Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Памяти Александра Блока

ModernLib.Net / Публицистика / Неизвестен Автор / Памяти Александра Блока - Чтение (стр. 4)
Автор: Неизвестен Автор
Жанр: Публицистика

 

 


      - Да, разумеется.
      - Ах, Александр Александрович, если б Вы знали, что для меня значит:
      "Не жаль мне дней, ни радостных, ни знойных,
      ни лета зрелого, ни молодой весны"!
      И он почти шепотом декламировал одно стихотворение за другим.-Или это например:
      "Она ждала и билась в смертной муке".
      - Как Вы много знаете наизусть,-сказал А. А.-пожалуй, больше моего.
      А искреннейший почитатель, ободренный похвалой Блока, то вполголоса, то снова совсем шепотом, продолжал читать и читать стихи, перемежая их отрывками из своей собственной биографии. Когда он, наконец, растроганный и утомленный, отошел к одному из своих ближайших товарищей по несчастью (он с двумя спутниками был задержан при попытке переправиться через финляндскую границу), Блок, повернувшись ко мне, сказал:
      - А Вы знаете, за такое добродушие невольно прощаешь все! И притом они все теперь в такой беде. Жалко, что ему не удалось перебраться за границу.
      Наступили сумерки. В первой камере уже зажгли электричество. Кое-где играли в карты. Распивали чай. Много курили. Некоторые из политических, к которым за это время успели прибавиться еще два правых эс-эра-интеллигента, вели разговоры на злобу дня. В их углу было наиболее шумно, и внимание Блока невольно обратилось в ту сторону. Среди споривших выделялась высокая видная фигура стройного старика в военной форме. Он молча и внимательно прислушивался к спору, от поры до времени снисходительно и иронически улыбаясь. Его строгое лицо, бритое, с коротко остриженными усами, казалось удивительно знакомыми.
      - Вы не знаете, кто это такой?-спросил меня Блок. Я как будто где-то видел его. Это как будто кто-то из видных жандармских генералов.
      В это время свет подали и в нашу камеру, и при ярком освещении фигура казавшегося столь знакомым незнакомца еще резче выделилась среди болезненного вида рабочих и изможденных лиц интеллигентов.
      - Он как будто исполняет работу последнего из своих подчиненных-заметил Блок. И в самом деле, этот несомненно бывший сановник как будто подслушивал с очень прозрачной целью горячие речи споривших между собою правых и левых эс-эров. Они же не обращали никакого внимания на него, и постепенно лицо его так и застыло с язвительной улыбкой на губах. Блок не сводил с него глаз:
      - Это первое определенно неприятное лицо, которое я вижу здесь,-сказал он. Сановник, как будто почувствовав пристально устремленный на него взгляд, повернул голову в нашу сторону, и глаза его встретились со взглядом Блока. Он быстро отвел их, лицо его изобразило какую-то полу-презрительную гримасу, и он, наклонившись к ближайшему своему соседу, стал его о чем-то расспрашивать.
      - Он Вами также заинтересовался,-сказал А. А.
      - Какое старо-режимное лицо,-задумчиво произнес Блок. Тут к нам с приглашением на "чашку чаю" подошел левый эс-эр матрос Д., и Блок пересел к другому столу. Я же принял вызов сразиться в шахматы и часа на два потерял А. А. из виду.
      Когда я после боя вернулся в наш угол, Блок сидел за столом с юным матросом, который рассказывал ему о разных своих похождениях. Арестован он был за то, что заступился на рынке за какую-то обиженную милицией бабу: ему пригрозили, он выхватил револьвер, милиционеры набросились на него, побили, а при обыске у него в кармане нашли лево-эс-эровскую прокламацию. Так и он приобщен был к "заговору левых эс-эров".
      - Эх,-сказал он, поднимаясь с табуретки,-самое верное средство-это проспать до лучших времен. Отправляюсь в дальнее плавание-и он протянул руку, как если бы он действительно собирался в далекое путешествие.
      - Он милый,-сказал А. А.-Какие они все милые!
