Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кто стреляет последним (не вычитано!)

ModernLib.Net / История / Наумов Николай / Кто стреляет последним (не вычитано!) - Чтение (стр. 3)
Автор: Наумов Николай
Жанр: История

 

 


      c) незавершенность ходов сообщения: люди не могут полностью укрыться, что дает мне возможность добиться значительной эффективности огня. Если бы позиции у меня были готовы, я мог бы сегодня уничтожить не менее трех-четырех русских. Увы! Хунд обещает направить на работу солдат лишь завтра в ночь. Составил ему для этого карту-схему и указал параметры постов,
      20 ноября. Пришлось дважды обращаться к Хунду, чтобы он приказал отправить солдат на работы. Напомнил о пари. Он сказал, что общий счет убитым вести не нужно: "Троих в день, не менее, независимо от всего количества дней". Только что пятеро солдат . с ефрейтором во главе ушли готовить позиции. Ефрейтор -- бывший вор. Изображал, что ничего не понимает в моей схеме. Тогда я дал ему пятьдесят марок -- сразу стал сообразительным. Такие свое возьмут у любого и в любых обстоятельствах. Такими мы сильны.
      22 ноября. 21.00. Итак, обосновался на "Вольте". Команда вора-ефрейтора выполнила приказ превосходно: у меня чудесная позиция плюс землянка с потолком в четыре толстых бревна и печуркой на сухом спирте плюс выход "в мир" -- прямая траншея, ведущая к ближайшему противотанковому орудию, прислу-ра которого -- трое очаровательных мальчишек, все из рездена. Устроил им крошечный концерт, флейта нравится. "Я почувствовал себя дома..." -сказал один со "здохом. Удивительно нежные души. И как великолеп-1Но, что они -- здесь, в грязи и крови. Истинный немец гмногогранен, только утонченный характер способен на нежность и жестокость. Это и есть настоящий воин. Однако не излишне ли я восторжен сегодня? 24.00. Подобрал сто патронов. Я люблю это заня--- подбирать патроны. Генерал подарил отличнейшую партию -- с равными зарядами, одинаковой формой пуль, с отличной посадкой их в дульцах гильз и хорошими капсюлями, и мне оставалось только откалибровать пули по стволу винтовки. О, это тонкое дело, надо обжать калибровочной плашкой каждую пулю так, чтобы ее калибр был толще калибра ствола на 0,22 миллиметра, не более, не менее: 0,22! Только В этом случае получается лучшая кучность боя, лучшие результаты. Я люблю складывать готовые патроны рядами, именно складывать, а не ставить. В детстве у Меня были оловянные солдатики, и стоящие патроны напоминают их. А когда патроны лежат, ряд за рядом, ряд за рядом, впечатление игрушечности пропадает, и представляю, что лежат убитые: их стащили перед погребением. Впрочем, если стрелять хорошо, то это так и должно быть: что ни патрон, то убитый.
      Кроме того, я люблю перебирать патроны, крутить их в пальцах, ощущая гладкость, упругость и маслянистость поверхности. Мне нравится осмысленность конфигурации пули, я словно вижу, как она летит, маленькая и беспощадная, ввинчиваясь в воздух и не сбиваясь с траектории, летит все время головкой впе-(ед, головкой вперед, пока не ударится в цель и не поразит ее. Удивительный плод человеческого разума! Ее миниатюрность лишь подчеркивает величие мысли, задавшей ее. Кусочек свинца, поражающий целую кизнь, -- это ли не удивительно?
      23 ноября. 21.00. Оберст Хунд может начинать беспокоиться о своем втором перстне: сегодня я убил четверых русских, ни разу не покинув "Вольту" -- позиция блестящая. Они вышли с лопатами на изгиб своей траншеи и были видны все, как один. Четырьмя патнами у меня стало меньше.
      24 ноября. 21.00. Чтобы не демаскировать "Вольту",-- сегодня перешел в блиндаж No 2. Еще четыре патрона. Мне везет -- ни единого патрона не трачу даром. Вольф сообщил по секрету, что Хунд поручил наблюдать за мной в стереотрубы: для контроля.
