Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга о концах

ModernLib.Net / Отечественная проза / Осоргин Михаил / Книга о концах - Чтение (стр. 8)
Автор: Осоргин Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Из Парижа запросили письмом: не осталось ли воспоминаний Гриши, например его дневни-ка? Если да - пришлите в архив партии. Послали только две фотографии: Гриша в студенческой форме и он же на пляже в трусиках. Первую карточку поместили в журнале эсеровской оппози-ции, хотя послали ее в центр; вероятно, там какая-нибудь путаница.
      Через месяц у Наташи родилась девочка, похожая на рязанскую бабу, весом больше трех кило. Девочку Наташа назвала своим именем; мальчика назвала бы именем отца.
      Вообще - для истории ничего: маленький, провинциальный, местечковый быт. На фоне олив и пиний - сцены из российского медвежьего сна. Если будет революция - ее герои придут не отсюда. Здесь только черта прибоя, гора Святой Анны, игрушечное кладбище, вилла каторжан, принадлежащая генуэзскому купцу, полустанок, лавочка табачная и лавочка мелочная, отпускаю-щая русским товар в кредит; здесь зеленые склоны гор, кудрявая зелень с вкрапленными в нее домиками - как на открытках. А кипарисы - черными палочками. Красиво, сонно.
      В истории революционного движения, которую пишет сьор Паоло, эти мелкие события, конечно, не найдут отражения. Книга разрастается. Начатая с декабристов, она уже доведена до 1905 года. Материал ценнейший - показанья свидетелей, личные воспоминания. Работая в саду, сьор Паоло кладет на книги и на листы рукописи круглые камни, обтесанные морем,- чтобы ветер не наделал беды.
      Илья Данилов, старый, подержанный боец, берет билет в Геную и обратно; он не хочет, чтобы его письмо ушло со штемпелем местечка. В Генуе он отправляет его заказным и прячет расписку в бумажник. Возвращаясь, он щупает боковой карман: бумажник на месте.
      Иван Иванович и Наташа решили, что весну и лето лучше провести здесь полезно и для ребенка. Но к зиме непременно в Париж.
      Было письмо Бодрясина, адресованное Анюте. Очень тепло грустит по Грише, который был славным и честным парнем. Очень рад за Наташу и поздравляет. Спрашивает, приедет ли Анюта в Париж, где и он, Бодрясин, думает жить ближайшей зимой; а сейчас он в Нормандии, в деревушке, работает на французской ферме,- чудесное занятие, и люди хорошие.
      Еще было письмо от Катерины Тимофеевны с Первой Мещанской. Отец Яков хворал, но поправился. Кланяется.
      Так и жили без календаря. В июне появились светящиеся летающие жучки. В июле гремел оркестр цикад. Розы цвели без всякого ухода - крупные, палевые. Кое-кто приехал - и новые обитатели виллы каторжан не пропускали лунных ночей, чтобы побывать на Санта-Анна, с прива-лом в развалинах церковки. Часто бывал там с ними сьор Паоло, садился на обрыве, болтал ногами и говорил:
      - А я тут как дома!
      Из событий общего значения можно отметить открытие кафе, почти настоящего кафе, с аперитивами и мороженым, неподалеку от станции. По вечерам (конечно, не поздно) в кафе слышалась музыка: граммофон исполнял веселый марш на слова: "Триполи - прекрасная земля любви!"
      По счастью, ни один уроженец местечка не погиб за обладание прекрасной землей любви. Война* началась, война кончилась, и никто еще не думал о том, что близится война новая, насто-ящая, после которой мирное местечко восточной итальянской Ривьеры, подобно всем остальным городам и местечкам, украсится памятником жертвам войны - на склоне нижней террасы, пониже церкви и маленькой общественной площади.
      * Итало-турецкая война 1911-1912 гг.
      Илья Данилов собрался и уехал, открыв свой план только сьору Паоло:
      - Еду в Париж, а там увидится. Кто-нибудь да должен продолжать дело революции.
      У Ильи Данилова был слегка искривлен нос - от природы. Это ему мешало смотреть собеседнику в глаза совсем прямо.
