Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Глаголют стяги

ModernLib.Net / Историческая проза / Наживин Иван / Глаголют стяги - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Наживин Иван
Жанр: Историческая проза

 

 


— Не поставили бы проклятые ловушки чрез печенегов… — хмуро сказал Свентельд. — С этими лисицами говори, а камень держи за пазухой наготове…

Святослав ничего не сказал старому воину, а только крикнул гребцам:

— Ходу, братья… Веселей!..

III. ТОРЖЕСТВО ПОБЕДИТЕЛЯ

Ни хытру, ни горазду суда Божия не минути.

Вдали туманно-розовым маревом встало видение Царьграда: серые зубчатые стены с башнями, пёстрое море домов и над всем этим огромный, величественный купол святой Софии, Премудрости Божией. Приветствуя столицу, загремели звонкие трубы. Полки Цимисхия приободрились и с облегчением вздохнули: морской ветер отнёс в сторону жаркую, вонючую пыль, которою они были окутаны, и дышаться стало полегче…

Снаружи ещё блестящая, Византия медлительно и тяжко умирала. Гниль шла сверху, из этого огромного, пышного дворца, который белел среди стройных кипарисов на мысу, над голубым туманом моря. Золотой трон императоров превратился в мяч, которым играли окровавленные руки разных проходимцев. Царская власть совершенно утратила в себя всякую веру: на трон смотрели сперва как на приз в головоломной скачке жизни, а потом — как на средство вести жизнь в безумной роскоши. Император Михаил был, может быть, самым ярким представителем этой умирающей страны.

Он начал царствовать трёхлетним ребёнком, под руководством своей матери Феодоры, которая усмирила иконоборцев и торжественно восстановила почитание святых икон. В борьбе за власть, в которой принимала участие и благочестивая Феодора, во дворце начались убийства. Михаилу было всего семнадцать лет, когда он принял бразды правления в свои руки. Все его мысли и желания были устремлены на знаменитый ипподром: прежде всего он хотел добиться славы лихого наездника. Однажды, когда он предавался упражнениям в кучерском искусстве, пришло известие, что аравитяне вторглись в пределы империи и разоряют Азию и что туда нужно немедленно послать помощь.

— Как ты смеешь надоедать мне в такое время с пустяками! — набросился молодой владыка на неосторожного сановника. — Разве ты не видишь, что я занят?

Действительно, ему предстояло при встрече с соперником на ристалище сбить его коней с победоносного среднего пути.

В другой раз, когда он занимался на ристалище, на недалёком холме вспыхнул огонь-сполох. Он пришёл в ярость: зрители в испуге могли разбежаться, и перед кем тогда стал бы он показывать своё искусство? И он раз навсегда запретил зажигать сполохи…

Своих коней он любил больше своей империи, а из подданных его самой горячей любовью пользовались конюхи. Для лошадей своих он построил дворцы из мрамора и порфира, а у конюхов и наездников сам крестил детей, давая им на зубок по пятьдесят — сто литр золота.

Вероятно, благодаря крайнему благочестию Феодоры, он отличался величайшим нечестием. Вместе со своими приятелями и шутами он совершал под звуки гуслей торжественные богослужения, причём в золотые священные сосуды клалась горчица и уксус — для причащения желающих. Раз по городу во главе с патриархом шёл крёстный ход — навстречу ему из дворца двинулся другой ход во главе с царём Михаилом, на ослах, в церковных одеждах. Все несли зажжённые свечи, курили фимиам и пели стихи, прославляя беспутство и пьянство. В другой раз царь почтительно пригласил к себе мать, чтобы она приняла благословение от патриарха. Царица, вошедши, приветствовала святителя земным поклоном. Тот ответил ей циничной шуткой. Все закатилось хохотом: патриархом оказался шут Грилл! Царица тут же прокляла нечестивца и предсказала ему скорую гибель. А до гибели Миша осуждал людей на истязания, резал уши, резал носы, приговаривал к смерти, а святители — пока это не касалось их — приговаривали, что нет власти, аще не от Бога.