      25 ноября. 21.00. Вернулся на "Вольту". Еще четверо, но -- шестью выстрелами. Устал невероятно. Только что позвонил Хунд: "Как успехи, дорогой гауптман?" Я: "Имею право на однодневный отпуск, дорогой оберст". Он: "Неужели?" Я: "Да, за три дня -- двенадцать". Он: "И вы уверены, что двенадцать?" Я: "А вы не уверены?" Он: "Я абсолютно уверен в вашем честном слове офицера рейха, дорогой гауптман". Я: "Спасибо, дорогой мой оберст. Не спускающие с меня глаз по вашему приказанию наблюдатели могут подтвердить, что я умею дорожить честным словом офицера". Он поперхнулся, потом сказал: "Я дал слово господину генералу обеспечить вашу безопасность, а поэтому, дорогой гауптман, считайте себя в однодневном отпуске. Мне кажется, вы были излишне откровенны с противником, и ваш "почерк" может насторожить русских. Один день перерыва не помешает..."
      На этом разговор был исчерпан, однако Хунд напрасно старался изобразить самую заботу. Чтобы скрыть мой "почерк" (а неплохо сказано!), ему следовало бы приказать своим свиньям почаще стрелять по русским: кто мог бы разобраться в "почерках"? Однако Хунд распорядился об обратном. Один из мальчиков сказал мне, что им велено полностью прекратить какой бы то ни было огонь, чтобы "успокоить противника и дать господину Бабуке лучше проявить свое изумительное искусство". Собака! Впрочем, претензий к нему не предъявишь: я сам отказался от ассистентов....
      26 ноября. 20.30. Весь день отсыпался. Обедал с мальчиками. Снова играл им. У третьего мальчика неплохой слух, он очень удачно подпевал низким бархатным баритоном. После обеда, от нечего делать, я выглянул наружу -- и не удержался, выстрелил: прямо по полю шла женщина в русской военной форме, возможно, связистка или медицинская сестра. Попал в плечо. Умрет. Считать ее или не считать? Предложу Хумду засчитать за половину -- женщина..." На этом записи обрывались.
      Через три часа немецкий передний край обороны разворошили частые взрывы снарядов и мин. Огневой налет был порывист, как шквал, и мог показаться беспорядочным. Но это было не так.
      Отто Бабуке, укрывшийся в блиндаже соседей-артиллеристов, увидел, как от прямого попадания тяжелого снаряда подскочил и рухнул бревенчатый накат его землянки на "Вольте". Потом он обратил внимание, что минометная батарея русских упорно и кучно обработала его укрытие No 2, а несколько гаубиц в течение считанных минут разметали две другие запасные позиции. От труда вора-ефрейтора и его команды остались развалины, и Отто благодарил бога, что ему пришла в голову счастливая мысль об "однодневном отпуске".
      А Тайницкий, наблюдая со своего командного пункта за взрывами, похваливал стрелявших. Налет этот был предпринят после того, как майор доложил начальству о добытом Игнатьевым дневнике Отто Бабуке. Он же, Тайницкий, набросал и примерную схему расположения засад немецкого снайпера -- по записям в дневнике и местам, где погибло столько людей из батальона.
      Комдив долго рассматривал схему, одобрительно кивнул Тайницкому, отдал необходимые распоряжения и, отпуская полковника Свиридова с Тайницким, сказал:
      -- Даю три дня. Не окопаетесь как следует -- пеняйте на себя. Не прихлопнете этого снайпера -- себя считайте виновными.
      Они увидели друг друга почти одновременно, и оба, как по команде, выстрелили.
      Немец, вероятно, заметил Игнатьева первым и слегка шевельнулся, чтобы выстрелить, и тот обнаружил его.
      Впрочем, Игнатьев скорее не увидел, а почувствовал, что мелькнувшая метрах в двухстах пятидесяти от него среди развороченных снарядами черных глыб земли тень принадлежит тому, кого он ищет.
      Конечно, это могло померещиться Игнатьеву, потому что его глаза, рыскавшие по облитому солнцем холму, устали, и темное пятно могло появиться в них от перенапряжения.
      Но и опыт, и острое сознание опасности подсказали ему, что это не так, что надо стрелять в эту тень. Только снайпер мог забраться в одиночку далеко на ничейную полосу, оставив позади окопы передней линии своей обороны, и только снайпер, искусный и терпеливый, был способен так долго, не выдавая себя, выжидать удобный для удара момент.
