Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Швейцер

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Носик Борис Михайлович / Швейцер - Чтение (стр. 7)
Автор: Носик Борис Михайлович
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Его Иисус, видя, что пророчество о конце света оказалось ложным, что ученики ого не претерпели предсказанных бед, решает, что он должен погибнуть, ускорив приход царствия, что он может своей гибелью предотвратить предсказанные беды. И он смело предает себя своей участи во имя благородной цели, движимый этой вот самой «волей и этическим духом». Именно восприятие этой воли («от воли к воле») и этого духа ценно, по Швейцеру, для современного человека в «житии Иисуса».

Швейцер подробно разбирал в своем труде мессианские ожидания Иисуса (опять-таки тесно связанные с позднеиудейскими ожиданиями), обстоятельства его деятельности, суда и, наконец, распятия.

Вторая теологическая работа Швейцера дала возможность профессору Хольцману рекомендовать своего ученика на должность приват-доцента теологии. Однако еще до этого он получил довольно высокое назначение здесь же в Страсбурге. Умер преподобный Эриксон, и Швейцера попросили временно стать главой богословской семинарии св. Фомы. Ко всем своим нагрузкам он получил еще и заботы о молодых теологах, живших с ним по соседству в Коллегиуме Вильгельмитануме. Теперь они приходили к нему на консультации в любой неурочный час, а он должен был следить, чтобы они приходили почаще.

Ему хотелось другой, еще более активной помощи людям, самым покинутым и самым страждущим. Он предложил свои услуги официальному бюро, занимавшемуся просвещением сирот и детей неимущих. Он предлагал бюро любую помощь, свою голову, свои руки и вдобавок еще просторные пустующие помещения Коллегиума Вильгельмитанума. За его предложение никто не ухватился. «Устав организации не предусматривал...» такого добровольного сотрудничества.

Швейцер даже не очень удивился. Он был философ и успел подметить некоторые законы современного ему западного общества. Страсть к организациям, овладевшая буржуазным Западом, давно уже удовлетворялась в ущерб всякой духовности. Швейцер отметил даже ход этого оскудения: вначале организация реализует накопленные ранее запасы человеческой энергии, а потом она становится губительной для всего оригинального и живого. И чем больше она расширяется, тем решительней подавляет она всякую созидательную и духовную деятельность. Швейцер видел, как «цивилизованные» государства буржуазного Запада начинали страдать и экономически и духовно от перецентрализации.

И все же он сделал еще одну попытку активной помощи людям в рамках организации. Когда сгорел сиротский приют в Страсбурге, он предложил сиротскому бюро разместить часть детей в Коллегиуме. Зачем? Все будет сделано в ведомственном порядке. А как? Когда? Это неважно. Важно, что все будет сделано с выполнением ведомственных требований. Он еще раз убедился, что, как только добрые дела попадают в ведомство, трудно уследить, что является истинным благом для чиновника6.

Швейцер понял, что, когда пробьет его час, он как от чумы будет бежать от могучего учрежденческого аппарата, где люди безлики и холодны, как счетные машины и дверные дощечки.

В пору своего надзора за теологами семинарии Швейцер, разговорившись однажды со студентами, с удивлением убедился, что они совершенно не знакомы с историей исследований жизни Иисуса. Швейцер рассказал об этом профессору Хольцману. Признался, что он уже начал на досуге такое исследование, однако хотел бы услышать, что думает об этом профессор. Профессор Хольцман, как всегда, поддержал своего ученика, и Швейцер с жаром взялся за новую обширную работу.

В конце сентября семинария получила постоянного принципала, а Швейцер, переселившись в город, продолжал выполнять свои обязанности в церкви св. Николая и работать над новым исследованием. Зимой профессор Хольцман рекомендовал своего ученика на должность приват-доцента теологического факультета. Назначение его прошло не вполне гладко. Два факультетских преподавателя выступили против его методов исследования священных текстов и высказали опасение, что он запутает студентов. Вероятно, то, что он успел к этому времени написать, было слишком недогматичным даже для либеральных теологов Страсбургского университета. Впрочем, влияние Хольцмана оказалось достаточным, чтобы отстоять кандидатуру Швейцера. 1 марта 1902 года Альберт Швейцер прочел свою первую лекцию студентам теологического факультета.

