Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Знаменитый Павлюк

ModernLib.Net / Отечественная проза / Нилин Павел / Знаменитый Павлюк - Чтение (стр. 2)
Автор: Нилин Павел
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Очень жаль, что отец твой рано помер. Крайне жаль. Некому тебя пороть как следует. А то бы ты не задавал таких вопросов...
      Я так и не узнал в точности, был ли Павел Дементьевич социал-демократом. Но в памяти моей он сохранился хорошим человеком, особенно после того, как вечером он пришел к Павлюку. Пришел с другого конца города, в проливной дождь.
      Павлюк задержал меня в этот вечер на работе, чтобы пересчитать и переписать все заказы, уже сданные, и все, какие надо было сдать. И вот когда мы выяснили, что заказов невыполненных почти нет, а есть только не выданные заказчикам две печки, шесть ведер и кожух для кипятильника, и когда я уже собрался уходить, пришел Павел Дементьевич Линев, весь мокрый от дождя, хотя и с зонтиком.
      Поздоровавшись, он начал кашлять, сказал, что простудился от сырости, и сообщил, что на примете у него есть хороший доктор, который берет недорого, и очень было бы неплохо, если б этот врач посмотрел Павлюка.
      - Поздно уж меня смотреть, - улыбнулся невесело Павлюк. - Поздно, Павел Дементьевич. И ни к чему. Нету смысла...
      - Ну, не скажите, Андрей Петрович, - возразил Линев. - Сейчас есть очень хорошие лекарства. И если вы согласны, я вместе с вами могу сходить к врачу. Это тут недалеко, на Извозчичьей горе. Кукшин, доктор. По всем внутренним болезням...
      - Поздно, - опять сказал Павлюк.
      Но говорил он это так, что можно было подумать, будто он только упрямится, а на самом деле еще совсем не поздно.
      После прихода Кости Уклюжникова и особенно после разговора с Павлом Дементьевичем Линевым Павлюк как будто посвежел, как будто приободрился.
      - Хороший у нас народ, - почти весело сказал он, проводив Линева. Хороший, совестливый, чувствительный. Среди хорошего народа живем...
      Говорил он это, как всегда, самому себе, по-прежнему не замечая меня. Но я все-таки вмешался в этот его разговор с самим собой и сказал:
      - Ну да, очень хороший! Все только приглядываются, прицениваются: отдай, уступи, продай по дешевке...
      - Эх ты, голубь! - вдруг засмеялся Павлюк и потрогал меня за плечо. В первый раз потрогал по-свойски. - Это ты про кого говоришь? Про Варкова? Про Хинчука? Это, брат, еще не народ. Эти только живут около народа. Народ - это мастеровые, у кого ремесло в руках и кто необходимое дело делает. Вот это называется народ...
      Помолчав, походив с довольным видом по подвалу, он, как здоровый, улыбнулся весело и сказал:
      - Хорошего народу больше на свете, чем плохого. А если б было наоборот, ничего бы не было. Ни паровозов, ни пароходов. И даже каменных домов трехэтажных не построили бы...
      Никогда еще Павлюк не был таким веселым, как в этот вечер. И утром еще на другой день он был веселый.
      А к вечеру следующего дня вдруг опять увял, нахмурился, стал зябко втягивать голову в плечи.
      После работы он, как обычно, собрал инструмент, перетер его прокеросиненной тряпкой, велел мне подмести пол и, когда я подмел, сказал:
      - Завтра не приходи.
      Я спросил:
      - Почему?
      - Потому, - сказал он угрюмо. - Я помру завтра.
      Я не очень удивился, но немного растерялся все-таки. И сказал растерянно:
      - Ну, покамест до свиданьица, Андрей Петрович.
      Позднее я много раз вспоминал эту глупую фразу.
      Мне казалось позднее, что я мог бы сказать на прощание какие-нибудь более значительные, более умные, душевные слова. Я любил и уважал моего учителя, несмотря на мрачность и молчаливость его.
      Я, конечно, смог бы придумать на прощание что-нибудь хорошее.
      Я позднее и в самом деле придумал неплохие, торжественные слова.
      А тогда я, к сожалению, ничего больше не сказал. Неловко поклонился, не глядя на учителя, и пошел торопливо на лестницу, под дождь. Но Павлюк остановил меня:
      - Выбирай какой хочешь инструмент. Бери на счастье. Будешь жестянщиком.
      Я помотал головой, сконфузился, сказал:
      - Спасибо.
      И опять пошел на лестницу. Но Павлюк остановил меня опять:
      - Выбирай чего хочешь из вещей. Граммофон бери.
      Но тут вдруг непонятный страх обуял меня. Я ничего не взял, даже "спасибо" не сказал в третий раз, как надо бы сказать, и ушел поспешно, не оглядываясь.
