти - шестилетней девочкой я дрожала при их появлении. Быть может, описанные мною, не станут они больше пугать меня по ночам. Я пытаюсь расшифровать их законы, вычислить их орбиты. Угадать, в какой день появится каждый из них, чтобы огласить криком наши переулочки. Ведь и они подчинены некоему распорядку, своим внутренним правилам. «Сте-коль-щик, сте-коль-щик» — голос его хриплый и унылый, при нем нет ни листов стекла, ни инструментов, будто он заранее примирился с тем, что его крики бессмысленны и безответны. «Ал-те-за-хен, ста-ры-ве-щи» — огромный мешок у него за спиной, как у вора на картинке в детской книжке! «По-чи-няю при-мус» — грузный человек, с большим костистым черепом, похожий на древнего кузнеца. «Мат-ра-сы, мат-ра-сы» — в горле его переливаются слова, будто «матрас» — это пароль разврата. Точильщик тащит деревянное колесо, которое вращается нажатием педали. Рот его беззуб. Обвислые уши волосаты. Летучая мышь. Старые ремесленники и странные бродячие торговцы — год за годом скитаются они по иерусалимским улицам, и время не касается их … Будто Иерусалим — северный замок, полный привидений, а они — разгневанные духи, притаившиеся в засаде.
      Я родилась в Кирьят Шмуэль на границе с кварталом Катамон. В дни праздника Суккот в тридцатом году родилась я. Иногда я испытываю странное чувство, будто пустыня разделяет родительский дом и дом моего мужа. Я никогда не хожу той улицей, на которой родилась. Однажды субботним утром гуляли мы, Михаэль, Яир и я, в самом конце квартала Тальбие. Я наотрез отказалась идти дальше. Как капризная девчонка, топала я ногами «Нет! Нет!» Муж и сын мой смеялись надо мной, но уступили.
      В Меа Шеарим, в Бейт Исраэль, в Сангедрии, в Керем Авраам, в Ахва, в Зихрон Моше, в Нахалат Шива живут ультрарелигиозные — ортодоксальные евреи. Ашкеназы носят шапки, отороченные мехом, сефарды — полосатые накидки. Старухи застыли на низеньких скамеечках, будто не маленький город, а огромная страна простирается перед ними, и назначено им навострить соколиный глаз, чтобы денно и нощно окидывать взглядом далекие горизонты.
      Бесконечен Иерусалим. Тальпиот, забытый южный континент, притаился под вечно перешептывающимися кронами сосен. Голубоватый пар поднимается из Иудейской пустыни, граничащей с Тальпиотом на востоке. Пар легко коснулся маленьких домиков, цветочных грядок, над которыми нависает листва деревьев. Бейт-а-Керем, одинокое селение, затерявшееся в степных просторах, промытых ветрами, и поля, усеянные скальными глыбами, взяли его в кольцо. Байт Ваган — это горный замок, стоящий на отшибе. Там звуки скрипки раздаются из-за жалюзи, что всегда опущены днем. А ночью с юга доносится вой шакалов.
      Напряженная тишина разлилась после захода солнца по Рехавии, по улице Саадии Гаона. В освещенном окне виден седой ученый, склонившийся над письменным столом. Пальцы его летают по клавишам пишущей машинки с латинским шрифтом. Трудно представить, что в конце этой же самой улицы прилепился квартал Шаарей Хесед, и там по ночам босоногие женщины расхаживают среди цветного белья, развевающегося на ветру, а хитрющие коты мечутся из подворотни в подворотню. Возможно ли, что человек, стучащий по клавишам своей пишущей машинки, не чувствует всего этого? Словно у подножья его балкона не раскинулась на западе Долина Креста, и древняя роща, взбирающаяся по склону, не касается крайних домов Рехавии, намереваясь окружить, захлестнуть весь квартал плащом густой зелени. Маленькие костерки вспыхивают в долине, и приглушенные, протяжные песни, поднимаясь из леса, долетают до оконных стекол. С наступлением темноты белозубые сорванцы стекаются со всех концов города в Рехавию, чтобы швырять маленькие острые камешки в фонари, что освещают аллеи. Улицы все еще тихи: Радак, Рамбам, Рамбан, Альхаризи, Абарбанель, Ибн Эзра, Ибн Габироль, Саадия Гаон. Но тихи будут и палубы британского эсминца «Дракон», даже тогда, когда потаенный бунт взметнется в его трюмах.
