Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Иудей

ModernLib.Net / Историческая проза / Наживин Иван / Иудей - Чтение (стр. 18)
Автор: Наживин Иван
Жанр: Историческая проза

 

 


Звери не обращали никакого внимания ни на людей, ни на животных: сзади шёл огонь. С ними вместе с жалким блеянием бежал козёл с длинной бородой, и вид его, несмотря на весь ужас положения, был необычайно смешен… За ним, волоча разбитую колесницу, опрокидывая людей, неслась четвёрка вороных. Возница, запутавшись в вожжах, волочился весь в крови по земле. И лошади на бегу грызлись, визжали и били одна другую копытами. Люди шарахались от них во все стороны и смеялись каким-то новым, страшным смехом, смехом последнего ужаса, которым смеются на пороге смерти, когда возврата уже нет. А от дымного неба ложились на все бронзовые отсветы…

Пожар усиливался. Уже нельзя было понять, где горит и где пожар ещё не начинался. Дышать было нечем. Иногда вдруг поднимался ветер, и тогда хлопающие лоскутья пламени, как огненные змеи, проносились над обезумевшим городом, вдруг садились на какую-нибудь крышу и дымившийся дом сразу занимался пламенем снизу до верху. Из огня неслись иногда хриплые крики, и никак нельзя было понять, кто или что это кричит. Поджигатели делали теперь своё дело совершенно открыто. Оставшиеся при дворце своего начальника вигилы не раз уже, обнажив оружие, отбивали наскоки этой рвани. Те, отступая, грозили кулаками и обещали вернуться опять…

День уже погас, наступила багровая ночь, со всех сторон гудел шум пожара, слышались редкие уже крики людей, пьяные песни. Гремя цепями, пробежали нестройной толпой не то преступники, не то рабы. С буро-золотого неба все сеялся золотой дождь, изредка слышались раскаты рушащихся зданий, но все меньше и меньше слышно было людей: горело точно в совсем вымершем городе. Окружённый садами — он был расположен недалеко от знаменитого парка Лукулла, — дворец Аннея был при охране вигилов от пламени вне опасности, и с кровли его страшен был вид на горящий город. Розовые и золотые, вставали из сумрака летней ночи храмы, виллы, статуи богов и снова тонули в дыму, и снова, как раскат отдалённого грома, нарушало тишину падение какого-нибудь здания… Силы оставляли Аннея. Он спустился опять в свой парк, лёг на землю лицом вниз и лежал, мрачно следя за тем кошмаром, который тяготил его душу — не то во сне страшном, не то наяву. Жить было гнусно. И не было наивной веры Эпихариды, что удар кинжалом может что-то тут поправить. Да и не было просто силы поднять кинжал… Хорошо только одно: Эпихарида, единственный дорогой ему человек, далеко от всех этих ужасов. А эти гады и зловонное логовище их пусть гибнут…

И он как будто забылся в тяжёлом сне, и дикие образы, как толпы злых духов, крутились вокруг него, переходя из яви в сон и из сна в явь, и он никак не мог оборвать этот мучительный кошмар и тихонько стонал…

XLII. ЭПИХАРИДА

Когда Анней очнулся от этого мучительного состояния, уже светало. Вокруг стлался горький дым пожара. Пламя бушевало вдали. Иногда слышалось уханье совершенно бессмысленных таранов и крики людей. По пустынной улице, усеянной всяким брошенным на бегу добром, растерянно бродил маленький сицилийский ослик. Прошла кучка каких-то бедняков, которые, думая, что никто их в этом опустевшем городе уже не слышит, громко говорили между собой. И один сказал как будто даже радостно:

— Гибнет, гибнет Вавилон трижды проклятый! Не знамение ли это скорого пришествия Господа? А они говорили: боги! Если они боги, то как же они гибнут так в пламени?

— Ей, гряди, Господи! — восторженно прорыдал чей-то голос. — Ей, гряди!