      После я очень горевал, что не взял ничего. Надо было бы мне унести домой хоть кота Антона. Дома у нас мышей было много. Пусть бы он их половил. И на память бы у нас остался. Мы жалели бы его.
      А то достался кот старушке Захаровне. Она, конечно, сейчас же прибрала его к рукам. Два раза, как я слышал потом, отстегала его солдатским ремнем за непокорность. Но он все равно жить у нее не стал, несмотря на молоко, убежал куда-то.
      Все имущество Павлюка забрала, как полагается, полиция. Говорят, он завещал отдать его вещи в детский приют, где и сам воспитывался когда-то как "казенный мальчик". Но отдали их или нет - этого я не знаю.
      Я не знаю больше ничего из истории учителя моего, замечательного жестянщика Андрея Петровича Павлюка.
      На похороны его я не ходил. Да и похорон настоящих не было.
      Просто и тихо, ранним утром, часов, может быть, в семь или в половине восьмого, тело его, говорят, положили на телегу, в желтый полицейский короб, и увезли прямо в мертвецкую, где лежали, наверно, десятки таких же безродных, никому не интересных мертвых людей.
      В детстве я часто вспоминал Павлюка. Судьба и смерть его мне представлялись обидными. Я ни за что не умер бы так просто. Я сделал бы что-нибудь особенное, сказал бы хоть что-нибудь громкое, необыкновенное перед смертью. Какие-нибудь хватающие за душу слова.
      Но так казалось мне в детстве, в раннем детстве, лет до десяти.
      Потом началась гражданская война.
      Нас, мальчишек, война эта быстро сделала взрослыми. Она открыла перед нами сразу такие житейские глубины, на познание которых в другое время пришлось бы истратить, может быть, не один десяток лет. Может быть, два десятка, может быть, три.
      Я встречал еще много людей не хуже Павлюка. И я любил и уважал их не меньше. Я видел, как жили они. И видел, как умирали.
      Умирали они удивительно просто, не домечтав и не доделав многих дел своих, не истратив всей заложенной в них энергии и, казалось, даже не успев пожалеть об этом.
      Я помню огромные могилы у Зрелой горы. Их рыли в полдень, в дикий мороз, через час после боя.
      Земля дымилась, извергая пахучее тепло из глубин своих. И в тепло это, в темную талую жижу, торопливо укладывали без гробов, друг на друга, сотни мертвых людей, еще час назад носивших оружие, веселившихся, грустивших, мечтавших.
      А отряды, похоронившие мертвецов, шли все дальше и дальше. И движение их было бесконечно, как жизнь.
      Павлюк угасал в моей памяти.
      В ряду больших и признанных героев, увиденных мной, он, казалось, не мог найти себе места. Ведь он ни о чем не мечтал и ничего как будто не добивался. Он так бы и остался жестянщиком.
      Величественные дела заслоняли его. И каждый день был полон новыми событиями.
      Я жил очень быстро. И очень быстро сменялись мои увлечения.
      Мне хотелось быть то знаменитым полководцем, то художником, тоже знаменитым, то писателем, равного которому еще не было на земле, то хирургом.
      По-мальчишески мне хотелось выбрать дело самое большое, самое интересное. А лет мне было шестнадцать. И весь мир был доступен мне.
      В необъятном мире я мог выбрать любое дело, необъятное.
      Но вдруг случилось несчастье.
      В Оловянной пади, что лежит в семидесяти километрах от нашего города, в бою с бандитами мне прострелили правый бок. Я упал в снег.
      "Вот и вся твоя мелкая жизнь, суслик, - думал я о себе, лежа в снегу. Вот и вся твоя жизнь".
      Потом меня подняли и унесли в лесную сторожку.
      Около меня суетился мой товарищ. Он перевязывал меня и говорил:
      - Погоди минутку, я сейчас сбегаю за дровами. - И еще раз сказал, уходя: - Погоди.
      Будто просил не умирать до его прихода.
      Но мне было очень плохо. На сторожку надвигалась ночь.
      Я лежал и думал о смерти.
      Где-то слышал я, что бывает заражение крови, от которого неизбежно умирают. Мне казалось, что оно уже начинается у меня. "Я умираю", - думал я. И мне было, попросту говоря, страшно.
      Хотелось с кем-нибудь поговорить, сказать что-то важное. Да, мне хотелось сказать перед смертью что-нибудь необыкновенно важное. Но товарищ собирал хворост.
      Наконец он собрал его, растопил печку.
      За окнами была ночь, зима, начинался ветер, и деревья скрипели под ветром.
      Хворост в печке сопел, повизгивал.
      И вдруг вспыхнул большой огонь, осветив сторожку, осветив и самую печку, на дверце которой было выбито большое слово: "_Павлюкъ_".
      Москва, зима 1937 г.

  • Страницы:
    1, 2