Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Антон Павлович Чехов в школе

ModernLib.Net / Языкознание / Наталия Тяпугина / Антон Павлович Чехов в школе - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Наталия Тяпугина
Жанр: Языкознание

 

 


Напомним некоторые обстоятельства этого поступка писателя, казавшегося даже его родным и знакомым «случайным», «неожиданным». Между тем, поступок этот с полным основанием можно назвать подвигом, и, конечно же, он имел глубокое внутреннее обоснование. В конце 80-х годов Чехов – общепризнанный талант, получивший от Академии наук Пушкинскую премию. Вместе со славой росла требовательность к себе. «Сам я от своей работы благодаря её мизерности… удовлетворения не чувствую… рано мне жаловаться, но никогда не рано спросить себя: делом я занимаюсь или пустяками» (из письма к А.С. Суворину от 26 декабря 1888 г.).

Чехов как будто ищет обоснование своего творчества. Он повышает планку требований. Главные вопросы были к себе самому: что означает его литературный дар? Правильно ли он им распоряжается? – Жизнь проходит, а в душе ощущение, что настоящей литературной деятельностью он ещё и не занимался. Как русский писатель, он не мог не ощущать того же, что и его великие предшественники и современники: Н.В. Гоголь, Ф.М. Достоевский, Л.Н. Толстой. Все они полагали, что слово художника должно быть оплачено по самому высокому счету. Надо заслужить право быть услышанным. Надо самому стать личностью значительной. Ведь всё, написанное тобой, несет отпечаток твоей личности. То есть, чтобы быть крупным писателем, надо быть значительным человеком, надо самому отыскать ответы на мучающие всех вопросы. Как говорил Чехов, «нужно дрессировать себя».

Чтобы со страниц своих книг призывать к осмысленной деятельности, надо на это иметь моральное право. Нужно самому быть подвижником. Косвенным объяснением Сахалина является чеховский некролог о великом путешественнике Пржевальском: «В наше больное время… подвижники нужны, как солнце… Их личности – это живые документы, указывающие отечеству, что… есть ещё люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно осознанной цели».

Такая же цель была и у Чехова – возбудить в обществе интерес к проблемам, которые вопиют о своем решении. Клубком самых застарелых и болезненных проблем писатель считает остров Сахалин. Вот как он это объяснил в письме к Суворину от 9 марта 1980 года: «Сахалин может быть не нужным и не интересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов… Сахалин – это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный… Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку».

«Конно-лошадиное странствие» по «убийственным дорогам» в течение почти двух месяцев, плюс ещё почти месяц – передвижение по железой дороге и пароходом; напряженная работа, которую 3 месяца кряду вел писатель на Сахалине заставили его на многое посмотреть иными глазами. Чтобы познакомиться с островом и его обитателями, Чехов единолично произвел перепись сахалинского населения, заполнив десять тысяч статистических карточек. «Я объездил все поселения, заходил во все избы, – писал он Суворину, – вставал каждый день в пять часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что мною многое не сделано» (из письма от 11 сентября 1890 г.).

Итоги этой напряженной работы были велики: книга «Остров Сахалин»; реальная помощь – моральная и материальная, которую Чехов оказывал нуждающимся и за которую люди были ему искренне благодарны. Но главное – Чеховым был по-настоящему возбужден общественный интерес к Сахалину, после чего последовали некоторые улучшения в положении каторжных и ссыльных в России.

Чехов выступил в роли того человека с молоточком («Крыжовник»), которому удалось достучаться до совести своих сограждан.

Сам он, как человек и писатель, сильно изменился после Сахалина. Он возмужал, появилась желанная определенность: «Если я литератор, то мне нужно жить среди народа… Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь в четырех стенах без природы, без людей, без отечества… это не жизнь» (из письма к А.С. Суворину от 19 октября 1891 г.).

Вот что писал о результатах чеховской экспедиции на Сахалин замечательный русский юрист Анатолий Федорович Кони: «…в моем воспоминании образ его (Чехова – Н.Т.) стоит как живой – с грустным, задумчивым, точно устремленным внутрь себя взглядом, с внимательным и мягким отношением к собеседнику и с внешне спокойным словом, за которым чувствуется биение горячего и отзывчивого на людские скорби сердца. Чувство благодарности за большое духовное наслаждение, доставленное мне его произведениями, сливается у меня с мыслью о той не только художественной, но и общественной его заслуге, которая связана с его книгой о Сахалине.