      И вот - мы тоже расстаемся с приютным местечком и с виллой каторжан, простившись с двумя могилами, неизбежными в книге о концах. Расстаемся с грустью,- здесь жизнь текла мирно, воздух был чист, превосходный морской воздух. С террас открывался поистине волшеб-ный вид. Какая вечная тревога нас гонит из спокойных мест в суету мира, часто против воли, еще чаще - по ошибочному мнению, что история любит шумные города и что мы почему-то должны быть участниками житейской склоки?
      Расставаясь, мы видим из окна поезда белеющую на взгорье виллу. Затем поезд ныряет в туннель.
      АНДРЭ И ЖАКО
      В половине седьмого утра работник Андрэ, утративший фамилию Бодрясина, выходит за водой к колодцу. По пути он отвязывает пса волчьей породы и, в ответ на прыжки радости и благодарности, наставительно ему говорит:
      - Ну будет, будет, Жако! Свобода - прев-восходная вещь, но бурные манифестации могут повлечь за собой наложение новых цепей. Ступай, Жако!
      Молодой пес огибает бешеный круг, распугивает кур и возвращается к колодцу. Возможно, что друг Андрэ промыслит ему кость или корку хлеба. Но сначала придется присутствовать при его туалете. И почему люди сами себя мучат!
      Сбросив куртку и рубашку, Андрэ моет руки и лицо, затем мокрым полотенцем хлещет себя по груди и голой спине. Отступив на несколько шагов и присев, Жако сдержанно улыбается. На пороге хозяин фермы.
      - Bonjour, Andre!
      - Bonjour, mon patron!*
      - Ты не думаешь, что это тебе вредно?
      - Наоборот, хозяин, я хочу выиграть годков.
      - Здоровенные шрамы у тебя, Андрэ!
      - C'est la guerre, mon vieux!**
      * Добрый день, хозяин (фр.).
      ** Это война, старина (фр.).
      Потом они втроем, с женой хозяина, пьют кофей из больших "боль" и едят много хлеба с маслом. Корм птице уже задан, коровы ждут очереди.
      - Сегодня, Андрэ, свези два метра навозу на мельницу старику Лебо; на прошлой неделе заказывал.
      - После завтрака свезу, раньше не управлюсь.
      - Как знаешь, только до отъезда свези непременно. Не раздумал ли ехать в Париж? Что тебе здесь не живется? Останься на полгода, я бы тебе прибавил, если недоволен.
      - Я доволен, патрон. А остаться мне нельзя.
      Жена фермера говорит:
      - Об заклад побьюсь, что у Андрэ в Париже невеста.
      - Может быть, вы и правы, хозяйка. А как женюсь - возьмете нас обоих?
      - По рукам, Андрэ,- говорит хозяин,- даю тебе слово! Многого не обещаю, но оба будете сыты. А умеет ли она работать, твоя нареченная?
      - Она простая и здоровая девушка, работает с детства. Она и шить умеет.
      Фермер протягивает ему руку ладонью кверху.
      - Вот тебе мое слово, Андрэ! Мы тебя полюбили и ее полюбим. Я знаю, что ты - человек образованный, но ты прост и силен. Если твоя невеста такая же будем друзьями на всю жизнь. Вот!
      Бодрясин жмет руку хозяина.
      У порога он меняет туфли на сабо и идет в коровник в сопровождении Жако, у которого он в не меньшем фаворе, чем у хозяев.
      Душа Бодрясина полна покоя и надежд. Почему бы ему в самом деле и не жениться? Если, например, Анюта согласилась бы, то можно по-честному повенчаться в мэрии, а потом и правда приехать сюда и работать. У них будут, конечно, дети. Затем в России произойдет революция, они простятся с хозяевами и на скопленные деньги поедут в Россию. Там поселятся где-нибудь на Волге или на Белой, может быть тоже в деревне, в свободной русской деревне. "Если, конечно, крестьяне не сочтут за б-благо об-бойтись без интеллигентов и не в-выпрут нас к черту". Тогда придется жить в городе, давать уроки французского языка или работать во временных комитетах по с-социализации земли и нац-ционализации фабрик и заводов, а потом писать мемуары.