И корявые руки поднялись к дымному небу. Анней бессильно усмехнулся и между старых деревьев, среди которых белели прекрасные статуи, пошёл к дворцу. На большом пруду тревожно плавали белые лебеди. Вигилы, заметив приближение начальника, подтянулись. Он тусклым взглядом оглядел эти грубоватые лица и точно в первый раз в жизни догадался, что они совсем такие же люди, как и он сам.

— Спасибо, молодцы, что не покинули меня, — сказал он. — Но делать вам как будто теперь тут нечего. Кто хочет, может уйти. Когда мы опять понадобимся, я дам вам знать.

Старый Кварт усмехнулся.

— Да куда же нам идти, господин? — сказал он. — Я высылал дозоры во все концы города: пожар распространяется. Смотри, какой дым поднимается теперь за Тибром. Как видно, старому Риму конец…

— И продолжают поджигать?

— Продолжают. И совсем открыто.

— Кто?.. Да что ты мнёшься? Говори прямо, как прилично старому воину.

— Прежде всего поджигают люди Тигеллина, — решительным басом сказал Кварт. — А потом поджигают острожники, рабы и всякая босота: хочется пограбить, хочется насолить. А на берегу Тибра крестусов этих видел: стоят и радуются, дураки, а чему, сами не знают. До чего дожили! — усмехнулся он. — А мы, бывало, кровь свою за Рим проливали, — тяжело вздохнул он.

Лица вигилов были сумрачны.

Анней помылся, привёл себя в порядок, нехотя чего-то съел и, взяв с собой Кварта и ещё нескольких вигилов, пошёл в сторону Палатина. Страшные картины снова развернулись перед ним: он видел, как огонь захватывал все новые и новые кварталы, как грабители таскали чужое добро и часто вместе с ним, дымясь, валились на землю, загорались и превращались в какие-то чёрные тючки, от которых шёл нестерпимый смрад. Поджигатели открыто делали своё дело. По большим улицам стремительно текли реки людей, потерявших рассудок, — только скорее вырваться бы вон из проклятого, обречённого гибели города! Повозки, кое-как навьюченные кони, мулы и ослы, сенаторы в грязных тогах, пешком, несущие на руках плачущих детей, чья-то обезьяна в красном колпаке, хромой осел, богатые носилки с накрашенной женщиной, жрецы Изиды, стадо овец, дети-оборвыши, крадущиеся сторонкой, испуганная тигрица, всадники, лошади которых храпели и шарахались от угрожающих жестов и криков толпы, изуродованные рубцами жрецы Кибелы, нищие — все это слилось в одно страшное и противное месиво, источавшее вонь, страх и злобу.

Вдруг Кварт осторожно тронул его за руку и глазами указал на богатый особняк Петрония, из которого грабители через настежь открытые двери тащили все, что попадало под руку, нисколько не думая, что с муринской вазой, статуэткой Диониса, пышным ковром теперь просто-напросто некуда было деваться. И среди грабителей было несколько вооружённых вигилов. Завидев своего начальника, они в страхе побросали все и, прыгая через забор, скрылись в дыму. Но Анней только с отвращением отвернулся. Ему было решительно все равно. Самое лучшее было бы уехать теперь к Эпихариде — вероятно, тревожится там одна, бедняжка, — но ему не хватало сил, чтобы сделать соответствующие распоряжения…

Впереди, загораживая дорогу, потные легионеры с красными напряжёнными лицами, блестя шлемами, ухали тараном в стену огромного дома. Это было совершенно бессмысленно — горело все, — но машину, очевидно, кто-то завёл, и вот она с ожесточением делала бессмысленное дело. Анней пробился сквозь плывущую линию огня — одежда его дымилась, волосы трещали и остро пахли палёным — и очутился в совершенно сгоревшем чёрном квартале, где не было уже ни единой живой души, — только несколько чёрных трупов валялись там и сям. Делать было тут нечего… Он повернул к садам, к своему дворцу. Поперёк дороги валялся какой-то грузный труп в дорогой тоге, весь в запёкшейся крови. Аннею показалось в нем что-то знакомое, и он приказал вигилам повернуть его лицом вверх: то был богатый банкир Рабириа…

Повесив голову, дошли до дому. Анней приказал Кварту, чтобы вигилы не расходились. Чем все это кончится, было не ясно, но нужно было сохранить хоть какую-нибудь ячейку вооружённой и дисциплинированной силы. И, испытывая во всем теле тяжесть невыносимую, он скрылся в глубине своего дворца…

Вокруг становилось все тише и тише. Тяжкий смрад пожарища — вероятно, под развалинами осталось немало трупов — не давал дышать. Анней был точно на каком-то острове среди всего этого разрушения и безмолвия. Разосланные по городу дозоры, возвращаясь, — если они возвращались — доносили одно и то же: город жгут, город грабят и впереди ничего не видно.