Долгое время недра Сибири, принимавшие в себя ежегодно тысячи осужденных, которых народ сердобольно называл «несчастными», были для русского общества и в значительной мере даже для правящих кругов чем-то малоизвестным, неинтересным и загадочным по своей отдаленности. Представление о Сибири, как месте ссылки и принудительных работ «в мрачных пропастях земли», слагалось у большинства зачастую так же смутно и тревожно, как и народное представление о «погибельном Кавказе». Губернские тюремные комитеты, учрежденные в 1829 году, ведали – и притом в очень ограниченных размерах – лишь местное тюремное дело и вовсе не влияли ни на положение ссыльных во время бесконечно длинного и тяжкого пути «по Владимирке», ни на условиях их содержания в отдаленных острогах Сибири. Чтобы оживить их деятельность и придать ей заботливый, а не чисто формальный характер, нужны были человеколюбивые бойцы и труженики, вроде «утрированного филантропа» доктора Гааза, посвятившего свою жизнь попечению о ссыльных. Жизнь его представляет поучительный пример того, сколько упорства, трогательного самозабвения, душевной теплоты и неустанной энергии требовалось, чтобы часто не опустить рук в сознании своего бессилия перед официальным «тупосердием» и бездушными утверждениями, что все обстоит благополучно. Но такие, как Гааз, были наперечет! Только в начале шестидесятых годов Достоевский своими «Записками из Мертвого дома» привлек внимание к положению каторжников и в ярких, незабываемых образах ознакомил с отдаленным сибирским острогом и его населением. Затем, в 1891 году, появилась за границей книга Кеннана с описанием сибирских тюрем и господствовавших там порядков, верная в подробностях, но ошибочно приписывавшая многие безобразные явления обдуманной системе, тогда как они были самостоятельными проявлениями личного произвола и насилия. Особенное внимание, возбужденной этой книгой за границей, и вызванные ею негодующие отзывы о русских порядках недостаточно отразились на нашем общественном мнении, так как ни книга, ни её автор не были допущены в Россию, а перевод её появился лишь через шестнадцать лет. Значительно сильнее подействовали вести о самоубийстве сосланной в каторгу по политическому процессу Сигиды, подвергшейся, за нарушение тюремной дисциплины, по распоряжению властей, телесному наказанию, причем примеру её последовало несколько человек из единомышленных с нею товарищей по заточению. Затем, в 1896 году, вышли полные «трезвой правды» очерки Мельшина (Якубовича) «Мир отверженных», рисующие тяжкие картины Карийской и Акатуевской каторги. Таким образом, выяснилась постепенно картина Сибири как места наказания, и явились твердые, почерпнутые не из буквы закона, а из самой жизни данные, дающие полную возможность судить, как осуществляется не месте это наказание.

Иначе обстояло дело с каторгой, учрежденной в 1875 году на присоединенном к России, в обмен на Курильские острова, Сахалине. О том, что и как там делалось, получало сведения только тюремное ведомство, да и то, конечно, в канцелярской, бесцветной обработке.

Нужна была решимость талантливого и сердечного человека, отзывчивую душу которого манила и тревожила мысль узнать и поведать о том, что происходит не на сказочном «море-окияне, на острове Буяне», а в далекой и отрезанной от материка области, где под железным давлением закона и произволом его исполнительной властителей влачат свою страдальческую жизнь сотни людей, сдвинутых вместе без различия индивидуальности, бытовых и душевных свойств. Эту задачу взял на себя А.П. Чехов. Его живому характеру и пытливому уму была свойственна некоторая непоседливость на месте, то свойство, которое прекрасно изобразил граф Голенищев-Кутузов в своем романе «Даль зовет». Он ясно сознавал практическую непригодность и нравственный вред нашей типической тюрьмы и наших сибирских острогов, для которых, по его словам, «прославленные шестидесятые годы» ничего не сделали и где мы с нашими пересыльными тюремными порядками «сгноили…миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; гоняли людей по холоду, в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это свалили на тюремных смотрителей». Ему казалось, что Сахалин, как поле для целесообразной и благотворной колонизации, может представить могучее средство против большинства из этих зол. Он предпринял, с целью изучения этой колонизации на месте, тяжелое путешествие, сопряженное с массой испытаний, тревог и опасностей, отразившихся гибельно на его здоровье. Результат этого путешествия – его книга о Сахалине – носит на себе печать чрезвычайной подготовки и беспощадной траты автором времени и сил. В неё, за строгой формой и деловитостью тона, за множеством фактических и цифровых данных, чувствуется опечаленное и негодующее сердце писателя. Эта печаль слышится в разочаровании главной целью путешествия – изучения колонизации, ибо на Сахалине никакой колонизации не оказывается, так как она убита именно тюрьмою со всеми её характерными у нас свойствами, переплывшими с материка и твердо осевшими на острове, не приспособленном ни в географическом, ни в климатическом отношении к земледелию. На нем не оказалось, по выражению Чехова, «никакого климата», а лишь «вечная дурная погода», связанная с постоянно надвигающимися с моря сплошною стеною туманами. Недаром поселенцы говорили про Сахалин: «Кругом море, а в средине горе». Это горе, изображенное Чеховым в ряде ярких картин, стало другою причиной печали Чехова, присоединив к его разбитым надеждам ужасы очевидной и осязательной действительности.

