Современная электронная библиотека ModernLib.Net

К генеалогии морали

ModernLib.Net / Философия / Ницше Фридрих / К генеалогии морали - Чтение (стр. 1)
Автор: Ницше Фридрих
Жанр: Философия

 

 


Ницше Фридрих Вильгельм
К генеалогии морали

      Фридрих Ницше
      К генеалогии морали
      Полемическое Сочинение, приложено в качестве дополнения и пояснения к недавно опубликованному сочинению "По ту сторону добра и зла"
      Friedrich Nietzsche
      "Zur Genealogie der Moral"
      Полемическое сочинение "К генеалогии морали" было замыслено как приложение к "По ту сторону добра и зла". Внешним поводом к его написанию послужила волна кривотолков, обрушившаяся на автора в связи с предыдущей работой, так что дело шло о предварении ex post facto основного текста своего рода "Пролегоменами". Ницше уже по выходе книги в свет отмечал даже возможность повторения заглавия прежней книги и прибавления к нему подзаголовка: "Дополнение. Три рассмотрения". Написанная за 20 дней (между 10 и 30 июля 1887 г.), рукопись была опубликована в ноябре того же года в издательстве К. Г. Наумана; расходы на издание пришлось оплачивать автору.
      Произведение публикуется по изданию: Фридрих Ницше, сочинения в 2-х томах, том 2, издательство "Мысль", Москва 1990.
      Перевод - К. А. Свасьяна.
      ПРЕДИСЛОВИЕ
      1
      Мы чужды себе, мы, познающие, мы сами чужды себе: на то имеется своя веская причина. Мы никогда не искали себя - как же могло случиться, чтобы мы однажды нашли себя? Справедливо сказано: "где сокровище ваше, там и сердце ваше"; наше сокровище там, где стоят улья нашего познания. Как прирожденные пчелы и медоносны духа мы всегда попутно заняты одним; в сердце нашем гнездится одна лишь забота - что бы "принести домой". Что до жизни вообще, до так называемых "переживаний" - кто из нас достаточно серьезен для этого? Или достаточно празден? С этими делами, боюсь, мы никогда не бывали действительно "у дел": к этому не лежит наше сердце - и даже наши уши! Скорее, как некто блаженно рассеянный и погруженный в себя мигом просыпается, когда часы изо всей силы бьют над его ухом свои полуденные двенадцать ударов, и спрашивает себя: "сколько же, собственно, пробило?", так и мы временами протираем себе задним числом уши и спрашиваем совсем удивленно, совсем озадаченно: "что же, собственно, такое мы пережили?" больше того: "кто, собственно, мы такие?", и пересчитываем задним, как сказано, числом все вибрирующие двенадцать часовых ударов наших переживаний, нашей жизни, нашего существования - ах! и обсчитываемся при этом... Мы по необходимости остаемся чуждыми себе, мы не понимаем себя, мы должны путать себя с другими, извечным пребывает для нас положение: "Каждый наиболее далек самому себе" - в отношении самих себя мы не являемся "познающими"...
      2
      - Мои мысли о происхождении наших моральных предрассудков - ибо о них идет речь в этом полемическом сочинении - получили свое первое, все еще оглядчивое и предварительное выражение в том собрании афоризмов, которое озаглавлено "Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов" и которое было начато в Сорренто, зимою, позволившею мне сделать привал, как делает привал странник, и окинуть взором обширную и опасную страну, по которой до той поры странствовал мой дух. Это случилось зимою 1876-77 года; сами мысли старше. По существу, это были те же мысли, которые я снова возобновляю в предлежащих рассмотрениях, - будем надеяться, что долгий промежуток пошел им на пользу, что они стали более зрелыми, ясными, сильными, совершенными! Что, однако, я придерживаюсь их еще и сегодня, что и сами они тем временем все крепче прилегали друг к другу, даже вросли друг в друга и срослись, - это усиливает во мне радостную уверенность, что они с самого начала возникли во мне не разрозненно, не по прихоти и не спорадически, а из одного общего корня, из некой повелевающей в глубинах, все определенней изъявляющей себя, требующей все большей определенности радикальной воли познания. Так единственно это и подобает философу. Мы не имеем права быть в чем-либо разрозненными: нам негоже ни заблуждаться в розницу, ни в розницу настигать истину. Скорее, с тою же необходимостью, с каковою дерево приносит свои плоды, растут из нас наши мысли, наши ценности, наши "да" и "нет" и "если" да "или" - совокупно родственные и связанные друг с другом свидетельства одной воли, одного здоровья, одной почвы, одного солнца. - По вкусу ли они вам, эти наши плоды? - Но что до этого деревьям! Что до этого нам, философам!..