      - Как ты думаешь, Жако, выполнима ли программа партии социалистов-революционеров?
      На этот счет Жако не имеет определенного мнения, но раз к нему обращаются - он машет хвостом. Он не прочь выслушать объяснения.
      - Программа партии - важная вещь, Жако! Она избавляет от необходимости каждому самостоятельно изучать действительность и ломать голову над сложными проблемами. Минимум - это полная политическая свобода; тебя, Жако, окончательно и навсегда спускают с цепи, которая поступает в музеи человеческого д-деспотизма. Можешь бегать, мять капусту, лаять, давить кур, совсем уйти с фермы и жить самостоятельной жизнью. Максимум - это полный социальный переворот, при котором земля не принадлежит никому и в то же время принадлежит всем, а продукт труда целиком поедается трудящимися; понимаешь - весь, до последней косточки. Но ты, Жако, к производительному труду не приспособлен. Мы тебя определим по ин-нтел-лигентной части.
      Жако смотрит вопросительно и облизывается: непонятно, но заманчиво.
      - Нет ничего проще, Жако! Все это легко осуществимо при условии, что с момента переворота люди станут ангелами и будут ужасно любить друг друга. Если останутся некоторые недоразумения, то разрешать их будет избранное, вполне авторитетное лицо, например - Илья Данилов или комиссия из троих спущенных с цепи шлиссельбуржцев. И их решение ок-к-конча-тельно. Согласен?
      Последнее вполне устраивает Жако, который не прочь бы сейчас же проглотить чашку немудреной бурды за здоровье шлиссельбуржцев.
      Бодрясин, измерив взглядом нагруженную навозом двуколку, решает, что тут как раз два квадратных метра. Остается принести в хлев чистой соломы для новой подстилки. Предваритель-но можно выкурить трубку. Сельское хозяйство не требует спешки и нервных движений; все делается солидно и с раздумкой.
      Что ждет в Париже? Во-первых, борьба центра и оппозиции. Во-вторых пересмотр программы-минимум, особенно в части аграрной. В-третьих выяснение возможного предатель-ства товарищей А., Б. и В., в связи с разоблачениями Бурцева.* Это уже не два квадратных метра, а целая гора свежего навоза. Наконец - новые планы и проекты неутомимого Шварца, мечтающе-го действовать независимо от центрального комитета, в сотрудничестве с которым провалы, по-видимому, обеспечены. Любопытно, кстати, каким образом Илья Данилов вернулся в Петербург и живет там легально? А впрочем - наплевать!
      - Всего же важнее, Жако,- что у нас сегодня на завтрак? Бобы, конечно, неизбежны. Но как обстоит дело с мясом? Мы таки поработали вилами! Ты не против мяса?
      Жако определенно за говяжью кость, и не слишком голую.
      Работник Андрэ несет в хлев охапку соломы выше себя ростом, стараясь не рассыпать ее по дороге. Жако уходит на кухню осведомиться, в какой степени отменено на сегодня вегетарианст-во. Гусь-вождь ведет толпу гусей-последователей. Катаются по земле желтые цыплячьи шарики. Рыдает влюбленный и очень одинокий осел, к которому никогда не относятся серьезно.
      Солнце уже высоко. Хозяйка зовет с порога:
      - Эй, жених! Покличь хозяина, да идите завтракать!
      Хозяина веселым лаем оповещает Жако. Андрэ моет руки у колодца и соображает: "Бобы вкусны и питательны. Но прибавка хотя бы кроличьего мяса не лишена смысла. Сладковато, жидковато, однако укрепляет и восстанавливает силы. Но самое главное сейчас - холодный сидр!"
      * Бурцев - Владимир Львович Бурцев (1862-1942) - активный участник революционного движения, публицист. Имя Бурцева было на слуху у тогдашней демократической общественности в связи с его сенсационными разоблачениями ряда провокаторов царской охранки, в т. ч. и таких видных фигур, как эсер Азеф, большевик Малиновский.