      - А Вы не скучали?
      - Нет, знаете, тут много очень интересного.
      К нам подошел правый эс-эр О.
      - Блок, неправда ли? И Вы среди заговорщиков? Блок улыбнулся.
      - Я старый заговорщик.
      - А я не левый, я правый эс-эр. Блок ответил, как бы возражая:
      - А я совсем не эс-эр.
      - Однако, заговорщик?
      - Да, старый заговорщик,-с прежней улыбкой ответил А. А.
      К нам присоединился новый собеседник, всего только недавно попавший в нашу обитель, с которым я успел познакомиться за шахматной доской. Это был молодой помещик Ж. из лицеистов, кажется сын адмирала, уже не только с хорошими, но далее с изысканными манерами.
      - А я,-обратился он ко мне, возобновляя прерванный разговор,-все-таки не могу понять, как образованный человек может быть социалистом.
      Блок улыбнулся. Ж., уже знавший, кто такой Блок, обратился прямо к нему:
      - Вы улыбаетесь? Простите, мы незнакомы, но ведь тут поневоле приходится sans faсon. Неужели Вы не согласны?
      - Нет, не согласен. Почему Вы так думаете?
      - Но помилуйте,-воскликнул Ж.:-ведь социализм нельзя себе и представить без egalite. Но неужели и Вы будете утверждать, что все одинаково умны, одарены, талантливы? Я думаю, что вся наша беда в том, что мы слишком скромны. В России образованное сословие всегда хотело опуститься до уровня массы, а не возвысить ее до себя. Теперь за это расплачивается вся Россия.
      - Не думаю, чтоб мы были слишком скромны,-сказал Блок,-да и неизвестно еще, расплачивается ли Россия.
      - Да, я слышал, что Вы революционер. Но Вы, кажется, меньшевик?
      В глазах Блока блеснул веселый огонек.
      - Нет,-сказал он,-я не меньшевик, да и вообще ни к какой партии не принадлежу.
      - А я никогда не слышал, чтобы были беспартийные революционеры.
      А. А. рассмеялся:
      - По Вашему бывают только беспартийные контр-революционеры?
      Молодой человек отошел разочарованный. Блок сказал:
      - Опять шигалевщина навыворот!
      Время проходило довольно быстро. Вскоре после ужина все окончательно разбрелись по своим углам, и мы с А. А. также улеглись на нашу общую койку.
      - Как Вы думаете, что с нами будет?-спросил А. А.
      - Я думаю,-сказал я,-что Вас очень скоро отпустят, а мне еще придется посидеть и, вероятно, переселиться на Шпалерную.
      - А у меня такое предчувствий,-сказал Блок,-что мы с Вами еще долго будем так вместе. Когда я пришел утром сюда наверх, я справился, нет ли здесь Р. В., но мне сказали, что его уже отсюда перевели. Быть может, мы нагоним его там, на Шпалерной; а затем вероятно в Москву? Это длинная история.
      Я еще раз попросил его рассказать подробно о разговоре со следователем; выходило так, что его сдержанность и лаконичность, да еще пожалуй то, что он в изданиях преследуемой партии помещал не только стихи, но и статьи - что это было единственным основанием для иного отношения к нему, чем к другим задержанным накануне писателям. Самое неблагоприятное впечатление, несомненно, произвела его лаконичность; так лаконично во все времена отвечали следователям и инквизиторам лишь самые заклятые враги всякой святой и светской инквизиции.
      - А Горький знает о Вашем аресте?
      - Да, знает и наверное сделал все, что в его силах; но, очевидно, что в данном случае и он ничему помочь не может. Уже прошли целые сутки.
      Половина ламп была потушена. Все кругом спали или собирались заснуть, кое-где раздавались стоны: это кошмары напоминали забывшимся о страшной действительности. В каком-то углу слышно было стрекотание: перебранка из-за просыпанной нечаянно на пол махорки. Не спал и не пытался заснуть лишь тот старик с "старо-режимным лицом", как охарактеризовал его Блок, который с своей стоявшей у противоположной стены койки все время то поглядывал в нашу сторону, то снова поднимал глаза к потолку, о чем-то тревожно думая. Он снова привлек внимание А. А.