      Немец вполне мог воспользоваться своим же, разрушенным, окопом. А почему нет? Просто, остроумно даже. И выходит, не ошибся Игнатьев, если это, конечно, Бабуке был тут, на этой самой "Вольте"... Гутен таг!
      Выстрелив и сразу перезарядив винтовку, Игнатьев отпрянул в снег, но, видимо, промедлил, потому что вражеская пуля ударила в шапку -- словно кто-то рывком, больно зацепив волосы, сдернул ее с головы. Хорошо, что капюшон белого маскировочного халата был затянут плотно, иначе немец видел бы теперь Игнатьева достаточно ясно. Игнатьев замер, лихорадочно соображая, что предпринять. Он не был уверен в точности своего выстрела, хотя обычно с такого расстояния, ведя огонь навскидку, без подготовки, он пробивал из пяти раз четыре консервную банку. Но попал ли сейчас? Игнатьев решил притвориться мертвым и предоставить немцу, если он остался невредимым, самому находить выход.
      Им обоим ничего больше не оставалось, как лежать -- Игнатьеву в снегу, немцу -- среди земляных глыб -- и ждать либо темноты, чтобы незаметно разойтись, либо испытывать стойкость и выдержку другого. Должно же быть понятно немцу, как это понятно Игнатьеву, что любая оплошность с его стороны будет стоить слишком дорого. Пока они не видят друг друга, а только приблизительно догадываются, где кто залег, еще можно рассчитывать, что уцелеют. Небольшой бугорок, за которым случайно оказался Игнатьев, и неглубокая выемка в снегу, где он залег, давали ему некоторые шансы: если не поднимать голову, немцу попасть в него не удастся. Но эти укрытия, как ни парадоксально, давали преимущества и немцу: Игнатьев попал в ловушку, из которой никуда нельзя податься, не рискуя получить пулю.
      Нужно было лежать, не шевелясь, сливаясь с неподвижным мертвым снегом, чтобы не колыхнулась ни единая морщинка или складка одежды, чтобы и малейшее перемещение даже крохотной тени не выдало Игнатьева, живого и невредимого, противнику. Нужно было лежать затаив и дыхание, потому что оно было теплым, а мороз крепчал, и зыбкое облачко у рта тоже было бы заметно. Игнатьев, наблюдая за тем местом, где прятался немецкий снайпер, даже смотреть туда старался не слишком пристально и долго: а что, если враг почувствует этот взгляд? Ведь все существо немца, до последнего нерва, должно быть сейчас как бы нацелено на Игнатьева, только на него...
      Игнатьев озяб. Ватные брюки и куртка уже не грели, ноги и руки застыли. Холод охватывал живот, грудь, пробирал до костей. Так, без движения, не мудрено и закоченеть. Игнатьев заставлял себя не думать об этом, сосредоточивая мысль на опасности, которая могла вдруг прилететь с холма. "Вот ударит, вот-вот ударит, выстрелит -- и конец. Кто его знает, может, прицеливается уже, выбирает, куда лучше пулю всадить..." Но, странно, как ни старался Игнатьев, чувство страха не приходило, и было по-прежнему холодно.
      Немец не подавал признаков жизни. Это можно объяснить, положим, тремя причинами. Он либо ушел скрытым от Игнатьева путем, либо погиб, а может, был ранен, либо гак же, как Игнатьев, секретится, невредимый. Из этих трех вариантов Игнатьев выбрал последний, самый для себя нежелательный. На войне, тем более снайперской, лучше рассчитывать на худшее.
      Однако, что бы там ни было, Игнатьев решил действовать. Его потянуло что-то предпринять, выкинуть что-то неожиданное, лишь бы покончить с неизвестностью.
      Обдумывая, с чего начать, Игнатьев вспомнил Морозюка и пожалел, что рядом нет напарника. Зря не взял его с собой, а как просился! Сидит, наверное, с биноклем, переживает... Вдвоем было бы легче обмануть противника. Уловок для этого Игнатьев знал много и не раз пользовался ими, да и сейчас, будь Моролюк под боком, сочинил бы кое-что. Напарник, укрывшись от прямого выстрела, мог безопасно демаскировать себя -- тут бери немца в переплет. Одному это не так сподручно. В одиночку, вызывая огонь на себя, ты становишься одновременно и охотником и приманкой. В такой канители гляди в оба.