      3
      При свойственной мне недоверчивости, в коей я неохотно сознаюсь, - она относится как раз к морали, ко всему, что доселе чествовалась на земле как мораль, - недоверчивости, которая выступила в моей жизни столь рано, столь незванно, столь неудержимо, в таком противоречии с окружением, возрастом, примером, происхождением, что я чуть ли не вправе был бы назвать ее своим "A priori", - мое любопытство, равно как и мое подозрение должны были со временем остановиться на вопросе, откуда, собственно, берут свое начало наши добро и зло. В самом деле, уже тринадцатилетним мальчиком я был поглощен проблемой происхождения зла: ей я посвятил в возрасте, когда "сердце принадлежит наполовину детским играм, наполовину Богу", свою первую литературную детскую игру, свою первую философскую пробу пера, - что же касается моего тогдашнего "решения" проблемы - ну, я воздал, как и следовало, честь Богу и сделал его Отцом зла. Требовало ли именно этого от меня мое "A priori"? то новое, неморальное, по меньшей мере, имморалистическое "A priori" и глаголящий из него, ах! столь антикантовский, столь загадочный "категорический императив", которому я тем временем дарил все больше внимания, и не только внимания?.. По счастью, я заблаговременно научился отделять теологический предрассудок от морального и не искал более истоков зла позади мира. Небольшая историческая и филологическая выучка, включая врожденную разборчивость по части психологических вопросов вообще, обратили вскоре мою проблему в другую проблему: при каких условиях изобрел человек себе эти суждения ценности - добро и зло? и какую ценность имеют сами они? Препятствовали они или содействовали до сих пор человеческому процветанию? Являются ли они признаком бедственного состояния, истощения, вырождения жизни? Или, напротив, обнаруживается ли в них полнота, сила, воля к жизни, ее смелость, уверенность, будущность? - На это я нашел и рискнул дать разные ответы, я исследовал времена, народы, ранговые ступени индивидов, я специализировал свою проблему, ответы оборачивались новыми вопросами, исследованиями, догадками, вероятностями, покуда я не обрел наконец собственную страну, собственную почву, целый безмолвный, растущий, цветущий мир, как бы тайные сады, о которых никто и не смел догадываться... О, как мы счастливы, мы, познающие, допустив, что нам впору лишь достаточно долго молчать!..
      4
      Первый толчок огласить кое-что из своих гипотез относительно происхождения морали дала мне ясная, опрятная и умная, даже старчески умная книжка, в которой я впервые отчетливо набрел на вывернутую наизнанку и извращенную разновидность генеалогических гипотез, их собственно английскую разновидность, и это привлекло меня - тою притягательной силою, каковая присуща всему противоположному, всему противостоящему. Заглавие книжки было: "Происхождение моральных чувств", автор д-р Пауль Рэ; год издания 1877. Мне, пожалуй, никогда не доводилось читать что-либо, чему бы я в такой степени говорил про себя "нет" - фразе за фразой, выводу за выводом, - как этой книге: но без малейшей досады и нетерпения. В названном раньше произведении, над которым я тогда работал, я при случае и без случая ссылался на положения этой книги, не опровергая их - какое мне дело до опровержений! - но, как и подобает положительному уму, заменяя неправдоподобное более правдоподобным, а при известных условиях и одно заблуждение другим. Тогда, как сказано, я впервые извлек из-под спуда те гипотезы происхождения, которым посвящены эти рассмотрения, - весьма неловко (что мне меньше всего хотелось бы скрыть от самого себя), все еще несвободно, не обладая еще собственным языком для этих собственных вещей, полный всяческих рецидивов прошлого и колебаний. В частностях сравните сказанное мною в "Человеческом, слишком человеческом" (I 483 сл.) [I 270] о двойной предыстории добра и зла (именно из сферы благородных и из сферы рабов); равным образом (там же 535 сл.) [1315 сл.] о ценности и происхождении аскетической морали; равным образом (там же 504 сл. и 770) [I 289 сл.] о "нравсгвенности нравов", той гораздо более старой и изначальной разновидности морали, которая toto coelo отстоит от альтруистического способа оценки (в каковом д-р Рэ, подобно всем английским генеалогам морали, усматривает способ моральной оценки в себе); равным образом (там же 501 сл.) [I 286 сл.], а также в "Страннике" (там же 885 сл.) и "Утренней заре" (там же 1084 сл.) - о происхождении справедливости как баланса между приблизительно равномощными натурами (равновесие как предпосылка всех договоров, стало быть, всяческого права); равным образом о происхождении наказания ("Странник" - там же 881 сл. и 890 сл.), для которого террористическая цель не является ни существенной, ни изначальной (как полагает д-р Рэ, - она скорее инкрустирована сюда позднее, при известных обстоятельствах и всегда как нечто побочное и привходящее).