      Пространства иерусалимских улиц распахнулись навстречу сумеркам, горы бросают тень, будто дожидаются темноты, чтобы пасть на замкнутый город.
      В Тель Арза, на севере Иерусалима, живет пожилая женщина, пианистка. Она упражняется без перерыва, без устали. Она готовит программу из произведений Шуберта и Шопена. Неби Самуэль, одинокая башня, стоит на вершине горы на севере, стоит неподвижно за пограничной линией, днем и ночью устремив взгляд на старую, вдохновенную пианистку, что, расправив плечи, сидит у рояля, спиной к открытому окну. По ночам посмеивается башня, посмеивается, худая и высокая, посмеивается, будто шепчет про себя: «Шопен и Шуберт».
      В один из августовских дней мы с Михаэлем отправились в дальнюю прогулку. Яир остался в доме моей лучшей подруги Хадассы, на улице Бецалель. Лето стояло в Иерусалиме. На улицах города — иной свет. Я говорю о времени между половиной шестого и половиной седьмого, о последнем свете уходящего дня. Была ласкающая прохлада. В переулке При Хадаш есть один двор, вымощенный каменными плитами, отделенный от улицы развалившимся забором. Среди каменных плит возвышается старое дерево. Я не знаю его названия. Зимой я проходила здесь одна и мне показалось, что дерево умерло. А теперь его ствол выстрелил побегами в бурном порыве и листья словно покрылись лаком.
      Из переулка При Хадаш повернули мы налево, на улицу Иосефа Бен-Матафия. Огромный, темный человек в пальто и серой кепке, пялил на меня глаза из-за освещенной витрины рыбной лавки. То ли я сошла с ума, ли мой истинный муж; устремил на меня гневный, осуждающий взгляд из-за витрины рыбной лавки, где стоял он в пальто и в серой кепке.
      Все богатство своих домов выволокли женщины на балконы: розовое белье, покрывала и пододеяльники. Тонкая, высокая девушка стояла на одном их балконов на улице Хасмонеев. Она засучила рукава, повязалась косынкой. Деревянной лопаткой, похожей на ракетку, выбивала она одеяло, не замечая нас. На одной из стен виднела полустертая красная надпись, еще со времен подполья: «В крови и огне Иудея пала, в крови и огне Иудея восстанет». Все это мне чуждо, но музыка этих слов трогает меня.
      В тот вечер мы с Михаэлем совершили большую прогулку. Через Бухарский квартал спустились мы на улицу Пророка Самуила — до самых Ворот Мандельбаума. Оттуда по тропке, что между домами Унгерман, обогнув Эфиопский квартал, к Мусраре, к улице Яффо, до площади Нотр-Дам. Иерусалим — обжигающий город. Целые кварталы кажутся повисшими в воздухе. Но при ином — пристальном взгляде вдруг откроется сила тяжести, с которой ничто не сравнимо. Запутанный произвол хитроумной сети извивающихся переулков. Лабиринт временных построек, сараев, складов, загородок, которые, подавляя свой гнев, опираются на дома из серого камня, чей цвет порой отливает легкой голубизной, а временами становится красноватым. Ржавые водосточные трубы. Ру-лны стен. Яростное, безмолвное противоборство камня и настырной растительности. Захламленные пустыри, заросшие колючкой. А главное, сумасшедшие игры светотени: едва лишь на краткий миг вплывает маленькое облачко между сумерками и городом — и Иерусалим уже совершенно иной.
      И стены.
      В каждом квартале, в каждом пригороде существует потаенный центр, обнесенный высокой стеной. Враждебные крепости закрыты для всех, кто проходит мимо. Здесь, в Иерусалиме, можно ли ощутить себя дома, спрашиваю я, даже если прожить тут сто лет? Город закрытых дворов, душа его запечатана мрачными стенами, верх которых усыпан колючим битым стеклом. Нет Иерусалима. Осколки, рассеянные со злым умыслом, чтобы ввести в заблуждение наивных людей. Оболочка внутри оболочки, а ядро запретно. Пишу: «Я родилась в Иерусалиме». «Иерусалим — мой город» — этого я написать не могу. И я еще не знаю, чья засада укрылась в глубине Русского Подворья, за стенами лагеря «Шнеллер», в тайниках монастырей Эйн Керема, в анклаве Дворца Наместника на Горе Дурного Совета. Это город, погруженный в собственную душу.