      АНТРАКТ
      Нервного человека не может не волновать неумолимость, с какою день сменяется ночью, лето - осенью, зимой, весной. Нельзя ни подтолкнуть, ни замедлить,- стрелки на часах природы движутся с невозмутимым спокойствием. Если ухватиться за секундную стрелку и повиснуть на ней, она, не дрогнув, не удивившись, подымет вверх, перекинет, мерно опустит к земле - и предложит на выбор: оставить ее в покое или проделывать тот же опыт дальше.
      По-видимому, скоро будет можно на самолете догонять солнечный день; смелый летчик отменит часы, календарь, остановит солнце. И все-таки сумасшедшей планетой мотаясь вокруг земли, он с каждым оборотом будет становиться на сутки старше, и на бритых его щеках с обычной уверенностью будет выползать дневная порция щетины.
      Здание нашего творческого безучастия увенчано высокой террасой. Наскучило наблюдать бег облаков,- и мы, перевесившись, смотрим вниз на большую улицу. Там муравьями толкутся и бегут люди: они спешат не отстать от бега часовой стрелки, потребить отведенные им минуты.
      Один хочет купить все, что удастся, на сегодняшний заработок; другой, теряя подошву, бежит в библиотеку, чтобы проглотить столько строчек и книг, сколько успеет усвоить глаз и мозг,- хотя бы с пропусками; третий или третья торопятся вылюбить все, что доступно телу.
      Или еще - использовать связи, деньги, улыбки для карьеры, все-таки не дающей бессмер-тия; кому-то нужно успеть отомстить - или убежать ото мщения; и кто-то, предвкушая радость свидания, не знает, что на ближайшем переходе через улицу его задавит автомобиль.
      Путаный бег, столкновенья локтями, подножки, попытки обмана, гонка, огиб препятствий, прыжки через ров,- а часы на башне ровным ритмом отсчитывают время, не ускоряя - не замедляя стрелок, не считаясь ни с ленью облака, ни с нервным усердием людей.
      Есть сотни готовых образов, чтобы описать покой после бури и затишье перед новой: круги от камня, брошенного в воду, тлеющий костер, на годы уснувший вулкан, интермеццо в музыкаль-ной пьесе, послеобеденный сон. Мальчик закрутил бечевкой кубарь - и сейчас пустит. Накопив-шаяся ненависть готовит что попало: кастет, нож, револьвер. Балка подточена червяком. Береза налита соками. На горизонте скопились тучи. Готовое вырваться слово, и в этом слове набухло проклятье; но, может быть, в нем - чистый восторг.
      Антракт - перерыв событий. По-прежнему люди рождаются и умирают. Для полутора миллиардов нет антракта; но устами всех полутора миллиардов история никогда не говорит: это - статисты, кордебалет у воды. Обождите, потерпите, поскучайте,- скоро, в свете цветных прожек-торов, выплывет на пуантах престарелая балерина-прелестница Европа.
      Годы предвоенные. Накоплены богатства, погреба набиты порохом. Расцвет науки и искусств. Оперяются еще желторотые аэропланы, чудаки делают чертежи Берты, химики пугают газами, зрители улыбаются. Поэты перестраивают лиры с пастушечьего на военный лад. Умолка-ют отдельные инструменты оркестра: дирижер стучит о пюпитр и подымает палочку.
      Поняли все и до конца только матери и жены: смерть идет! Им в утешенье говорили, и себе в утешенье верили: военная прогулка на несколько дней, а обратно - веселым маршем, с чинами, орденами и забавными анекдотами.
      Императоры призвали Бога. Демократия объявила передышку идей (пересмотр, подштопка, согласование). Получестные ушли в контрразведку. С этой минуты начинается обвал культуры и скольжение в пропасть - порядочной женщины, попробовавшей жить по желтому билету.
      Собственно - решать было нечего; но требовалась подпись самого тупого из грамотных России. Ему почтительно поднесли бумагу, и назавтра запылал бенгальский огонь патриотизма, самого настоящего, шедшего прямо из сердец, без участия мозга,- и такого пламенного, что от его обжога остались рубцы навсегда - на лбу профессора, на носу интеллигента, на груди прапорщика запаса, на тыловой части георгиевского кавалера.