      5
      В сущности, душа моя была полна тогда чем-то гораздо более важным, нежели собственными или чужими гипотезами о происхождении морали (или, точнее: последнее было только одним из многих средств для достижения некой цели). Речь шла у меня о ценности морали, - а по этой части мне приходилось сталкиваться едва ли не исключительным образом с моим великим учителем Шопенгауэром, к которому, как к некоему современнику, обращается та книга, страсть и скрытый антагонизм той книги (- ибо и она была "полемическим сочинением"). Речь в особенности шла о ценности "неэгоистического", об инстинктах сострадания, самоотречения, самопожертвования, которые именно Шопенгауэр так долго озолачивал, обожествлял и опотустороннивал, покуда они наконец не остались у него подобием "ценностей в себе", на основании каковых он и сказал нет жизни, как и самому себе. Но именно против этих инстинктов выговаривалась из меня все более основательная подозрительность, все глубже роющий скепсис! Именно здесь видел я великую опасность, грозящую человечеству, его утонченнейшую приманку и соблазн, - но куда? в Ничто? именно здесь видел я начало конца, остановку, озирающуюся усталость, волю, замахивающуюся на жизнь, воркующе и меланхолично предвещающую себе последнюю болезнь; мораль сострадания, все более расширяющаяся вокруг себя, охватывающая даже философов и делающая их больными, открылась мне как самый жуткий симптом нашей жутью обернувшейся европейской культуры, как ее окольный путь - к новому буддизму? к буддизму европейцев? к - нигилизму?.. Это современное предпочтение и переоценка сострадания со стороны философов есть нечто совершенно новое: именно в признании никчемности сострадания сходились до сих пор философы. Назову лишь Платона, Спинозу, Ларошфуко и Канта, четыре ума, как нельзя различные во всем, но согласные в одном: в низкой оценке сострадания.
      6
      Эта проблема ценности сострадания и морали сострадания ( - я враг омерзительной современной изнеженности чувств - ) кажется поначалу лишь чем-то изолированным, неким вопросительным знаком про себя; кто, однако, застрянет однажды здесь, кто научится здесь вопрошать, с ним случится то, что случилось со мной, - ему откроется чудовищный новый вид, некая возможность нападет на него головокружением, всплывет всякого рода недоверчивость, подозрительность, страх, пошатнется вера в мораль, во всякую мораль, - наконец раздастся новое требование. Выскажем его, это новое требование: нам необходима критика моральных ценностей, сама ценность этих ценностей должна быть однажды поставлена под вопрос, - а для этого необходимо знание условий и обстоятельств, из которых они произросли, среди которых они развивались и изменялись (мораль как следствие, как симптом, как маска, как тартюфство, как болезнь, как недоразумение; но также и мораль как причина, как снадобье, как стимул, как препятствие, как яд), - знание, которое отсутствовало до сих пор и в котором даже не было нужды. Ценность этих "ценностей" принимали за данность, за факт, за нечто проблематически неприкосновенное: до сих пор ни капельки не сомневались и не колебались в том, чтобы оценивать "доброго" по более высоким ставкам, чем "злого", более высоким в смысле всего содействующего, полезного, плодотворного с точки зрения человека вообще (включая и будущее человека). Как? а если бы истиной было обратное? Как? а если бы в "добром" лежал симптом упадка, равным образом опасность, соблазн, яд, наркотик, посредством которого настоящее, скажем, представало бы нахлебником будущего? С большими, должно быть, видами на уют и безопасность, но и в более мелком стиле, низменнее?.. Так что именно мораль была бы виновна в том, окажись навеки недостижимой возможная сама по себе высочайшая могущественность и роскошность типа человек? Так что именно мораль была бы опасностью из всех опасностей?..