      В замысле Игнатьева не было ни удальства, ни опрометчивости. Был расчет, слагаемый из того, что в его положении можно было и следовало учесть. Пока я не высовываюсь ни на столечко, рассуждал Игнатьев, немец достать меня не может. Понимает ли это он? Возможно, потому, что стрелял лишь раз, этого для проверки мало, а больше и не пытался: сообразил, гад.
      Игнатьев решился. Он долго вытаскивал из-под капюшона сбитую на затылок шапку, перетянул ее под живот и, не поднимаясь, выпростал наружу. Затем, опершись о правую ногу, стал сдирать с левой сапог. Сделать это было нелегко: уж очень плотно накрутил портянки. Игнатьев провозился немало, даже согрелся, натрудясь, но сапог все-таки сполз наполовину с ноги. Теперь Игнатьев, изогнувшись, перетащил шапку под собой к сапогу и надел ее на носок. Все получилось как хотел. Игнатьев действовал так медленно, что немец вряд ли заметил: иначе бы дал о себе знать. "Ну, повоюем? -- усмехнулся Игнатьев. -- Нас уже, можно сказать, двое, а ты, милок, один..."
      Отдышавшись, Игнатьев проверил установки прицела. Конечно, в первый раз он стрелял наугад, и сейчас нужно было все уточнить, потому как работа предстояла секундная и нешуточная. От крайнего комка земли на холм падала тень, она могла сойти за неплохой ориентир для определения расстояния. Игнатьев мысленно представил себе мелькнувшую там голову немецкого снайпера, сравнил с размерами тени. Метров двести до нее будет, ну, может, двести десять, двести пять. Значит, цифра прицела должна быть "два". Ветерок справа... Метра три в секунду дует, не меньше. Поправку и на него надо сделать. Хоть ерундовую, сантиметра на три, а надо. Столярная точность требуется, не плотницкая, товарищ прораб. Да еще мороз учесть, градусов пятнадцать сегодня. "Гарно прохладно", -- сказал бы дядько Морозюк и не ошибся бы: гарно... Получается поправка на дальность метров пятнадцать, и прицел должен быть не два, а два с половиной.
      Такие задачки Игнатьев решал автоматически, не задумываясь, и если бы стрелять пришлось сразу, он был и к этому готов.
      Как ни всматривался Игнатьев в нагромождения земли на вершине холма, ни намека на присутствие немца не обнаруживал. "Окоп у него там опять? -засомневался Игнатьев. -- Спрятался и сидит, как мышь в норе, попробуй соблазни его шапкой, коли он ничего не видит. Если так, ему и голову подставишь -- прозевает. Так отчего я все-таки чувствую, что он здесь, что не ушел, а вынюхивает, караулит? Вот не вижу его, а знаю: сидит, ждет. Где? За каким комком? Который на собачью морду похож или за "арбузом"?" -Игнатьев без устали обшаривал глазами рваную верхушку холма, но все было тщетно: враг таился.
      И вдруг Игнатьев почувствовал смутное желание смотреть в одну точку -между двух небольших глинистых глыб, напоминающих короткие кривые рога: его взгляд так и приковывало, притягивало, словно присасывало сюда: казалось, что-то заманивает, подзывает Игнатьева, тревожно возбуждая.
      "Чертовщина!" -- поморгал глазами Игнатьев и повел их в сторону, чутко прислушиваясь к самому себе: не возникнет ли вновь этот интуитивный позыв? Так и есть! Ему опять нестерпимо захотелось увидеть те глыбины... Он всмотрелся в них и вздрогнул, сообразив наконец, что произошло. "Нет, нет, -- прошептал он, -- этого быть не может, чепуха!"
      Однако, как ни успокаивал себя Игнатьев, это было: они смотрели прямо друг на друга, смотрели глаза в глаза.
      Игнатьев мог поклясться, что это так, что ему не мерещится, -- вот они, глаза врага, злобные, колкие -- и неподвижные, неподвижные, как воткнутые в тебя...