      Всякий раз, как случится впредь подобное же - повторится прежнее явление: люди святые и честные перейдут на сторону крови, тупые и бесчувственные останутся исповедниками единой неложной заповеди: не убий! Божественным принципам не везет: вполне последовательно их проповедуют только пустые умы и недостойные сердца. Но возможно, что философы и этому найдут исчерпывающее объяснение.
      Одна оговорка неизбежна: орлы летят на войну сами, а баранов гонят против воли; за неграмотных расписываются в патриотизме грамотные, не подозревая подлога (то есть некоторые догадываются, но смутно). Говоря без иносказаний,- никогда и ни один так называемый народ (миллионы) воевать не хотел; за него хотят самозваные представители. Но дело в том, что и в мирное время они за него действуют,- и он почему-то не бьет или недостаточно часто бьет их по черепам. Следовательно - нет никаких оснований преувеличивать в уважении и бессловесному и бездейственному стаду! Излишнее народолюбие жидкий чай с полкуском сахару.
      Июль 1914 года. События, телеграммы, барабаны, слезы, исторические слова, грандиозные мошенничества, первые военные вдовы, герои и трусы, поэты и дезертиры, молебны и матерщина, рубли и кресты, перевод Евангелия на язык мясников. Толкая в спину прикладами, гонят на фронт Христа,- и он, малодушествуя, произносит речи, которых сам стыдится; за это его впоследствии ждет обидная расплата: изгнание из сельских церковок, где ему жилось гораздо уютнее, чем в богатых храмах: не ври!
      Непочтеннейшее сословие - военное - всюду принято и в моде. Общественники измышля-ют подобие гюгонов и шпор для гражданского личного потребления. Сапоги сочтены более удоб-ными, чем ботинки со шнурками. Мерзавцы наливаются жизненными соками: теперь или никогда! Врачи, вздыхавшие над заусеницей, тяпают ноги по бедро зазубренным колуном. Из высших и чистых соображений бездарнейшие и глупейшие милостиво объявляют себя главнокомандующи-ми. Цензурная сволочь перебирает грязными лапами святые солдатские цидульки. На крыше барака малюют красный крест - и летчик, веселый малый, сладострастно прицеливается: а ну-ка, пошлем его к чертовой матери! Антракт между действиями устаревшей комедии "Человечность". Есть еще много людей, защищающих смертную казнь, воспевающих государственное насилие, мечтающих о "победе человека над природой", согревающих дыханием выпавшего из гнезда птенчика - и режущих на куски неверную жену. При слове "война" они делают скорбное лицо: печальная необходимость! Отогретого дыханием птенчика они вечером зажарят в сухарях, на второе - съедят жену. Во имя любви к отечеству - предадут всю землю и весь человеческий род. Брехунцы - но не звери: звери чище! Глупцы в профессорской тоге, скрывшей эполеты. Люди привычного позора.
      В августе 1914 года русский политический эмигрант Бодрясин, заика, человек со шрамом на лице и рубцами на груди, полученными на сибирском этапе,- записался добровольцем во фран-цузскую армию. Ему дали солдатскую форму, ранец и винтовку. Голову покрыли стальной каской.
      Еще через месяц, пройдя курс нехитрой науки - шагать, слушаться и убивать,- он был отправлен на фронт.
      Адреса нет; пишите просто: рядовому 1-го Особого пехотного полка.
      В ТРАНШЕЕ
      От самого рождения и до сего дня, всю эту вечность, Бодрясин был французским пехотин-цем, сидел в траншеях и слышал вой снарядов. Больше ничего никогда не было - все остальное вычитано из книг или придумано.
      Смысл жизни в том, чтобы подольше остаться неубитым и неясно ощущать, что убиваешь других. Эти другие - никто, выдумка, плод воображения, условие игры. Никаких врагов нет - и откуда могут быть враги у пехотинца Бодрясина, в котором нет вражды ни к кому?