В этот вот разлагающийся среди всякого распутства и крови город и ездила не так давно мать Святослава Ольга для принятия истинной веры…

Цимисхий был не первым и не последним смельчаком, захватившим окровавленный «трон Соломонов»: кто смел, тот и съел. И потому едва стража заметила с зубчатых стен вдали в туче пыли сверкание оружия и услышала резкие звуки труб, как в разубранном коврами, цветами и знамёнами городе, — весть о победе над страшною Русью гонцы доставили уже в столицу, — началась озабоченная суета. Из городских ворот навстречу победителю с иконами, знамёнами, крестами и хоругвями вышли самые знаменитые граждане цареградские во главе с блистающим драгоценными ризами духовенством, которое всегда приветствовало во имя Господне всякого победителя. За ними, заливая все, как потоп, пёстрый и малоблагоуханный, бежали с исступлённо-восторженным рёвом толпы народа. И как только Цимисхий во главе блистающей свиты своей подъехал ближе, как загремел всенародный гимн:

— «…Ныне давший в руки твои власть Бог поставил тебя самодержцем и владыкою… Великий архистратиг, сошедший с небес, отверз перед лицом твоим врата царства. Мир, поверженный под скипетр десницы твоей, благодарит Господа, благоизволившего о тебе, о, государь… Он чтит тебя, благочестивейшего императора, владыку и правителя…»

Под громы гимна Цимисхий спешился, принял благословение от седенького, худенького, с мутными, потухшими глазками патриарха и ему подвели сверкающую на солнце золотую колесницу, запряжённую четвёркой белых коней. Он, протестуя, поднял руку.

— Нет, нет, это не для меня… — сказал он. — Это для Божьей Матери!

И он повёл рукой на весьма чтимую икону Божьей Матери, которую он забрал в качестве трофея в усмирённой Болгарии. Все были чрезвычайно тронуты как скромностью, так и набожностью императора, благоговейно водворили Божью Матерь на золотую колесницу, и Цимисхий, увенчанный золотой диадемой, снова сел на своего коня. Ему подали венец и скипетр болгарского царя. Сам царь, пеший, в пыли, стоял за его конём. И торжественный ход, в предшествии духовенства, среди рёва толп медлительно двинулся в город. Весь Царьград был убран как брачный чертог. Балконы, окна, кровли, перекрёстки, заборы — везде были люди, и толпы эти ревели в исступлении от восторга победы и от радости лицезрения богоданного монарха… Воины, сверкая доспехами, железно отбивали шаг, и на запылённых, обветренных лицах их было суровое торжество…

Шествие остановилось у портала святой Софии. Блистая ризами, духовенство с великим почётом и многим пением понесло пленённую Божью Матерь внутрь огромного, богато украшенного храма. Цимисхий скромно следовал сзади. Началось благодарственное Господу Богу молебствие за то, что Он послал благочестивейшему императору свою помощь на одоление поганых язычников. Цимисхий умилённо молился: он знал, что ему, царю земному, в эти минуты переполненный храм уделяет много больше внимания, чем Царю Небесному… Он снова принял благословение от патриарха с мутными, мёртвыми глазами, и снова под руководством опытных церемониймейстеров с золотыми жезлами в руках наладилось в блистающем храме торжественное шествие императора во дворец.

Едва показалось оно на ступенях храма, которые вели на Августеон — огромный двор с колоннадой, отделявший святую Софию от дворца, — как взыграли золотые трубы и в отдалении, за решётками, взревело море народное. Цимисхий окинул глазами роскошный Августеон. Посреди него стоял «путевой столп», весь из колонн и арок, от которого исчислялось расстояние во все концы империи. Наверху столпа был водружён крест, у подножия которого стояли фигуры Константина и Елены, набожно взиравших к востоку. Неподалёку высился огромный памятник Константину, который на этот раз был изображён в виде Аполлона с сиянием вокруг головы, сделанным, как говорили, из гвоздей, которыми был распят бедняк из Галилеи. По другую сторону путевого столпа возвышалась конная статуя Юстиниана в образе Ахилла. В левой руке он держал какой-то шар, а правую, как и полагается, простирал на восток…