      Что ж, Игнатьев принял этот вызов, деваться-то было некуда. Головы и лица немца он не видел, мешали комья земли, да и глаза на таком расстоянии вряд ли можно было различить, но если не их блеск, не выражение этих глаз, то мысль и чувство, бьющиеся во взгляде врага, проникали в Игнатьева остро, явственно. Это была жажда убийства, это была ненависть.
      Так смотрели они друг на друга долго. Игнатьев понял, что наступил решающий срок, и весь напрягся, собравшись в комок, словно перед прыжком. Сейчас надо быть готовым ко всему и на все. Если немец не выдержит, вскинет винтовку, надо успеть выстрелить раньше него и откинуться, хоть чуточку, на полшага. Тоггда можно уцелеть. В противном случае... Стрелять-то они будут почти вместе, а немец стрелять умеет.
      Но тут впереди вдруг начали рваться снаряды...
      Тайницкий молча сидел на ящике из-под консервов, подперев кулаками голову, и такие у него были укоризненные глаза, что лучше бы закричал, затопал ногами по обыкновению, -- все было б легче... Нет, молчит. Игнатьев, стоя навытяжку перед комбатом, ежился под его взглядом, как нашкодивший сопляк: черт дернул ослушаться и устроить новый переполох! Но он не хотел, честное слово, не хотел этого... Если бы знал, что так паршиво получится, и шагу не сделал бы, ей-ей! Да и зачем обижаться-то в общем итоге? Немца минометчики, видать, по просьбе Морозюка, пристукнули, Игнатьев твой -- вот он, жив-здоров, пожалуйста, брей-стриги в свое удовольствие. И больше такого не будет, это уж точно, теперь учен стал, аж перетрухнул малость...
      Однако Тайницкий молчал, а поэтому помалкивал и Игнатьев. Все, что требовалось, объяснил, остальное -- твоя воля, комбат. Рядом солидно вздохнул Морозюк. Игнатьев скосил на него глаза. Наверное, улыбается в усы. Эх, мировой мужик... Вот оно, мое главное преимущество!..
      Тайницкий перехватил взгляд Игнатьева, согласно покачал головой и наконец нарушил молчание.'
      -- Да, да, -- сказал устало Тайницкий, -- ему скажи спасибо, старшина. Слышишь, Иван Петрович, спасибо тебе, -- он повернулся к Морозюку и поклонился.
      -- Та що я? Я... -- смешался тот. -- Взаимодействие, товарищ майор, чи як?..
      -- Да, да... -- кивнул Тайницкий. -- А ты, -- возвысив голос, он поднялся и шагнул к Игнатьеву, -- а ты отогрелся, отъелся... -- И, видно не сдержав себя, рявкнул: -- А ну, с глаз долой!
      Игнатьев метнулся в дверь, довольный таким окончанием разговора: могло быть и хуже. Морозюк поспешил за ним. А вслед несся крик: Тайницкий отводил душу. Впрочем, в этом, кроме громких звуков, ни для кого ничего устрашающего не было. Он выкрикивал, лишь меняя интонацию, свою обычную и казавшуюся только ему весьма суровой угрозой: "Я вам завязки-то завяжу!" Что под этим подразумевалось, кому и какие завязки Тайницкий собирался завязывать, для всех и по сей день неизвестно.
      Когда Отто Бабуке очнулся, его удивила тишина. Отто испугался: оглох? После грохота мин, минут пятнадцать взрывавшихся, право же, не только вокруг и рядом, но и в нем самом, тишина давила на уши. Действительно, почему не слышно ни звука? Может быть, он и очнулся от этой наступившей внезапно тишины?
      До него долетел невнятный, торопливый и прерывистый, похожий на стрекот кузнечика, перестук. Отто напряг слух. Часы! Его часы. Их слегка позванивающий ход успокаивал: жив, жив, жив.