      На улице Мелисанда, когда уже зажглись фонари, налетел на Михаэля огромный статный еврей, схватил его а пуговицу, словно встретил старого знакомого, и с такими словами обратился к нему:
      — Как зовут тебя, погубитель Израиля, чтоб ты сдох?!
      Михаэль, не знакомый с иерусалимскими сумасшедшими, сник, потрясенный. Незнакомец улыбнулся самой дружелюбной улыбкой и добавил умиротворенно:
      — Да сгинут все враги Господа, амен, амен!
      Михаэль было собрался объяснить незнакомцу, что тот перепутал его со злейшим врагом, но тот устремил взгляд на ботинки Михаэля и заключил благодушно:
      — Тьфу! Тьфу на тебя и на всю твою семью, отныне и во веки веков, амен, амен!
      Деревни и пригороды окружают Иерусалим плотным кольцом, будто любопытные прохожие, сгрудившиеся вокруг раненой женщины, распростретой на дороге: Неби Самуэль, Шаафат, Шейх Джарах, Исауйе, Августа-Виктория, Вади Джоз, Силуан, Цур Бахер, Бейт-Сафафа. Сожмут они в кулак ладонь свою, и город раздавлен.
      Странно, но в этом городе даже хилые профессора каждый вечер выходят подышать свежим воздухом. Своими тростями пробуют они настил тротуара, будто слепые скитальцы в заснеженной степи. Двое из них встретили нас с Михаэлем в переулке Лунца, за зданием Сансур. Шли они рука об руку, будто, проходя вражеским станом, подбодряли друг друга. На их приветствие я ответила громко и весело. Оба поспешили коснуться рукой своих шляп. Один из них яростно замахал своей шляпой в знак приветствия. Другой был обрит наголо, а потом изобразил некий символический жест, а может, просто был рассеян.

XXI

      Осенью Михаэль был назначен ассистентом на кафедре геологии. На этот раз он не созвал своих друзей на вечеринку, отметив это событие тем, что взял два дня отпуска. Мы, прихватив Яира, отправились в Тель-Авив, где гостили у тети Леи. Равнинный, сверкающий город, разноцветные автобусы, вид моря, вкус соленого ветра, окаймляющие тротуары декоративные деревья, чьи кроны подстрижены самым замысловатым образом, — все это всколыхнуло во мне какую-то щемящую тоску, я и сама не знала, отчего и о чем. Был покой, и было смутное ожидание. Посетили зоопарк. Встретились с тремя школьными друзьями Михаэля. Посмотрели два новых спектакля в театре «Габима». Вместе с Яиром отправились в лодке, взятой напрокат, вверх по реке Яркон в сторону Семи мельниц. Дрожащие тени высоких эвкалиптов пали на речные воды. То была минута полного умиротворения.
      Той же осенью и я вернулась на работу в детский старой Сарры Зельдин, на пять часов в день. Мы начали возвращать деньги, взятые в долг после нашей женитьбы. Даже тетушкам Михаэля вернули часть денег. Однако новую квартиру нам не удалось отложить, потому что накануне праздника Песах я, по собственному усмотрению купила в магазине Зузовского тахту в стиле модерн и подходящие к ней три стула.
      Балкон наш мы закрыли, выложив кирпичные стены, для чего Михаэль получил специальное разрешение муниципальных властей. Отныне этот балкон стал называться «рабочей комнатой». Там Михаэль поставил свой письменный стол, туда же перенес он и шкаф с книгами. Первые тома Еврейской Энциклопедии я подарила ему на четвертую годовщину нашей свадьбы. Михаэль купил мне радиоприемник израильского производства. Стеклянная дверь разделяет новую рабочую комнату и ту, в которой я спала. Сквозь стекло настольная лампа отбрасывает огромные тени прямо на стену, что напротив моей кровати. По ночам тень Михаэля смешивается со снами. Стоит ему открыть ящик, отодвинуть книгу, надеть очки, зажечь погасшую трубку — черные глыбы пожирают стену, что предо мной. В полной тишине падают тени. Иногда они перевоплощаются. Я с силой зажмуриваю глаза, но перевоплотившиеся тени не оставляют меня. Я открываю глаза, и словно опрокидывается на меня вся комната — каждое движение Михаэля, там, в ночи, у письменного стола.