Цимисхий обернулся к болгарскому царю Борису и приказал ему тут же снять с себя знаки царского достоинства, то есть шитую золотом и осыпанную жемчугом шапку, багряный плащ и красные сапоги. Воля императора была исполнена. Но он не хотел унижать больше, чем следует, мятежного царя, он хотел быть великодушным, и тут же во всеуслышание он объявил, что он жалует Борису достоинство римского магистра. Новый римский магистр почтительно благодарил за милость. Трубы взыграли, толпы взревели — всё было очень замечательно.

И смолкли резкие, торжественные звуки труб, и снова загремел хор:

— «Сияют цари — веселится мир… Сияют царицы — веселится мир… Сияют порфирородные дети — веселится мир… Торжествует синклит и вся палата — веселится мир… Торжествует город и все царство — веселится мир… Августы наше богатство и наша радость — Господи, пошли им долгие лета…»

— Императору… — красиво вывел певец.

— Многие лета… — торжественно вздохнул хор.

— Счастливые годы императору… — поднялось несколько подобранных голосов.

— Господи, пошли ему многие и счастливые годы… — поднял хор к небу сильные голоса.

— И августе… — продолжали певцы.

— Многие лета… — гремел хор.

— Счастливые годы… — настаивали певцы.

— Даждь им, Господи, многие и счастливые годы…

— И детям их порфирородным…

— Многие лета…

— Счастливые им годы…

— Подай им, Господи, многие и счастливые годы…

И среди торжественных, победных песнопений Цимисхий медлительно, сияя, как бог, скрылся в глубине своего роскошного дворца…

IV. НА ПОРОГАХ НЕПРЫ

На Немизе снопы стелют головами, молотят чепи харалужными, на тоце живот кладут, веют душу от тела…

Между тем Святослав с остатками своей разбитой рати бежал под парусами по сердитому зимнему морю. Ладей у него осталось всего с сотню, и издали они казались стайкой чаек. Плавание шло благополучно, и душой Святослав был уже в Киеве. Но на Руси была уже зима, и нужно было до весны зазимовать в извивах Днепра или, как его в старину звали, Непры, на Белобережье. Хватила Русь за эти сумрачные месяцы и голода, и холода, и хвори всякой. Но проходит все. И вот снова над угрюмым морем засияло солнышко, из Непры лёд валом повалил, а из Ирия, птичьего рая, где птица зимует, табунами несметными понеслась всякая птица перелётная. Русский стан ожил и начал торопливо готовиться к походу взводу, к желанному Киеву. Но сумрачен был старый Свентельд.

— Послушай, княже, старика… — не раз говорил он исхудавшему от нетерпения князю. — Не верь грекам. Большого попа своего недаром посылали они к печенегам… Давай лучше возьмём коней да степью, обходами и ударим на Киев…

— Да где же ты столько коней возьмёшь?.. — усмехнулся в ус Святослав. — Нас до шести тысяч человек будет…

— Да у тех же печенегов в ночи и отгоним сколько удастся…

— А вои? На всех коней не достанешь…

— Главное, тебе в Киев пробиться, княже. А дружина с воями на то и дружина, чтобы своё дело делать. Будут пробиваться…

— Нет, не оставлю братьев в беде… — решительно тряхнул чубом Святослав. — Негожее дело ты это надумал. Да и не обманет Цимисхий. Ты просто стареть стал, Свентельд…

— Ну, смотри, княже!..