      Отто открыл глаза. Над ним пламенел закат. Оказывается, его швырнуло в полузасыпанный окоп. Он лежал на спине, раскинув руки, а ноги, задранные вверх, упирались в обломки бревен рухнувшего блиндажного перекрытия. Вероятно, мина, а может быть, и не одна, взорвалась рядом. Комки земли были большие и твердые, тело, избитое ими, ныло и дергалось. Однако резкой боли Отто не чувствовал, как будто не ранен. Он шевельнулся, проверяя это. Не ранен! Но двигаться было невыразимо трудно, и он лежал, соображая, что делать теперь. Позвать на помощь? Мальчики-артиллеристы недалеко, могут услышать. Но если русский снайпер все еще тут и услышит тоже? Не он ли и навел своих минометчиков на цель? Вероятно, разумнее полежать, не подавая признаков жизни, до наступления темноты, прийти в себя и лишь тогда попытаться выползти из окопа, если хватит сил, разумеется.
      Долго ли он пробыл в таком положении? Наверное, часа два, не меньше, потому что, когда начался обстрел, солнце еще было относительно высоко. Странно, однако, что холода Отто не чувствовал. Перед самым обстрелом он чертовски замерз. Этот русский, вероятно, превосходно экипирован, у них ведь чудесные меха, иначе не объяснить, почему Отто в своем толстом трико из лебяжьего пуха и альпинистском костюме так замерз, что в отчаянии был уже готов на рискованный шаг, а русский снайпер даже не пошевелился, продолжая испытывать его, Отто, выносливость.
      Если бы русский вел себя иначе, Отто справился с этой задачей самоуправления легче. Но поразительно -- русский избрал точно такую же тактику, как и он, Отто Бабуке! Единственно возможную и поэтому правильную! Русский выжидал. Русский испытывал его. Это был вызов. И это было невыносимо! Нарочитая бездеятельность русского постепенно превратилась для Отто в нестерпимое издевательство, в оскорбление. Отто понимал, конечно, что неподвижность, обманчивая безжизненность противника подобны заряду взрывчатки: тронешь -- погибнешь. Но его тянуло сделать это, потому что он был не в силах терпеть это непостижимое равенство бесконечно! Так можно было сойти с ума.
      Грохот русских мин оборвал страшную дуэль... Да, страшную, признался Отто. Однако, бог мой, время тянется и тянется, а сколько еще придется лежать, притворяясь мертвым, чтобы остаться в живых! Лежать вниз головой, чувствуя, как приливает к ней кровь, затуманивая тяжелеющий мозг... Лежать под холодными и рваными, как куски железа, комьями земли, изнывая бт наполнившей тело боли.
      Оберсту Хунду, несомненно, уже доложили о случившемся. Наверное, думает, что Отто погиб. Как он воспринял это? Притворился растроганным? Отдал распоряжение вытащить тело "славного героя рейха"? А сам равнодушен, как покойник...
      Наконец закат погас. Вначале Отто сполз вниз и, отдышавшись, стал медленно, превозмогая боль, выкарабкиваться из окопа. Обсыпавшаяся мерзлая земля была скользкой, он сорвался на дно окопа, едва удержавшись от крика, и, передохнув, снова полез. Как он ненавидел в эти минуты всех! И этого русского, который мог в любое мгновение появиться здесь и добить его, и этого Хунда, и этих дрезденских мальчишек, которым не составляло бы никакого труда уже прибежать к нему на помощь, и тех, других, кто видел, как били по нему русские, и кто отсиживается сейчас в своих норах, дрожа за свои шкуры. Отто ненавидел их всех, всех. И даже свое тело, не повинующееся ему, ненавидел и презирал Отто Бабуке.
      И все-таки он поднялся наверх. И долго лежал, глотая снег. И, дрожа от холода и страха, прислушивался, не идет ли тот, русский...
      Отто пополз. Потом поднялся и пошел, спотыкаясь и припадая на руки. Потом, тяжко ступая, приблизился к врытой в землю противотанковой пушке.
      -- Кто это? -- визгливым, дрожащим шепотом спросили из темноты, но он все-таки узнал голос мальчика, подпевавшего ему бархатным баритоном. _. Кажется, Отто ответил ему, А может быть, и промолчал. Однако вскоре увидел себя в их землянке, и они одинаково испуганно и до удивления похожими выпученными глазами смотрели на него, ничего не говоря. Три пары пустых круглых глаз...
      Увидев, что Отто дрожит, кто-то из них поднес ему стакан. Он выпил. Это был шнапс. Ему дали поесть. Он ел что-то напоминающее бумагу.