Помимо работы над лекциями и над новой книгой по философии, помимо музыкальных занятий и весенних поездок в Париж, у него была теперь его главная работа — книга о поисках «исторического Иисуса», об истории этих поисков. Ведь для Швейцера Иисус был лицо реальное: он лишь желал отделить истинного, «исторического» Иисуса от Иисуса мифического, созданного легендой.

Ему повезло: Эдвард Рейсс и другие страсбургские теологи собрали в университетской библиотеке практически все «жизнеописания Иисуса», а также все полемические работы, по большей части вызванные к жизни нашумевшими теориями Штрауса и Ренана. Это была настоящая удача. Где еще удалось бы собрать столько книг по одной проблеме?

Швейцер решил начать обзорное исследование с книги гамбургского профессора Реймаруса, жившего в первой половине XVIII века, и кончить его книгой Вильяма Вреде, вышедшей всего несколько месяцев назад. Между этими теологами были и Вентурини, и Кайм, и Штраус, и Ренан, и Хазе, и Хольцман, и Харнак, и Колани, и другие.

Весь 1902-й и чуть не весь 1903 год ушли у Швейцера на это исследование «житий», написанных на протяжении двух веков: он рассмотрел первые робкие попытки поисков «исторического» Иисуса у ранних теологов, теории либеральной теологии, опыт модернизации Иисуса у знаменитого Ренана. Новое, поистине монументальное исследование завершалось развитием собственной теории Швейцера, помещавшей реального Иисуса в мир позднееврейской эсхатологии — мировоззрения, предсказывавшего скорый конец света, и в атмосферу ожидания этого конца. При подобной трактовке воззрений и заблуждений «исторического Иисуса», по мнению многих исследователей, не оставалось места никаким разговорам о его «непогрешимости», «всезнании» или «неспособности ошибаться». Недаром один из теологов новейшего времени писал о концепции Швейцера, что «если все это так (а Швейцер доказывает это убедительно), то это кладет конец всякому простому следованию „учению Иисуса“.

Иисус, по Швейцеру, мыслил в терминах своего времени, и «переводить его идеи в наш способ выражения» нет смысла. Что же тогда важно? Важна воля, важна «этическая жизнеспособность и сила», существенны «энтузиазм и героизм, которые проистекают от воли и веры, сосредоточенных на идее царства божия...».

Почему же так существенны были, по мнению Швейцера, для человека конца столетия эти «воля» и «энтузиазм», это этическое стремление к «царству божию»? Да потому, отвечает он в своей книге, что «ничто в нашей культуре, не исключая и религии, не дает в достатке этических идеалов и энергии»:

«Культура утратила великую цель морального совершенствования человечества, окружила себя стеной национальных и сектантских идеалов, вместо того чтобы включить в свое поле зрения весь мир. Ее величие и ее доброта претендуют на то, чтобы быть самодовлеющими, тогда они должны поставить себя на службу тому этическому совершенствованию, которое в соответствии с учением Иисуса можно назвать царством божиим».

Здесь, видимо, следует еще раз напомнить, что швейцеровский Иисус, разделявший заблуждения современников, ждал катастрофы и прихода сверхъестественного царства божия в результате этой катастрофы. Когда приход царствия задержался в пути, Иисус, преодолев страх, колебания и искушения, предал себя своей страшной участи, чтобы ускорить приход царствия, приход нового, обновленного человечества и эпохи мира на земле, чтобы избавить по возможности своих учеников и других людей от страшных испытаний имук. То есть «исторический Иисус» Швейцера не считал, как считали жившие уже в XIX и XX веках либеральные протестантские теологи, что приход царствия божия — это просто торжество этического идеала, которое и будет достигнуто путем совершенствования. Однако Иисус,по Швейцеру, обладал не останавливающейся ни перед какими испытаниями волей к достижению этого царствия, этого идеала, обладал «этической волей», могучим энтузиазмом самопожертвования. Торжество этического человека на земле, прекращение людских бед и распрей, приход эпохи мира были для швейцеровского Иисуса целью самоотверженного этического действия, и это стремление к великой цели как раз наиболее существенно для Швейцера в его собственном «Житии Иисуса»:

«Единственное, что существенно, — это то, что значение концепции царства божия для нашего мировоззрения таково же, каким оно было для него, и что точно так же, как и он, мы ощущаем силу этой концепции».