Ядрей-Федорок все внимательно слушал. Он грёб на княжеском чёлне. Как и Свентельд, он совсем не верил грекам-лисицам. Но прав был и князь: жили вместе, бились вместе, так и умирать вместе…

Прошёл лёд, спали мутные воды, и русские ладьи стаей чаек острокрылых и острогрудых вошли в днепровские плавни. В густых зарослях их стоял немолчный шум — на золотых тысячеструнных гуслях своих играл Ярило свадебные песни радостные… На левом берегу начинался тут необъятный лес, который Русь звала Олешьем, а греки Илеей, а за ним залегли знаменитые Меотийские болота, которые и тянулись до самого устья Дона. Тут в великом множестве гнездилась всякая дичь, от маленьких длинноносых куличков до тяжкого вепря и быстрого оленя с ветвистыми рогами. Эта жуткая, непроходимая трущоба представлялась оседлым народам того времени страшным местом, из которого один за другим вылетали воинственные народы-чудовища, заливавшие кровью всё, до чего они могли только достичь. Теперь, весной, жизнь в Олешье била ключом: несметные табуны птицы перелётной оглушали. И часто с ладей слышно было, как прёт и ломит непролазной чащей страшный вепрь…

Недалеко уже были и пороги.

— Княже, в останный раз говорю: побереги свою буйную голову!..

— Брось, Свентельд, стращать меня: я не ребёнок… — усмехнулся Святослав. — Двух смертей не бывать, а одной не миновать…

И когда перед самыми порогами остановились в плавнях на ночлег и загорелись костры, Свентельд, пройдя станом, приказал воям заготовить те тростинки с помощью которых славяне так искусно прятались в воде: кто знает, что принесёт с собой утро? И подкрепившись тем, что было, — все запасы подходили к концу, — усталые вои, выставив дозоры по зарослям и по реке, повалились у потухающих костров спать. Но тревожен был сон их: сердце чуяло близкую беду…

Рано поутру, когда над чёрно-синим Олешьем черкнула слабая зорька, ладьи тихо вытянулись по реке. Стоял густой туман. С берега их не было и видно, и только мерный стук и всплеск весел говорил, что стрежнем идёт караван. На ладьях не было ни шуток обычных, ни смеху: не только уши, но и сердца слушали, что происходило на берегах, по островам, в непролазных зарослях… Свентельд был хмур и сердился на князя: дёшево ценит он свою княжую голову!..

Туман стал редеть. Местами заиграл на воде солнечный луч. Впереди показался большой лесистый остров.

— Никак, Хортица? — тихо уронил Святослав.

— Хортица… — подтвердил Свентельд. — Надо помолиться.

И княжая ладья, а за нею и все остальные, пригребли к отлогому берегу острова. Здесь исстари, из варяг в греки и обратно, славяне творили поклонение богам и приносили им жертву за благополучное плавание: кур, мясо, хлеб. Не Сварогу таинственному поклонялись они тут, не Хорсу, не блистающему Перуну, не Велесу, покровителю стад и торговли, но тому богу неведомому, близость которого они чувствовали в опасном плавании всегда, но имени которому ещё не нашли…

— Тихо… — предостерегающе поднял руку Свентельд.

Дружинники, придерживая оружие, вышли из челнов. Вои остались при судах. И под редеющим золотистым туманом, сквозь который там и сям рвались золотые стрелы Хорса, дружинники по ещё вязкой от разлива земле прошли на большую поляну, посреди которой красовался древний, в несколько охватов дуб священный. Почки на нём едва наливались… По знаку Свентельда дружинники вынули из колчанов каждый по стреле и воткнули их в мягкую землю так, что вышел круг. Свентельд шагнул в этот круг с молодым вепрем, которого убили дозорные поутру, и, положив бурую, с белым оскалом зубов тушу среди могучих узловатых корней, преклонил колени. Все последовали примеру старого бойца… И все на несколько мгновений затихло в молитве без слов, лучшей из молитв. Солнце вырвалось из тумана и залило радостным светом и воев, и могучий дуб, и сверкающую реку. И у всех на душе посветлело: не доброе ли то знамение?