      В книгах, в свое время прочитанных и, вероятно, сгоревших или закопанных в землю, опи-сывались чудеса бывшего мира: разнообразие стран, благоустройство городов, события семейной жизни, борьба идей и еще многое, что память восстанавливает лениво и неуверенно, в туманных образах. Из этой фантастики теперь ничего не осталось, и жизнь упростилась до земляной канавы с деревянными подпорками. Одежда спаялась с телом, лицо поросло щетиной. Все видимое одноцветно: зелено-коричневой грязи. К голове приросла каска, и даже винтовку нельзя считать за предмет, живущий особо от человека.
      Чрезвычайную важность в жизни приобрела погода. Она хороша, когда нет ни дождя, ни палящего солнца. В дождливую погоду копыта человека набухают в воде, а платье, становясь кожей, тяжелеет. Подсохнув - жить гораздо проще и легче. В жаркие дни душит запах гниющего мяса, повисающий над траншеями тяжелым зонтиком. Иногда бывает гроза - слабое подражание канонаде.
      Наконец осуществилось равенство людей. Пехотинец Бодрясин совершенно равен пехотин-цу с другим именем и другой расы - французу, негру, арабу; не существуя в качестве самостоя-тельной единицы, он имеет значение только при подсчете живых, раненых и убитых. Его прошлое равно прошлому каждого из солдат иностранного легиона, то есть одинаково равно нулю. Ни героев, ни преступников, ни ученых, ни безграмотных. Командующий пятой армией, по чистой совести утвердив расстрел девяти русских добровольцев, оказавшихся социалистами, имел в виду не какие-нибудь определенные личности, а просто цифру девять. Их расстреляли более или менее случайно, скажем даже ошибочно,- но и разорвавшийся снаряд убивает случайных, а не избран-ных. В счете десятков тысяч цифра девять ничтожна до смешного. Обычно в иностранный легион записывались люди с темным прошлым, по безвыходности или pour manger la gamelle*. В дни войны ввалилась в легион серая толпа безнадежных и беспочвенных идеалистов, ничем не отлич-ных от преступников; недоставало заниматься биографией каждого из них в отдельности! Да и вообще - разговор о пустяках,- прекратим этот разговор, в данных условиях неуместный.
      * Есть из общего котла (фр.).
      Вполне уместный разговор шел в траншее о том, что "супротив нашего сапога ихний баш-мак с обмотками сравнения не выдерживает". Бодрясин, прислушиваясь, вспоминал о том, что в Париже русские всегда жаловались: "Что за народ французы! В домах холодно, а до двойных рам не додумались!"
      Ухом ловя беседу товарищей по траншее, Бодрясин с любовным вниманием, как узкий собственник, осматривал свои руки, ноги, обувь, своей работы заплату на шинели. Особенное удовольствие ему доставлял подживший палец, на котором ноготь был полусодран колючей проволокой; несколько дней было больно держать винтовку,- теперь палец больше не ноет и самодельный бинт снят. Руки были привычно грязны, с трауром ногтей и в царапинах. Рукава шинели засалены, сапоги в комьях подсыхавшей глины.
      Движения пехотинца Бодрясина ленивы; когда солдат не на часах, не за работой, не в бою,- он всегда ленив и неуклюж. Все сильные рабочие животные ленивы и неуклюжи на покое. Встать, отогнуть полу шинели, достать письмо из кармана штанов,- целая работа. Письмо читается в третий раз; содержание его известно, но забыто какое-то выражение. Попросту хочется взглянуть лишний раз на почерк Анюты и на чернильные палочки, проставленные детской рукой,тоже подпись. Суровые люди чувствительны. Лицо пехотинца Бодрясина делается на минуту глупым и бабьим. Опять с натугой он отгибает полу шинели и сует в карман письмо. Подживающим пальцем уминает в трубке табак; огонек серной спички кипит, потом развертывается широким пламенем. День безветренный.
