Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Антошка Петрова, Советский Союз

ModernLib.Net / Ольга Исаева / Антошка Петрова, Советский Союз - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ольга Исаева
Жанр:

 

 


Ольга Исаева

Антошка Петрова, Советский Союз

Наташе Петровой, с любовью и благодарностью.

Если придут фашисты

Если придут фашисты,

я спрячусь в шкаф,

под кровать,

в чулан,

и меня не найдут.

А как же мама?

Соседи скажут про нее,

что она еврейка

(они и так говорят).

Фашисты арестуют ее и…

НЕТ. Этого не будет НИКОГДА.

Я спасу свою маму.

Огородами я уведу ее в лес,

отыщу яму поглубже

(с прошлой войны

весь наш лес в воронках),

дно застелю лапником,

крышу сделаю из хвороста,

завалю ее дерном и листьями.

Получится настоящая землянка.

Мама спрячется в ней,

и никто ее не найдет

миллион тысяч лет.

Чтобы прокормиться,

я буду побираться на рынке.

Деревенские тетки

будут меня жалеть

и подкармливать

овощами и фруктами.

Но как же мама?

Нет, лучше я научусь

петь и танцевать.

Я буду выступать у входа в ресторан.

Сытые фашисты

будут гоготать, как гуси,

говорить: «Какой кароший маленький девошка»

и бросать мне под ноги мелочь.

А я на нее куплю хлеб для мамы.

Я научусь ходить бесшумно, как кошка.

Ночью зрение у меня будет, как у совы,

днем, как у орла.

Нюх, как у волка,

слух, как у собаки,

выносливость, как у верблюда.

Я отращу себе когти.

Если кто-то выследит меня,

я почую врага за километр,

кинусь, исцарапаю и искусаю так,

что он навсегда забудет, как шпионить.

Ночами мы с мамой будем пробираться

к СВОИМ.

Я поведу ее тайными тропами.

Как лазутчица, в пути

я буду все примечать

и запоминать.

А когда мы перейдем линию фронта,

я расскажу нашим

все фашистские секреты,

и меня наградят медалью

или даже орденом.

Но до наших добраться будет непросто.

Придется долго идти босиком по грязи и снегу,

спать на голой земле, в канавах, в лесу,

в чистом поле.

Мы будем голодать и холодать,

поэтому, пока не поздно,

нужно закаляться, как сталь.

Осенью и весной я буду ходить по лужам,

зимой по колено в снегу.

Чтобы не привыкать к роскоши,

мороженого есть не буду,

но буду есть снег

и всю зиму ходить без шапки и варежек.

Я буду искать деньги

и копить их на «черный день».

Я буду развивать мускулы,

бегать, прыгать, отжиматься,

а чтобы выработать выносливость,

носить в портфеле булыжники.

Я научусь драться, как мальчишка,

плавать, как рыба,

дышать, как индийский йог,

и, как индеец, смогу

стрелять из лука,

ловить руками рыбу,

просыпаться от каждого шороха,

легко переносить боль,

зализывать раны,

есть траву, листья и корни,

пить воду из лужи,

не бояться темноты.

Я буду развивать память,

ловкость,

смекалку,

отвагу,

выдержку.

Еще бы хорошо

научиться: рычать,

как дикие звери,

свистеть, как птицы,

и читать чужие мысли,

чтобы распознавать врагов.

Очень полезны также азбука Морзе

и язык глухонемых.

(Во-первых, при глухонемых

все говорят, что думают,

а во-вторых, здорово, когда можно

переговариваться при посторонних,

а они ничего не слышат и не понимают.)

Надо мало есть,

чтобы быть худой

и пролезать в форточку.

Еще надо:

запоминать народные приметы,

пословицы и поговорки,

знать все лечебные травы,

грибные и ягодные места,

уметь в сырую погоду развести костер

и на всякий случай всегда носить с собой

нож и спички.

Надо дружить с природой.

Стать опытной, бесстрашной,

безжалостной к себе

и ко всему готовой,

если придут фашисты.

В жизни всегда есть место подвигу

Пожалуйста, не смейтесь и не думайте, что я сочиняю, но в детстве я совершила подвиг, причем такой, за который другому человеку поставили бы памятник или хотя бы медаль дали, а мне не досталось ни славы, ни уважения, а как раз наоборот. Не верите – судите сами.

Мне было шесть лет. С сентября я должна была пойти в первый класс, а пока отбывала срок на детсадовской даче, куда мама отправляла меня каждое лето, потому что «она тоже человек и ей тоже жить надо». Однако в тот год она приехала за две недели до окончания срока и самым обыкновенным голосом спросила: «Хочешь, домой поедем?» Она думала, что я от радости сразу вся вспыхну, как лампочка Ильича, но вместо этого я впала в столбняк. Лишь когда она разочарованно сказала: «Ну не хочешь – как хочешь», я очнулась и закричала: «Хочу, хочу, очень даже!»

Я ликовала, а мама была грустная. Что-то случилось в ее таинственной взрослой жизни. Кто-то обидел. В шесть лет я уже понимала, что обижают не только детей, но и взрослых. А еще я понимала, что счастье мое висит на волоске, достаточно малейшей промашки, и все пропало, поэтому, пока не сядем в автобус, я решила затаиться – не скакать, не приставать с вопросами, ни на что не жаловаться и ни о чем не просить. Но до остановки еще надо было дойти, а автобуса еще надо было дождаться.

Мы шли по тропинке, протоптанной детсадовскими группами. Ржаное поле напоминало заштрихованный простым карандашом тетрадный разворот, по краям обрызганный чернильными капельками васильков. За ним светился березовый лесок с поляной, на которую нас каждый день водили, а за леском погромыхивало трехтонками шоссе с автобусной остановкой. Чтобы не отстать от мамы, я шагала гигантскими шагами, но она, мысленно уткнувшись в свои обиды, казалось, совсем про меня забыла.

Было душно. Голубизна в небе едва угадывалась, как синька в забытой на веревке, одеревеневшей от жары наволочке. В липком воздухе чувствовалась гроза. Он гудел, как во время войны. В сухих корнях стрекотали дивизии кузнечиков, над отяжелевшими колосьями, будто вражеские истребители, носились стрекозы, грозно гудели спрятавшиеся в засаде шмели; мошки тучами вились над головой, но страшнее всего были черные чугунно-литые, как пули, слепни. Один впился мне в ногу, но, стиснув зубы, я даже не пикнула, чтобы мама не сказала: «Раз ты такая плакса, то и оставайся здесь еще на две недели». Я послюнила палец, смазала ранку и пошла дальше. Мама так ничего и не заметила. Лишь на остановке она будто вдруг проснулась и спросила: «Ты чего это такая невеселая? Жалко уезжать?» На такой глупый вопрос я даже отвечать не стала, только изо всех сил помотала головой, а она, привычным жестом потрогав мой лоб – не горячий ли, с шутливой угрозой сказала: «Заболеешь – убью».

До города надо было еще долго трястись в туго набитом рейсовом автобусе. Я знала, что от запаха бензина или оттого, что, как сказал доктор, у меня «слабый вестибулярный аппарат», меня скоро затошнит и, может быть, даже вырвет, но все равно была счастлива. Я стояла уткнувшись носом в мамин живот, а она, как зоркий сокол, смотрела по сторонам, пытаясь угадать, кто из пассажиров действительно собирается на следующей остановке выходить, а кто просто на нервной почве ощупывает свои авоськи. Перед самой остановкой мама наклонилась и шепнула мне на ухо: «Там тетки на переднем сиденье выходить собираются. Пробирайся к ним и занимай места».

Этому номеру позавидовал бы любой партизан. Юрко проползти в ногах у ни о чем не подозревающих врагов и, как только тетки приподнимут свои ситцевые зады, рыбкой нырнуть на их места – это уметь надо. Маме оставалось лишь протиснуться с чемоданом через толпу, скороговоркой повторяя «пропустите, пожалуйста, к ребенку». Но не успели мы насладиться результатами блестяще проведенной операции, как автобус с разбегу угодил в ливень. Форточка была открыта, и на меня в одну секунду вылилось чуть ли не ведро воды. Испугавшись, что я простужусь, мама вскочила, попыталась форточку закрыть, но та заупрямилась, и пришлось маме, пересев на мое место, раскрыть зонтик и, не обращая внимания на насмешки, ехать под ним до тех пор, пока автобус не выехал из дождевого фронта.

А как только он выехал, в глаза нам ударило солнце, небо прояснилось, будто на переводной картинке, а обычно скучные поселки заулыбались, как умытые старушки, приодевшиеся к празднику. Совхозные девчата, с хохотом высыпавшиеся из автобуса, будто из переполненной авоськи, при виде разлившегося на всю дорогу мутного моря в нерешительности остановились, лишь одна, самая разудалая, сняв босоножки, с равнодушным лицом пошла напрямик, загребая теплую, в бензиновых разводах, воду.

Вновь допущенная к окну, я прилипла к стеклу и с удовольствием смотрела на дымящийся асфальт, на почтальоншу, ведущую за рога велосипед по опрокинувшемуся небу, на сверкающие бриллиантовыми булавками сосны, на мордатые подсолнухи, на кур, купающихся в луже рядом с желтой бочкой с надписью КВАС, на продавщицу, похожую на скомканный целлофановый пакет, сиротливо сидящую на табуретке в ожидании ну хоть кого-нибудь, на дядьку, вдруг припрыгавшего к ней по лужам.

Продавщица на радостях напузырила ему огромную кружку, и он прильнул к ней с такой торопливой радостью, что у меня слюнки потекли. Однако о том, чтобы выйти из автобуса и тоже выпить кваску, речи быть не могло. Мама сама жила по принципу «Не плачь, не надейся, не проси» и меня приучила. Вы спросите: «А при чем же здесь подвиг?» И я вам отвечу – дядька, который квас пил, был водителем нашего автобуса. Его, видно, давно мучила жажда, а тут такая удача – квас, да еще без очереди. Он остановился на минуточку, кинулся к бочке, а автобус без него пополз под уклон. Сама-то я, конечно, этого не заметила. А вот мама всегда все замечала. Она крикнула в форточку: «Эй, товарищ, мы сейчас без вас уедем». Водитель оглянулся, сунул недопитую кружку в руки продавщице и побежал наперерез автобусу, но было уже поздно.