      Жаль мне, что Михаэль — геолог, а не архитектор. Тогда бы по ночам он трудился над проектами домов, шоссейных дорог, неприступных крепостей, военного порта, где бросит якорь британский эсминец «Дракон».
      Рука Михаэля нежна и уверенна. Как чисты линии диаграмм, которые он проводит. Он чертит геологическую карту на тонком листе прозрачной бумаги. Он поглощен своей работой, сжатые губы вытянуты в ниточку. Мне он кажется полководцем, хладнокровно принимающим судьбоносные решения. Если бы Михаэль был архитектором, может быть, легче мне было примириться с тенью, что отбрасывал он на стену передо мной. Странной и пугающей казалась мысль, что по ночам Михаэль исследует темные слои в толще земного шара. Будто по ночам он вызывающе раздражает тот мир, который никогда не прощает. В конце концов я встаю, чтобы приготовить себе чай из мяты по рецепту госпожи Тарнополер, моей хозяйки, у которой я жила до замужества. Иногда я зажигаю свет и читаю до полуночи, а то и до часу ночи. Именно тогда осторожно приходит мой муж, ложится рядом, желает мне спокойной ночи, целует меня в губы и натягивает на себя одеяло, укрываясь с головой.
      Книги, которые я читаю по ночам, вовсе не свидетельствуют о том, что я была когда-то студенткой, изучавшей ивритскую литературу. Сомерсет Моэм или Дафна де Морье, на английском, в цветастых суперобложках. Стефан Цвейг. Ромен Роллан. Я стала сентиментальной. Я плакала, когда читала «Женщину без любви» Андре Моруа в плохом переводе. Плакала, как гимназистка. Надежд моего профессора я не оправдала. Не осуществила и его пожеланий, высказанных мне на другой день после свадьбы.
      Когда я стою в кухне у раковины, мне виден в окно наш задний двор. Запустение царит во дворе, густая грязь покрывает его зимой, а летом — колючки и пыль. Старые кастрюли валяются там. Иорам Каменицер со своими товарищами выстроил там каменные крепости, от которых остались одни руины. Старый поломанный кран торчит в конце двора. Есть степи России, есть Нью-Фаундленд, есть далекие архипелаги, а я в изгнании здесь. Но иногда моим глазам открывается Время. Время подобно полицейскому автомобилю, который скользит ночью по окрестным переулкам. Красный фонарь учащенно мигает, а колеса, напротив, движутся медленно. Шины шелестят тихо. Осторожное движение. Замедленное. Грозное. Крадущееся.
      Мне хотелось бы думать, что сумерки и в самом деле подчинены иному ритму, — потому что они не наполнены мыслью. На ветке смоковницы, что растет во дворе, все эти годы висела ржавая миска. Может, жилец с верхнего этажа, который давно уже умер, выбросил ее из окна, и она, падая, зацепилась за ветки. Когда мы здесь поселились, я выглянула в кухонное окно и заметила эту миску уже тогда изъеденную ржавчиной. Четыре года. Пять лет. Даже сильные зимние ветры не сбросили ее на землю. И вот утром, в праздничный день Нового года, я стоя у раковины на кухне и собственными глазами видела, эта миска свалилась с дерева. Не дул ветер; ни кот, ни птица не раскачивали ветки. Видимо, иные, всесильные законы созрели в тот миг. Металл был изъеден, миска звонко шлепнулась о землю. Я хочу написать так: все годы я видела, как некий предмет пребывал в абсолютном покое, поскольку какой-то скрытый поток пронизывал его на протяжении всех этих лет.

XXII

      Большинство наших соседей — люди очень религиозные, и семьи у них многодетные. Четырехлетний Яир иногда задает такие вопросы, что не знаю, как ответить, и отсылаю его к отцу. И Михаэль, который порой со мной говорит, как со строптивой девчонкой, ведет с Яиром степенный разговор, как равный с равным. Ко мне в кухню долетают голоса беседующих. Никогда они не перебивают друг друга. Михаэль учил Яира завершать свои доводы словами: «я закончил». Иногда и Михаэль употребляет это выражение, закончив свои объяснения. Таким образом Михаэль решил приучить мальчика к тому, что не следует прерывать собеседника.
      Яир, к примеру, может спросить, почему все люди думают по-разному. На это Михаэль ответил ему, что все люи — они ведь разные. Яир не унимался: «Почему же нет двух людей, или двух детей совершенно одинаковых?» Михаэль признался, что он не знает. Яир притих секунду, осторожно взвесил свои слова и сказал:
      — Я думаю, что мама знает все, потому что она никогда не говорит: «Я не знаю». Она говорит, что знает, но только не может объяснить. Я думаю, что, если не знают как объяснить, то как же можно говорить, что знают. Я закончил.