      - А это ведь несомненно жандармский генерал, и ему грозит большая беда. Но его даже почти как-то не жалко. Мне раньше казалось, что я его где-то видел, но нет, это просто тип бросился в глаза. Ведь я много их видел почти в таком же положении.
      И Блок стал мне рассказывать о своей работе в Верховной Следственной Комиссии при Временном Правительстве. К сожалению, я не помню точно характеристик отдельных деятелей старого режима, которые он давал при этом; эти характеристики заключались болышей частью в одном-двух эпитетах, сразу намечавших профиль. Иногда он попутно касался и представителей нового правительства. Меня заинтересовало, какое впечатление на Блока производил сам А. Ф. Керенский.
      - В нем было нечто демоническое,-сказал Блок,-и в этом тайна его обаятельности.
      - Но что же это за демон?-спросил я.-Уж во всяком случае не "глухонемой".
      - О нет,-сказал Блок,-такова, например.... И он назвал имя одной известной писательницы.-Среди женщин таких много, среди мужчин их почти не встречаешь.
      - Ну, а среди старорежимных сановников Вы заметили нечто подобное?
      Тут Блок стал подробно объяснять, по каким мотивам он взял на себя работу в Следственной Комиссии: он никак не мог убедить себя, что весь старый уклад один сплошной мираж и ему хотелось проверить этo на непосредственном опыте. Но опыт этот привел его к результату еще более крайнему: что все это было не только миражем, но какою-то тенью от тени, каким-то голым и пустым местом.
      - У этих людей ничего не было за душою. Они не только других обманывали, но и самих себя, и главное, продолжали настойчиво себя обманывать и после того, как все уже раскрылось с полной очевидностью. Единственной человек, быть может, у которого душа не совсем была мертва -это была Вырубова. Да и вообще, среди них распутницы были гораздо человечнее. Но общая картина-страшная.
      - Ну, а теперь разве лучше?-сказал я. Блок задумался, затем, приподнявшись на локте и как бы в чем-то извиняясь, сказал:
      - Я думаю все-таки, что лучше.
      - Ну, вольнодумство и любомудрие как встарь, так и поныне не признаются гражданскими добродетелями,-сказал я, имея в виду, между прочим, и потерпевший крушение план наш об учреждении свободной Философской Академии.
      Разговор перешел на отдельных участников нашего кружка и, в связи с теми или иными лицами, на занимающие их планы, на их чаяния и разочарования. Блок при этом проявлял исключительную субъективность и говорил не столько о людях, сколько о непосредственном чувстве, которое они и их проявления в нем вызывали.
      Беседа наша затянулась часов до трех, и мы прерывали ее несколько раз только для того, чтобы побороть то и дело снова надвигавшуюся опасность:-клопов. А. А. лежал ближе к стенке и самым педантичным образом уничтожал их, сползавших откуда-то сверху по свеже выбеленной стене.
      Наконец, утомление взяло верх, мы пожелали друг другу покойной ночи, и А. А. скоро заснул крепким сном. Как сейчас помню эти ставшие вдруг огромными глазные впадины, слегка раскрытый рот, всю голову, запрокинутую назад с выражением бесконечной усталости и какой-то беспомощности. При отпевании в церкви лицо Блока отдаленно напоминало своим выражением тот образ, который запечатлелся у меня в ночь, когда я, переутомленный впечатлениями дня, еще долго не мог заснуть и, размышляя Бог знает о чем, вглядывался в черты этого ставшего мне на минуту столь близким человека. Все как будто спали; не спал, кроме меня, один только генерал с "старорежимным лицом".
      - Товарищ Блок!
      Человек во всем кожаном громко назвал имя и ждал отклика, но, "товарищ Блок" спал крепко и не откликался. Я указал агенту на А. А., а сам не без труда разбудил его.
      - Вы товарищ Блок?