      7
      Достаточно и того, что сам я, когда мне открылась эта перспектива, имел основания высматривать себе ученых, смелых и трудолюбивых товарищей (я и сегодня еще делаю это). Настало время, снарядившись исключительно новыми вопросами и как бы новыми глазами, пуститься в странствие по чудовищному, далекому и столь таинственному материку морали - действительно существовавшей, действительно бывшей морали: и не значит ли это почти открыть впервые названный материк?.. Если я думал при этом, среди прочих, и об упомянутом д-ре Рэ, то оттого лишь, что нисколько не сомневался в том, что сама природа его вопросов натолкнула бы его на более верную методику обретения ответов. Обманулся ли я в этом? Таковым было во всяком случае мое желание - дать этому столь острому и нейтральному взору лучшее направление, обратить его к действительной истории морали и вовремя предостеречь его от подобного рода английских гипотез, растворяющихся в лазури. Ведь вполне очевидно, какой цвет во сто крат важнее для генеалога морали, чем именно голубой: именно серый, я хочу сказать, документальный, действительно поддающийся констатации, действительно бывший, короче, весь длинный, трудно дешифрируемый иероглифический свиток прошлого человеческой морали! - Это прошлое было неизвестно д-ру Рэ; но он читал Дарвина - и, таким образом, в его гипотезах забавным, по меньшей мере, способом учтиво подают друг другу руку дарвиновская бестия и наисовременнейший скромный маменькин сынок морали, который "больше не кусается"; последний делает это с выражением явно добродушного и утонченного безразличия на лице, к которому примешивается крупица пессимизма, усталости, словно бы это не стоило и гроша ломаного столь серьезно принимать все эти вещи - проблемы морали. Мне же вот сдается, напротив, что нет вообще вещей, которые стоили бы большего к себе серьезного отношения; вознаграждением, например, стало бы однажды дозволение отнестись к ним весело. Как раз веселость или, говоря на моем языке, веселая наука и есть награда: награда за долгую, смелую, трудолюбивую и подземную серьезность, которая, разумеется, не каждому по плечу. Но в тот день, когда мы от всего сердца скажем: "вперед! и старая наша мораль есть всего лишь комедия!) - мы откроем новую интригу и новую возможность для дионисической драмы "Участь души": а он-то уж сумеет использовать ее, можно побиться об заклад, он, великий, старый, извечный комедиограф нашего существования!..
      8
      - Если это сочинение кому-либо непонятно и плохо усваивается на слух, то вина за это, как мне кажется, не обязательно ложится на меня. Оно достаточно ясно, если предположить - что я и предполагаю, - что предварительно прочитаны мои более ранние сочинения и что при этом не поскупились на некоторые усилия: эти сочинения и в самом деле не легко доступны. Что, например, до моего "Заратустры", то я никому не позволю слыть его знатоком, кто хоть однажды не был бы ранен глубоко и хоть однажды глубоко не восхищен каждым его словом: лишь тогда вправе он наслаждаться преимуществом быть благоговейным пайщиком халкионической стихии, из которой родилось это произведение, ее солнечной ясности, дали, широты и достоверности. В других случаях трудность возникает в связи с афористической формой: трудность в том, что к форме этой относятся сегодня недостаточно весомо. Афоризм, по-настоящему отчеканенный и отлитый, вовсе еще не "дешифрован" оттого лишь, что он прочитан; скорее, именно здесь должно начаться его толкование, для которого потребно целое искусство толкования. В третьем рассмотрении этой книги я преподнес образец того, что я в подобном случае называю "толкованием", - этому рассмотрению предпослан афоризм, само оно - комментарий к нему. Конечно, дабы практиковать таким образом чтение как искусство, необходимо прежде всего одно свойство, от которого на сегодняшний день вполне основательно отвыкли - и оттого сочинения мои еще не скоро станут "разборчивыми", - необходимо быть почти коровой и уж во всяком случае не "современным человеком": необходимо пережевывание жвачки...