      Убиты: доктор Попов, большевик, пошедший на фронт простым солдатом; Варинов, эсер, бывший член центрального комитета; Яковлев, тоже эсер, участник московского восстания; Зеленский, эсдек; анархист Тодосков, которому удалось спастись от смертной казни в России - большая удача, сам выбрал смерть; художник Крестовский; скульптор-террорист Вертепов; еще сотни политических эмигрантов. Все они пошли на фронт добровольцами, хотя все отрицали войну, как проявление варварства. И все - от застенчивости: неудобно стоять в стороне. Другой мотив - непреодолимый патриотизм сентиментальных людей! Послушаешь их - убежденные интернационалисты, и в тот самый момент, когда должна восторжествовать последовательность взглядов,побеждает душевная дряблость, любовь к своим лесам и речкам, к гречневой каше, тюрьмам, страничкам истории Ключевского, к матери и сестрам, нежинским огурцам. "Слову о полку Игореве", к идейно-несущественному. Отсутствие крепкого пораженческого хребта! Те, у кого силен этот хребет,- те будут господами положения, счастливыми палачами идейной слюнявости, будут сладко есть, покойно спать, носить имя строителей, дружить с историей,- почетное будущее! Куда же почетнее, чем гнить в неизвестной могиле в чужой земле, даже без отметины: "Здесь покоится падаль просчитавшегося патриота".
      На такое обстоятельное рассуждение менее всего был способен пехотинец Бодрясин, мысль которого была занята Анютой и чернильными палочками. У него не было прошлого, а будущим была только предстоящая ночь. Его трубка докурилась и погасла. Угас и спор о преимуществах голенища перед обмотками.Траншейный товарищ мурлыкает песню - и жаль, что нельзя спеть хором. Вообще - как-нибудь использовать часы затишья; потом стемнеет, и немец займется пиротехникой - будет пускать красивые ракеты.
      - Бодрясин!
      - Ну?
      - О чем задумался?
      - Чудак! О т-тайнах мироздания, а главным образом о п-похлебке. Удивительно, как дейст-вует хороший воздух. С таким ап-петитом мне бы сейчас жить на кумысе в Самарской губернии и есть баранину.
      - Письмо получил сегодня?
      На минуту лицо пехотинца Бодрясина опять стало бабьим.
      ЦЕНЗОР
      Отец Яков пристроился в военном цензурном комитете,- читать каракули, идущие из дере-вни на фронт. Работа чистая и очень нужная - мало ли чего напишут солдату на фронт, могут и смутить солдатскую душу. Или - по неведению - расскажут про тыловую работу, а письмо попадет неприятелю. Возможен и злой умысел. Конечно, отец Яков - только пешка, малый чтец; чуть что сомнительное - должен передавать начальству на разрешение.
      Работа чистая. Однако отец Яков чувствует себя нехорошо, читая цидульки солдатских родственников. Та же исповедь, да не по доброй воле: не всяк пишущий знает, что его строчки пройдут через поповские гляделки и цензурный нюх. Если бы не две причины, сразу - не взялся бы отец Яков за такую службу. Первая причина - нужно питаться и быть полезным отечеству; вторая причина уж очень лю-бо-пытно отцу Якову! И совестно - и невозможно бросить.
      Как бы вся русская земля заговорила одним языком. Больше всего - нежных слов и добрых пожеланий. Слова неуклюжие, корявые, непривычная бабья ласка в писарьском переводе. Домашние события маленькие, и не стоило бы и занимать ими обреченного человека, смерти предстоящего. А пожелания одни: скорее вертайся до деревни, иначе все одно пропадать!
      Приходится отцу Якову читать и солдатские письма, но больше не с фронта, а из городских казарм и больниц. В письмах солдатских, в деревенских ответах,- тут она вся Россия и есть. Городская на бумаге получше, слогом пограмотней, а крестьянская - в простоте и бесхитрии, в пустяках, жизнь составляющих. Телятся коровенки, мрут деды и бабки, Ваньки болеют пузом и чирьями, овсы ныне хороши, с сеном бабам никак не управиться, три рубли наскребли солдатику на расходы, да рубашки домотканого холста, послала бы лепешек, да не знаю, как послать. Отпи-ши, когда ждать домой, совсем ли, а то хоть на побывку. Сказывал писарь, что немца отогнали и скоро будет войне замиренье. И еще кланяется, да еще кланяется, да от матушки родительское благословение, навеки нерушимое.