Мы катили все быстрее. Кто-то упавшим голосом, но так, что все сразу услышали, произнес: «Впереди река», а кто-то другой выкрикнул: «Все, каюк, отъездились». Тут же вспыхнула паника – люди рванулись к закрытым дверям, закричали, заметались, как звери в клетке. Мама сидела со спокойным лицом, так что я почти не испугалась. Раз она не боится, значит, опасности никакой нет.

Автобус был старый, водительская кабина наглухо отделялась от салона пластмассовой перегородкой с узкой форточкой, через которую водитель на остановках продавал билеты. Столпившиеся на передней площадке мужчины пытались перегородку разбить, но у них ничего не получалось. Уже виден был мост, когда мама обратилась к одному из мужчин:

– Как остановить, знаете?

Он огрызнулся:

– Да толку-то. В форточку же не пролезешь.

Мама спросила.

– Ребенку объяснить сможете?

Тот сразу все понял и, обращаясь ко мне, сказал:

– Надо вон за ту штуку дернуть. Сумеешь?

Мама строго ответила:

– Сумеет!

Дядька спросил:

– А пролезет она?

Мама ответила:

– Должна пролезть.

В шесть лет я была такой худющей, что воспитательницы в детском саду обзывали меня дистрофиком и просили спрятаться за удочку. Как монетку в кассовый аппарат, меня просунули в форточку, и я изо всех сил налегла на тормоз. Автобус остановился. За спиной у меня все попадали. Запыхавшийся водитель распахнул дверь кабины, и тут все слилось для меня в какую-то радостную сумятицу. Люди рыдали, целовали меня, хотели бить водителя, но тот рухнул на колени и взмолился:

– Братцы, Христом Богом прошу, не подводите под суд. У меня дети. Жена на сносях. Мать хворая.

На него поорали, но скоро успокоились. Кому-то надо было на работу, кто-то на электричку опаздывал. Прежде чем сесть в кабину, водитель с чувством сказал маме:

– Спасибо вам.

А она скромно ответила:

– Не за что.

Моего имени никто даже не спросил, только дядька, который меня в кабину просовывал, по-свойски подмигнул:

– С такими способностями сберкассы брать.

А через неделю в городской газете появилась заметка про неизвестную пионерку, которая остановила мчавшийся в пропасть автобус. Статья была про меня, хоть я не была еще даже октябренком. Мама бережно сложила газету и спрятала ее в шкатулку, сказав, что будет хранить ее как память о совершенном мною подвиге. И все было бы хорошо, если бы через несколько лет, когда я уже училась в пятом классе, нам не задали сочинение на тему «В жизни всегда есть место подвигу». Мне бы написать про Павлика Морозова, но я честно рассказала о своем подвиге.

Не скрою, я надеялась, что учительница вызовет меня к доске и попросит прочесть сочинение вслух, а потом поставит в пример, и все, даже мальчишки, меня зауважают. И действительно, через несколько дней учительница вызвала меня к доске и велела прочесть сочинение. Греясь в лучах неминуемой славы, я прочла его, и вдруг, будто комья грязи, в меня полетели обвинения в том, что я, мол, наврала о подвиге, которого не совершала. В те годы я уже не была такой «мяфой», как в детстве, и в обиду себя давать не собиралась. Поэтому с вызывающим видом я самовольно вышла из класса, а утром тайком достала из маминой шкатулки ту старую газету, чтобы эффектно положить ее на стол перед учительницей, мол, читайте, завидуйте и утритесь.

Но не тут-то было! Пробежав заметку, учительница зловеще усмехнулась и сказала, что если раньше думала, будто я просто обманщица, то оказалось, что я обманщица злостная, и «она не она будет, если не выведет меня на чистую воду». Так что после уроков меня принялись чихвостить на экстренном классном собрании. Я как могла защищалась, но наши подлизы в два счета доказали, что никак я не могла быть той самой пионеркой, потому что в пионеры меня приняли в прошлом году, а заметка была напечатана пять лет назад. Получалось так, будто я действительно все выдумала. Даже самые честные ребята меня осудили, а уж хулиганы и двоечники, так те порезвились за мой счет от всей души.

Но что самое непонятное, так это то, что сама я себя застыдилась и засомневалась, уж не приснился ли мне мой подвиг. Словом, после такого позора ходить в школу было уже невозможно. Я прогуляла один день, другой и постепенно втянулась в преступную жизнь. Каждый день я, как обычно, вставала, умывалась, ела кашу, надевала форму, совала галстук в карман пальто и шла в кино. Я посмотрела фильм «А зори здесь тихие» раз двадцать и все разы плакала. Каждый день я решала признаться маме в своих преступлениях, но в последний миг малодушничала и откладывала признание до завтра. А кончилось все, конечно, страшным скандалом. Мама лупила меня веником и кричала, что дурь из меня выбьет. И, наверное, она ее из меня выбила, так как в школу я вернулась, на уроках литературы вела себя тише воды, ниже травы, а о подвиге своем вообще никогда никому больше не заикалась.

Однако тема героизма во мне еще довольно долго булькала, и в душе я не соглашалась с мамой, убеждавшей, что «добрые поступки совершать в расчете на благодарность – это корысть, а корысть и геройство две вещи несовместные». Лишь с годами я поняла, что мама, до конца жизни оставшаяся честным и бескомпромиссным человеком, была настоящим героем. Мне до нее далеко, да и мир изменился. Тема героизма уже не так популярна, как прежде, и в читателях вызывает угрюмое озлобление, будто вместо настоящих денег им подсовывают фальшивые. Вы спросите: «Так зачем же ты написала этот рассказ?» И я отвечу – я написала его потому, что люблю интересные истории и умею их рассказывать.

Баня

Мама с Антошкой идут в баню. С большого расстояния в студенистых, как детсадовский кисель, сумерках они похожи на хвостатое существо, медленно ползущее по облитому сахарной наледью насту, однако, приблизившись, распадаются на составные – молодую женщину в дворницком тулупе и платке, закрученном вокруг головы так, что ее миловидное, но хмурое лицо кажется выглядывающим из дупла коренастого дерева с опущенными ветвями; ребенка, меховым комочком семенящего рядом, и детские санки с огромной, «двуспальной» бельевой корзиной.

Они идут и беседуют на метафизические темы. Вернее, мать думает о своих прокопченных буднями делах, а детский голос снизу, будто совсем издалека, с трудом пробивается к ее усталому сознанию. Антонине, или Антошке, как ее называют домашние, пять лет. Ее интересуют проблемы мироздания, которые для матери давно ясны и обсуждению не подлежат. Крепко держась рукой в варежке за материнскую ладонь, Антошка степенно, ей кажется, по-взрослому, шагает и непрерывно теребит мать часто совершенно неожиданными вопросами.

– Мам, а что такое душа?

– А, душа – это сердце так называют не по-научному.

– А что такое боженька?

– Здрасьте-пожалста, – возмущается мать, – кто ж это тебе про боженьку-то наплел, уж не баба Вера ли?

– А что, нельзя?

– Ты не увиливай, что она тебе порассказала?

– Да так, ничего – давеча они с теть Надей сидели и как выпьют, так и говорят, что на душе у них полегчало, будто «Боженька босыми ножками прошелся».

– Артистки, слово-то какое выискали, – усмехается мать, а дочери назидательно поясняет: – Это они просто так говорят. На самом деле никакого Бога нет.

– Бога-то нет, – радостно соглашается Антошка, – нам в саду про это еще в младшей группе рассказывали, а вот Боженька есть, он добрый и всех любит.

– Щас прямо, любит он, – взрывается мать, – совсем сдурела твоя баба Вера, черт-те чем ребенку мозги пачкает.

Некоторое время они идут молча, и мать думает, что бабку надо бы врачу показать, а то пить-то она здорова, а в башке небось уж тараканы бегают; что премию в этом квартале опять зажмут в фонд помощи каким-нибудь голосранцам черножопым, чтоб у них хвосты поотвалились – сидели бы себе на пальмах и не рыпались, а то, ишь ты, в коммунизм захотели – помогай им; что летом, чтоб на юге погреться, надо бы месткомовского кума подмазать, а то видали путевочку, как в море лодочку; что очередь на квартиру опять заморозили, а в бараке жить уж невмоготу; летом еще можно притвориться, что дача, а зимой… Погуляй-ка по морозцу с ведрами на колонку и обратно да посиди-ка голой задницей на мерзлом толчке – притворяться небось расхочется. Она думает, что будь у нее квартира, то жизнь была бы как у людей – чистота, покой, порядочек… В голове рисуется сотни раз уже виденная квартира, в которую она входит, легко открыв воображаемым ключом дверь. Там светло и просторно, никаких тебе тараканов и керосинок: кухня белая, на окнах герань, ванная вся в кафеле, а про комнаты уж и говорить нечего – торшер, ковер, телевизор – все как надо. Летом чай на балконе, чем не ра…

– Ма-ам, – достает ее из уютных грез настырный детский голос, – а что такое рай?

Мать, нехотя возвращаясь на землю:

– Что еще за рай такой-сякой? Ты в сад ходишь или в бурсу?

Дочь мгновенно реагирует:

– А что такое бурса?

Всполошившись, что сейчас придется объяснять и про бурсу, и про священников, и про религию, мать задает встречный, как бы шутливый вопрос, означающий конец диспуту:

– А кто такая почемучка?

Антошка канючит:

– А ты все-таки скажи.

Мать устала. Всю неделю она крутилась на работе, как белка в колесе. Фигаро здесь – Фигаро там. Одно название – лаборантка, а если по правде, то самая что ни на есть уборщица. Если бы не очередь на квартиру, только бы ее и видели на Хим-дыме. Ушла бы в торговлю, и стояло бы все ее начальство к ней в очередь на прием. А она бы еще посмотрела, кому давать, а кому – завтра приходите. Из-за этой чертовой квартиры и копаешься всю жизнь в дерьме поганом. А тут еще малая с вопросами лезет.

Вскипев, как переполненный чайник на плите, она с силой дергает дочь за руку и отрезает:

– Нету никакого рая, сказано тебе. Ни бога нету, ни рая. Если и есть что, так это ад. Подрастешь – сама узнаешь. И вообще запомни, много будешь знать – скоро состаришься.