      Сильс-Мария, Верхний Энгадин, в июле 1887 года
      РАССМОТРЕНИЕ ПЕРВОЕ
      "ДОБРО И ЗЛО", "ХОРОШЕЕ И ПЛОХОЕ"
      1
      - Эти английские психологи, которым мы до сих пор обязаны единственными попытками создать историю возникновения морали, - сами задают нам тем, что они собою представляют, немалую загадку; они имеют даже - признаюсь в этом в качестве воплощенной загадки некоторое существенное преимущество перед своими книгами - они и сами интересны! Эти английские психологи - чего они, собственно, хотят? Добровольно или недобровольно, всегда застаешь их за одним и тем же занятием, именно, они заняты тем, что вытесняют на передний план partie honteuse нашего внутреннего мира и ищут наиболее действенные, руководящие, решающие для развития факторы как раз там, где меньше всего желала бы находить их интеллектуальная гордость человека (скажем, в vis inertiae привычки, или в забывчивости, или в слепом и случайном сцеплении и механике идей, или в чем-нибудь чисто пассивном, автоматичном, рефлекторном, молекулярном и основательно тупоумном), - что же, собственно, влечет всегда названных психологов именно в этом направлении? Тайный ли, коварный ли, пошлый ли, быть может, не сознающий самого себя инстинкт умаления человека? Или пессимистическая подозрительность, недоверчивость разочарованных, помраченных, отравленных и позеленевших идеалистов? Или мелкая подземная враждебность и rancune к христианству (и Платону), которая, должно быть, не достигла даже порога сознания? Или же похотливый вкус к неприятно-странному, к болезненно-парадоксальному, к сомнительному и бессмысленному в существовании? Или, наконец, - всего понемногу, малость пошлости, малость помрачения, малость антихристианства, малость щекотки и потребности в перце?.. Но мне говорят, что это просто старые, холодные, скучные лягушки, которые ползают и прыгают вокруг человека, в человеке, словно бы там они были вполне в своей стихии - в болоте. Я внемлю этому с сопротивлением, больше того, я не верю в это; и ежели позволительно желать там, где нельзя знать, то я от сердца желаю, чтобы с ними все обстояло наоборот - чтобы эти исследователи и микроскописты души были в сущности храбрыми, великодушными и гордыми животными, способными обуздывать как свое сердце, так и свою боль и воспитавшими себя к тому, чтобы жертвовать истине всякими желаниями - каждой истине, даже простой, горькой, безобразной, отвратительной, нехристианской, неморальной истине... Ибо есть ведь и такие истины.
      2
      Итак, всяческое уважение добрым духам, царящим в этих историках морали! Но достоверно, к сожалению, и то, что им недостает как раз исторического духа, что они покинуты как раз всеми добрыми духами истории! Все они без исключения, как это и свойственно староколенным философам, мыслят неисторически по существу; в этом нет никакого сомнения. Халтурность их генеалогии морали проявляется сразу же там, где речь идет о внесении ясности в происхождение понятия и суждения "хорошо". "Первоначально, - так постановляют они, - неэгоистические поступки расхваливались и назывались хорошими со стороны тех, кто пожинал их плоды, стало быть, тех, кому они были полезны; позднее источник этой похвалы был предан забвению, и неэгоистические поступки, просто потому, что их по обыкновению превозносили всегда как хорошие, стали и восприниматься таковыми - как если бы они и сами по себе были чем-то хорошим". Сразу видно: это первое выведение содержит уже все типичные черты идиосинкразии английских психологов - мы имеем "полезность", "забвение", "обыкновение" и под конец "заблуждение", все это в качестве подкладки для той расценки ценностей, каковой до сих пор гордился высший человек как своего рода преимуществом человека вообще. Эта гордость должна быть унижена, эта расценка - обесценена: достигнуто ли это?.. Ну так вот, прежде всего для меня очевидно, что самый очаг возникновения понятия "хорошо" ищется и устанавливается этой теорией на ложном месте: суждение "хорошо" берет свое начало не от тех, кому причиняется "добро"! То были, скорее, сами "добрые", т. е. знатные, могущественные, высокопоставленные и возвышенно настроенные, кто воспринимал и оценивал себя и свои деяния как хорошие, как нечто первосортное, в противоположность всему низкому, низменно настроенному, пошлому и плебейскому. Из этого пафоса дистанции они впервые заняли себе право творить ценности, выбивать наименования ценностей: что им было за дело до пользы! Точка зрения полезности как раз в максимальной степени чужда и несоизмерима с таким горячим источником высших суждений ценности, учреждающих и определяющих табель о рангах: именно здесь температура чувства подскочила до прямого контраста к тому низкому градусу тепла, который предполагает всякая расчетливая