Все поднялись и, блистая шеломами и кольчугами, снова пошли к ладьям. Торные тропки от старого дуба к воде показывали, что славяне бывали тут нередко…

Река искрилась огненной чешуёй от встающего солнца. Лёгкий ветерок играл среди островов, и сменяли один другой пряные запахи: илом, опавшей листвой, камышами и беспредельной степью, которая сменила здесь Олешье. И снова, княжая ладья впереди, караван вытянулся по старому Днепру к домам отчим… И по знаку Свентельда все осмотрели оружие и положили его так, чтобы было оно под рукой: был уже близок Кичкас, старый перевоз, самое узкое место Днепра нанизу. Здесь был он шириной не больше версты, течение его поэтому было очень быстро, а по левому берегу высились отвесные скалы. Здесь часто печенеги нападали на караваны и грабили их, а иногда брали только с них дань: вокруг расстилались их степи. Но теперь на Кичкасе никого не было — только два печенега верхами стояли на скалах среди золотистых туманов… Завидев русские ладьи, они беспечно, не торопясь, повернули на своих злых, вертлявых коньках в степь…

— Дозорные… — выругавшись, пробормотал Свентельд. — Вот посмотрите, что на Неясытецком будет встреча…

Неясытец был самым опасным из порогов. Здесь всякий караван выгружался и, высадив прежде всего дружину, люди на плечах несли товары и ладьи около двух вёрст…

В торжественном молчании и мерном всплеске весел караван прошёл, теснясь к берегу, порог Стравун и снова выплыл на стрежень. Скоро впереди послышался шум воды — то был порог Гадючий: здесь Днепр вертится среди опасных камней и воронок от одного берега к другому, как гадюка. И ладьи, близко прижимаясь к берегу, с усилием подымались взводу. Как всегда на порогах, часть воев сошла на берег, чтобы тянуть ладьи бечевой, часть, раздевшись, осторожно проводила ладьи между камней на стремнинах, а остальные зорко оглядывали тихий берег.

И вдруг из-за низкорослого тальника раздался оглушительный, бешеный крик, от которого и у бывалых захолодала кровь, и в то же мгновение туча стрел покрыла весь караван. Свентельд ошибся: печенеги встретили караван ещё до Неясытца. И с копьями наперевес рослые, бородатые, усатые степняки широкой лавой бросились на растерявшуюся русь…

И сразу закипела злая сеча…

Откуда взялись в этих степях бородатые, отважные воины, никто не знает, но они сразу смяли перед собою все и, отличные наездники и стрелки, заняли весь степной край до самого Дуная. Жили они в двухколёсных вежах, в которые они, как и скифы, запрягали быков: для коня, верного друга степняка, запряжка считалась бесчестьем. Вооружены они были мечом, луком, длинным копьём с пёстрым прапором и арканом, часто с железным крюком на конце. Они всегда начинали бой страшным криком и тучей стрел, а потом сразу, не давая врагу опомниться, бросались в копья. И сейчас же, точно не выдержав сопротивления, они кидались назад, а когда противник, увлёкшись, пускался преследовать их, они снова обрушивались на него. Измучив его такими нападениями, они, обнажив мечи, топили его в последнем шквале крови. А в трудную минуту они вихрем неслись к своему кочевью, в один миг устраивали из своих веж городок и сражались, как из-за вала. На Русь нападали они редко: раз при Игоре и раз при Святославе. Но пограбить готовы были всегда.

— Не робей, дети!.. — крикнул Святослав, выхватив драгоценный меч свой, поднесённый ему в дар Цимисхием. — За мной!..