      - Я.
      - К следователю!
      Блок поднялся и молча, протирая глаза, пошел вслед за ним.
      Было около четырех ночи. Я не сомневался, что этот поздний вызов может означать только скорое освобождение, и мне хотелось дождаться возвращения А. А. за вещами. Я развернул книжку. Все еще не спавший "жандармский генерал" быстро спустил ноги с койки и, чуть-чуть поколебавшись, встал и направился прямо ко мне:
      - Разрешите прикурить...
      Я видел, что эго только предлог и вопросительно смотрел на "генерала".
      - Скажите пожалуйста, - обратился он ко мне, - Ваш приятель-это ведь писатель Блок? А он по серьезному делу? Я сказал, что по всей вероятности его сейчас освободят.
      - Понимаете ли, начал мой поздний гость, очевидно давно собиравшийся поделиться тем, что у него на душе,-я в совершенно таком же точно положении. С минуты на минуту жду решения участи. Ах, какая это мерзкая, низкая личность! Представьте себе только: отправляюсь вчера в моторе на Николаевский вокзал, там меня ждет салон-вагон, чтобы отвезти на Восточный фронт (я начальник всей артиллерии одной из действующих армий), и вдруг меня самым неожиданным образом задерживают и препровождают сюда. Такая мерзкая, низкая личность! Это донос! И я понимаю, если бы это еще было из каких-нибудь честных побуждений, а то просто низкая интрига и ничего больше! Не он получил назначение, а я, и вот готов потопить человека самым гнусным способом. Но я не боюсь, меня сам Лев Давидович лично знает (он имел в виду Троцкого), я потребовал, чтобы немедленно отправили телеграмму ему. С минуты на минуту должен быть ответ... (он посмотрел на часы) Уже четыре часа!... Однако, я думал, что быть может ночью уж не вызывают, но вот позвали же приятеля Вашего.
      Волнение его возрастало с минуты на минуту. Было ясно, что дело для него идет действительно не больше, не меньше, как о всей его участи. Он продолжал:
      - Я, понимаете ли, загадал, что если мне суждено на этот раз уйти невредимым от этой гнусной клеветы, то выйду я не позже, чем этот вот Ваш приятель. Вы удивляетесь? Я, видите ли, наслышался здесь о нем, ведь это тоже такая судьба: видный революционер-и вдруг здесь! И не то чтоб там какой-нибудь переворот, или что-нибудь такое...
      - Ну, какой же он видный революционер: это писатель, и даже не писатель, а поэт.
      - Ну, не говорите, такие люди самые опасные. Я всегда так рассуждал. Не будь у нас всех этих графов Толстых и тому подобных, никогда не произошло бы то, что случилось, это несомненно.
      - Скажите, генерал, разве Лев Толстой не стоит какой-нибудь потерянной провинции? Вы не согласны с этим?
      - Ну, да, Вы человек не русский, Вам легко так рассуждать. А посмотрите, в конце-то концов, теперь разве не то же, что и раньше было? Я, знаете, это быстро уразумел. Генерал всегда есть генерал; без генералов армии быть не может; и великая держава не может быть без сильного правительства. А раз есть правительство, то должна быть и тюрьма, и расстрелы, и все, что хотите. А такие люди, как Ваш приятель, они всегда элемент нежелательный, и каждый серьезный государственный деятель это отлично знает.
      Я принужден был согласиться, и он еще долго пояснял свою мысль примерами из самого недавнего своего опыта. Наконец Блок вернулся. В глазах у генерала сверкнуло злорадство.
      Блоку вернули взятую у него записную книжку, потребовали кое-каких объяснений по поводу некоторых адресов и записей, сказали, что дело его скоро решится, и отправили обратно наверх. Он сам, как и при первом допросе, ни о чем не спрашивал.
      Генерал поднялся с нашей койки и сказал:
      - А я, пожалуй, еще успею Вас нагнать! Вот сосед Ваш объяснит Вам, обратился он к Блоку, - а теперь желаю покойной ночи.