Под вечер, когда сквозь дымные завесы местами показались звезды и опять точно растопились в багровом зареве вновь усилившегося пожара, мимо дворца Аннея опять прошли кучкой какие-то оборванцы с пением не то гимна какого-то, не то молитвы, и в голосах их было слышно торжество и точно сдержанная радость. Вигилы проводили их подозрительными и злыми взглядами.

— Крестусы, — сказал угрюмо один.

— А по-моему, просто иудеи из-за Тибра.

— А это не одно и то же? — презрительно смерил первый взглядом возражавшего. — Что иудеи, что крестусы — одна дрянь. Сколько раз их из Рима выгоняли, а они опять, как клопы, налезут…

— Говорят, сама Августа в их веру перешла.

Наступило долгое молчание. И низкий голос уронил осторожно:

— Ну, уж если Поппея за ними потянула, значит, хороши. Охо-хо-хо-хо…

И вдруг, уже на рассвете, со стороны парка Лукулла послышался быстрый поскок коней. Вигилы высыпали на улицу: кто это может быть? Всадников оказалось трое. Задний поражал даже издали своим ростом. И покрытые пеной кони разом встали у входа, и молоденький и тонкий юноша, едва коснувшись земли, бросил:

— Анней Серенус?

И сразу по звуку этого задыхающегося голоса вигилы поняли, что перед ним переодетая женщина. И, приглядевшись, узнали: Эпихарида! А это нубиец Салам скалит белые зубы. А третий… да и это женщина! И какая красавица!.. Кони тяжело носили боками.

— Ну, где же Анней Серенус?

Но у входа во дворец — там чётко виднелась из яркой мозаики собака и надпись: «Берегись!» — стоял уже Анней. Ещё мгновение — и Эпихарида, рыдая, была у него на груди.

— Но ты… ты… сумасшедшая, — говорил он, лаская её. — Как же можно было?

Он был очень тронут её преданностью и внутри него сразу все загорелось.

— Нет, это ты сумасшедший! — воскликнула, рыдая, гречанка. — Как можешь оставаться тут и не дать мне никакой весточки? Есть у тебя сердце или нет? Ты послушал бы, что у нас там на берегу о Риме-то рассказывают!

— Ну, ну, ну… Прости, — целовал он её. — Но от тебя пахнет дымом…

— Нет, это от тебя.

Анней с сердечной улыбкой протянул руку:

— Милости прошу…

Эпихарида подняла к нему голову.

— Ну, что, и теперь квириты, — в это слово она вылила целое море презрения, — будут колебаться?

Анней сделал ей знак глазами на вигилов.

— Ах перестань! — воскликнула она. — И они такие же люди… Вигилы! — вдруг обратилась она к ним. — Город сжёг ваш цезарь. Неужели и это римляне спустят ему?

И вдруг, к удивлению Аннея, старый Кварт решительно проговорил:

— Не за нами дело. Если большие не начинают, как лезть вперёд малым?

— Если большие забыли честь и совесть, пусть малые напомнят им об этом, — бросила Эпихарида. — Посмотрите, что вокруг города-то делается! Лагеря погорельцев — глазом не окинешь. Ни есть, ни пить, грязь… Дети плачут… Люди вы или нет?