И передом он пошёл в самую гущу этих страшных бородачей, которые все сыпали из тальника. Русь была прижата к самой воде и должна была отбиваться снизу вверх. Много тел воев, кровеня быстрину, уже плыли, барахтаясь, к страшному порогу. Один, с разрубленным, залитым кровью лицом, успел схватиться за камень «лавы», но силы его быстро слабели и в огромных глазах стоял бездонный ужас. Лязг и блистание мечей, глухой стук их о щиты, крики, стоны раненых, вой печенегов, плеск воды при падении в неё тел, смятение птичьих стай, шум порога — золотая тишина утра вся налилась бранной тревогой… Положение было ясно: для руси не было даже выбора — победить или умереть. Можно было только умереть. Бежать на ладьях было нельзя: идти можно было только под берегом, и печенеги перебили бы всех из луков, а если подвинуться чуть к стрежню, неизбежна гибель на пороге. Святослав прежде всего хотел изменить чрезвычайно неудобное для отбивающейся руси положение, и он, рубя направо и налево и сам весь уже в крови, повёл за собой часть дружины так, чтобы обойти левое крыло печенегов, чтобы занять место на ровном лугу, но Куря, стоявший в отдалении на коне, сверкнул саблей — и из густых зарослей в тыл русским снова поднялась туча стрел, и с дьявольским воем новая орда ударила на них. Они были в кольце. Число их быстро таяло, но они не сдавались, а местами даже теснили степняков. Но это было скорее им на погибель: эти кучки пробивающихся вперёд удальцов сами же отрезывали себя от братьев. Остановить это распадение русской силы было уже невозможно: вои были уже пьяны кровью и все понимали, что впереди только смерть. И, топча раненых, своих и чужих, люди рубились один с другим из последних сил, душили, один другого за глотку грызли, рыча, зубами, били обломками оружия в окровавленные лица, и, стеная в смертной истоме, валились, обнявшись, на землю, и окровавленные ноги топтали их…

Святослав, Свентельд и Федорок были прижаты к самой реке. С диким смехом степняки спихнули копьями Свентельда и Федорка в воду.

— К камню!… — едва успел кликнуть Свентельд. — Падай на дно…

И оба, подбившись под большой камень, осторожно вывели свои камышинки на поверхность воды и затаились. Течения из-за камня на дне совсем не было. Камнем же были закрыты они и от глаз печенегов.

Окровавленный Святослав из последних сил отбивался от степняков. Разбитая на части дружина увидела беду князя в огненном порыве, бросилась к нему на последнюю помощь и ударила печенегов в затылок. Вокруг Святослава стало посвободнее. Он выбежал на взлобок и снова заблистал окровавленным мечом, отбиваясь от разъярённых степняков. И вдруг в ослепительном свете вешнего солнца он увидел чёрную змею, которая летела на него. Это был страшный аркан. Святослав хотел на лету пересечь его, но меч уже затупился, и змея враз крепко опутала сильное, но уже усталое тело бойца. Сильный старый печенег, заарканивший его, рванул за верёвку, Святослав упал — и в один миг степняки обсели его со всех сторон…

Радостный вой огласил весь берег. У русских воев ослабели и руки, и ноги: это был конец… Ещё мгновение — и печенеги сбивали уцелевших, как скот, в кучу, чтобы гнать за собой в полон, а потом, при случае, на невольничьи базары… Старый печенег, держа посиневшую и вымазанную кровью голову Святослава за длинный чуб, бросил её к ногам князя Кури. Горячий конь, захрапев, шатнулся в сторону, но железная рука удержала его. На узде коня, под мордой, висели, по старому скифскому обычаю, скальпы убитых Курей врагов…

— Добро… — кивнул он сивой бородой. — Скажи, чтобы отдали оправить череп на чашу…

В ночи, когда печенеги пьянствовали у огней, Свентельд с Федорком вылезли из воды, захватили коней и понеслись к Киеву…


V. СТАРОЕ И НОВОЕ

Беси, подтокше, на зло вводять, по сём же насмисаются, ввергше в пропасть смертную…