      Михаэль, сдерживая улыбку, быть может, попытается разъяснить сыну разницу между мыслями и способом выражения.
      Прислушиваясь к доносящейся издали беседе, я не могу не вспомнить покойного отца, который умел слушать и всегда искал некую скрытую истину в том, что он слышал, даже если слова звучали из уст ребенка, ибо ему, Иосифу, суждено было всю жизнь лишь припадать к порогу благой вести.
      В четыре-пять лет был Яир крепким, молчаливым ребенком. Лишь изредка в нем проявлялась поразительно склонность к насилию. Может, он убедился, что соседские дети ведут себя с боязливой осторожностью. Даже на детей постарше себя умел он нагнать страху, взметнув сжатые кулачки. Временами, когда Яир возвращался с улицы, мне казалось, что чьи-то родители надавали ему крепких тумаков. Он наотрез отказывался рассказывать, кто поднял на него руку. Когда же Михаэль настойчиво расспрашивал его, он зачастую отвечал:
      — Так мне и надо. Сначала я им дал, а потом они пришли и дали мне сдачи. Я закончил.
      — Почему же ты начал?
      — А они меня разозлили.
      — Чем же разозлили?
      — Разными вещами.
      — Например?
      — Нельзя об этом рассказать. Это ведь не слова. Они меня не словами разозлили.
      — А чем же?
      — Разным …
      Гневную гордость заметила я в моем сыне. Сосредоточенный интерес к еде. К вещам. К электроприборам.
      К часам. Долгое, долгое молчание. Будто он постоянно погружен в какие-то непрерывные сложные мысли.
      Михаэль никогда не поднял руки на ребенка: таковы его принципы. И еще потому, что его самого воспитывали, взывая к чувству разума, не тронув и пальцем. О себе я этого сказать не могу. Я лупила Яира всякий раз, когда появлялась в нем эта гневная гордость. Не глядя в его прозрачные, тихие глаза, я шлепала его, пока мне не удавалось вырвать из него плач. От его долготерпенья ползли мурашки по моему телу, и когда, наконец, бывала сломлена его гордость, он издавал какой-то странный всхлип, будто лишь прикидывался плачущим, а не плакал на самом деле.
      Над нашей квартирой, на третьем этаже, напротив Каменицеров жила стареющая бездетная пара — семья Глик. Религиозный человек, торговавший галантереей, и его жена, страдавшая припадками истерии. По ночам я вскидывалась ото сна, заслышав ее низкий протяжный вой, похожий на плач собачонки. Иногда, под утро, вдруг падал острый вскрик, а затем, после паузы, раздавался еще один возглас, сдавленный, словно из-под толщи воды. В ночной рубашке я срывалась с постели и неслась в комнату сына. Вновь и вновь я ошибалась, думая, что это Яир кричит, что с ним случилась беда. Я ненавидела ночь.
      Квартал Мекор Барух выстроен из железа и камня. Железные перила, окаймляющие пролеты лестниц, карабкающиеся вверх по фасадам старых домов. Грязные жлезные ворота, на которых высечены дата постройки, имя того, кто пожертвовал на нее деньги, и имя его родителей. Словно в судороге застывшие, покосившиеся заборы. Ржавеющие железные ставни, висящие на одной скобе, готовые вот-вот рухнуть наземь, на середину улицы. А неподалеку от нас, на осыпающейся бетонной стене выведена надпись: «В огне и крови пала Иудея, в огне и крови она восстанет». В этой надписи мне нравилась не пророческая идея, а некая внутренняя гармония. Какое-то не поддающееся моей расшифровке суровое равновесие, которое присутствует и по ночам, когда свет уличных фонарей отбрасывает решетчатые тени на стену, что напротив, и все как бы удваивается. Под порывами ветра грохочут постройки из жести, сооруженные жильцами на балконах, на крышах домов. И это грохотанье — тоже одно из слагаемых неизбывной подавленности.