Вот Сахалинская тюрьма, пропитанная запахом гнили, переполненная не только людьми, но и отвратительными насекомыми, – с разбитыми стеклами в окнах, невыносимою вонью в камерах и традиционной «парашей» – и с надзирательной комнатой, где непривычному посетителю ночевать совершенно невозможно: стены и потолок её покрыты «каким-то траурным крепом, который движется как бы от ветра, и в этой кишащей и переливающейся массе слышится шуршание и громкий шепот, как будто тараканы и клопы спешат куда-то и совещаются…»

Вот камеры для семейных, т. е. каторжных и ссыльных, за которыми, составляя сорок один процент всех женщин острова, пришли, влекомые состраданием и обманутые надеждами, жены и привели с собой детей. Они, по выражению многих из них, мечтали «жизнь мужей поправить, но вместо того и свою потеряли». В этой камере нет возможности уединиться, ибо кругом идет свирепая картежная игра, раздается невообразимая и омерзительная в своей изобретательности ругань, постоянно слышатся наглый смех, хлопанье дверьми, звон оков. В одной из таких, малых по размерам, камер сидят вместе и спят на одних сплошных нарах пять каторжных: два поселенца, три свободные, т. е. пришедшие за мужьями, женщины и две дочери их – пятнадцати и шестнадцати лет; в другой такой же камере содержатся десять каторжных, два поселенца, четыре свободные женщины и девять детей, из которых пять девочек…

Вот «больничные околотки», где среди самых первобытных условий содержатся сумасшедшие и одержимые опасными заразными болезнями, причем последним поручено щипать корпию для необходимых хирургических операций, – и лазареты, где оказывают помощь фельдшера, выдающие для вынесение в церковные книги такого рода сведения об умерших: «умер от неразвитости к жизни», или «от неумеренного питья», или «от душевной болезни сердца», или «от телесного воспаления» и т. п.

Вот поразительные картины торговли своим телом, производимые поселенками и свободными женщинами от юного до самого преклонного возраста (шестидесяти лет), и вот девочки, продаваемые родителями «с уступочкой», едва они достигают четырнадцати – пятнадцати лет, причем попадаются и девяти-, и десятилетние. Вот быстро сгорающие уроженцы юга, Кавказа и Туркестана, для которых сахалинское «отсутствие климата» заведомо губительно. Вот два палача из ссыльный, исхудалые, с гноящимся телом, вследствие того, что. Будучи конкурентами и ненавидя друг друга, «постарались друг на друге» при наказании плетьми. Вот насаждение крестьянских хозяйств посредством раздачи прибывших ссыльных женщин для «домообзаведения» в сожительство отбывшим каторгу поселенцам, обязанным за это построить себе домик или покрыть уже существующий тесом; вот сарай, куда сгоняются эти белые рабыни на осмотр и выбор, причем чиновники берут себе «девочек», а оставшиеся затем рассылаются по дальним участкам вследствие просьб «отпустить рогатого скота для млекопитания и женского пола для устройства внутреннего хозяйства».