Разобидевшись, они бредут молча и, миновав залитый жиденьким светом луны пустырь, оказываются меж рядов поочередно гавкающих на них сараев. При каждом приступе лая Антошка вздрагивает и крепче цепляется за материнскую ладонь, а та подобревшим голосом утешает:

– Не боись, не боись – они не со зла гавкают. Услыхали нас, вот и спешат пожаловаться. Скучно им, на цепи-то. Хозяин придет раз в день, покормит, приласкает и запрет на ночь. Вот они и жалуются тебе на жизнь свою собачью.

Радуясь, что мать больше не серчает, Антошка начинает тараторить, как будто молчала целую вечность:

– А Скамейка никогда не лает! Урчит, как батарея теплая, и смотрит ласково. Хитрющаяяя! Так и подлизывается, чтоб дали какой-нибудь вкуснятинки. А дадут: сразу не ест – обнюхает и бежит прятать. Прям как Ленка Маныкина.

– Что ж твоя Ленка, как собака, зарывает еду в землю, что ли?

– Не, она не зарывает, а под подушку прячет, а потом в тихий час ест под одеялом. Уж ругали ее, ругали, а она все ест.

Сараи остаются позади. Антошка веселеет, забывает про материнские окрики и опять возвращается к интересующей ее теме:

– Мам, а что такое красота?

– Дожили, – говорит мать обескураженно, – сама-то небось не догадываешься?

– Догадываюсь, но не шибко…

Мать несколько секунд сосредоточенно думает, а потом не без сомнения говорит:

– Мне, кажется, красота – это все, что дает радость. Солнце вот выйдет из-за тучи, и все вокруг обрадуется – снег заблестит, воробьи зачирикают, люди заулыбаются, особенно если выходной.

– Мам, а Скамейка красивая?

Мать озадаченно и серьезно отвечает:

– А сама-то как считаешь?

– Выходит, что красивая, потому что, когда она смотрит на меня, как самый настоящий верный пес, я радуюсь. А мальчишки говорят, что она дворняга кривоногая, и камнями в нее пуляют.

Пока мать сопоставляет неказистый облик кудлатой, вислозадой, на кривых ножках дворняги с понятием красоты, дочь думает о своем и неожиданно спрашивает:

– Мам, а папа был красивый?

– Ну что ты заладила? – стонет мать. – Красивый, как мерин сивый… слишком даже.

– А что же он нас бросил?

Мать отвечает уже с явным сарказмом:

– А это чтобы мы с тобой больше радовались. Вот мы живем себе, никто нам не мешает – мы и рады.

Антошке ответ кажется вполне логичным. Она продолжала бы еще мучить мать вопросами, если бы из-за слегка позванивающих сосульками деревьев не забрезжил тусклый свет и из темноты не выплыла бы кирпичная громадина общественной бани номер один.

Баня старая и напоминает все прочие постройки в городе: фабрики, заводы, казармы, школы, больницы. Все они мрачные, приземистые, на века выстроенные из красного, потемневшего кирпича. Все издают шум, шапкой висящий над городом, но из всех них вкусно пахнет только баня. Фабрики пахнут горячей хлопковой пылью и станочной смазкой, казармы – скандалами, клопами и уборными, химзавод, где работает мама, – тухлыми яйцами, больницы – лекарствами и винегретом, а вот баня – чем-то совсем особенным, чем ничто на свете больше не пахнет. Антошка вообще-то в баню ходить не любит, вернее, побаивается, но вот банный дух обожает и уже на подходах начинает принюхиваться.

Забыв про свои метафизические поиски, высунув нос из-под платка, она тянет сладостный банный пар, толстым кудрявым столбом уходящий из трубы в черное небо, и, подражая бабе Вере, умильно повторяет: «Красота, красота, да и только». Но мать не дает Антошке поблаженствовать. Она решительно тянет ее к двери, из которой за каждым выходящим, как воздушный дракон, вырывается духовитый клуб и вместе с преследуемым растворяется во тьме.

В бане стоит оглушительный грохот. Даже до относительно мирной раздевалки доносится металлический лязг и тысячеголосый гам, как в кино про Александра Невского.

Получив у банщицы, лоснящейся особым, только банщицам присущим сальным самодовольством, номерок, мама с Антошкой находят среди рядов одинаковых облезлых шкафов свой, сразу же ставший самым симпатичным, и раздеваются.

Казалось бы, раз ходишь в баню каждую неделю – пора бы и привыкнуть, ан нет. Антошка стесняется, сразу же покрывается гусиной кожей и, предвидя будущие муки, слегка подрагивая, начинает нервно подвывать, как солистка перед концертом. Мать же, безжалостно впихнув в тесный, испачканный чернильными сальностями шкаф тулупы, валенки и прочее, не подлежащее стирке шмотье, уже голая и потому странно сутулая, идет к банщице с просьбой приютить санки, «чтобы добры люди не приголубили».

Не взглянув ни на заискивающую маму, ни на санки, та равнодушно кивает и с особой, опять-таки только банщицам присущей важностью втягивает в себя черный, пахнущий веником чай.

На чугунной лестнице, ведущей в женский банный зал, полутемно и очень холодно. Здесь всегда гуляют сквозняки, и чугун холодом обжигает босые ступни. Мама спускается медленно, боясь оступиться и загреметь вниз. Корзина на толстом брезентовом ремне давит ей на голое плечо, оставляя красный рифленый след. Шум побоища приближается.

На полпути они останавливаются передохнуть, и, как всегда не вовремя, Антошка спрашивает:

– Мам, а баня похожа на ад?

Взвалив опять корзину на плечо, мать без разговоров, сурово берет Антошку за руку, и они продолжают спускаться. Однако раздражение все же выплескивается, и несколько ступенек спустя мать ворчит:

– Да не задавай ты, ради бога, дурацких вопросов своих, помолчи – за умную сойдешь. Не похожа баня ни на какой ад. Уж на что и похожа, так на чистилище. А что оно такое, сама не знаю, не спрашивай. – Не дав дочери разразиться новым вопросом, мать толкает тугую дверь предбанника. Грохот тазов, льющейся воды и сотен перекрикивающихся голосов обрушивается на них, так что теперь и они вынуждены кричать, чтобы расслышать друг друга. Весь зал застилает плотный, хоть ложкой ешь, туман, слоисто поднимающийся к тусклым лампам в сетках под темным сводчатым потолком. Сквозь него можно разглядеть лишь пару первых рядов низких каменных лавок на ржавых чугунных стойках, на них тазы с бельем и расплывчатые очертания моющихся тел, принимающих самые неприличные позы в попытке достичь мочалкой самых труднодоступных мест.

Тела принадлежат обыкновенным тетенькам, каких каждый день видишь на улице и не удивляешься, но в бане они выглядят так устрашающе, что иногда Антошке кажется, будто, в качестве животного, она попала в жуткий женский зоопарк, а неведомые зрители смотрят на нее сквозь зарешеченные окна под потолком и насмехаются; а иногда, что баня – это единое, подвижное, но как бы неодушевленное женское тело, и Антошка с мамой – часть его.

Меж тем мать тянет Антошку в глубь зала, где, отыскав свободную лавку, оставляет дочь стеречь ее, чтоб не заграбастали, а сама отправляется на охоту за тазами и шайками.

В одиночестве Антошка сразу же принимается реветь. Она боится, что мама заблудится в тумане и не вернется никогда. Подождав несколько мгновений, она сначала тихо, а потом все громче кричит:

– Ма-а-ам, ма-ма-а-а!

– Ну что разоралась. Здесь я.

Сердитый материнский голос внезапно раздается совсем рядом, и ее обрамленный тазами силуэт выныривает из тумана.

Вообще-то Антошка совсем не трусиха, но в бане она теряет всю свою смелость. На прошлой неделе мама вот так же ушла, и вдруг свет погас. Говорили – пробки перегорели. Какие такие пробки, Антошка так и не поняла. Что тут началось! Гром и темнотища, хоть глаз коли. Она так струхнула, что мать отыскала ее в темноте по визгу, многократно перекрывшему все остальные звуки. «С такой глоткой – армией командовать», – со смехом рассказывала потом мать бабе Вере.

Ей-то хорошо смеяться, она-то большая, а каково Антошке среди чужих сердитых теток, да еще в кромешной темени.

В тот раз свет долго не зажигался. Посадив дочь на кучу стираного белья (а то, того и гляди – скоммуниздят бельишко-то), мама гладила ее, приговаривая: «С гуся – вода, с Антошеньки – худоба». Когда же свет включился, то откуда ни возьмись совсем близко от них очутился плюгавенький электрик в ватнике и ушанке, торопливо пробирающийся через голую бабью массу к выходу.

Вот смеху было! Бабы его совсем не стеснялись, а одна, распаренная и удалая, как разбойница, подбежала и давай щекотать. Насилу ноги унес!

Наконец мама вернулась. Она принесла кипятку, окатила лавку, сказала «для гигиены» и опять ушла. Коричневая рыхлая пена, бледные обмылки, пучки волос скапливаются у решеток вдоль сточных канавок, и Антошка избегает смотреть на них, чтобы не подступала к горлу мягкими, опасными толчками тошнота.

Тело ее покрылось туманной влагой и отчаянно саднит, как будто на него села целая стая комаров. Антошка чешется, подвывает, но плакать остерегается, зная, что мать за слезы не похвалит.

Наконец та возвращается с водой для стирки. Таз тяжелый, при каждом шаге расплескивая воду, мама тащит его согнувшись, некрасиво, как каракатица, раздвигая ноги, со страшным от натуги лицом.

Сначала они стирают, а моются уж в последнюю очередь, когда гора белья перестирана, выполоскана, отжата и уложена тугими колбасками в корзину.

Мама стирает взрослые вещи, а Антошка свои трусы и майки. Стирая, она больше играет с мылом, то топя его в тазу, то нащупывая в глубине его скользкое, как у золотой рыбки, тельце. Кожа у нее на подушечках пальцев становится шершавой, похожей на скорлупу грецкого ореха, а на костяшках стирается.

Антошка сначала терпит, а потом, не выдержав, хнычет, и тогда матери приходится заканчивать ее постирушку, а той достается легкое приятное дело – полоскание. Это одно удовольствие – берешь, скажем, наволочку и води ею в тазу с чистой прохладной водой, как будто она пароход в бурном море. Так и полоскала бы всю жизнь, но хорошего понемножку, когда-нибудь и дело надо делать.

Дело – это тяжелое и ответственное – отжимание – не хухры-мухры! Чем лучше выжмешь, тем легче будет корзина на обратном пути. Труднее всего даются пододеяльники.