смышленость, всякая смета полезности - и не в смысле разовости, не на одни час - в порядке исключения, а надолго. Пафос знатности и дистанции, как сказано, длительное и доминирующее общее и коренное чувство высшего господствующего рода в отношении низшего рода, "низа" - таково начало противоположности между "хорошим" и "плохим". (Право господ давать имена заходит столь далеко, что позволительно было бы рассматривать само начало языка как проявление власти господствующих натур; они говорят: "это есть то-то и то-то", они опечатывают звуком всякую вещь и событие и тем самым как бы завладевают ими.) Из этого начала явствует, что слово "хорошо" вовсе не необходимым образом заранее связуется с "неэгоистическими" поступками, как это значится в суеверии названных генеалогов морали. Скорее, это случается лишь при упадке аристократических суждений ценности, когда противоположность "эгоистического" и "неэгоистического" все больше и больше навязывается человеческой совести - с нею вместе, если пользоваться моим языком, берет слово (и словоблудие) стадный инстинкт. Но и тогда еще долгое время названный инстинкт не обретает такого господства, при котором моральная расценка ценностей буквально застревает и вязнет в этой противоположности (как то имеет место, например, в современной Европе: предрассудок, согласно которому "моральный", "неэгоистический", "desinteresse" суть равноценные понятия, царит нынче уже с силой "навязчивой идеи" и душевного расстройства).
      3
      Во-вторых, однако, - совершенно отвлекаясь от исторической несостоятельности этой гипотезы о происхождении оценки "хорошо", заметим: она страдает внутренней психологической бессмыслицей. Полезность неэгоистического поступка должна быть источником его превознесения, и источник этот должен был быть забыт - как же возможно подобное забвение? Следует ли отсюда, что полезность таких поступков однажды прекратилась? Действительно как раз обратное: эта полезность, скорее, во все времена была повседневным опытом, стало быть, чем-то непрерывно и наново подчеркиваемым; следовательно, не исчезнуть должна была она из сознания, не погрузиться в забвение, но все отчетливее вдавливаться в сознание. Насколько разумнее та противоположная теория (это, впрочем, не делает ее более истинной), которая, например, защищается Гербертом Спенсером: он, в сущности, приравнивает понятие "хороший" к понятию "полезный", "целесообразный", так что в суждениях "хорошо" и "плохо" человечество суммировало-де и санкционировало как раз свой незабытый и незабываемый опыт о полезно-целесообразном и вредно-нецелесообразном. Хорошо, согласно этой теории, то, что с давних пор оказывалось полезным: тем самым полезное может претендовать на значимость "в высшей степени ценного", "ценного самого по себе". И этот путь объяснения, как сказано, ложен, но, по крайней мере, само объяснение разумно и психологически состоятельно.
      4
      - Ориентиром, выводящим на правильный путь, стал мне вопрос, что, собственно, означают в этимологическом отношении обозначения "хорошего" в различных языках: я обнаружил тут, что все они отсылают к одинаковому преобразованию понятия - что "знатный", "благородный" в сословном смысле всюду выступают основным понятием, из которого необходимым образом развивается "хороший" в смысле "душевно знатного", "благородного", "душевно породистого", "душевно привилегированного": развитие, всегда идущее параллельно с тем другим, где "пошлое", "плебейское", "низменное" в конце концов переходит в понятие "плохое". Красноречивейшим примером последнего служит само немецкое слово schlecht (плохой), тождественное с schlicht (простой) - сравни schlechtweg (запросто), schlechterdings (просто-напросто) - и обозначавшее поначалу простого человека, простолюдина, покуда без какого-либо подозрительно косящегося смысла, всего лишь как противоположность знатному. Приблизительно ко времени Тридцатилетней войны, стало быть, довольно поздно, смысл этот смещается в нынешний расхожий. Относительно генеалогии морали это кажется мне существенным усмотрением; его столь позднее открытие объясняется тормозящим влиянием, которое демократический предрассудок оказывает в современном мире на все вопросы, касающиеся происхождения. И это простирается вплоть до объективнейшей, на внешний взгляд, области естествознания и физиологии, что здесь может быть только отмечено. Но какие бесчинства способен учинить этот предрассудок, разнузданный до ненависти, особенно в сфере морали и истории, показывает пресловутый случай Бокля; плебейство современного духа, несущее на себе печать английского происхождения, снова прорвалось на родной почве, запальчивое, как вулкан, извергающий грязь, с пересоленным, назойливым, пошлым красноречием, присущим до сих пор всем вулканам.