— Ну, иди, иди, отдохни, — взяв её за руку, решительно проговорил Анней. — Пойдём. Нашуметь успеешь и потом… Иди, Миррена. Я рад видеть тебя… А ты, Салам, передай коней вигилам выводить, а сам иди, подкрепись. Благодарю тебя за верную службу… Идём, Эпихарида…

— Сейчас, милый, — прижалась она к нему, но не утерпела и снова громко обратилась к Кварту: — Я вижу, старик, что сердце у тебя на своём месте. Собирай вокруг себя храбрецов, верных сынов Рима. И если уже не стало вождей среди квиритов, мы с тобой поведём народ против шутов и безумцев!

— Идём, идём…

И когда переступили порог дома, Анней вдруг остановил свою милую.

— Я виноват перед тобой, Эпихарида, — с волнением сказал он. — Я давно должен был позаботиться о том, чтобы ты переступила этот порог… как следует. Но я думал, что жрецы и магистраты ничего не прибавят к тем узам, которые нас связывают и которые сегодня стали ещё крепче.

— Ничего мне, милый, не надо, — прижалась она к нему и вся от счастья зарделась. — Те слова, которые по дедовскому обычаю произносит невеста, садясь впервые у очага своего мужа, я повторяю в сердце своём каждый день сотни раз: ubi tu Gaius, ibi ego Gaia[77]. Ну, скажи: ты доволен, что твоя Кая около тебя?

— И доволен, потому что люблю тебя, но и недоволен, потому что ты подвергла себя таким опасностям, — сказал он. — Да и тут — чем ещё все кончится? Вполне возможно, что на развалинах Рима встанет новый Спартак.

— В тысячу раз лучше Спартак, чем Нерон! — решительно тряхнула своими кудрями Эпихарида. — Идём, Миррена. Нам надо переодеться. Я знаю, что ты завидуешь теперь мне немножко, во подожди, придёт счастье и к тебе. Идём…

— Подожди, — остановил её Анней. — А где же вы проехали?

— От дороги Аппиа мы свернули в сторону и до самых Саларийских ворот ехали окраинами, — отвечала она. — А затем пробрались садами. Городом проехать никак нельзя. И если бы не Салам, думаю, что и вообще мне тебя сегодня не видать бы…

И она снова жарко обняла Аннея.

Рабы и рабыни уже сбегались со всех сторон, чтобы принять неожиданных гостей. В триклиниуме быстро собирали стол. А когда Анней вышел, чтобы отдать вигилам приказ идти снова в дозор, у входа он невольно остановился: наружные двери были обвиты зеленью из его парка. То постарался Кварт с вигилами. Они любили своего начальника за суровую справедливость, за блеск, за смелость, и Кварт, в восторге от слов Эпихариды, подал вигилам мысль сделать то, что сделать следовало давно: обвитый зеленью и цветами вход в дом был признаком, что в доме — брачный пир.

И опять с некоторым удивлением Серенус почувствовал, что есть какой-то другой мир помимо мирка Палатина и знати, в котором он вырос, что эти суровые вигилы настоящие люди, и почувствовал странное волнение.

— Спасибо вам, вигилы, — сказал он. — Я не забуду этого.

И, отдав приказания, он вернулся к себе. Он чувствовал, что снова воскресает к жизни. Пусть вокруг в необъятных тучах дыма погибает огромный город, по пожарищу его души уже пробивается зелёная молодая травка. Жить ещё можно…

XLIII. МЫСЛЬ СТАРЦА ИФРАИМА

Пожар продолжался. Теперь и слепые видели, что город жгут с желанием выжечь его. В сердцах, как ни были они расхлябаны ужасами последних лет, поднялись тёмные тучи. Анней Серенус в своих опасениях нового Спартака был прав: тень его незримо бродила среди чёрных, дымящихся развалин, но возможные сподвижники его были слишком заняты грабежом… А владыка мира тем временем распевал перед своими подданными и ждал рукоплесканий, венков, похвал, подарков. Ему было мало, что он властитель мира: он хотел быть и первым стихотворцем, и первым певцом, и первым кучером. Он хотел, чтобы мир восхищался только им, только им дышал, только ему поклонялся. Когда до него дошла весть — он был в Антиуме — о начавшемся пожаре Рима, он не стал торопиться с возвращением: прежде всего надо закончить обещанные выступления. Так как впереди была поездка в Ахайю, в царство уже настоящего искусства, где он возьмёт настоящие уже венки за свой талант, за красоту своего голоса, за свой гений, то сюда, может быть, вернуться скоро не придётся, — так пусть уж послушают они его в последний раз!.. Из Рима летели гонец за гонцом, и Нерон лениво делал вид, что он изумлён размерами бедствия и что он сердится на нераспорядительность начальства, не могшего справиться с огнём.