      Мальчик с бархатным баритоном положил перед ним футляр с флейтой.
      -- Чтобы вы не забыли, госпедин капитан, -- сказал он. И спросил: -- А где ваша винтовка, господин капитан?
      Действительно, где? Флейта, вот она, рядом. В футляре вместе с нею должен лежать его снайперский перископ. Его душа и его глаза. А винтовка?
      -- Она там, -- вспомнил Отто, -- там, на "Вольте", Сходите кто-нибудь.
      Они не ответили. Им не хотелось идти. Так же, как им не хотелось идти туда до того, как он пришел к ним,
      -- Вы боитесь? -- спросил он.
      И тогда тот, с баритоном, сказал, как бы извиняясь:
      -- Каждый обязан думать и думает, господин ка-питан, о себе. Вы об этом знаете, господин капитан.
      Отто Бабуке знал об этом. Он не знал о другом: что это относится и к нему в такой же мере, как и к остальным. У него закружилась голова, и он, слабея, повалился на пол...
      Отто был уверен, что оберст придет. И он пришел! Санитар отступил на шаг, пропуская его в палату, и Хунд, одетый в застегнутый на все пуговицы наглаженный медицинский халат и поэтому изменившийся, непохожий на самого себя, подошел к кровати.
      Санитар, неслышно подставив оберсту табурет, прикрыл за собою дверь.
      -- Добрый день, -- прошептал оберст, косясь на соседнюю кровать, где лежал, укрывшись с головой, пехотный лейтенант, раненный, как объяснили Отто, в обе ноги; весь вчерашний день он пролежал так, молча, прячась под одеялом; только ночью, уснув, застонал однажды коротко. Лейтенант был, вероятно, небольшого роста, он занимал лишь половину кровати, и Отто подумал с досадой о том, что уже приходится призы
      47
      вать в армию таких коротышек, да к тому же и юнцов, наверное. Оказалось же, что у лейтенанта обе ноги были ампутированы.
      -- Добрый день, -- ответил Отто оберегу. -- Благодарю за посещение.
      -- Что вы, какая благодарность? -- Кончики губ у оберста дрогнули, это означало улыбку. -- Я ваш должник.
      -- Ах, оставьте, господин оберст! -- с усталостью в голосе сказал Отто. -- Какой долг?
      -- Долг боевого товарища, мой капитан, -- послышались в ответ торжественные звуки, -- долг старшего офицера, долг человека, наконец! -оберст даже слегка приподнялся, собираясь, кажется, встать по команде "смирно". -- К тому же, -- вздохнул он, -- на душе у меня чувство вины...
      -- Какой вины?! -- спросил Отто, на этот раз постаравшись придать голосу не только расслабленность, но и удивление. -- О какой вине вы говорите, господин оберст?
      Тот опять покосился на соседнюю кровать. "Боишься свидетелей? -мысленно позлорадничал Отто. -- Ничего, ничего, придется начать..."
      -- Во-первых, -- пожевав губами, шепнул оберст, -- я не могу простить себе этого... -- он помедлил, подбирая выражение, -- этого безответственного пари... Если бы не оно, вам не пришлось бы... Вы больше не должны из-за этого подвергать свою жизнь опасности, мой юноша!--твердо и, как прежде, торжественно произнес оберст. -- Хочу также обрадовать, мой капитан, ваша винтовка в полной сохранности и ждет вас.
      -- Передайте, пожалуйста, моим однополчанам -- моим! -- сказал с чувством Отто, -- что я не забуду этого. Спасибо вам за мое оружие. Как только смогу, я вернусь в ваши ряды, чтобы вместе с вами продол-.жить борьбу за победу идей фюрера, за честь великой Германии. Хайль Гитлер! -- заключил он.
      -- Хайль Гитлер, -- вставая, как эхо, повторил оберст. -- Да, но я хотел бы... -- промямлил он.
      -- Чтобы я убрался отсюда к чертовой матери? -- рассм-еялся Отто.
      -- Ну не так грубо... -- улыбнулся оберст. -- Однако... пожелание господина генерала...
      -- Господин оберст,-- с пафосом начал Отто, и,
      48
      прислушиваясь, Хунд склонился над кроватью, -- уважаемые представители медицины считают необходимым продолжить мое лечение вне расположения вашей доблестной части, с которой опасности и лишения связали меня узами искреннего братского чувства.