      Я передал Блоку нашу беседу.
      - Мы, очевидно, с первого взгляда узнали друг друга,- улыбнулся он.-Ну, а теперь надо попытаться снова заснуть.
      Проснулись мы довольно поздно. В камере жизнь уже шла своим обычным порядком, уже начали готовиться к очередной отправке на Шпалерную, когда снова появился особый агент и, подойдя к Блоку, сказал:
      - Вы-товарищ Блок? Собирайте вещи... На освобождение! Затем он с таким же сообщением направился к "генералу". Блок быстро оделся, передал оставшийся еще у него кусок хлеба, крепко пожал руку моряку Щ., матросу Д., рабочему П. и попросил передать привет неоказавшемуся по близости ,,искреннейшему почитателю". Мы расцеловались на прощание.
      - А ведь мы с Вами провели ночь совсем как Шатов с Кирилловым-сказал он.
      Он ушел.
      Так кончилось кратковременное заключение того, кто называл себя сам в третьем лице-"торжеством свободы".
      Иванов-Разумник
      В воскресенье, 7-го августа, в Вольной Философской Ассоциации было обычное открытое заседание, - мы слушали доклад о Гете, - когда пришла не слишком неожиданная и все же ошеломившая весть: сегодня утром умер Блок...
      Было это всего три недели тому назад - и как будто года прошли с тех пор: так смерть эта перерезала нашу эпоху на две совсем разные части - "до" и "после". Смерть эта - не рана в душах наших, которая затянется, заживет; смерть эта - не разрезала, а отрезала; не порез, но разрыв, не рана, но ампутация. Смерть Блока - символ; он умер - умерла целая полоса жизни.
      И вот - всего три недели прошло, а уже можно смотреть в это прошлое историческим взглядом, нужно вспоминать, поднимая в памяти крепко залегшие, но такие близкие пласты, что, казалось бы, рано еще будить их к жизни. Вот почему, быть может, было правдиво наше первое чувство, когда мы было решили не устраивать никаких заседаний "памяти Блока", предоставив это тем, кто может теперь о Блоке говорить спокойно. Я говорю - быть может это первое чувство было правдивым, но обстоятельства заставили нас от него отказаться: не успел Блок умереть, как справа и слева - или, вернее: справа и справа - стали раздаваться всякие случайные голоса, которые хотели из Блока сделать свое знамя - даже не знамя, а какой-то боевой вымпел. Мы же - твердо верим, что Блок есть знамя целой эпохи, и знамя только самого себя;
      и литературным и политическим партиям, желающим причислить его к себе, надо с самого же начала сказать - руки прочь! Руки прочь! - кто хочет из Блока сделать поэта прошлого времени; руки прочь! - кто из Блока хочет сделать поэта "будущего" в кавычках.
      Но это - не моя задача сегодня; Андрей Белый в своей речи коснулся этого, дав облик цельного Блока, облик поэта-Диониса, не разорванного Менадами. Моя задача иная: вспомнить об отношении Александра Александровича к Вольной Философской Ассоциации, членом-учредителем которой он был. Но наша "Вольфила" создавалась и росла в бурном процессе кипения эпохи, и в отношениях А. А. Блока к Вольфиле мне - да и всем вам - может быть интересно лишь то, что отражало самую эпоху, начиная с семнадцатого года. Я расскажу только очень немногое, - многого не скажешь не потому, что времени мало, а потому, что время еще не пришло; это многое могло бы составить целую книгу, которая вероятно никогда не будет написана. Итак - из многого ограничиваюсь только очень немногим.
      Мне придется начать несколько издалека, с года революции, чтобы рассказать об отношении Александра Александровича к Вольной Философской Ассоциации; придется быстро пройти по широким и крутым ступеням, годам революции, чтобы самому себе ответить на вопрос: как это случилось, что поэт революции не пережил революции. Мы знаем теперь: не душа Блока изменилась - изменилась душа революции; ни от чего Блок не отрекся, но он задохся, когда исторический воздух, очищенный стихийным взрывом, снова отяжелел и сгустился. Не в радостный час победы умер Блок; но смерть была его победой.