Чтобы удержать свой конец пододеяльника, пока мать все туже закручивает его со своего конца, Антошка упирается в асфальтовый, шершавый пол своими маленькими ступнями, раскорячивается, высовывает язык и выпучивает глаза. Вот-вот лопнет с натуги! Водопады с шумом обрушиваются на пол, пододеяльник извивается, как толстенная живая змея, так и норовя вырваться из рук. Если же, не дай бог, конец все же выскальзывает и плюхается в лужу, тогда дело плохо! Мать кричит, обзывает Антошку росомахой безрукой, может сгоряча и наподдать, а пододеяльник приходится перестирывать.

Расправившись со стиркой, они приступают к мытью. Антошку окатывают водой из таза и быстро, невзирая на жалобные стоны, трут жесткой мочалкой. Ей больно, щекотно, невыносимо, но надо терпеть, потому что мать в такие минуты церемониться не будет, а рука у нее ой тяжелая! Когда же дело доходит до головомойки, тут остается только до боли стиснуть веки и изо всех сил стараться не дать пышной, злой пене залезть в глаза.

Отмыв Антошку до скрипа, прополоскав в семи водах, мать торопливо моется сама, а та сидит в тазу с теплой водой и отдыхает от пережитых страданий. В глазах все еще стоят слезы, но они уже любопытно наблюдают за бурно кипящей вокруг банно-прачечной жизнью. Уродливые, деформированные тяжкой работой, родами и болезнями тела, как инфернальные тени, возникают из тумана и растворяются в нем, и Антошке не верится, что когда-нибудь и сама она станет такой же старой и обрюзгшей; что ее полупрозрачное тельце превратится в такую же бесформенную глыбу, обремененную, как мама сказала однажды, «архитектурными излишествами».

Бабы баню любят. Здесь они смывают с себя грязь забот и возвращаются домой с чистым, легким сердцем. Правда, иногда кое-кто домывается до обморока, и тогда, бросив шайки и постирушки на произвол судьбы, баня сбегается сочувствовать. Иной раз дело доходит и до «Скорой». Тогда румяные санитары, почему-то всегда молодые и красивые, уносят голую, смертельно бледную больную, а Антошка до слез стыдится общей наготы и волнуется. Как же тетеньку голую-то будут класть в машину? Может, найдутся добры люди и чем-нибудь ее прикроют? Баня же ничуть не смущается, как будто здесь действуют совсем другие законы, чем за ее пределами. Бабы галдят, дают советы санитарам, как лучше выносить, а потом как ни в чем не бывало возвращаются к своим делам, лишь только некоторые, самые активные общественницы продолжают судачить. Одни жалеют бедную, говорят, что долго не протянет, а другие язвительно сообщают, что та-де симулянтка и уже не первый раз такой номер выкидывает, чтоб не тащиться домой, а как прынцессе подъехать к дому на карете «Скорой помощи».

Антошка не знает, кому верить, и успокаивается где-то посередине, в надежде, что с пострадавшей от банно-прачечных наслаждений все в конце концов будет хорошо. Еще чаще в бане случаются свары. Они, можно сказать, и не прекращаются, то кто-то у кого-то шайку упер, то кто-то чью-то лавку занял. Свара дело обычное, но когда до драки доходит, тут уж баня в стороне не стоит, а, навалившись своей общественной грудью, драку разнимает и разводит врагинь в разные стороны. Антошка драк боится, сразу в рев кидается, и мать спешит увести ее от греха подальше, чтоб, не дай бог, не зашибли ребенка.

Намывшись-накупавшись, чистые и душистые они возвращаются наконец в раздевалку, которую теперь про себя Антошка называет «одевалкой». Они облачаются во все свежее, потом надевают три слоя верхней одежды, всякие платки, шарфы, шапки и, получив у «чаевницы» санки в обмен на номерок, выходят из женского отделения.

Напротив располагается мужское. Мужики с вениками под мышкой туда входят заскорузлые и злые, а выходят распаренные и добрые. Антошку очень интересует, как выглядит мужское отделение, стирают ли они, зачем им веники и бывают ли бани, где мужики и бабы моются вместе, но она чувствует, что лимит вопросов и ответов на сегодняшний день она уже исчерпала. Мама еле-еле ступает под тяжестью ставшей совсем чугунной корзины, и сейчас к ней лучше не приставать. Чтобы прийти в себя, они заходят в буфет, где у горластой в бигудях буфетчицы, сама не зная чего стыдясь, мама покупает кружку пива себе и стакан томатного сока Антошке.

В буфете людно, весело, грязно, накурено. Мужики стучат по столам воблой, не таясь добавляют в пиво принесенную с собой водку, выпив, смачно крякают и подталкивают друг дружку корявыми, не отмывающимися даже в бане пальцами, указывая на маму. Кое-кто называет ее «мадамой» и даже предлагает выпить за компанию.

Антошка ревниво смотрит на них, как бы говоря: «Неча на мою маму зенки пялить, не вашего поля ягода», – но ее защиты не требуется, мама и сама, не допив, тяжело вздохнув, взваливает на плечо корзину, берет в другую руку санки и с достоинством «порядочной» женщины покидает заплеванный буфет. Антошка с облегчением трусит следом.

Домой они возвращаются еще медленнее, чем пришли. После буфета Антошку сморило, и она восседает теперь на покрытой клеенкой корзине. Мать идет осторожно: не ровен час оступишься – костей не соберешь, а чтобы дочь не задремала и не сверзилась с корзины, она смешит ее, изображая лошадь.

Лошадь фыркает, бьет копытом, а Антошка, заливаясь, погоняет и кричит: «Сивка-Бурка, вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой!» Потом мать поворачивается и опять тянет санки, а Антошка барыней едет на корзине, любуется звездами, которые баба Вера называет почему-то «боженькиными слезками», хоть они совсем не грустные, и размышляет о красоте.

Она думает, что мама у нее очень умная и страшно много знает; что она хорошо объяснила ей про красоту – получается, что и Скамейка, и звезды, и баба Вера, и сама Антошка, раз баба называет ее «моя радость», и все-превсе на свете красивое, даже баня, ведь не зря же она так вкусно пахнет, а люди выходят из нее свежие и счастливые, как огурчики. Не то что входили!

Антошке хорошо и спокойно, хочется вот так ехать всегда, чтоб дорога не кончалась, но жалко маму. Так что лучше уж пусть кончается. Антошка предвкушает, как они вернутся, а у бабы Веры уж и чайник поспел. Сядут они рядком да ладком чаевничать, и будет на душе легко, будто Боженька босыми ножками прошелся.

День посещения

Этого дня они ждут так давно, что, кажется, он не придет никогда. Так и будут они по команде вставать; сонно напяливать меченные марганцовкой трусы и майки; чистить зубы порошком, от которого во рту пахнет зубным врачом, а в носу свербит, потом парами побегут на зарядку, где под аккордеон и раскатистые команды музработника Марьванны: «Тянем ножку, тянем…» будут маршировать и делать ласточку, а оттуда в столовую пить кисель и размазывать остывшую манную кашу по тарелкам с непонятной надписью «общепит». Так и будет прохладное, душистое, сверкающее миллионами росистых бриллиантиков утро выцветать в разморенный, жужжащий насекомыми полдень, и, загребая сандалиями горячую пыль, им опять придется тащиться на поляну, где, изнемогая от тяжелого, пряного запаха, прущего от нагретой солнцем травы, разучивать на одеяле скучные стихи, и НИКОГДА, сколько бы серьезными, жадными глазами они ни всматривались в лицо Екатерины Борисовны, которую все до единого за глаза называют Катькой Бориской, та не произнесет заветной фразы, от которой всем сразу же захочется смеяться и, расставив руки самолетиком, носиться по поляне, повторяя: «А завтра – день посещения, а завтра – день посещения!»

Растопырив бледные руки и ноги, она загорает на одеяле, похожая на морщинистую резиновую куклу. Серые кудряшки ее прикрыты пилоткой, сложенной из газеты «Комсомольская правда», на носу березовый лист, а лицо брезгливое, как в общественном туалете. Тоном, не терпящим возражений, она скандирует: «День седьмого ноября – красный день календаря», а дети, рядком сидящие перед ней на другом одеяле, хором повторяют: «День се-дьмо-го ноя-бря…» Воспитательница зевает, отчего становится похожей на престарелую львицу, и то и дело поглядывает на часы – далеко ли до обеда.

До обеда два часа, а до пенсии три года. Екатерина Борисовна ждет не дождется, когда можно будет наконец купить где-нибудь неподалеку от дома участочек в три сотки и разводить себе на старости лет огурцы, редиску, крыжовник, а по воскресеньям в праздничной толкучке торговать гладиолусами на привокзальном базаре. Детские голоса мутнеют, колеблются, и она уплывает в свою чистую, только этой весной отремонтированную кухню, где в медном тазу на маленьком огне булькает варенье, на блюдце скопилась уже порядочная лужица розовой пенки, а тюлевая занавеска колышется от теплого клубничного ветерка. Лицо ее смягчается, щеки обвисают, но вдруг над блюдцем начинает кружить муха, нестерпимым голоском Леночки Кузиной жужжащая: «А Петрова без спросу в лес убежала, а Крючков щипается», и, насилу выбравшись из сонной благодати, Екатерина Борисовна хрипло кричит: «Петрова, а ну вернись немедленно, до обеда будешь сидеть наказанная».

И вот, вместо того чтобы «как все порядочные девочки» играть в свадьбу цветов, строить домик для ежика или плести из травы косички, Антошка сидит на одеяле и березовой веточкой отгоняет от воспитательницы слепней. Ту совсем разморило, она клюет носом и не слышит, как Антошка, притворно хлюпая, канючит: «Ну Екатериночка Борисночка, я больше так не бу-у-у-ду». Будет, голубушка, еще как будет, ведь за теми дальними кустами, под прошлогодней трухлявой листвой и оранжевыми иголками притаился ее лучший «секрет».