Идею эту Швейцер развивает впоследствии во многих своих работах, в том числе и в последнем, так и не изданном томе своего философского труда. Русскому же читателю при чтении этих страниц опять невольно вспоминаются воззрения Толстого, о которых Иван Бунин писал:

«Преклоняясь перед Христом, Толстой в нем бога не видел: я не раз от него самого слышал, что, если бы он считал Христа богом, Христос потерял бы для него все свое обаяние. Обычное воззрение неверующих. Толстой был человеком современным, позитивистом. Он был слишком умен, чтобы не понимать, что разум наш ограничен; но, признавая ограниченность разума, он не допускал и того, чтобы разум мог узнать абсолютную истину в порядке веры и откровения. Он любил употреблять слова — религия, бог, бессмертие... Но бог был для него — непонятная, начальная сила; бессмертие духа — простое признание факта, что наша духовная сила откуда-то появилась и, следовательно, куда-то уйдет; а вера... есть не столько знание истины, сколько преданность ей. Все это очень далеко от учения церкви, и потому Толстой по своему мировоззрению истинный позитивист, сын нашего века. Однако вот что замечательно: он не говорил, подобно позитивистам, что проповедь Христа противоречит природе людей... при мирском мировоззрении он учил жить по-божьи... Еще в молодости говорил он: человек должен сознавать в себе свою личность не как нечто противоположное миру, а как малую частицу мира огромного и вечно живущего... Чтобы жизнь имела смысл, надо, чтобы цель ее выходила за пределы постижимого умом человеческим...»

В этой связи мы позволим себе также напомнить, как говорил о философии Толстого другой русский писатель, Леонид Леонов:

«Любому слову в философской терминологии Толстого, вплоть до столь далекого, казалось бы, от нашей современности царства божьего, найдется надежный синоним и в нынешнем гуманистическом словаре».

Эти два высказывания приведены здесь вовсе не для того, чтобы поставить знак равенства между Толстым и Швейцером. Нет, это были разные люди, с разной судьбой, разным талантом и разной сферой проявления таланта. Однако параллель эта, может быть, сумеет облегчить понимание приведенного выше рассуждения о «столь далеком, казалось бы, от нашей современности царстве божьем».

Книга «От Реймаруса до Вреде» (в английском издании 1910 года — «Поиски исторического Иисуса») вышла в Тюбингене у того же Мора в 1906 году. Она привела в замешательство многих теологов. Однако чуть позднее, к удивлению самого Швейцера, у концепции даже нашлись сторонники — сперва в Англии, в Оксфорде (профессор Сэнди), потом в Кембридже (профессор Беркитт). Идеи молодого теолога приобретали мировую известность.

Прошло полсотни с лишним лет, и один из теологов (С. Баллард) так подытоживал результаты теологических трудов Швейцера:

«В целом теология ухитряется обходить выводы Швейцера... Либеральная теология, такая, какой Швейцер знал ее в годы своей юности, потеряла свою интеллектуальную респектабельность с выходом его „Поисков Иисуса“... Работа Швейцера привела его к полному отрицанию христианской ортодоксии. Он сохранил только эхо проповедей своего отца, подчеркивающих этические требования религии. Любая идея личного бога стала для него совершенно бессмысленной...»

Профессор Сэнди и профессор Беркитт да несколько теологов во Франции и Германии — это еще не так много, и, наверное, прав был пастор Луи Швейцер, высказываясь об эсхатологии столь скептически: «никто не поймет», сказал он, а в другой раз еще безнадежнее: «никто не поверит». И хотя популярность Швейцера в теологических кругах продолжала расти, гораздо большую популярность неожиданно для себя приобрел молодой теолог и философ в другой отрасли — в эстетике, в музыковедении, а уже — в баховедении. Но только это уже совсем другая история.

Глава 6

Каждую весну, а иногда также и осенью лохматый и черноусый молодой эльзасец по-прежнему появлялся в Париже. Он жил у дяди Огюста и ходил заниматься к Видору. Их дружба не остывала, так же как не остывала их страсть к Баху и к органу. Однажды Видор пожаловался своему ученику, что на французском языке нет ни одной приличной книжки, которая давала бы представление о музыке Баха, — одни только биографии. Между учеником и учителем произошел разговор, о котором учитель вспоминал так:

«Однажды, в 1899 году, когда мы штудировали хоральные прелюды, я признался ему, что многое в этих произведениях остается для меня загадочным. „Музыкальная логика Баха в прелюдах и фугах, — сказал я, — проста и ясна; но она становится непостижимой, как только он берется за хоральную мелодию. Откуда эти, по временам исключительно резкие, антитезы чувства? Почему он присовокупляет к хоральной мелодии контрапунктические мотивы, которые не имеют часто никакого отношения к настроению мелодии? Откуда все эти непонятные элементы в рисунке и развитии его фантазии? Чем больше я вчитываюсь в них, тем меньше понимаю“. „Вполне естественно, — сказал мой ученик, — что многое в хоралах Баха должно казаться вам непонятным по той простой причине, что объяснить их можно, только исходя из текстов, им приданных“.