      Когда после прерванного заседания нашего 7-го августа я зашел в последний раз наедине попрощаться с Александром Александровичем и увидел его уже на столе в пустой белой комнате, то хоть и не время было вспоминать стихи Блока, - не до стихов было, - но сразу вспомнилось: "Иль просто в час тоски беззвездной, в каких-то четырех стенах, с необходимостью железной усну на белых простынях?" Вот они, передо мною, эти четыре стены... И знаю я: подлинно "в тоске беззвездной" уснул навеки среди них поэт. Простор революции - и смертная тюрьма; взорванный старый мир - и четыре стены; радость достижений и беззвездная тоска. Как же могло, как могло свершиться это? Ведь не обман же памяти: "Все это было, было, было, свершился дней круговорот; какая ложь, какая сила, тебя, прошедшее, вернет?" И как могла после того буйного воздуха стихии, которым поэт и мы дышали в "Двенадцати" и в "Скифах", появиться такая беззвездная тоска, от которой и умер поэт?
      Тоски беззвездной не знал он в том семнадцатом году, с которого начинаю я эти краткие воспоминания. Я поздно встретился с Александром Александровичем всего за десять лет до его смерти; но здесь я не коснусь двенадцатого, тринадцатого, четырнадцатого и пятнадцатого года, эпохи "Розы и Креста", эпохи третьего тома стихотворений Блока, когда так часто приходилось видеться с ним и вести часами и ночами затягивавшиеся разговоры. Об этом - не сегодня. Были речи с ним до войны - о войне, до революции - о революции;
      были долгие беседы о символизме, в котором А. А. Блок видел (как и в войне, как и в революции) попытку прорыва омертвелых тканей хаотического Космоса или, что то же, космического Хаоса (его слова). Но, повторяю, об этом-не теперь. Теперь вспомню лишь о том, как встретились мы с Александром Александровичем уже летом семнадцатого года, после почти двухлетнего перерыва наших былых встреч. Вихрь последних лет войны и полугода "февральской революции" лежал между нами, когда в середине июля мы случайно столкнулись в трамвае и с полчаса потом вместе шли по улице.
      Кто мы и где мы? не на разных ли полюсах земли? Ведь эпохи сменились за два эти года, и быть может говорим мы на совсем разных и чуждых языках? Старые годы наших бесед целыми ночами в уютном редакторском кабинете "Сирина"-подлинно уже старые годы, и все былые уюты-дела давно минувших дней. Уж не жалеть ли о них?-Я знал прекрасно, я твердо верил-хотя и ставил эти риторические вопросы,-что так "ощупывать" друг друга совсем не нужно; я шутя напомнил, говоря о современной эпохе "керенщины", что "всемирный запой" не излечивается никакими "конституциями'"-если даже они носят имя "политической революции" (стихи Блока: "А вот у поэта-всемирный запой, и мало ему конституций"...). Блок улыбнулся, но тут же согнал улыбку с лица и сказал: "Да, знаете,-душно"! В пятнадцатом, в шестнадцатом году было тоже душно, но по иному; была духота предгрозовая, была духота подвала. Но вот стены разрушились, гроза разразилась-но снова душно, хотя и по иному: душно потому, что пытаются стиснуть, оковать стихию революции, которая ворвалась в жизнь, но еще не весь сор смела с лица земли. И мы поняли, что незачем нам говорить о партиях, о направлениях, но лишь о тоне и ощущении подлинной революции; где она, там был и Блок. В "керенщине" он задыхался.