Вот, наконец, ссылка в отдаленные поселки, куда нет обыкновенно ни прохода, ни проезда, провинившейся каторжанки или поселенки – одной на тридцать человек холостых и одиноких мужчин. Рядом с этим, как редкие светлые блики на темном и мрачном фоне, описывает Чехов случаи обнаруженного им примирительного света в загрубелых сердцах с их жаждой справедливости и ожесточенным пессимизмом при её отсутствии, – с трогательным уходом за сумасшедшими или парализованными сожительницами «по человечности», с их тоскою по материку и по родной земле. Он дает яркую картину «свадьбы», заставляющей участников и гостей на краткий срок забыть свою тяжелую долю, и рядом изображает местного мирового судьи, ощущающего радостное и своеобразное удивление, когда среди переполняющих сахалинскую жизнь побегов, разбоев и убийств ему приходится встретиться, как с редким оазисом в пустыне, с делом о простой, «совершенно простой краже»!

Книга о Сахалине ещё не была издана, когда, в декабре 1893 года, меня лично посетил Чехов, с которым я при этом впервые лично познакомился. Он произвел на меня всей своей повадкой самое симпатичное впечатление, и мы провели целый вечер в задушевной беседе, причем он объяснил свой приход полученным им советом поговорить со мной о Сахалине: вынесенными оттуда впечатлениями он был полон. Картины, о которых мною упомянуто выше, развертывались в его рассказе одна за другой, представляя как бы мозаику одного цельного и поистине ужасающего изображения…»

Кони цитирует чеховское письмо: «Мое короткое сахалинское прошлое представляется мне таким громадным, что когда я хочу говорить о нем, то не знаю, с чего начать, и мне всякий раз кажется, что я говорю не то, что нужно. Положение сахалинских детей и подростков я постараюсь описать подробно. Оно необычайно. Я видел голодных детей, видел тринадцатилетних содержанок, пятнадцатилетних беременных. Проституцией начинают заниматься девочки с 12 лет, иногда до наступления менструаций. Церковь и школа существуют только на бумаге, воспитывают же детей среда и каторжная обстановка. Между прочим, у меня записан разговор с одним десятилетним мальчиком. Я делал перепись в селении Верхнем Армудане; поселенцы все поголовно нищие и слывут за отчаянных игроков в штосс. Вхожу в одну избу: хозяев нет дома; на скамье сидит мальчик, беловолосый, сутулый, босой; о чем-то задумался. Начинаем разговор.

Я: «Как по отчеству величают твоего отца?» – Он: «Не знаю». – Я:

«Как же так? Живешь с отцом и не знаешь как его зовут? Стыдно». – Он: «Он у меня не настоящий отец». – Я: «Как так – не настоящий?» – Он: «Он у мамки сожитель». – Я: «Твоя мать замужняя или вдова?» – Он: «Вдова. Она за мужа пришла». – Я: «Ты своего отца помнишь?» – Он: «Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила».

Со мной на амурском пароходе ехал на Сахалин арестант в ножных кандалах, убивший свою жену. При нем находилась дочь, девочка лет шести, сиротка. Я замечал, когда отец с верхней палубы спускался вниз, где был ветерклозет, за ним шли конвойные и дочь; пока тот сидел в ватерклозете, солдат с ружьем и девочка стояли у двери. Когда арестант, возвращаясь назад, взбирался вверх по лестнице, за ним карабкалась девочка и держалась за его кандалы. Ночью девочка спала в одной куче с арестантами и солдатами. Помнится, был я на Сахалине на похоронах. Хоронили жену поселенца, уехавшего в Николаевск. Около вырытой могилы стоили четыре каторжных носильщика – ex officio[1], я и казначей в качестве Гамлета и Горацио, бродивших по кладбищу от нечего делать, черкес – жилец покойницы – и баба каторжная; эта была тут из жалости: привела двух детей покойницы – одного грудного и другого – Алешку, мальчика лет четырех, в бабьей кофте и в синих штанах с яркими латками на коленях. Холодно, сыро, в могиле вода, каторжные смеются. Видно море. Алешка с любопытством смотрит в могилу; хочет вытереть озябший нос, но мешают длинные рукава кофты. Когда закапывают могилу, я его спрашиваю: «Алешка, где мать?» Он машет рукой, как проигравший помещик, смеется и говорит: «Закопали!» каторжные смеются, черкес обращается к нам и спрашивает, куда ему девать детей, он не обязан их кормить.

Инфекционных болезней я не встречал на Сахалине, врожденного сифилиса очень мало, но видел я слепых детей, грязных, покрытый сыпями, – все болезни, которые свидетельствуют о забросе. Решать детского вопроса, конечно, я не буду. Я не знаю, что нужно делать. Но мне кажется, что благотворительностью и остатками от тюремных и иных сумм тут ничего не поделаешь; по-моему, ставить вопрос в зависимость от благотворительности, которая в России носит случайный характер, и от остатков, которых не бывает, – вредно. Я предпочел бы государственное казначейство… Позвольте мне поблагодарить Вас радушно и за обещание побывать у меня».