«Я продемонстрировал ему отрывок, который смущал меня больше всего; он перевел стихи на французский по памяти. Тайна была раскрыта. В последующие вечера мы проиграли все хоральные прелюды. И когда Швейцер — а это был именно он — объяснил их мне один за другим, я познакомился с Бахом, о существовании которого я имел до того самое смутное представление».

Это удивительная сцена. Два знатока Баха открывают для себя новое в любимом композиторе. Учитель и ученик вечер за вечером проигрывают для себя все хоральные прелюды Баха. Двадцатичетырехлетний доктор философии переводит по памяти стихи к баховскому хоралу...

Подобно тому как совсем недавно молодой теолог «отыскал золотой ключик» к собственной концепции в эсхатологии, как здесь же, в Париже, молодой философ открыл весьма существенные закономерности работ Канта, так и теперь молодой органист и великолепный знаток Баха находит «золотой ключик» к некоторым проблемам баховедения. Во всем этом как будто много случайностей: ему чертовски везет, этому молодому Швейцеру. Да он и сам все время смиренно говорит о своей удаче и о своем «исключительном счастье». Однако он ведь никогда ничего не брал с налету, все давалось ему большим трудом.

Позднее Видор неоднократно напоминал своему ученику о его обещании написать статью о природе искусства Баха для студентов Парижской консерватории. Однако Швейцер был в то время с головой погружен в свое научное исследование.

Он обещал Видору, что осенние каникулы 1902 года целиком посвятит Баху. Работа эта его волновала. Полтора десятилетия назад Эуген Мюнх начал знакомить Альберта с композитором, имя которого покойный учитель произносил с таким трепетом. Это было в Мюльхаузене, в городе, древние мостовые которого откликались на стук каблуков самого Баха, а каменные своды церкви св. Власия еще помнили рокот его органа. В Мюльхаузене, который стал потом колыбелью баховского культа. После Мюльхаузена Альберт Швейцер много лет изучав Баха под руководством Видора и Эрнста Мюнха, исполнял его творения на знаменитых органах Страсбурга, Парижа, Берлина. Он руководил баховским хором в церкви св. Вильгельма в Страсбурге, позднее был органистом Баховского общества в Париже и одним из создателей этого общества. Ему многое хотелось сказать о Бахе, который еще с гимназических лет прочно вошел в его жизнь не только как гениальный композитор, но и как духовный наставник, как очень близкий по духу человек.

Написать о Бахе! От одной мысли об этом молодой Швейцер приходил в необычайное волнение...

Отрываясь от очередного пятисотстраничного жития, он смотрел иногда на портрет кантора св. Фомы.

«Чем дольше смотришь на этот портрет, тем загадочнее становится выражение лица. Как это обыкновенное лицо превращалось в лицо художника? Как выглядел Бах, когда переносился в мир звуков? Как отражалась на его лице чудесная просветленность его музыки?

В конце концов сам Бах для нас загадка, ибо внешний и внутренний человек в нем настолько разъединены и независимы, что один не имеет никакого отношения к другому...»

Это было написано еще до того, как он заявил о праве всякого человека оставаться загадкой для других. Он ведь и сам оставался загадкой для окружающих — и в двадцать семь, и в семьдесят, и в девяносто.

Осенние каникулы Швейцера прошли в напряженной работе. Он ощутил уже «сопротивление материала» и радость преодоления. Но он не продвинулся пока дальше самой начальной стадии сбора материала. Конечно, того, что он знал о Бахе, хватило бы и тогда уже не на одну статью. Но он снова взялся за произведения Баха и вскоре, глядя на гору собранного материала, начал понимать, что статья для студентов-парижан разрастается в книгу о Бахе. Необычайное смирение всегда соединялось в нем с дерзанием. Блистательный знаток Баха, он в замешательстве говорил Видору, что он ведь, собственно, не музыковед. Но, взявшись за работу, он уже не отступался: «С мужеством я предал себя своей участи».