      Вскоре после этого мы встретились вторично и уже не переставали видеться до последнего года. Я зашел к А. А. Блоку вскоре после первой встречи и принес ему недавно вышедший первый том сборника "Скифы". Вспоминаю об этом потому, что идея этого сборника связана не только с позднейшими "Скифами" Блока, но и с Вольной Философской Ассоциацией, зародившейся еще годом позднее. Идея духовного максимализма, катастрофизма, динамизма-была для Блока тождественна со стихийностью мирового процесса; только случайным отсутствием Александра Александровича из Петербурга и спешностью печатания сборника объяснялось отсутствие имени Блока в "Скифах". Первый сборник, посвященный войне, вышел в середине 1917 года, второй, посвященный революции, тогда уже печатался; я сказал Александру Александровичу, что не представляю себе третьего (предполагавшегося) сборника "Скифов'' без его ближайшего участия. Он был уже знаком со "Скифами" и тотчас же ответил согласием. В "Скифах'' тогда принимали то или иное участие почти все те, кто позднее так или иначе вошли в Вольную Философскую Ассоциацию.
      К концу 1917 года, уже после октябрьской революции вышел второй сборник "Скифов", опять без произведений Александра Александровича; он должен был появиться впервые в третьем. Кстати рассказать: в первом сборнике было напечатано стихотворение Валерия Брюсова "Скифы", и тогда мы говорили с Александром Александровичем, насколько эти брюсовские "Скифы" мало подходят к духу сборника (настолько мало подходят, что, печатая их, мы, редакция сборника, сами переименовали их в "Древних скифов"-так и было напечатано), говорили и о том, какие ,,Скифы" должны бы были быть напечатанными, чтобы скифы были скифами, не "древними", а вечными. А. А. Блок напомнил об этом разговоре тогда, когда в начале восемнадцатого года дал мне прочесть только что написанных своих "Скифов". Вместе с тогда же написанными ,,Двенадцатью" они должны были открыть собою третий том нашего сборника.
      Но времена переменились-не до "сборников" больше было. Жизнь, после Октября, кипела и бурлила, неслась бешеным темпом. Все силы наших сборников были перенесены с весны 1918 года в ежемесячный журнал "Наш Путь", а еще ранее того, с осени 1917 года, в литературный отдел газеты "Знамя Труда", где и были напечатаны, через немного дней после написания, и "Двенадцать" и "Скифы". Помню, как торопил меня с их печатанием Блок,-"а то поздно будет": ожидали наступления германцев и занятия ими Петербурга.
      Кружок "Скифов", "Знамени Труда", "Нашего Пути"- тот кружок, о котором говорил А. А. Блок в своей посмертной записке о "Двенадцати". "Небольшая группа писателей,- говорит в ней Блок, - участвовавшая в этой газете и в этом журнале, была настроена революционно, что и было причиной терпимости правительства (пока оно относилось терпимо к революции). Большинство других органов печати относилось к этой группе враждебно, почитая ее даже - собранием прихвостней правительства. Сам я участвовал в этой группе, и травля, которую поддерживали против нас, мне очень памятна. Было очень мелкое и гнусное, но было и острое".
      Пройдем мимо этого и мелкого, и гнусного, и острого, мимо той травли, которой подвергся из всей группы больше всех именно Блок за свои "Двенадцать". Именитые поэты наши, травившие тогда Блока, печатно сообщавшие, что отказываются выступать на одних с ним вечерах и неподававшие ему руки - уже наказаны в полной мере: их имена перейдут потомству в этой связи с именем Блока ... Глухие, они не слышали в те дни того "шума от крушения старого мира", того "слитного шума", который слышал он, того "шума", о котором двумя десятилетиями ранее сам он говорил:
      "Но ясно чует слух поэта далекий гул в своем пути" ... К слову:
      вся судьба Блока в этом юношеском стихотворении. Помните: "Он приклонил с вниманьем ухо, он жадно внемлет, чутко ждет; и донеслось уже до слуха: цветет, блаженствует, растет... Все ближе - чаянье сильнее, но, ах! - волненья не снести ... И вещий падает, немея, заслыша близкий гул в пути" ... Я сказал здесь вся судьба Блока; да, с той лишь разницей, что не от приближенья гула он "пал, немея", а от смертельной тишины старого мира, сменившей собою пронесшийся гул. Глухие не слышали его; другие - слышали и не слушали: ненавидели. Оставим их, и мелких, и гнусных, и острых.