— Но, в конце концов, тем лучше, — сказал он близким на пиру. — Теперь у нас есть возможность поставить столицу вселенной так, как это следовало давно… Выпьем за будущий. Нерополь!

Все с удовольствием сдвинули чаши за будущий Нерополь. Петроний требовал, чтобы божественный цезарь непременно написал о пожаре Рима такую же поэму, какая написана старым Гомером о пожаре Трои.

— Я говорю: такую же, — поспешил он поправиться, заметив тёмное облачко на жирном лице цезаря, — только в смысле темы: я не сомневаюсь, что твоя поэма превзойдёт поэму Гомера так же, как Нерополь превзойдёт Трою… А-а, эти твои стихи! Они слаще калибрийского мёда…

Теперь Нерон был доволен. И он заявил, что, как это ни грустно, обязанности императора призывают его в столицу и что поэтому утром они выступают в Рим.

Ещё издали увидел Нерон огромные тучи дыма, стоявшие над зеленой Кампаньей. Он предвкушал какое-то огромное, ещё никогда не испытанное, грандиозное впечатление, даже наслаждение от этой катастрофы, но по мере приближения к горящей столице им все более и более овладевало чувство разочарования. Из гигантского пожара точно ничего не выходило. Если бы все это было описано в какой-нибудь напыщенной поэме, то, вероятно комедиант по призванию выискал бы в ней несколько звучных стихов о гибели старого города; но никакой поэмы не было, а сперва были вонючие и грязные лагеря жалких, грязных, противных погорельцев, а потом потянулись нестерпимо вонючие чёрные пригороды с разлагающимися трупами людей и животных, торчащие обломки стен, заваленные всякой дрянью улицы и этот горький, отвратительный запах гари. Потом, в кварталах почище, стали попадаться кучки грабителей, которые торопились скрыться в дыму. А в отдалении иногда местами было видно, как золотыми и красными струйками расползался во все стороны огонь. Что горит Рим, было из-за дыма не видно — все, что было видно, это пожар нескольких домов. Была грязь, вонь, уныние и решительно ничего грандиозного, полнозвучного, потрясающего…

— Клянусь бородой Анубиса, я не думал, что это так… мизерно! — пробормотал Нерон. — Поэты надули нас и тут…

Но когда он удостоверился, что все дворцовые постройки и соседние древние храмы погибли, что его мечта о постройке уже настоящего дворца теперь может быть осуществлена в самых широких размерах, он не мог скрыть своего большого удовольствия. И ему, и приближённым тотчас же разбили роскошные палатки в опалённом по краям дворцовом парке.

Слух, что в Рим возвратился цезарь, быстро распространился по уцелевшим ещё кварталам города, и сразу возникла надежда, что безумие и ужас страшных дней — Рим горел уже шестой день — сейчас же прекратится. К вечеру действительно пожар стал стихать, но с утра возобновился с новой силой — во владениях Тигеллина. Теперь даже самые упорные должны были признать, что горит город по приказанию если не цезаря, то Тигеллина: цезарь ненавидел старый Рим и сицилиец мог рискнуть на этот смелый жест, чтобы выслужиться пред владыкой. В сердцах поднялась злоба. Заговорило простое чувство самосохранения… Из окрестностей в город тянулись вереницами погорельцы, чтобы начать разборку пожарища, а в то же время в другие ворота бежали новые погорельцы из вновь зажигаемых кварталов. Люди то и дело сходились кучками, говорили о чем-то приглушёнными голосами, бросали гневные взгляды в сторону чёрного теперь Палатина, где торчали колонны сгоревших храмов, тех храмов, в которых склонялись перед богами деды и прадеды… Должностные лица то и дело летали к божественному цезарю с докладами: беда растёт. Наконец, Нерон испугался, и пожар постепенно затих сам собой. Из четырнадцати округов города уцелело только четыре.