Все свободное время в последующих 1903 и 1904 годах он безраздельно отдавал Баху. Свободное время — это были выходные дни, весенние и осенние каникулы, а также ночи, главным образом ночи. Он довольствовался четырьмя и даже тремя часами сна.

Если бы не ночи, ему бы пришлось туго. У него на шее снова были юные семинаристы, потому что в октябре 1903 года он получил постоянное назначение и снова стал принципалом семинарии св. Фомы. Он занимал теперь квартиру с окнами на набережную св. Фомы, и оклад его равнялся двум тысячам марок. Но что это могло изменить в его жизни? Он сохранил себе прежнюю студенческую комнатку с окнами во двор — там он работал. Практически там он и проводил все время. У него не было ни времени на дорогостоящие увеселения, ни привычки к ним. А велосипед его не требовал ни овса, ни бензина. Он по-прежнему выезжал на велосипеде за город, чаще даже не один; они выезжали всей компанией: молодые страсбургские интеллектуалы — философы, музыканты, историки, теологи. По вечерам они иногда собирались у кого-нибудь дома — поговорить, поспорить, посмеяться. У него был дар, унаследованный от отца, — он уморительно рассказывал всякие деревенские истории. Впрочем, в его репертуаре были также истории из парижской и берлинской жизни, истории о Бахе, о Вагнере... Чаще всего они говорили по существу — о своем предмете, об истории, о науке, о современности. О смысле жизни. О тяжести человеческого жребия — видеть страдания ни в чем не повинных, маленьких, забитых людей своего века, оболваненных пропагандистскими воплями о процветании, о прогрессе, о цивилизации... Он не мог расстаться со своей кафедрой в старинной церкви св. Николая. Он верил, что там он может сделать что-то: внести хоть ничтожную лепту в одухотворение человека, сделать хоть ничтожную попытку остановить этический упадок, переживаемый буржуазной культурой. Однажды во время одной из вечерних проповедей, на которых бывало так мало прихожан, он заметил знакомое лицо. Это была Елена Бреслау, девушка из их компании, очень образованная, умная, деликатная. Ему всегда казалось, что она понимает его: она так смотрела на него, когда он говорил... Впрочем, разве узнаешь в эти лета, почему смотрят на тебя девушки? Он был красив. Он сохранял свою осанку и потом, до глубокой старости, когда к Елене время было не так милостиво. На ранних фотографиях видно, что в юности она тоже была красива: высокая, стройная, с нежным и тонким профилем, с задумчивыми глазами.

Они танцевали однажды какой-то веселый вальс, который он совершенно забыл впоследствии, но вдруг вспомнил еще через сорок лет, в чужой стране, в Америке, — их первый вальс.

Он спросил ее, когда они прощались после вечера, какого она мнения о его проповеди, о той самой... Она смутилась, потом сказала, что она тоже часто так думала, как он сказал в тот раз: «Мы хотим верить и боимся неверия». Теперь пришла его очередь смутиться. Он сказал чуть грубовато, что его больше интересуют недостатки проповеди. Она как-никак была учительницей, гувернанткой, y нее хороший слог. Она помялась и сказала, что да, насчет слога она как раз думала. Кое-что звучало для нее странно, нет, очень мило, но странно. Его синтаксис — чисто эльзасский синтаксис немецкой фразы, с сильным влиянием французского, точь как в крестьянской речи Эльзаса. Он сказал, что подумает. Он вообще теперь несколько озабочен стилем. Он много пишет. И если так же звучит его письменная речь — это ведь недопустимо? Она согласилась, что это может иногда выглядеть странноватым. Она предложила просмотреть его рукопись. Он уже думал об этом, но не решался попросить ее.