Было очень раннее утро. Над безбрежной синей пустыней лесов тяжёлым синим валом повисла туча. Из-под тучи, из зелёного в этом месте неба, бешеными, весёлыми порывами летел по цветущей земле душистый весенний ветер, и леса с шумом, как море, волновались. Киев только-только просыпался. Это было скорее большое селение, которое от простого селения отличалось только тем, что в середине его был небольшой деревянный городок, детинец, кремль, крепость, куда при беде прятался старый и малый. Над городскими воротами стояли неуклюжие деревянные башни-вежи. Улички были узки, кривы и чрезвычайно пахучи. Лютые пожары то и дело опустошали городок, и он выстраивался сызнова. Ещё при Олеге весь Киев был на горе — «на Подольи не седяху людье, но на горе» — и караваны из варяг в греки приставали под Боричевым взвозом. Но теперь был заселён уже и Подол, и там, на Торговище, шла уже бойкая торговля, и над Почайной стоял Велес, покровитель не только стад, но и всякого промысла и людей торговых. Но на Подоле же, на урочище, Козарою именуемом, ютилась уже и маленькая церковка первых христиан во имя пророка Илии. Тут же, на Подоле, проживали обыкновенно и заезжие гости новгородские…

Две версты ниже Подола была другая пристань, Угорская, где ладьи приставали прямо у гор. Тут были убиты Олегом Аскольд и Дир. От Угорья шли горами пещеры, в которых скрывалась всякая босота, отстававшая от проходящих караванов. А ещё пониже привольно раскинулось среди своих вишнёвых садов живописное село Берестовое…

Варяжко, один из старших дружинников, оставленный Святославом при сыне его Ярополке, обходил утренним дозором стены городка. Он подошёл уже к Жидовским воротам, — так назывались они потому, что от них тянулась слобода, где жили преимущественно жиды, — как вдруг заметил скачущих от леса в золотой пыли всадников. Он с любопытством посмотрел из-под ладони — солнце слепило — на спеющих к городу неведомых гостей.

— Эй, там!.. — крикнул он воям вниз. — Береги ворота!..

Варяжко был полянин, и своё прозвище получил он за храбрость и вообще за эдакую военную щеголеватость. Невысокого роста, стройный, с золотистыми усами, он был в полном расцвете молодой красоты, и не одно девичье сердце на Руси туманилось думкой о нём. Любила его и дружина: он был прост, прям и весь открыт. Дружина разбивалась всегда на партии, которые спорили за близость к князю, подкапывались одна под другую, старались подставить противникам ножку — Варяжко всегда стоял в стороне от этих свар.

А всадники уже пылили среди лая пёстрых собак Жидовской слободой.

— Отцы наши… — ахнул вдруг кто-то. — А ведь это воевода Свентельд!

— Он и есть… Он!.. Уж не попритчилось ли чего?..

Ещё несколько минут, и гриди тесным кольцом окружили прибывших.

— Откуда вы взялись? А князь?..

— Нету у нас больше Святослава, други… — сказал Свентельд. — Большая беда стряслась над Русью…

И он в коротких словах рассказал, как разбил русь Цимисхий, как, обманув, напустил на них печенегов у порогов, как смертью храбрых пал среди своих воев отважный князь. И великая туга полонила сердца всех, опустились чубатые головы, в глазах загорелся сумрачный огонь, и руки невольно легли на жёсткие и холодные рукояти мечей.

— Что было, того не воротить… — сказал кряжистый, седоусый дружинник Блуд с угрюмыми бровями. — Вперёд теперь глядеть надо… А даром мы этого еллинским лисицам не спустим…

— Да и с печенегами посчитаться придётся…

— Что печенеги? Печенегов кто хошь купить может. Надо главных-то заводчиков достать…

— Беда, князь наш больно ещё молод…

— Молод не молод, а повадки давать им нельзя: «Аще ли ся ввадит волк к овце, — говорили в старину смысленные люди, — так выносит все стадо…»