А.Ф. Кони продолжает: «Вскоре и подоспела книга о Сахалине. Результатом всего было распространение деятельности Общества на Сахалин, где им было открыто отделение Общества, начавшее заведовать призрением детей в трех приютах, рассчитанных на 120 душ. В 1903 году были выстроены новый приют и ясли на восемьдесят человек. Ещё ранее на средства Общества был открыт на Сахалине Дом трудолюбия, при деятельном и самоотверженном участии сестры милосердия Мейер. В Доме работали от 50 до 150 человек, и при нем была учреждена вечерняя школа грамотности. Обществом попечения был задуман ряд коренных реформ положения семейств ссыльных на острове, составлены по этому поводу обстоятельные записки, и Нарышкиной было обещано внимательное и сочувственное отношение к намеченным в записке мерам при обсуждении последней в предположенном особом совещании министров… Но нагрянувшая война обратила всё задуманное в этом отношении в ничто. Занятие Сахалина победоносными японцами и дальнейшая его уступка по Портсмутскому договору прекратили работу всех этих учреждений на острове, и дети были выселены японцами в Шанхай, а оттуда перевезены в Москву.

Книга Чехова не могла не обратить на себя внимания министерства юстиции и главного тюремного управления, нашедших, наконец, нужным через своих представителей ознакомится с положением дел на месте. Отсюда – поездки на Сахалин в 1896 году ученого-криминалиста Д.А. Дриля и в 1898 году тюрьмоведа А.П. Саломона. Их отчеты, к сожалению не сделавшиеся достоянием печати, вполне подтвердили сведения, сообщенные русскому обществу Чеховым, присоединив к ним несколько характерных особенностей». (Кони А. Ф. Избранное. М., 1989. С. 222–229).


«Остров Сахалин» создавался Чеховым с 1890 по 1894 год. Одновременно были написаны «Палата № 6», «Попрыгунья», «Дуэль», «Черный монах», «Учитель словесности» и другие произведения, которые тоже были в той или иной степени «просахалинены».


Анализ художественных произведений 1890-х годов

Именно эта суровая определенность вопросов и ответов, право говорить о самом важном, больном и тяжелом, ощущается в позиции автора «Палаты № 6». Это право было завоевано личным подвижничеством Чехова, вот почему так сильно художественное впечатление от рассказа, имя которого – подлинность.

<p>«Палата № 6» (1892)</p>

С пределами, отведенными человеку природой, что и говорить, спорить трудно. А вот как быть с пределами, которые устанавливает для человека общество? Можно и нужно ли совершенствовать работу судов, больниц и всех, так называемых, казенных заведений? Какую позицию при взгляде на безобразную российскую действительность, где жизнь человеческая ни во что не ценится, где из года в год, из десятилетие в десятилетие копится дурная инерция грязи, лени и воровства, – так вот, какую же позицию должен занимать интеллигентный человек, считающий себя человеком образованным и порядочным? Должен ли он действовать, стремясь, пусть к малым, но реальным результатам на пользу общества, или его задача – наблюдать и осмысливать происходящее в кругу философствующих приятелей?

Рассказ этот – об отдаленных и ближайших целях, которые стоят перед Россией; о средствах, которые эти цели для своего воплощения потребуют. Это рассказ о смысле жизни и тайне смерти, о том, что граница между ними, так же, как и граница между здоровьем и болезнью, – подчас трудноуловима и размыта. А ещё это повествование о том, что все люди на земле связаны друг с другом, что чужого горя не бывает. Что жизнь одного обязательно откликнется в судьбе другого. И человеку надо помнить об этом и стараться в судьбе нуждающихся в тебе людей. Надо помнить также, что век человеческий короток, что можно и не успеть.

Итак, в больничном дворе, заросшем репейником и крапивой, окруженном серым забором с гвоздями остриями кверху (помните подобный забор в городе С., где жила «дама с собачкой»?) стоит Богом и людьми забытый флигель, в котором располагается палата № 6, в которой содержатся душевнобольные люди.

«Содержатся», пожалуй, не то слово. Там они гниют заживо изо дня в день из года в год, больные, лишенные свежего воздуха, нормального ухода и элементарной свободы. Охраняет их, как опасных преступников, сторож Никита, который бьет их «по лицу, по груди, по спине, по чём попало и уверен, что без этого не было бы здесь порядка».