Он стал чаще встречаться с Еленой. У них было много общего. Она любила детей и мечтала стать учительницей, даже училась одно время в учительском коллеже. Она увлекалась музыкой и училась в Страсбургской консерватории. Отец ее, профессор истории Гарри Бреслау, был одно время ректором университета. Он брал с собой Елену в Италию, где дочь его изучала живопись, пока он рылся с утра до вечера в архивах, выискивая материалы по германскому средневековью. В начале девятисотых годов социальные проблемы, проблемы страждущего человечества и жестокого, бесчеловечного мира все больше захватывают Елену. В их страсбургском кружке, где она познакомилась с Альбертом Швейцером, немало говорили о возможностях помочь человечеству и человеку. Здесь были идеалисты всех оттенков, и даже новый прогрессивный молодой мэр Страсбурга герр Швандер входил в этот кружок. В 1902 году Елена уехала гувернанткой в Англию. Промышленные города Англии с их трущобами побудили ее еще глубже уйти в проблемы социальной помощи. По возвращении она работала в сиротском приюте, потом уговорила Швандера построить в Страсбурге дом для матерей-одиночек. Она по подписке собирала деньги для сирот и добилась в этом немалых успехов. Искусство отступало теперь в ее жизни на второй план: в этом страшном мире человек не мог принадлежать только себе, жить для себя, как будто нет других, как будто ничего не происходит с другими.

Нет сомнения, что среди множества общих тем, объединявших ее и Альберта, эта сокровенная тема была не из последних.

Швейцер почти ничего не писал об их отношениях ни в автобиографиях, ни в письмах. Он был скрытен, когда речь заходила о его личных делах. Есть, впрочем, мгновение в жизни любого, самого скрытного человека, когда он пишет обо всем. Это момент, когда он пишет книгу.

Швейцер писал в главе о мюльхаузенском периоде Баха:

«...ему поставили в вину, что недавно в церкви он музицировал с посторонней девицей, не получив на то разрешения. Он оправдывался, говоря, что сообщал об этом священнику, магистру Утэ. Разумеется, речь шла о занятиях музыкой в свободное от службы время, а не об участии посторонней девицы в богослужении, что категорически запрещалось... 17 октября Бах женился на своей двоюродной сестре Марии Барбаре Бах... Возможно, что Мария Барбара и была той посторонней девицей, с которой Бах музицировал в церкви».

Развивая эту гипотезу, можно без особой натяжки предположить, что Елена ходила не только на проповеди Швейцера, но и на его органные репетиции. Она неплохо разбиралась в музыке, а он был беспощадно строг к себе. Можно представить себе, как он «музицировал с посторонней девицей», даже не испрашивая на то разрешения.

Ночами, работая над Бахом, он, вероятно, нередко вспоминал Елену. Его умиляла история второй женитьбы Баха. Анна Магдалена была не только заботливая хозяйка, но и музыкантша. Бах развивал музыкальное чувство своей молоденькой жены. Она щедро отплатила ему, переписывая ноты. С годами ее почерк стал так похож на почерк Баха, что их трудно отличать даже специалистам. Она приучала к переписке нот и сыновей. Швейцер трогательно описал эту сцену.

Есть фотография тех лет: Швейцер за столом, и Елена склоняется рядом. Елене был близок немецкий идеал женщины, самоотверженно преданной делам мужа.

Ночная работа над Бахом началась успешно. Ему повезло с нотами. Библиотеки не смогли бы обеспечить его нотами всех баховских произведений, необходимых ему для ночной работы, но однажды в музыкальном магазинчике в Страсбурге ему сказали, что в Париже есть престарелая дама, которая, желая поддержать Баховское общество, подписалась некогда на полное собрание музыкальных произведений Баха, а теперь, кажется, не прочь была бы отделаться от длинных рядов томиков, занимающих ее книжные полки. Швейцер поехал по адресу, записанному в Страсбурге, и так обрадовал хозяйку своим энтузиазмом, что она уступила ему все сорок шесть томов за смехотворную, почти символическую сумму — за пять фунтов. Швейцер счел эту редкостную покупку добрым предзнаменованием.

Он уже начал писать, но все еще останавливался по временам в изумлении от своей дерзости. Однако, взявшись за работу, он не мог остановиться, трудился упорно и неторопливо. Его вдохновляла музыка, которую он столько раз слышал, столько раз исполнял сам и теперь переживал заново. Его вдохновляла сама фигура кантора св. Фомы, этого здоровяка, «на чьих губах мы видим чуть ли не самодовольную улыбку», и который в то же время «внутренне был отрешен от мира». Вдохновляла серьезность этого мастера органной и клавирной игры, который не считал себя гениальным композитором, да и вообще не думал об этом, а думал о том, чтобы со всей серьезностью служить музыке, которая тоже не была для него самоцелью. «Искусство было для него религией. Поэтому оно не имело ничего общего ни с миром, ни с успехом в мире». Там, где искусство не служит высшей славе и «освежению духа», там, по мнению Баха, нет настоящей музыки.