Князь Ярополк готовился идти, благо погода стояла солнечная, на ловы. Это был цветущий юноша с русыми кудрями, с голубыми мягкими глазами, с румяным лицом, которое только-только опушил первый пушок. Его жена, Оленушка, черница-грекиня, которую Святослав полонил в разбитом его воями монастыре в Болгарии, пристроившись с гребнем к оконцу, пряла. Несмотря на свои молодые годы, вострая грекиня была хитра и пяличному делу, и прядиву, и хозяйством княжого двора без лености правила. Ей помогала состарившаяся уже ключница Ольги, любечанка Малка, с которой некогда слюбился Святослав. Это от Малки имел он младшего Володимира, которого он ещё ребёнком передал новгородцам и который княжил теперь там вместе с уем[1] своим, Добрыней, братом Малки. Ярополк и Оленушка слюбились накрепко. Да и нельзя было князю не любить это кроткое создание с прелестным белым личиком и огромными сияющими чёрными глазами. Ярополку Оленушка казалась точно праздником каким светлым. Она никогда не требовала от рабынь, чтобы кто из них отрешил от ног её сапоги сафьянные, и говорила о слугах своих с этим своим милым иноземным выговором:

— Кто же я сама, убогая, что предстоят мне такие же человеки, создание Божие? Пусть Бог поручил их нам в рабство, но души их больше наших, может, перед Ним цветут…

Она любила подолгу молиться в особой моленной своей. И даже когда спала она, дорогим собольим одеялом прикрывшись, в ложнице своей, часто шевелились её уста во сне, творя молитву, и вся утроба её подвизалась на славословие Божие. И она считала себя большой грешницей, так как иногда даже на молитве искушал её нечистый: броситься бы скорее к Ярополку своему любимому, обнять бы его накрепко, заласкать всего!.. И потихоньку склоняла кроткая грекиня своего супруга к вере истинной, и незлобивое сердце Ярополка отзывалось на слова её милые. Но соромился он и отца своего сурового, и дружины…

Князь у оконца, в которое рвались солнечные лучи, осматривал одну за другой пернатые стрелы: он был большой любитель доброй снасти охотницкой и понимал в ней толк. Оленушка все пряла, и белые пальчики её проворно и ловко делали своё дело. Ей хотелось плакать: не любила она, когда князь уезжал от неё надолго. И опасность всякая от зверя, и непогодь, и нечистая сила лесная — мало ли что может быть? А пуще всего — женщины, которые представлялись Оленушке злее и опаснее всякого зверя…

Вдруг в сенях внизу послышались шаги и голоса дружинников. Низкая, крепкая, железом окованная дверь отворилась, и молодой, стриженный в кружок отрок в кармазинном кафтане и сафьянных сапогах, отбив князю и княгине поклон, проговорил:

— Дружинники пришли, княже: Свентельд с похода воротился…

— Что такое? — испугался Ярополк. — Или с отцом что?

И, не дожидаясь ответа, Ярополк широкими, молодыми шагами вышел к дружинникам в гридню.

— Свентельд!.. Откуда ты? Что случилось!

— Недоброе, княже, случилось… — отдав поклон, суровым басом своим отвечал тот. — Приказал тебе твой отец долго жить да над нами княжить, а по нём велел тризну добрую по старинному обычаю справить…

Красивое лицо Ярополка побледнело. Он едва успел перехватить рыдание: было бы стыдно плакать пред дружинниками, как баба какая. Но и они потупили глаза, и у них горло точно аркан печенежский перетянул. Святослава многие осуждали за то, что он бросил Киев, мать городов русских, свою дедину, но не могли люди не дивиться отваге этого степного орла, ширявшего под облаками… Уже отцветшая, с едва видными следами былой красоты Малка, убиравшая в кладовую всякую готовизну на зиму, услыхала, проходя передней с кадушкой душистого липового мёда, тяжёлую весть и, невзвидя света, давясь рыданиями, спряталась в подклеть. Давно то было, эта его орлиная любовь к ней, но до сих пор лелеяло память о тех днях её сердце. Сына отнял отец, отца отняла смерть — и вот осталась она на белом свете одна-одинёшенька…

И взволновался сперва княжой двор широкий, а за ним вмале и весь город тревогой: а ну, что теперь, ребята, нашим головушкам будет?.. И зазвонил на весь стольный город колокол вечевой, и со всех концов потянулся, оживлённо переговариваясь, народ киевский на площадь, где стоял великий бог земли полянской Перун с секирой в руке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4