      5
      Относительно нашей проблемы, которая из веских соображений может быть названа безмолвной проблемой и которая выборочно обращается лишь к немногим ушам, отнюдь небезынтересно установить, что в словах и корнях, обозначающих "хорошее", часто еще просвечивают существенные нюансы, на основании которых знатные как раз и ощущали себя людьми высшего ранга. Хотя в большинстве случаев они, пожалуй, именуют себя просто сообразно своему превосходству по силе (в качестве "могущественных", "господ", "повелевающих") или сообразно явственному знаку этого превосходства, например в качестве "богатых", "владетельных" (таков смысл слова arya; и соответственно в иранских и славянских языках). Но процесс наименования связан также с типичным характерным признаком, и именно этот случай интересует нас здесь. Они называют себя, например, "истинными"; прежде всего греческая знать, выразителем которой был мегарский поэт Феогнид. Отчеканенное для этого слово [...] по корню своему означает того, кто есть, кто обладает реальностью, кто действителен, кто истинен; затем, в субъективном обороте, истинного как правдивого: в этой фазе преобразования понятия оно становится лозунгом и девизом знати и без остатка переходит в смысл слова "знатный", отделяясь от лживого простолюдина, как его понимает и изображает Феогнид, - покуда наконец, с упадком знати, не сохраняется для обозначения душевного благородства и не наливается как бы зрелостью и сладостью. В слове [злой], как и в [низменный] (плебей в противоположность [добрый]), подчеркнута трусость: это, по-видимому, служит намеком, в каком направлении следует искать этимологическое происхождение многозначно толкуемого [добрый]. В латинском языке malus (с которым я сопоставляю [черный]) могло бы характеризовать простолюдина как темнокожего, прежде всего как темноволосого ("hic niger est - "), как доарийского обитателя италийской почвы, который явственно отличался по цвету от возобладавшей белокурой, именно арийской расы завоевателей; по крайней мере, галльский язык дал мне точно соответствующий случай - fin (например, в имени Fin-Gal), отличительное слово, означающее знать, а под конец - доброго, благородного, чистого, первоначально блондина, в противоположность темным черноволосым аборигенам. Кельты, между прочим, были совершенно белокурой расой; напрасно тщатся привести в связь с каким-либо кельтским происхождением и примесью крови те полосы типично темноволосого населения, которые заметны на более тщательных этнографических картах Германии, что позволяет себе еще и Вирхов: скорее, в этих местах преобладает доарийское население Германии. (Аналогичное сохраняет силу почти для всей Европы: главным образом покоренная раса именно здесь окончательно возобладала по цвету, укороченности черепа, быть может, даже по интеллектуальным и социальным инстинктам: кто поручился бы за то, что современная демократия, еще более современный анархизм и в особенности эта тяга к "commune", к примитивнейшей форме общества, свойственная теперь всем социалистам Европы, не означает, в сущности, чудовищного рецидива - и что раса господ и завоевателей, раса арийцев, не потерпела крах даже физиологически?..) Латинское bonus, сдается мне, позволительно толковать в значении "воин", - предположив, что я с основанием возвожу bonus к более древнему duonus (сравни: bellum - duellum - duen-lum, где, как мне кажется, наличествует и duonus). Отсюда bonus как человек раздора, раздвоения (duo), как воин: ясное дело, что в древнем Риме составляло для человека его "доброту". Да и само наше немецкое "Gut": не должно ли было оно означать "божественного" ("den Gottlichen"), человека "божественного рода"? И не идентично ли оно названию народа (поначалу дворянства) готов? Здесь не место приводить обоснования этого предположения.
      6
      Исключением из того правила, что понятие политического первенства всегда рассасывается в понятии душевного первенства, не служит и то обстоятельство (хотя оно и дает повод к исключениям), что высшая каста оказывается одновременно и жреческой кастой и, стало быть, предпочитает для своего общего обозначения предикат, напоминающий о ее жреческой функции.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10