«Коричневые тома старого Баховского общества, — писал Швейцер, — говорят с нами потрясающим языком. Они повествуют о вечном, о том, что истинно и прекрасно, так как создано не для признания, а потому что не могло не быть создано. Кантаты и „Страсти“ Баха — детища не только музы, но и досуга, в благородном, глубоком смысле, — в том смысле, как понимали это слово древние: в те часы, когда человек живет для себя, и только для себя».

Внимательный читатель находил в этой новой книге молодого Швейцера самые сокровенные его мысли о жизни, о духе, о соприкосновении с вечностью, об этике, о культуре, о ее упадке и залогах ее восстановления. В финале книги, цитируя слова Мозевиуса об исполнении баховских кантат, требующих, чтобы «каждый певец хора... пребывал в постоянном духовном напряжении», Швейцер восклицает: «Если бы только распространилось это убеждение! Тогда Бах поможет нашему времени добиться столь необходимой для нас духовной собранности и глубины».

А в краткой вступительной главе об истоках баховского искусства, говоря о «Страстях» Баха, Швейцер отмечает, что и «по тексту, и по форме они находятся целиком в русле своего времени, но дух, который в них живет, преображает их и из преходящего создает вечное».

«Бах — завершение, — продолжает Швейцер. — От него ничего не исходит, но все идет к нему... Этот гений был не единичным, обособленным духом, но универсальным. Века и поколения создали творение, перед величием которого мы в благоговении останавливаемся».

Таким образом, книга Швейцера о Бахе была не просто трудом музыковедческим, но и трудом, трактующим проблемы философии и этики.

Очень верно эту существеннейшую черту книги о Бахе отметил Шрэйд в своей работе «Эстетика Швейцера»: «...Швейцер стремится донести до своего времени творения Баха как движущую силу... Его эстетика, представленная через Баха, в основе своей этична. Она не существует ради самой себя. Она выполняет этический долг по отношению к человечеству. И возвестить этот долг для него может только один человек. Это Бах».

Книга Швейцера появилась на самом гребне новой волны баховского возрождения. Идеи о новом, углубленном подходе к Баху, о понимании его языка витали в воздухе. И Швейцер сумел верно подобрать ключ. Это то самое, о чем он говорил с Видором: изучение музыки кантат и хоралов Баха параллельно с их текстами давало возможность проникнуть в тайны музыкального языка Баха.

В своем серьезнейшем музыковедческом труде (который специалисты неизменно называют «классическим» трудом баховедения) Швейцер не только ставит задачу изучения баховского языка, но и сам отважно берется за выполнение этой задачи, выявляя в этом языке «символы», при помощи которых Бах выражал определенные чувства и настроения.

Чтобы не испугать этими «символами» наиболее робких читателей, автор хотел бы сослаться на разъяснения советского музыковеда М. Друскина, который пишет:

«Нас не должен пугать данный термин — зарубежные музыковеды вкладывают в него иной смысл, чем мы. По сути дела, „символ“ в их трактовке близок к „интонации“ в толковании Асафьева...» (Это из послесловия ко второму русскому изданию книги.)

В своих упорных и вдохновенных ночных трудах молодой Швейцер открыл миру нового Баха — музыканта-поэта и музыканта-живописца. Предшественников Швейцера отпугивала всякая мысль о таком изобразительном «музыкальном материализме». В борьбе с Вагнером хранители «чистой» музыки нередко прибегали к ее незамутненному источнику — к Баху. И тут выступил Швейцер со своей защитой Вагнера и новыми суждениями о Бахе.

«Все, что есть в тексте и эмоционального и живописного, он стремится воспроизвести на языке музыки со всяческой возможной жизненностью и ясностью. Прежде всего он стремится передать звуками живописное. Он даже больше художник тона, чем поэт тона... Если в тексте говорится о кочующих туманах, о разгульных ветрах, о ревущих потоках, о набегающей и уходящей волне, о листьях, опадающих с веток, о колоколах, которые звонят по усопшему, об уверенных шагах твердой веры или о неуверенной поступи поколебленной веры, о посрамлении гордого и о вознесении смиренного, о восставшем сатане и ангелах, восседающих на облаке, — все это и видишь и слышишь в его музыке».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29