      Молчаливые, плывут они над нашим кварталом на исходе ночи. Голые до пояса, легкие, босоногие, скользя они там, снаружи. Худые их кулаки колотят по жестянь стенам, потому что вменено им в обязанность запугать всех собак до безумия. Под утро умирает собачий лай, обернувшись одичалым воем. Близнецы струятся там, снаружи. Я чувствую их. Слышу шелест босых ступней. Беззвучно они пересмеиваются друг с другом. След в след взбираются они ко мне по стволу смоковницы, растущей во дворе. Велено им отогнуть ветку и постучаться в мои ставни. Не сильно. С нежностью. Однажды поскребли ногтями по ставням. В другой раз стали бросать сосновые шишки. Они посланы, чтобы разбудить меня. Кто-то по ошибке думает, что я задремала. Во мне, девочке, была огромная сила любви, а теперь моя сила любви умирает. Я не хочу умирать.
      На протяжении всех этих лет я задавала себе те же вопросы, что возникли у меня той ночью, когда возвращались мы из кибуца Тират Яар, за три недели до свадьбы: что нашла я в этом человеке и что я о нем знаю? А если бы другой человек поддержал меня, когда оступилась я на лестнице в «Терра Санкта»? Действуют ли какие-то законы, пусть даже такие, которых мы никогда не поймем, — или права госпожа Тарнополер во всем сказанном; ею за два дня до моей свадьбы?
      Что на сердце у моего мужа — я даже и не пыталась разгадать. На лице у него — полное спокойствие. Будто просьба его исполнилась, и теперь он равнодушно, с довольной миной поджидает автобус, который отвезет нас домой после удачной прогулки по зоопарку. И дома мы поедим, разденемся и ляжем спать. В начальной школе мы обычно описывали впечатления от экскурсии словами, «усталые, но довольные…». Именно такое выражение лица почти всегда присуще Михаэлю.
      Каждое утро Михаэль едет двумя автобусами на работу в университет. Портфель, купленный его отцом в подарок на свадьбу, изрядно поистрепался, потому что сделан он из кожезаменителя. Но Михаэль не позволил мне купить ему новый портфель: к подарку отца он относится с некоторой сентиментальностью.
      Точными, сильными пальцами Время разлагает неодушевленные предметы. Его милосердие на всем.
      В портфеле Михаэля — листки с его лекциями. Эти листки он обычно нумерует латинскими буквами, а не общепринятым способом. И шерстяной шарф, связанный Малкой, моей мамой, тоже всегда в портфеле, зимой летом. А также таблетки от изжоги. В последнее время Михаэля мучает легкая изжога, особенно перед обедом. Зимой мой муж носит темно-коричневый плащ, под цвет его глаз, на шляпу надевает пластиковый чехол. Летом одет он в свободную рубашку, без галстука, сквозь которую угадывается его тело, худое и волосатое. Он все с еще строго относится к своей прическе, подстригая волосы коротко, будто он спортсмен или офицер в армии. Как мало отпущено человеку знать о другом человеке. Даже, если он внимательно слушает. Даже, если он ничего не забывает.
      Обычно мы не ведем длинных разговоров в будние дни после обеда: «Передай, пожалуйста … Подержи-ка … Поторопись … Не пачкай … Где Яир?.. Ужин готов … Будь добр, погаси свет в коридоре …»
      Вечером, после сводки известий в девять, усаживаемся мы в кресла друг против друга, едим фрукты: «Хрущев раздавит Гомулку … Эйзенхауэр не посмеет … В самом ли деле правительство намерено воплотить это в жизнь?.. Король Ирака — кукла в руках молодых офицеров … Приближающиеся выборы не приведут к решительным переменам».
      Затем Михаэль садится к письменному столу и надевает очки. Я включаю радиоприемник, слушаю негромкую музыку. Танцевальную музыку передает чужая, далекая радиостанция. В одиннадцать я ложусь в постель. В одной из стен проложены трубы водоснабжения. Звуки скрытых потоков. И кашель. И ветер.