Позавчера, по пути с поляны, она заметила на обочине что-то блестящее, что вполне могло оказаться обыкновенной пивной пробкой или бутылочным осколком, но, как говорит баба Вера, прежде чем махнуть из рюмочки своих вонючих капель, – «риск благородное дело», и, метнувшись в сторону, Антошка схватила это «что-то». Оказалось, что среди подорожника, кашки, старых выцветших фантиков, окаменелых окурков и другой невзрачной мелочи, обрамляющей дорогу, ведущую от дома отдыха «Текстильщик» к шоссе, притаилась и дожидалась ее неизвестно как сюда попавшая пуговка, да не простая, вроде тех, что пришивают к наволочкам, а настоящая, золотая, с якорем. Антошка аж счастью своему не поверила. Марусин тоже подбежал было посмотреть, что это она нашла, но пуговка проворно спряталась в загорелом кулаке, и лишь потом, уже перед самым обедом Антошка смогла наконец хорошенько ее рассмотреть, чисто-начисто вымыть в луже и в тихий час наиграться ею под одеялом. А перед ужином, когда они гуляли вместе с третьей группой и воспитательницы, как водится, забыв обо всем на свете, болтали между собой о непонятном, ей удалось добежать до запретных кустов и сделать «секрет». Сначала она вырыла ямку, потом выстелила дно свежей травой, сверху положила золотце от конфетки «Белочка», выменянное у Львова на яблоко, которое давали в полдник, сверху примостила пуговку и прикрыла ее бутылочным стеклом. Получилось очень красиво, но красота в «секрете» – дело десятое. Самое главное – загадать заветное желание и никому, как бы хвастовство ни распирало изнутри, его не показывать. И тогда желание сбудется. Вообще-то у Антошки уже пять «секретов»: один с осколком чашки, остальные просто с фантиками, и все пять раз она загадывала, чтобы мама приехала и забрала ее домой.

Дома бабушка жарит на керосинке пироги с черникой, а общественная кошка Мура окотилась. Малыши щурят свои слепые глазки и тихонечко пищат. Днем Мура тревожно, как часовой, ходит вокруг обувной коробки с котятами, никого к ней не подпуская, а по ночам вытаскивает их за шиворот и перепрятывает в самые невероятные места. Дома хорошо… Там не надо по два раза в день ходить на поляну, драться из-за игрушек, и никто не щиплется, не ябедничает, не заставляет ходить парой с Марусиным, который вечно ковыряет в носу. Дома тикают на стене веселые ходики, скрипят под бабушкиной тяжестью крашеные коричневые половицы, на подоконнике разогрелась и пахнет на всю комнату герань, а в субботу тетя Люся Макарова из тридцатой комнаты придет в гости, чтобы на бабушкиной машинке шить своему будущему сыночку распашонки из мягонькой белой фланельки. Мама с баб Верой за что-то Люсю осуждают, а Антошка любит гладить ее резиновый, туго набитый ребенком живот и знает, что, пока бабушка не видит, Люся обязательно даст ей покрутить резную чугунную ручку швейной машинки по имени «Зингер».

Но мама не приедет. Ей дали путевку на юг, в город Евпаторию, и она уехала купаться в Черном море и «культурно отдыхать». Так она сама объяснила, когда неожиданно приехала и выпросила у воспитательницы Антошку себе на весь день до самого отбоя. Был тихий час, никто, конечно, не спал, но, когда Катька Бориска возникла в дверях, все мгновенно зажмурились, а кое-кто струсил, что вот сейчас возьмут и накажут. Но та подошла к Антошкиной раскладушке, потрепала ее по плечу и, как всегда сердито, шепнула: «Вставай, одевайся и марш в коридор, только не перебуди никого». А все лежали у себя под одеялами и прямо лопались от любопытства, что ж это такое приключилось?

Только в коридоре, услышав: «Беги скорей в группу, только не топай, тебя сюрприз дожидается», Антошка догадалась: мама приехала. Она вырвала руку из крепкой воспитательской ладони и, влетев в комнату, которую все называют группой, увидела маму, неловко сидящую на маленьком детском стульчике. Антошка кинулась к ней: «Мамочка, мамусичка!» – и хотела было сразу же попросить, чтобы та увезла ее домой, но почему-то вместо этого закричала: «Это не мой стул, это Марусина, ты на мой садись, вон тот с медведиком», а мама засмеялась: «Ишь какая деловая стала, матерью командует». Потом на речке Антошка голышом плескалась у самого берега, а мама, серьезно отдуваясь, прямо держа голову над водой, чтобы не испортить прическу, плавала на самой середине. Потом Антошка ела из алюминиевого бидончика малину с тети-Дусиного огорода, а мама насмотреться на нее не могла, называла «лягухой» и все поражалась тому, как за какие-то три недели «человек мог так сильно вырасти». Потом играли в жмурки, и мама с завязанными глазами, смешно растопырив руки, пыталась Антошку поймать, а та все не попадалась и заливисто на всю речку хохотала. Мимо проходили дядьки с удочками. Один встал прямо перед мамой, а когда она наткнулась на него, взял да и обнял. Антошка закричала, мама испугалась, сорвала с глаз косынку, но при виде смеющегося дядьки успокоилась. Потом рыболовы показывали им раков, которые ползали друг по другу в узком железном ведерке, а тот самый шутник, схватив одного за хвост, до слез напугал Антошку, притворившись, что хочет засунуть ей его в трусы. Только когда солнце перестало печь и воздух стал прозрачным и слегка сиреневым, мама вздохнула: «Пора». Зазвеневшим от предчувствия разлуки голосом Антошка спросила: «Домой поедем?» Но оказалось – не домой. Утирая свои и Антошкины слезы, перед тем как уйти с территории за калитку, мама оправдывалась, что вот, мол, дали от месткома путевку, а отпуск только раз в году и ехать надо, а то в другой раз не дадут, и что путевка с двадцать первого июня по девятнадцатое июля, а как раз посередке день посещения, так что вернуться в срок она никак не сможет, так что вот сейчас приехала. Мама говорила виновато и сбивчиво, а Антошка крепко-накрепко прижималась к ее горячей щеке своей мокрой, мечтая о том, чтобы, как в сказке, слезы ее вдруг превратились в клей, и можно было бы уже никогда больше с ней не разлучаться.

Но вот, дребезжа стеклами, из-за поворота выкатил автобус с грустной, как у старой дворняги, мордой. Мама вздрогнула, испуганно клюнула Антошку в нос, выбежала за калитку, через мгновение лицо ее мутным пятном замаячило в запыленном окне, и долго-долго еще казалось, будто она все машет ей рукой, хоть давно уже улеглась взметнувшаяся за автобусом серебристая пыль и в хвойном, заметно к вечеру похолодавшем воздухе растаял его бензиновый след. Антошка постояла еще немного, помечтала о том, как весело было бы сейчас сидеть на драном клеенчатом сиденье, поглядывать на притихшие поля, пощипывать из дырок пористый, как губка, поролон и предвкушать, как, увидев ее, баба Вера всплеснет руками: «Хто ж ето такой агромаднай к нам приехал?», но, вернувшись в группу, опять почувствовала себя именинницей – все ей завидовали, клянчили конфеты, так что к отбою у нее почти ничего и не осталось.

Мама привезла ей тогда полкило ирисок «Кис-кис», кулек леденцов, три пачки печенья и вафли «Артек», а воспитательнице, чтоб «подсластить», то есть чтоб та стала с Антошкой поласковей, красивую коробку шоколадных конфет с загадочным названием «Ассорти». (Никто, даже мама, не знал, что оно означает.) И вот на следующий день в полдник Катька Бориска вместе с другой воспиталкой пили с мамиными конфетами чай из своего персонального чайника и обсуждали какую-то Зинку, которая то ли подцепит себе кого-нибудь на югах, то ли так только поматросят ее да опять забросят. Маму тоже звали Зиной, и она тоже уехала на юг, поэтому Антошка напряженно вслушивалась в не совсем понятный ей разговор и горестно следила, как одна шоколадная бомбошка за другой исчезают за заборами их железных зубов. Лидия Андреевна из третьей группы склонялась к тому, что, «может, Зинке и повезет, баба она собою видная», а Катька Бориска в ответ лишь качала сивыми кудряшками: «Подцепить-то подцепит, да кабы вот не триппер». Антошка не знала, что значит «триппер», на мгновение ей представилось, как вчерашние рыболовы, подцепив маму за руки и за ноги, с криком «поматросим и забросим», раскачивают и забрасывают ее на самую глубину реки, а она смеется и бултыхается, как маленькая, но почему-то все равно показалось, что воспитательницы говорили что-то нехорошее. Поэтому после полдника, во время музыкального занятия, отпросившись «по-большому», она вернулась в группу, где на взрослом столе лежала мамина коробка. Она не знала, что собирается сделать с оставшимися конфетами, то ли спрятать в карман, то ли попросту сразу запихнуть себе в рот все до единой – главное было их спасти. Она понимала, что собирается сделать что-то ужасное, за что накажут, а может, даже отведут в изолятор и сделают укол, но все же отважно приблизилась к коробке, открыла ее… Внутри, в пластмассовых формочках, лежали яблочные огрызки с выеденными семечками, хлебная корка, крошки и два папиросных окурка. Трудно было поверить, что еще совсем недавно здесь лежали кругленькие создания с малиновой начинкой в толстеньких шоколадных брюшках, которые только и ждали, что она прибежит к ним на помощь, но увы. Антошка смахнула слезу и вернулась на музыкальное занятие, когда, страшно задаваясь, дежурные уже раздали металлофоны и группа грянула: «Во саду ли, в огороде девица гуляла».

У музработника Марьванны – хриплый голос и аккордеон, давно ставший частью ее неуклюжей фигуры. Она большая и шумная. Дети любят ее за то, что с ней всегда весело, и уважают за то, что во время войны она была разведчицей и ее наградили медалью «За отвагу». Антошка сама видела, как в День Советской армии та поблескивала на толстом костюме с ватными плечами, в котором Марьванна была похожа на дрессированного медведя. Антошка любит, когда ее хвалят и называют «артисткой», поэтому, несмотря на пережитое разочарование, изо всех сил била деревянными молоточками по металлическим планочкам с написанными на них нотами, громче всех пела, и постепенно досада, так больно схватившая ее за горло, отпустила. Даже то, что Марусин вместо правильных слов исподтишка напевал: «Во саду ли в огороде бегала собачка, хвост подняла, нафуняла, вот тебе задачка», казалось не обидным, а смешным.