      -- Да, да! -- с радостью подтвердил Хунд, откровенно имея в виду не упомянутые Отто узы и чувства, а факт его эвакуации.
      -- Но эти господа, -- Отто обвел презрительным взглядом палату, словно видя перед собой врачей, и сказал жестко: -- Эти господа, как ни странно, оставили без внимания такие высокие понятия, как долг солдата, обязанности национал-социалиста, ответственность патриота великой Германии, которые объединяют и делают нас непобедимыми.
      -- Я слушаю вас, -- голос оберста дрогнул.
      -- Я требую немедленного возвращения в полк, ибо намерен продолжать борьбу с врагами, не теряя ни минуты!
      -- Но мнение врачей... Мы обязаны... -- растерянно пробормотал Хунд. Отто вскинул голову:
      -- Сколько еще не хватает русских, чтобы все убедились в моем выигрыше пари?
      Оберст неопределенно пожал плечами:
      -- Сколько хотите, мой дорогой гауптман, теперь считайте сами...
      -- Известные нам с вами печальные обстоятельства, -- сказал Отто, -- не позволили мне своевременно представить вторую схему расположения моих новых позиций. Но я уже тогда присмотрел весьма неплохое местечко, и ваши саперы смогут оборудовать его в течение одной ночи.
      -- Где, прошу вас? -- Хунд расстегнул халат, достал карту.
      -- Обратите внимание на ваш просчет, господин оберст, -- сказал Отто. -- Вот здесь, -- он ткнул пальцем в центр полковых позиций, -- перед вашим вторым батальоном тянется, почти по всему фронту, как видите, небольшая, но'очень коварная возвышенность. За нею -- "мертвая полоса". Как можно было допустить это, господин оберст? Батальон лишен возможности видеть значительную часть незанятой зоны в непосредственной близости от себя!
      49
      4 Приключения-76
      Оберст с угрюмым согласием кивнул:
      -- Так сложилось в процессе оборонительных боев... Эту возвышенность удержать не удалось. Однако и рус-ские ее не взяли.
      -- Слабое утешение, господин оберст! -- прищурился Отто.
      -- Что вы предлагаете? -- вздохнул оберст.
      ---- На этой длинной возвышенности -- назовем ее "Змея" -- вот здесь и здесь, -- Отто показал на кар" те, -- ваши саперы оборудуют для меня два поста с траншейными выходами ко второму батальону. Я прибуду к вам завтра вечером, работать намерен послезавт ра, один день. Позиции удобные: лишь сто метров до противника. Надеюсь на большой успех.
      Оберст, конечно, отлично понял Бабуке,
      -- И все-таки вечером, перед тем, как я выйду на позицию, -- сказал Отто, -- необходимо неожиданно обстрелять прилегающий к ней участок. Если не артиллерией, то из пулеметов хотя бы.
      -- На всякий случай? -- поднял глаза оберст.
      -- Нет, господин оберст, -- улыбнулся Отто. -- Для того, чтобы мне пристреляться, выявить русские позиции...
      Во время перестрелки прежний блиндаж бронебойщиков был разрушен, и Мамеда перевели на правый фланг роты Петрухина, где высвободился большой блиндаж пулеметного расчета; пулеметчикам нашли место с широким сектором обстрела.
      Морозюк, весь день и к случаю и без того вспоминавший своего дружка, к вечеру уговорил Игнатьева посетить "сердешного хлопца". Они шли то извилистыми и мелкими -- по пояс, а иногда и по колено, то ровными и глубокими, похожими на темные коридоры, только без потолка, траншеями и ходами. Вдруг послышался тяжелый топот ног.
      -- Эй, осторожней на поворотах! -- негромко окликнул Игнатьев.
      -- Кто идет? -- спросил неуверенный тенорок, -
      Стой!
      -- Мы стоим, а ты бежишь... -- В голосе Игнатьева угадывалась улыбка, -- Вздремнул, что ли, по нехватке лет?
      50
      Обменявшись паролями, сошлись. Это был командир здешнего стрелкового взвода, молодой, узкий в плечах старшина. За ним темно маячил рослый солдат-автоматчик.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4