Нерон понял, что прятаться ему нельзя. Он был везде. Он приказал открыть для погорельцев все, что только возможно: и огромное здание Дирибитории, где раньше народ подавал голоса, и базилику Нептуна, и даже свой парк. На Палатине сразу, как муравьи, завозились тысячи рабов: они расчищали место под Золотой дворец для повелителя вселенной. По Тибру поднимались барки с продовольствием и строительными материалами. По городу застучали плотники и каменщики. И так как первое впечатление от катастрофы уже притупилось и страшно было к бедствиям, вызванным пожаром, прибавить ещё и бедствия гражданской войны, то жизнь стала потихоньку входить в свою колею и досужие люди стали среди развалин высчитывать, что пожар начался как раз в тот самый день, когда зажгли город и галлы, и что между двумя этими пожарами прошло четыреста восемнадцать лет, четыреста восемнадцать месяцев и четыреста восемнадцать дней.

Денег на возведение грандиозного Нерополя нужна была тьма, и вот сенат — он собирался пока на открытом воздухе, на форуме, — вынес строгий senatus consultum о повсеместном и чрезвычайном усилении налогов на погорелое место императору и городу. Для этой цели готовы были опустошить не только все провинции, но и всю Италию и даже храмы: в самом деле, строить так уж строить!

Иоахим с семьёй переждал бедствие в Байи, а потом Язон с Филетом проводили мать в Тауромениум — их дворец в Риме сгорел, — а Иоахим поехал по делам в Рим. Его уже несколько раз вызывали в Палатин для переговоров об очень крупном займе на восстановление Рима: в разговорах с серьёзными дельцами слово «Нерополь» избегали, да и вообще оно быстро умирало. Иоахим хмурился: умного иудея прямо тошнило от дурацких выходок всех этих выродков. Он понимал, что опасность может надвинуться и на него: его богатства мозолили глаза цезарю, и, как ни хорошо были они упрятаны, все же тот, в минуту бешенной вспышки, мог легко захватить то, что было под руками, а ему снять голову. Надо было принимать меры. Язон по-прежнему был за тысячи стадий от его замыслов. Значит, надо было действовать без него. И вот хмурый Мнеф — египтянин был расстроен таинственным исчезновением Миррены — поскакал по поручению Иоахима в Галлию будто бы для продажи огромных партий шерсти правительству. При отъезде Иоахим вручил ему послание к Виндексу, запечатанное драгоценной печатью работы Диоскорида, но… у Мнефа давно уже была точная копия этой печати — на всякий случай. Он не любил тайн между ним и своим повелителем и предпочитал в делах осведомлённость…

Нерон, всячески предохраняя драгоценное горло своё от дурного влияния острых запахов пожарища, все совещался со строителями и приближёнными, как лучше поставить ему свой Золотой дворец. С каждым днём предположения его росли, ширились и начинали беспокоить даже самых беззаботных и пустых. Петроний, как всегда, ронял остренькие словечки и поддавал жару. Ему вторил Тигеллин. Но тем не менее хитрый сицилиец на утреннем salutatio был озабочен: ему ежедневно доносили о тревожных настроениях в народе. Может быть, римляне и мирились бы с постигшими их бедствиями, если бы слухи о безумствах, которые готовились на Палатине, не подливали масла в потухавший уже огонь.

— Если божественный цезарь позволит мне выразить моё скромное мнение, — вкрадчиво сказал бронзовый Тигеллин, — то следовало бы ответственность за пожар свалить на иудеев: народ не терпит их. И мы одновременно очистили бы город от всей этой дряни и потешили бы народ в цирках.

— А что же? — посмотрел на него Нерон своими близорукими глазами. — Мысль недурная.

Но когда вечером он случайно сказал об этом Поппее — она была беременна и раздражалась по всякому пустяку, — то она, недавно, как и многие римские матроны, принявшая иудейство, жёстко посмотрела в лицо своему супругу.