      Я не буду касаться и той "одной из политических партий", о которой говорит в своей записке Блок, и которой органами были и "Знамя Труда", и "Наш Путь". Или - только два слова. Наша "скифская" группа соединилась не на политической платформе, не на этом пути сошлись все мы с А. А. Блоком, и только те, которые именовали всех нас "прихвостнями правительства", говорили, что мы, дружно работавшие вместе и в газете "Знамя Труда", и в журнале "Наш Путь", состоим на иждивении партии левых социалистов-революционеров. Нет, "скифы" - не партийны, но они и не аполитичны. Правда вот в чем: левые эсеры были тогда единственной политической партией, понявшей все глубокое значение культуры вне всякой политики, партией, предоставившей нам экстерриториальность в своих органах (весь "нижний этаж" газеты, весь литературный отдел журнала были в нашем полном распоряжении); эти "политики" поняли, перед каким мировым явлением они стоят, когда впервые читали "Двенадцать" и "Скифов" Блока. И хотя с тех пор партия эта раздробилась и раскололась, хотя ей были суждены всяческие удары, хотя Александр Александрович не был, конечно, никогда членом ни этой, ни какой бы то ни было партии, но все же, поминая его, помянем добром и тех, отошедших, которые чутко отнеслись к поэту, поняв его величину и значение.
      Но это только к слову. Возвращаюсь к Александру Александровичу, к его переживаниям весною 1918 года. Острые это были переживания, он сам говорит; и уж конечно не было в них и следа "тоски беззвездной". Нет, не тоска была - был вихрь, смерч, стихия поднималась, катастрофа старого мира чуялась, и поэт "в последний раз отдался стихии"; была вера, была надежда, что революция не остановится на своем социальном рубеже, что она перейдет через эту ступень, что она пойдет и по другим, менее проторенным и более высоким путям. Вот почему так болезненно сжался Блок, когда знаменитый "Брест" стал ответом жизни на его "Скифов", когда в середине 1918 года уже ясно определились дальнейшие пути русской революции. Блок сжался и потемнел; горение кончалось, пепел оставался; медленно приступала к сердцу "беззвездная тоска". Да, как сам он сказал десятилетием раньше:
      "И неслись опустошающие, непомерные года, словно сердце застывающее закатилось навсегда" ...
      Зиму 1918-1919 года он переживал как "страшные дни" (так надписал он одну подаренную свою книгу в декабре 1918 года). Он вспыхнул было в последний раз при известии о новой волне революции - в Германии; но скоро погас. "Страшные дни" обступили его. Он видел их в прошлом, он провидел их в грядущем. "Мы, дети страшных лет России - забыть не в силах ничего. Испепеляющие годы! Безумья-ль в вас, надежды-ль весть?" Так говорил он до войны, так чувствовал он после революции.
      Sis transit gloria revolutiae! Начинается тихая сапа старого мира; дни стихийного взлета революции - не вернутся. "Времена не те!" - надписал мне Александр Александрович на экземпляре "Двенадцати"
      1-го марта 1919 года. И тихо, тихо, но беспощадно въедалась в душу поэта беззвездная тоска.
      Слушайте революцию! - говорил нам поэт годом раньше. Этого клича поэт теперь не повторит - и не потому, чтобы отказался от него. Слушайте революцию, конечно; но помните, что есть революция и революция, что есть революция, которая строит мир новый, и есть революция, которая укрепляет корни мира старого, - "и если лик свободы явлен, то прежде явлен лик змеи, и ни один сустав не сдавлен сверкнувших колец чешуи"... Этой змеей, этим змием была для поэта государственность, и в ее возрождении чуял он возвращение старого мира. Помните, в "Двенадцати": "скалит зубы-волк голодный-хвост поджал-не отстает"... И из волка вырос он в огромного всепожирателя Левиафана. И какими бы лозунгами ни прикрывалась победа Левиафана, но для поэта стихии, для поэта, который так чувствовал "дух музыки", она-всегда победа старого мира, уничтожение ростков мира нового.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5