      Каждый вторник, возвращаясь из университета, Михаэль заходил в агентство «Кагана», заказывая два билета в кино. В восемь вечера мы одеваемся, в четветь девятого уходим из дому. Иорам Каменицер, бледный юноша, сидит со спящим Яиром, когда мы с Михаэлем уходим в кино. А взамен я помогаю ему готовиться к экзаменам по ивритской литературе. Благодаря ему я не забываю то, что учила в юности. Вдвоем мы читаем статьи, которые написал Ахад-ха-Ам, сравнивая Проповедника с Пророком, Плоть с Духом, Рабство со Свободой. Все идеи располагаются симметричными парами. Я люблю такие стройные системы. Иорам тоже считает, что пророчества, да и свобода зовут нас к освобождению из пут рабства и плоти. Когда я хвалю одно из его стихотворений, зеленая молния пробегает в глазах Иорама. Стихи его написаны с большим чувством. Он выбирает слова и выражения, которых не услышишь в обыденной речи. Однажды я спросила его, что значит выражение «аскетическая любовь», упомянутое в одном из его стихотворений. Иорам объяснил мне, что есть, по-видимому, такая любовь, которая не вносит радости в жизнь человека. Я повторила при этом фразу, которую когда-то давно слышала от Михаэля: «Чувства набухают, превращаясь в злокачественную опухоль, если человек сыт и ему нечем занять себя». Иорам произнес:
      — Госпожа Гонен … — и вдруг голос его оборвался, последний слог прозвучал, как сдавленный вопль, потому что в его возрасте мальчикам трудно управлять своими голосовыми связками.
      Если Михаэль входил в комнату, где я занималась с Иорамом, парня схватывала какая-то внутренняя судорога. Округлив спину, он вперял взгляд в пол, будто мучился от того, что наследил или разбил вазу. Иорам Каменицер закончит школу, будет учиться в университете, станет преподавать Библию и ивритскую литературу в Иерусалиме. Накануне Нового года он будет посылать нам цветные открытки с пожеланиями счастливого года, и мы ему пришлем открытку с традиционными приветствиями. Присутствие Времени неизменно. Это присутствие — высокое, прозрачное, не любящее Иорама, не любящее меня, не таящее в себе добрых намерений.
      Однажды, осенним днем тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, вернулся Михаэль под вечер с работы, неся в руках серо-белого котенка. Он нашел его на улице Давид Елин, под забором религиозной школы для девочек. Не правда ли, трогательный зверек? Михаэль просил меня прикоснуться к котенку. Просил всмотреться, как это существо угрожающе поднимает маленькую лапку, чтобы напугать, словно он — тигр или по меньшей мере пантера. Где же книга Яира по зоологии? Пожалуйста, мама, принеси книгу, чтобы Яир убедился, что кот и тигр — двоюродные братья.
      И когда Михаэль взял руку сына, чтобы тот провел по спине котенка, я заметила, как у мальчика задрожали кончики губ, будто котенок — хрупкое созданье, и прикосновенье к его спинке — дело опасное.
      — Гляди, мама, он смотрит прямо на меня. Чего ему надо?
      — Он хочет есть, сынок. И спать. Ну-ка, Яир, устрой ему место на кухонном балконе. Нет, мой глупенький, коты не укрываются одеялом.
      — Почему?
      — Такими они созданы. Я не могу тебе объяснить.
      — Папа, почему коты не укрываются одеялом, как люди?
      — Потому, что у котов есть теплый мех, и им тепло без одеяла.
      Каждый вечер Яир и Михаэль играли с котенком. Они называли его — Пушок. Было ему всего лишь пару недель от роду, в движениях его была временами умилительная складность. Он пытался поймать ночную бабочку, порхавшую под потолком в кухне. Его прыжки вызывали смех, потому что котенок еще не научился чувствовать высоту и расстояние: он взлетал в прыжке на вершок от пола, щелкая своими маленькими челюстями, будто допыгнул он до самого потолка и схватил бабочку. Мы залились смехом. От этого смеха вздыбилась шерсть на спине у котенка, а сам он зашипел, что, видимо, всех должно было испугать до смерти.
      Яир сказал:
      — Пушок вырастет и будет самым сильным котом. Мы выдрессируем его, он будет сторожить дом и ловить воров. Пушок будет у нас котом-полицейским.
      Михаэль сказал:
      — Его надо кормить. Его нужно гладить. Никакое создание не может жить без любви. Поэтому мы будем любить Пушка, а Пушок полюбит нас. Но, Яир, не стоит целовать его. Мама рассердится.
      Я выделила зеленую пластиковую миску, молоко, творог. Михаэль был вынужден ткнуть голову котенка в молоко, потому что Пушок вовсе не умел есть из миски, Зверек отшатнулся, чихнул, с силой замотал головой, обдав всех белыми брызгами. Наконец, повернул к нам свою мокрую, жалобную мордочку. Пушок не станет самым пушистым котом. Он — серо-белый. Обычный кот,

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15