— Ты совсем с ума сошёл! — сказала она. — Ты хочешь бросать иудеев львам, а у их единоверцев занимать денег. Хорошенькая игра! Твой Тигеллин дурак, как я уже не раз тебе говорила. Его единственная цель подмазаться к тебе и что-нибудь у тебя ещё выклянчить.

Нерон заколебался. В тот же день Поппея сообщила о планах своего супруга актёру Алитуру, иудею, к которому она питала большое доверие. Тот — худощавый, черномазый, с выдающимся кадыком и слабыми глазами — тотчас же полетел к старцам синагоги. И сразу же начался там необыкновенный шум. Но поднялся старец Ефраим, державший в Субуре ссудную казну, человек жизни строгой и всеми уважаемый.

— Почему начинать с шума? — рассудительно сказал он. — Надо начинать не с шума, а с ума. Им хочется золота иудеев и крови иудеев. Это, понятно, слишком много. Но нужно войти и в их положение. Виноватый им нужен. Так чего же лучше? Давайте и подставим им этих смутьянов-мессиан. Среди них много и иудеев, и денег у них нет, и все их ненавидят. И в то время как мы плакали о своём и всеобщем разорении, эти дураки открыто радовались гибели этого, по их невежественному выражению, Вавилона. Так мы одним ударом отведём беду от нашей головы, избавимся от этих болтунов, баламутящих по всей диаспоре, и окажем услугу бож… великому цезарю.

Все с восхищением посмотрели на умного человека. Он благодушно погладил свою седую бороду. Он вообще был очень доволен: благодаря начавшимся постройкам, в деньгах была острая нужда, и он великолепно разместил свои запасы под надёжные закладные на хорошие проценты. Жатва должна была быть богатая.

И в тот же вечер Поппея сказала Нерону — он был немного пьян после обеда — о необходимости свалить все на христиан.

— На каких христиан? — тупо посмотрел он на неё,

— А, да ты все равно ничего не поймёшь! — раздражённо отвечала она. — Скажи Тигеллину, чтобы он зашёл ко мне, и я все ему объясню. Христиане — это такие же иудеи, как и все иудеи, но самые отбросы, нищета и смутьяны страшные… Ну, те, которые поклоняются ослиной голове…

— А-а, слышал… Я скажу Тигеллину. Ты права: если теперь обрушиться на иудеев, они золото своё спрячут. Иоахим и то уж что-то стал упираться и ставить такие условия, что даже мне жарко делается. Впрочем, это неважно: условия можно принять какие угодно, деньги взять, а потом голову, которая осмелилась поставить цезарю такие условия, можно и снять. Он вообще что-то зазнаваться как будто стал. А сын и при дворе никогда не бывает.

— Ах, да брось ты все эти свои пустяки!.. — сердито воскликнула Поппея. — И если тебе нужны деньги, то не будь дурак, не трогай иудеев. Пошли ко мне Тигеллина.

— Хорошо. А пока я полежу — что-то в горле у меня хрипит, кажется…

— А ты пей больше.

И она, некрасивая, тяжело переваливаясь, вышла из его опочивальни.

Во дворце начались совещания, как приступить к делу. Главное несчастье было в том, что во время пожара почти все звери разбежались и погибли и терзать христиан было почти что нечем.

— Почему? — сказал Тигеллин. — Сперва можно оповестить о их преступлении и предстоящем наказании, а тем временем дать приказ свезти зверей со всех городов. А кроме того, можно придумать что-нибудь и новенькое. По закону поджигателям полагается tunica molesta — вот и можно, например, развешать их в таких туниках по всему городу, а ночью зажечь… А то львы и львы — это уж просто приелось…

Нерон очень ухватился за мысль о tunica molesta и, как это у него всегда бывало, сразу же начал её дополнять и совершенствовать: можно, например, не по городу их развешать, а устроить пышный праздник в его ватиканских садах и там их сжечь.

— Ну, вот, — заключил он. — А пока ты с преторианцами займись-ка арестами всех этих негодяев и поджигателей.