      От солдата ответ пограмотнее, с благодарностями и описаниями геройств, за дыру в боку получил кавалерский крест, а названия городов и местечек мажет отец Яков черной кисточкой, так приказано. Тоже и плохих вестей не пропускают, даром что всем давно известно из газет,- но ведь деревня-то читает ли, понимает ли? Зачем страну понапрасному тревожить!
      Пробежит отец Яков, подневольный цензор, пачку открыток и распечатанных закрыток, поставит штемпелек на сером конверте - и задумается. Настоящей страны, единого государства, словно бы нет, а только живут повсюду - на юге, на севере, в горах, на равнинах, в срединных землях, за Уралом, в лесах и по берегу рек - Даши и Параши, дедушки и бабки, да малолетние Васьки с Анютками, все одинаковы, житейски просты, неприхотливы, трудящи, маломощны, обучены терпению, в темноте своей наивны, с Богом в дружбе и запанибрата,пашут, сеют, выращивают злаки, доят коров, стригут баранов, разводят курочек,- это будто бы и есть государ-ство, и у этого государства будто бы своя определенная воля и свои желания, выраженные книж-но, как ни один крестьянин не скажет и не поймет, языком мудреным и выдуманным: "Россия не потерпит... русский народ одушевлен единым желанием..." Это верно, что одушевлен, что в одном согласен: чтобы войну скорее прикончить и всем бы вернуться по домам.
      Что война - горе и несчастье,- про то понимают все до одного, и смысла в несчастьи никакого нет, и быть его не может, и искать его нечего.
      И думает отец Яков: "Доведись мне объяснять - ничего не объяснил бы! И газеты читаю, и сам пописывал. И имею против них, несмышленых и малограмотных, сравнительно почтенное образование. Скажем так: отечество наше обижено вторгшимся в него неприятелем, злодействен-ным германцем. Нас бьют - мы бьем. Теперь скажем: уходите вы, пожалуйста, от нас, и мы драться совсем перестанем. Ведь обязательно уйдут, очень будут рады! Это, говорят, был бы сепаратный мир, как бы измена, мир позорный. Как мир может быть позорным? Это война позорна, а всякий мир - благодать. Кто кому изменил? Ведь Антип-то Косых, которому его жена, Матрена, пишет письмо,- он, Антип, никому обещанья не давал! Его, Антипа, и не спрашивали. Никому такого дела он, Антип Косых, не поручал, чтобы за него раздавать обещания! Попробуй-ка объясни теперь Матрене, по какой причине ее Антипа едят вши, а завтра будут есть черви! У союзников, может быть, иначе, а у нас так. И Антип только что не понимает и боится - силы своей не знает,- а то бы обязательно ушел в деревню, к Матрене. Это уж - вне сомнения".
      Отцу Якову самому боязно своих мыслей. За такие мысли не только из цензоров, а и подале улетишь. И думать тут нечего: бери другую пачку цидулек, читай, черкай, ставь лиловый штем-пелек: дозволено военной цензурой. Антип, он тоже - знать-то он, может быть, и знает, а сидит в окопах и постреливает.
      Собрав пачки в ровные стопочки, отец Яков несет их старшему начальнику:
      - Тут сомнений не возбуждающие. А эти - на усмотрение, в количестве малом.
      Работа отца Якова черновая, предварительная, хотя самая кропотливая. Его почтенной рясе доверили бы и большее, да он сам не берется:
      - Чем могу - помогаю, насчет разбора мужицкой цидульки; а настоящая цензура - дело военное, мне недоступное, ваше дело.
      Волосы отца Якова редеют и седеют. В лице стало больше строгости. И разговор отца Якова прост и отрывист. С тех пор как история поскакала вперед галопом, отец Яков подобрался, зорких глаз не спускает,- но прежней зоркости уже нет. Не все понятно. А что понятно - про то лучше смолчать. Утомился отец Яков. На остаток жизни наложено непосильное бремя. Тут и мудрец не всякий поймет - где же разобраться его поповской простоте!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11