После маминого отъезда день посещения стал для Антошки вроде как и ни к чему – все равно никто не приедет. Как и все, каждую неделю она покорно подставляла голову медсестре для проверки на вшивость, убирала территорию, гадала по травинке на петуха и курочку, потихоньку относила сторожихиной дворняжке Белке, которую хотелось любить и жалеть, утаенную с обеда котлету. Единственное, что отличало ее от других детей, так это то, что все они ждали дня посещения, а она – чуда. «Секретов» у нее было больше, чем у других, а перед сном, как учила баба Вера, она на всякий случай молилась Боженьке. А вдруг поможет!

И вот однажды, во время завтрака, скрипя накрахмаленным халатом, в группу вошла заведующая, обвела всех торжественным взглядом и, выдержав паузу, во время которой они притихли, а Катька Бориска льстиво заулыбалась, произнесла заветную фразу: «Завтра – день посещения». Тишина зазвенела и, казалось, вот-вот взорвется ликующим криком, но, предупреждая его, заведующая нахмурилась и добавила: «Если, конечно, вы будете вести себя не просто хорошо, а отлично». И вот вместе с ненавистной пшенкой им пришлось проглотить обуявший их восторг, а после завтрака, вместо положенной по распорядку дня поляны, отправиться в баню. А как же иначе: не встречать же родителей замурзанными, как неумытые поросята?

Баней служит расположенный на краю территории у самого леса бревенчатый сарай с высоким крыльцом, похожий на избушку на курьих ножках, к которому в обычные дни им подходить не разрешается. Там, в духовитом темном нутре, сохнут собранные на прогулках букеты с ромашкой, зверобоем, мать-мачехой, но по субботам сухие ломкие охапки выносят на солнышко, а на их месте устраивают баню. По дороге Клепиков забылся и дернул Данилову за косичку. Тут все испугались, что сейчас она заревет, как пожарная сирена, и из-за нее отменят день посещения, но она – молодец – сдержалась, лишь сладко зажмурилась и пообещала: «Завтра папка приедет, я все ему про тебя скажу».

В баню они ходить не любят даже больше, чем на поляну. Кому же понравится у всех на виду раздеваться и, умирая от щекотки, корчиться в крепких руках Катьки Бориски, когда, распаренная, в мокрой комбинации, с прилипшими ко лбу кудряшками, она изо всех сил трет им живот и спину жесткой мочалкой. А мыльная пена по виду напоминает растаявшее мороженое, а на вкус ужас что такое: в прошлом году Антошку от нее даже вырвало. А глаза как жжет! Слезы сами собой из глаз так и текут горячие, как чай. Единственное, что в бане весело, так это когда их окатывают из толстого, похожего на змею шланга. Раньше, в малышовой группе, они его боялись и жались по углам, а сейчас весело скачут под струей, забыв, что надо стесняться своих «глупостей».

Потом в прохладном предбаннике кастелянша Олимпиада Сергеевна по списку раздавала им в руки чистые трусы и майки, и весь день им нельзя было кататься на качелях и играть в песочнице, зато вместо тихого часа в большом зале дома отдыха «Текстильщик» состоялась генеральная репетиция, и многие волновались, думая, что там будет генерал. Ночь Антошка не заметила, а с утра, несмотря на запрет, несколько раз вместе со всеми бегала к воротам смотреть на дорогу. Воспитательницы отгоняли их, но после завтрака махнули рукой: «Что с ними поделаешь, не метлой же гнать». Антошка, хоть заранее и настроила себя спокойно, пока никого в группе не будет, наиграться игрушками, все же не удержалась и, поддавшись всеобщему волнению, тоже стала ждать. Ей казалось, что чем изнурительнее и дольше будет ожидание, тем больше вероятность того, что мама все же приедет. Но вот из-за поворота вывернул тяжелый, как бегемот, автобус и, напукав вонючим дымом, остановился у столбика с дощечкой «42 км». Двери отворились…

Кто-то уже вышел и, щурясь от солнца, всматривался в смуглевшие за забором детские лица, кто-то решительно пер к воротам, а тетенька в очках, не дождавшись своей очереди, через открытые окна кричала: «Здесь мы, Олечка, и Гоша здесь, и бабушка, и Мурзик». К Екатерине Борисовне то и дело подбегали счастливчики с криком: «Екатеринбарисна, ко мне приехали!», у ворот кипела толкучка, кто-то, изо всех сил подпрыгивая, звал: «Мама, мама, вот же я!», а кто-то толстым голосом удивлялся: «Смотри, как вымахал! Богатырь, да и только!»

Отвернувшись от чужого праздника, просунув голову через железные прутья забора, Антошка смотрела на опустевший автобус и безучастно курившего рядом водителя. Меж тем голос заведующей несколько раз оглушительно рявкнул по радио: «Раз, раз», смолк и вдруг прорвался из немоты эфира хрипом: «…варищи родители, во избежание. носа не кормите детей немы… руктами, не купайте …ке, не разреша… песке. В районе зарегистри… несколько случаев …рии…» Она говорила и говорила, а по дороге, ведущей в поля и к реке, пестрым табором растянулась толпа с рюкзаками и одеялами, гамаками и бадминтонными ракетками, сумками, полными конфет, ватрушек, протекших газетных кульков с малиной и смородиной. Мутными от слез глазами Антошка смотрела вслед восседавшей на плечах у папки Даниловой и толстой паре в войлочных панамах, уводившей пьяного от счастья Марусина.

«Ну что, пойдем, горе мое, – будто издалека донесся до нее голос Катьки Бориски, – побудешь сегодня во второй группе с Ниной Никитичной, у нее Гусев и Моисеенко остались неохваченные, а ко мне муж приехал, мне, чай, тоже отдохнуть не грех». Уж на что, казалось, Антошке грустно было, но при известии, что не одна она такая разнесчастная, что есть, оказывается, и другие «неохваченные», она почти обрадовалась. А то, что весь день придется просидеть во второй группе, а не в своей, так это даже хорошо. Нина Никитична – воспитательница хоть и пожилая, но добрая. Точно так же, как и у них в группе, здесь под белым плафоном висят липкие ленты с черными точками мертвых мух, так же с портрета на стене улыбается кудрявый мальчик Ленин, так же по стенам развешаны «наглядные пособия» и так же душно.

На руках у Нины Никитичны плакала безутешная маленькая Моисеенко, а в коридоре за руку с матерью им встретился заплаканный, но успевший уже перемазаться шоколадом Гусев. Оказалось, его родители ехали к нему не на общем автобусе, а на собственном мотоцикле с коляской, да вот не доехали. Всего в километре заглохли, так что отец остался на дороге с грязными по локоть руками копаться в нутре блестящего, как стрекозиное брюшко, мотоциклетного мотора, а мать за сыном пешком пришла.

«Ну вот, привела тебе, Никитична, свое сокровище – уж ты не взыщи. Эта на югах прохлаждается, а ребенок тута один мается. Да еще и мой приехал, как снег на голову. Уж я тебя потом одарю по-свойски, в обиде не останешься», – извиняющейся скороговоркой басила Катька Бориска, подталкивая Антошку от двери, словно боялась, что Нина Никитична вдруг сейчас возьмет и передумает, но та невозмутимо сказала: «Где одна, там и двое, – и хитро подмигнула, – беги-беги уж, молодуха, штаны тока от радости не теряй».

Наплакавшаяся Моисеенко скоро уснула, а Антошка поиграла с самой лучшей в группе куклой в «дочки-матери»: покормила ее, рассказала сказку про кота в сапогах, уложила спать, а пока та спала, нарисовала очень красивый рисунок, на котором с одной стороны было изображено солнце, с другой – луна, посередке – звезды, а внизу она сама с Мурой, у которой к хвосту был привязан воздушный шарик, и мама с чемоданом, в котором лежали подарки. Было тихо-тихо. Время тянулось медленно, будто его сварили в сладкой тягучей сгущенке. Казалось, никогда не кончится этот грустный день, но вдруг дверь приоткрылась, и в нее просунулся сделанный из газеты рупор, гнусаво проговоривший: «Петрова Антонина, с вещами на выход, к вам родной дядя приехал, с теткою».

Она ушам своим не поверила. Внутри аж все подпрыгнуло от радости. Мгновение, и в дверном проеме показалась долговязая фигура дядьки Кольки и бледненькая мордашка его жены, которую он иногда называет Галкой, а иногда почему-то Сергевной. «Ну чо сидишь, как не родная, не узнала? – спросил он, и пока, опрокидывая на своем пути стулья и игрушки, Антошка вихрем неслась, чтобы обнять, прижаться щекой к рыжей щетине, запрыгать вокруг на одной ножке, солидным баском сообщил: «Мы тут это, навестить. Племянница она нам, поэл. Можно забрать?» «Берите, нам вашего добра не надо, – опуская на колени вязанье, засветилась глазами поверх очков Нина Никитична, – только на концерт не опаздывайте, а то у нас с этим строго». И вот, стараясь попадать в ногу, Антошка бежит рядом с дядькой по коридору, а еле поспевающая за ними Сергевна тащит многообещающе тяжелую авоську со вкуснятиной. На крыльце Антошка вспомнила свернувшуюся комочком на ковре перемазанную соплями Моисеенко и решила, что раз уж она осталась одна неохваченная, то вечером обязательно получит от нее пять леденцов, три ириски и пирожок с черникой.

Дядя Коля – младший мамин брат, и Антошка всегда относилась к нему чуть снисходительно, еще бы, ведь он на целых семь лет был младше мамы. Та уже в первый класс ходила, когда он еще только родился. Мама любит его, но считает, что он «бедовый, безалаберный и что жизнь научит его свободу любить», а когда, поскандалив с тещей, он приходит в гости с вещами, мрачно ставит перед ним на стол тарелку щей, а когда та пустеет, отворяет дверь в коридор и говорит: «Вот те бог, а вот – порог». Но все равно дядька частенько ночует у них на раскладушке и страшно, как лев, храпит.

У дяди Коли привычка насвистывать мелодию из «Серенады Солнечной долины», которую он раз сто, наверное, смотрел совершенно бесплатно, потому что в детстве был доходягой и пролезал через дырку в заборе, за которым крутили кино. Кроме того, он то и дело вставляет никому не нужное слово «поэл», и мама говорит, что это у него слово-паразит. Несколько лет назад он завербовался в Сибирь, но через полгода вернулся и в праздники, когда они с Сергевной приходят в гости, чтобы съесть у них все шоколадные конфеты, любит порассуждать о том, какие в Сибири, не то что здесь, люди были хорошие, да похвастаться, как они «отлично, поэл» в тайге жили, кедровые орешки пощелкивали, жаль, проклятая болячка подкузьмила. Во время войны, когда дяде Коле было примерно столько же лет, сколько сейчас Антошке, от голода он уснул зимой в сквере, притулившись к гранитному цоколю памятника Сталину. Его спасли, но все ж с тех пор кости у него болят от ревматизма, так что порой он в крик кричит и, несмотря на молодость, сидит на третьей группе инвалидности и работает на легкой работе сантехником в Доме культуры.