XLIV. ПЕРПЕТУЯ

Если не было угла тысячам и тысячам погорельцев, если люди, а в особенности дети, гибли от несносной жары, грязи, дурной пищи, дурной воды, заразных болезней, то для арестованных поджигателей-христиан место — так это бывает всегда — нашлось сразу. Среди них, разбросанных по лачугам, баракам и таборам всего Рима, началась паника. Многие убежали из Рима куда глаза глядят и затаили дыхание, другие искали спрятавшихся старцев, чтобы найти у них нравственную поддержку, а большинство с воплями бросилось к властям. Префектом города был Флавий Сабин, родной брат Веспасиана, человек простой и мягкий, которому уже давно опротивели все эти кровопролития и безумства и который делал все возможное, чтобы это новое бесстыдство смягчить. Но за делом строго смотрел Тигеллин, и потому Флавий Сабин многого сделать не мог. Ему помогали, однако, сами христиане: они стали выдавать властям расписки в том, что они — не христиане:

«Я всегда ревностно приносил жертвы богам и теперь также готов в присутствии власти принести жертву, пить и есть от жертвы, о чем и прошу засвидетельствовать. Прощайте. Я — такой-то — под этим прошением собственноручно за себя и за семью расписался».

И Флавий Сабин, хмурясь от отвращения, приписывал внизу:

«Свидетельствую, что такой-то принёс жертву в девятый год императора Цезаря Гая Нерона, благочестивого, счастливого, великого, такого-то дня».

Отречений было очень много, и поэтому Сабин приказал писцам, чтобы не тянуть дела, заблаговременно заготовить таких расписок побольше. Особенно усердные из отрекающихся приводили с собой даже детей и заставляли их принимать участие в жертве Аполлону или Юпитеру. И, проходя мимо какого-нибудь храма, вчерашние христиане с особым усердием склонялись перед божеством и бросали на алтарь щепотку ладана, а потом, потихоньку, говорили пресвитерам или братьям по вере, что они делали это только для виду, а про себя взывали они к Господу истинному. Было нудно, липко, отвратительно…

Несколько малодушных из страха покончили самоубийством, и их наспех, прячась, отнесли на то кладбище по Саларийской дороге, где христиане уже привыкли хоронить своих умерших. Но были и исступлённые, которые сами напрашивались на страдания и взывали: «Оставьте меня в добычу зверям — через них приближусь я к Богу. Я пшеница господня. Пусть буду я размолот зубами зверей, чтобы стать чистым хлебом Христовым. Поощряйте львов, чтоб они стали моей живой могилой, чтобы ничего не оставили они от моего тела: тогда погребение моё не доставит никому заботы. Я был до сего часа раб, но если я умру, то стану отпущенником Христовым. В Нем воскресну я к свободе…» Другие заключённые негодовали на таких исступлённых: о каких львах болтает этот сумасшедший? Зачем накликает он беду на головы всех? Вернее всего, их подержат немного и отпустят, так как доброе начальство, поставленное — как учил Павел — от Бога на страх злым и для защиты добрым, само убедится, что они ни в чем не виноваты, и отпустит их. Но когда у исступлённого порыв остывал и он, трясясь от ужаса, громко заявлял тюремщикам, что он готов хоть сейчас же принести жертву богам, тогда заключённые плевали в его сторону с отвращением и… не подымая глаз, спешили к нему присоединиться.

Пётр со старым Эпенетом были взяты. Павла спрятала у себя Перпетуя. Его усердно искали преторианцы, сопровождаемые христианами из раскаявшихся: стремясь заслужить прощение, они сами наводили солдат на убежища своих бывших единоверцев. Но Павлу удавалось сбивать преследователей со следа…

Он переживал мучительнейшие дни. В нем рушилось то, чем он жил, и не было у него больше сил — как часто он делал раньше — скорей заштопать те прорехи, которые делала в его построениях жизнь. Он учил о повиновении властям, поставленным от Бога, но теперь ему невозможно было верить, что Бог особенно был озабочен поставить Нерона во главе всего Рима и дать Тигеллину власть терзать людей. И неужели же верные за свою веру только того и достойны, чтобы быть брошенными зверям? За что?! Где же Господь, где десница Его? Чего же он ждёт? Что он молчит?.. И Павел терзался: он ошибся!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30