До сегодняшнего дня Антошка дядьку не одобряла за то, что при посторонних он любил вспоминать, как однажды, когда ей было всего три года, она подошла со спущенными трусами и попросила проверить, нет ли у нее в попе «гомна», или в другой раз на вопрос, в какую группу ходит, гордо ответила: «В мышеловую». Кроме того, по дядькиной просьбе она частенько исполняла песню: «Крепизьдиолог, крепизьдиолог – ты ветру и солнцу брат», и все почему-то смеялись. Много у нее на дядьку обид накопилось, но сегодня она все ему простила.

Он позволил купаться сколько влезет, так что долго потом она стучала зубами на одеяле; а когда играли в дурака, и один раз ей удалось выиграть, с уважением сказал: «Далеко пойдешь».

А еще они пекли в костре черный хлеб на палочках, и дядька называл его «пищей богов», а потом чуть не опоздали на концерт и всю дорогу бежали, но все обошлось, и вместе с группой Антошка плясала украинский танец, пела песню про Ленина и играла на металлофоне, а дядя громче всех хлопал и с гордостью оглядывался на окружающих, приговаривая: «Во наяривает, поэл, всем племянницам племянница».

День посещения оказался не таким уж длинным, но от счастья Антошка устала и, когда дядька с Сергевной уехали, не заплакала, как многие, а просто пошла спокойно в кровать и уснула.

А на следующее утро Львов дунул в коробку с зубным порошком, и в умывалке стало бело, как зимой. Все тоже принялись дуть и скоро стали похожи на чихающих снеговиков. Катька Бориска обзывала их «иродами», в наказание все утро не разрешала прикасаться к гостинцам, а после обеда Антошку вырвало, у нее был горячий лоб, и ее уложили в изолятор.

За непрозрачными белыми занавесками скрипели качели, звенели голоса, шумели сосны, каркала ворона, а внутри пахло лекарствами, медсестра гремела в соседней комнате железками на обливных подносах и каждые два часа заставляла пить лекарство. Одна-одинешенька Антошка лежала на мягкой сетчатой кровати и тосковала. Во-первых, она опасалась, что без присмотра от ее гостинцев останутся рожки да ножки, кроме того, обидно было, что вчерашнее счастье, как бы она ни перебирала в памяти счастливые мгновения, вновь пережить не удавалось, и день посещения, как огромный, украшенный огоньками и флагами корабль, медленно уплывал в прошлое. Языку было шершаво во рту, живот был как чужой, от слабости Антошка засыпала, а во сне видела морщинистое лицо бабы Веры, которая говорила: «Не горюй! Жись, девка, как зебра: одна полоска у ей черна, а друга в аккурат будет бела».

И точно. Через четыре дня, когда анализы на дизентерию не подтвердились и Антошку выписали из изолятора, оказалось, что все гостинцы ее действительно неизвестно куда подевались. Группа как ни в чем не бывало играла в песочнице, а она, отвернувшись, сидела на лавочке и думала, что нет на свете человека несчастней ее. Ей представлялось, что вот она умрет и поедет под похоронную музыку в гробу на кладбище, а за оркестром пойдут все, кто тайно сожрал ее гостинцы, и будут плакать и говорить «больше не буду». Но она НИКОГДА не простит их… и вдруг сквозь застлавшую глаза слезную муть различила зыбкий силуэт, приближавшийся по тропинке, ведущей от ворот. Да что ж это – Антошка протерла глаза… Ну точно же, это она! Мамочка-мамусичка!

Загоревшая и осунувшаяся мама подхватила ее на руки и ну целовать, приговаривая: «Живая, здоровая, радость-то какая! А то получаю телеграмму: «Срочно выезжайте, подозрение дизентерию, госпитализировали», я на вокзал, там билетов днем с огнем. Двое суток зайцем от контролеров по вагонам бегала. Думала, если что, не прощу себе…»

Это ж надо, чтоб так повезло! Все получилось именно так, как Антошка загадывала. Мама приехала и на целых две недели раньше забрала ее домой. Перед тем как отдать чемодан с надписью белой краской «Петрова 2 гр.», Катька Бориска пыталась маму отговаривать: «Ну нет же дизентерии, так чего ж и забирать. Раз уж так получилось неудачно, погуляй, пока отпуск, на танцы побегай, ну зачем тебе ребенок в городе-то?», а мама хмурилась: «Нет уж, спасибочки, нагулялась. Чуть с ума не сошла». Антошка стояла рядышком и как можно жальче всхлипывала, но на автобусной остановке перестала, взахлеб рассказывала про день посещения, про концерт, про «пищу богов». Сидя на чемодане, мама слушала, а потом вдруг сказала с грустью: «Господи, какая же ты у меня большая стала».

Счастье так и пенилось у Антошки в груди: впереди была поездка на автобусе, потом чай с бабой Верой и еще много всякой всячины, поэтому, сидя у окна, она не оглянулась на голубевшие среди оранжевых стволов дачки, на столовую, забор с сохнущими на нем матрацами и на калитку, из-за которой ей махал Марусин. Она уехала, а он помахал еще немного, потом задумчиво ковырнул в носу и побежал назад в группу.

День Победы

Приходит однажды письмо – так, мол, и так: «Приезжай, дорогая племянница, на лето с ребенком – у нас сад-огород, дом-дворец – места всем хватит», а к письму еще и фотокарточка прилагается: на фоне цветущей вишни тетенька с детским лицом и дяденька с аккордеоном. Мать, недолго думая, деньги заняла, билеты купила, телеграмму отбила «такого-то, во столько-то – будем, встречайте» и стала собираться, да не одна, а чтоб веселее было, со своей школьной подругой – тетей Ритой. Та в прошлом году с мужем развелась. «Возьми, – говорит, – меня с собой, Зинуля, а то тоска смертная, а у твоих дом-дворец – всем места хватит».

Все две недели до отъезда Антошка была сама не своя. Страсть как она любит путешествовать! Даже на автобусе с электричкой; а уж на поезде дальнего следования, да еще на Украину – и говорить нечего! В детстве Украина представлялась Антошке веселой чернобровой красавицей в вышитой рубашке, клетчатой юбке и с веночком на голове, точь-в-точь как по телевизору в концерте ко Дню Победы.

Сцена ярко освещена, в темном зале сдавленно покашливают ветераны, толстая тетя в блестящем платье голосом, не терпящим возражений, объявляет: «Украинский танец», и в ту же секунду на сцену легко выпархивает Украина. Сначала она быстро, как стрекоза, хлопает направо и налево ножками в красных сапожках и «ковырялочку» выкаблучивает, а потом изогнется вся и полетит в паре с дяденькой в шелковых шароварах – только ленты замелькают.

Так Антошка раньше себе Украину представляла, когда маленькая была. Теперь-то она знает, что это земля, только очень красивая и богатая, еще называется «чернозем». Ее, как икру, можно на хлеб намазывать и есть, а на ней растут яблони, груши, вишни, сливы, абрикосы, персики, и все даром – ешь не хочу.

В ночь перед поездкой Антошка, кажется, совсем глаз не сомкнула. Мать чуть свет, до будильника, глаза приоткрыла, видит – дочь уже одетая, на убранной постели, как тушканчик, столбиком сидит и на нее напряженно смотрит. Пока собирались да завтракали – рассвело. Антошке от волнения в горло ничего не лезет, а мать: «Пока кашу не съешь – с места не сдвинемся». Ну что ты будешь делать – пришлось той быстренько всю кашу с тарелки в рот запихнуть и матери чистую тарелку продемонстрировать. Еще в садике они всей группой так в «общество чистых тарелок» вступали. В таком виде из дома и выкатились: мать с тяжеленным чемоданом, Антошка с рюкзачком и круглыми, как у мартышки, туго набитыми щеками.

На улице было прохладно, от росы сыро, душисто, птицы еще спали, машин почти не было, только прогрохотала мимо них по разбитому шоссе пустая трехтонка. Прогрохотала и метрах в десяти затормозила. Водитель из кабины высунулся, железным зубом сверкнул: «Давай, – говорит, – мадамочка, я тебя куда надо подброшу». А мать рада-радехонька – засуетилась, кривобоко с чемоданом побежала на каблучках:

– Да нам только до станции, тут близко.

Тот не спеша из кабины вылез, чемодан у нее забрал и пошел вперед, широко, как матрос по палубе штормующего судна. Мать чуть не вприпрыжку за ним. Антошку за собой больно за руку тянет, да еще и тарахтит без умолку:

– На Украину к тетке едем, у девчонки каникулы, второй класс на одни пятерки, только по арифметике четыре, надо фруктами побаловать, там у них природа замечательная – река Днестр, яблоки белый налив…

Водитель несет чемодан и посмеивается:

– А чтой-то она у тебя с виду вроде худенькая, а щечки полные?

Мать сразу извиняться:

– Да это завтрак у нее – каша манная, не жрет ничего – с боем приходится…

В кабине под зеркальцем висел усатый мужик (Антошка знала уже – Сталин), и приятно воняло кирзовыми сапогами, промасленными тряпками, «Беломором» и бензинчиком. Антошка сразу нос к окну – и прилипла. «Ну их, – думает, – вечно у них разговоры разные, намеки, шуточки, а ты сиди и нервничай. Мать вроде и строгая, а как мужичок какой ни есть завалящий появится, так только диву даешься». Помнится, в прошлом году Антошка на соседку тетю Шуру Скобелеву сильно обиделась (та забежала к ним «на минуточку», ну и застряла, как всегда, на два часа лясы точить. Слово за слово – давай матери выговаривать: «Они, Зина, твоего мизинца не стоят. Напрасно ты перед ними лебезишь, как голодная собака за кусочек ливерной»). Крепко тогда Антошка тетю Шуру невзлюбила, а если разобраться по справедливости, так, может, она и права была.

Трехтонка взревела и резво покатила мимо заборов, автобусной остановки, школы, хлопчатобумажных складов, булочной… Антошка глазом не успела моргнуть, как уже подъезжали к станции. По дороге и заприметить толком ничего не удалось. Видела, как у помойки рядом с гастрономом паслась незнакомая дворняга да в телеге дед из совхоза молоко вез. (Лошадь старая – спешить не любит. Идет с достоинством, каждую из четырех усталых ног в отдельности осторожно на асфальт ставит.) А как подъехали и стали у станции выгружаться, так водитель из кузова чемодан достал и матери руку жмет.

– Жаль, – говорит, – что уезжаете. Не успели встретиться – надо расставаться.

А мать ему:

– Да мы ненадолго. Через месяц назад будем, а адрес у меня простой: улица Первой стачки, дом 8, комната 6. Петрова Зинаида Ивановна.

– Ну что ж, – говорит, – Зинаида Ивановна. Дай-ка я тебя на прощание поцелую, а то ведь за месяц забудешь ты меня…

Антошка, как такое услышала, так от возмущения чихнула и кашу свою, про которую давным-давно думать забыла, в разные стороны и прыснула. Сама забрызгалась, всех забрызгала, а от матери еще и затрещину схлопотала. Одно хорошо: пока водитель отряхивался, как-то само собой про поцелуи свои дурацкие запамятовал.

На станции – пусто, электричку еще минут сорок ждать, но Антошка не возражает. Главное, на поезд дальнего следования не опоздать. Еще со вчерашнего дня внутри у нее газировка радости булькает, и, чтобы ее не расплескать, она спокойно сидит на скамейке рядом с матерью и посматривает на прибывающих пассажиров: вон тетки с сумками в московских очередях стоять едут, вон студенты в институт, вон цыганки скоро веселым табором по вагонам побираться пойдут, а пока что сидят себе на мешках запросто и о чем-то переругиваются не по-нашему. А вон солдатик бледненький, наверное, про старушку-мать вспомнил-пригорюнился, как в дяди-Витиной песне, что он со слезой на баяне играет, а вон монтер с мотком кабеля после ночной смены притомился на лавочке. Только тети Риты все нет да нет!

Стрелка медленно, но верно подползает к восьми тридцати, и теперь внутри у Антошки булькает уже отчаянье. Опоздаем же, опоздаем! Мать тоже забеспокоилась. Как верные псы в ожидании хозяина, они сидят плечом к плечу и неотрывно смотрят на мост, где в любую секунду должна показаться запыхавшаяся, виноватая тетя Рита. Народ на платформе загалдел, вдали показалась электричка, но мать сказала сухо:

– Эту пропустим. Следующая через двадцать минут.

Снова они сидели одни, снова смотрели на мост. Мать была злая, серая и подругу изредка, но с чувством материла. Антошка молчала, но в душе ее полностью поддерживала. Наконец та появилась – растрепанная, с четырехлетней дочерью Элькой в одной руке, с чемоданом и авоськой в другой. Мать как взрывной волной подбросило: не дав подруге приблизиться, она резко вскочила и закричала:

– Рита, ты что, совсем спятила! Меня одну с ребенком приглашали, а я с тобой да еще с двумя довесками. И вообще, какого черта ты опаздываешь, я уже целый час тут тебя жду как на иголках.

Подойдя, та ее урезонивала:

– Да погоди ты, мать у меня с почками слегла, не оставлять же Эльку на больного человека. – И вдруг, со свойственным ей легкомыслием: – Ничего, авось перекантуемся.

Через полчаса все как ни в чем не бывало сидели в электричке: зареванная Элька прикорнула у окошка, Антошка тоже начала дремать, мать с тетей Ритой оживленно болтали, как они сами говорили, «о своем, о девичьем». Антошка их не слушала. С горечью она думала о том, что вот скоро они приедут в Москву, будут долго стоять в очереди за эскимо на палочке, потом до бесконечности изучать «карту Метрополитена», потом заблудятся и, может быть, вообще НИ-КОГ-ДА так и не поедут на Украину в быстром, как ветер, поезде дальнего следования.

Кто-то другой на их месте будет, обжигаясь, пить чай из граненых стаканов в подстаканниках, кто-то другой получит сахар-рафинад в специальной упаковке по две штучки с изображением поезда на обертке, кто-то другой будет лежать на верхней полке и смотреть в окно… Женские голоса звучали глухо «бу-бу-бу», изредка, словно совсем издалека, до Антошки долетало:

– Представляешь, можно вот так всю жизнь прожить и человека хорошего не встретить, а соберешься куда-нибудь, и на пороге собственного дома…

– А не женатый?

– Да кто ж их разберет, на женатых, чай, печать в загсе не ставится.

* * *

И все же, несмотря на горькие прогнозы, а может быть, как раз благодаря им, через несколько часов совершенно счастливая Антошка ехала на Украину, и счастью ее не мешали ни подмигивания соседей, угощавших мать и тетю Риту водочкой со свежими огурцами и крутыми яйцами, ни запах угольного дымка и туалета, ни остановки, ни пыль, ни грохот. Антошка, как драгоценный камешек, перекатывала во рту замечательное слово «плацкарта», с небывалым аппетитом поедала пирожки с повидлом, которые разносили по вагонам говорливые приветливые буфетчицы, она простила и ехавшую «зайцем», очень этим гордую, Эльку, и казавшуюся теперь симпатичной тетю Риту с ее хитреньким, как у рыженькой лисички, лицом. Все, просто все в этом поезде было прекрасно!

Остаток дня Антошка пролежала на верхней полке, провожая глазами перелески, шлагбаумы, полустанки, лоскутные одеяла полей, облака, громоздившиеся в небе кучами снятого с веревки белья, мосты, набегающие внезапно, как грохочущие строчки прописей с гигантскими буквами Ж. Теплый ветер трепал Антошкины косички, локомотив сипло кричал на своем паровозном языке: «С дороги, куриные ноги!..» Антошка с гордостью смотрела на помигивающие в сумерках поселки, где сидели у окон и никуда не ехали несчастные девочки, на босоногих деревенских мальчишек, идущих с удочками на вечернюю рыбалку и с завистью махавших ей вслед.

Ночью она проснулась от резкого толчка и услышала в коридоре топот и возню. За окном было темно, но с другой стороны вагона чувствовалась бессонная жизнь большой железнодорожной станции. Антошка услышала, как снаружи гнусавый женский голос по радио произнес: «Со второй платформы отправляется скорый поезд Москва – Кишинев, просьба пассажирам занять места согласно приобретенным билетам».

Антошка собиралась было опять заснуть, но хотела лишь посмотреть на спящую маму, как вдруг ее точно кипятком ошпарило – внизу было пусто. Мамы не было, тети Риты тоже, только свернулась на нижней полке худеньким комочком Элька. Антошка пулей слетела с полки и с криком «Мама, мамочка!» кинулась по спящему коридору в тамбур.

Они как ни в чем не бывало стояли вчетвером внизу, на теплом перроне, курили и смеялись: двое командированных из Москвы, мама и тетя Рита. Один рассказывал что-то такое смешное, что мама на плече у него раскисла и все повторяла: «Там наша Родина, прости, сынок, но там наша Родина…», пока один из попутчиков не заметил Антошку и не подтолкнул ее под локоть со словами: «А вот и полиция нравов пожаловала», но она сразу же догадалась, в чем дело:

– Что ты забеспокоилась? Что ты, глупенькая? Здесь я. Куда я денусь?

Антошка прыгнула ей на руки и теперь рыдала, размазывая кулаками по лицу слезы. Она плакала и сквозь слезы смеялась. Она и сама теперь уже не могла понять, почему так испугалась, ведь нельзя же было и впрямь предположить, что мама бросит ее и сбежит с одним из этих вот симпатичных москвичей. Нет ведь?

Меж тем Антошка сознавала, что чуть ли не с рождения в самой глубине ее души жил страх, что стоит упустить маму из виду, как та исчезнет, бесследно растворится в желтом мареве чужой железнодорожной станции, что за нею нужен глаз да глаз, а то пиши пропало – только ее и видели. Кроме того, побаливало внутри чувство, что это из-за нее, Антошки, мать живет, каждый месяц считая до получки дни да копеечки, что из-за нее она не может, как мечтала, завербоваться в Сибирь, на комсомольско-молодежную стройку, где работают замечательные парни, похожие на актера Рыбникова из фильма «Высота»…

Внезапно состав дернулся. Проводница приоткрыла дверь в тамбур и крикнула: «Ну что, молодежь, дальше поедем, или чемоданы скидывать?»

Дальше поедем, дальше поедем, мы едем, едем, едем – стучали колеса и уносили Антошку в сон. С усилием разлепив веки, она в последний раз свесила голову вниз – мать была на месте и, улыбнувшись ей глазами, помахала рукой. «Все-таки мама у меня самая красивая на свете – привязать бы ее за ногу к этой вот металлической палке», – подумала Антошка, проваливаясь в темноту, к порхающим светлячкам, серебряным лунным разливам, золотым плесам, розовым мальвам. За окном кто-то пропел оперным голосом: «Рэве та й стогне Днипр широкый», и, засыпая, Антошка счастливо вздохнула: «Украина!»


Впечатления от поезда не омрачились даже последовавшими неприятностями. На раскаленной станции их никто не встретил, деревня Михайловка была далеко, и добраться до нее можно было лишь на вечернем автобусе, который еще целых четыре часа надо было ждать под палящим солнцем. Элька капризничала, тетя Рита то и дело давала ей подзатыльники, мама беспокоилась:

– Почему же они нас не встретили? Я же точно в телеграмме указала…

До автобуса время коротали в узенькой, все время убегающей от них тени пирамидального тополя, играя в карты и поедая за гроши купленную прямо на станции горячую полупьяную вишню. Когда автобус наконец пришел, Элька запросилась в туалет, но ей не разрешили, и она прямо в автобусе обкакалась, а потом ее вырвало в кулек из-под съеденных ею ягод.

В Михайловку приехали затемно и полумертвые от усталости долго бродили по темным улицам в поисках теткиного дома. Иногда от отчаянья, на радость собакам, стучали в ворота глухих домов. Наконец набрели на освещенный дом, и на стук к ним вышел хозяин. Мама быстро и сбивчиво объяснила ситуацию, показала письмо с адресом, но мужчина, повертев его в руках, ушел в дом и вернулся с женой, которая с сомнением сказала:

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3