Кто же обитает в этой палате, от кого столь сурово оградило себя, так называемое, нормальное общество?

Один – худощавый, чахоточный мещанин, который день и ночь грустит, уставясь в одну точку. Ни с кем не общается.

Второй – безвредный дурачок Моисейка, имеющий «детскую веселость и живой характер», лишившийся разума от огорчения – лет 20 назад у него сгорела шапочная мастерская.

Третий – оплывший жиром неподвижный мужик – «обжорливое и нечистоплотное животное, давно уже потерявшее способность мыслить и чувствовать».

Четвертый – мещанин, служивший на почте и дослужившийся…до мании величия. Он всегда находился в приятном оживлении по поводу получения очередной награды.

Есть ещё один, не проименованный, полностью парализованный человек. И, наконец, Иван Дмитрич Громов, мужчина лет тридцати трех, из благородных, бывший судебный пристав и губернский секретарь, заболевший манией преследования. Человек образованный и интеллигентный, чья душа измучена борьбой и продолжительным страхом.

Изо всех только Моисейка может выходить из флигеля и даже из больничного двора на улицу. Потому что в городе к нему привыкли и подают милостыню, которую, по его возвращении, грубо, с побоями отбирает сторож Никита. Все другие такой привилегии не имеют.

Кормят их дурно, содержат грязно, лекарств не дают никаких. А главное – держат взаперти и относятся ко всем одинаково – как к отбросам общества, не имеющим права ни на что, кроме смерти, пожалуй. И тогда появятся в палате санитары и за руки – за ноги стащат бедолагу в подвал, где и будет он лежать, пока не заберут его те, кто ещё помнит о его существовании, и не предадут его, наконец, вечному покою.

Но вернемся к обитателям этой грустной палаты. Почему же так строго отгородилось от них общество? Ведь не буйные они, не социально опасные, а, напротив, чересчур даже тихие, забитые и запуганные. Просто они не такие как все. Они – другие. Из болезнь, как увеличительной линзой, укрупнила черты и проблемы, от которых в будничной жизни обыватель склонен отмахиваться.

Палата № 6 – это отстойник, куда общество сплавляет тех, кто перешел границу общепринятой нормы: слишком инертен, чересчур грустен или странен. Но главное, убираются с глаз те, кто своей болезнью невольно шаржирует обычаи государственной жизни.

Ведь что такое мания величия, которой страдает один из обитателей палаты, мечтающий о шведской «Полярной звезде»? Чем он отличается, например, от Модеста Алексеевича («Анна на шее»), этакого столпа отечества, имеющего орден Станислава, получившего, наконец, долгожданный орден Анны II степени и мечтающий о Владимире IV степени? Разница лишь в том, что больной безобиден в своей тихой радости. А чиновный Модест Алексеич для получения желаемого, по сути, торгует своей молодой женой.

Мания преследования, развившаяся у совестливого Ивана Дмитрича Громова, есть не столько психическая, сколько социальная болезнь: ему казалось, что «насилие всего мира копится за его спиной и гонится за ним». Он испугался общества, в котором насилие расценивается как разумная и целесообразная необходимость, а всякий акт милосердия рождает взрыв неудовлетворенного, мстительного чувства. И чем логичней он рассуждал, тем сильнее и мучительнее становилась его душевная тревога.

Для таких – не вписывающихся в рамки общепринятых норм – и изобретена была людьми палата № 6.

Незрелому обществу вообще свойственно отмахиваться от проблем, а не решать их. Не исправлять оступившихся людей, а гноить их десятками тысяч на том же отдаленном Сахалине; не бороться с чиновничьим воровством, а попустительствовать ему; не искоренять невежество и произвол, а закрывать на него глаза. И делается всё это при участии людей образованных и даже культурных. Интеллигенции отведена здесь роль, пожалуй, самая гнусная: она подводит под все эти безобразия благообразную философскую базу.

…Про доктора Андрея Ефимыча Рагина Чехов сообщает нам, что это был «замечательный человек в своем роде». В молодости он был очень набожен и даже готовил себя к духовной карьере, но этому помешал его медик-отец, который настоял на том, чтобы сын пошел по его стопам. Призвания к медицине Рагин не испытывал, тем не менее, получив медицинское образование, приехал в город и вступил в должность доктора. Больше всего он любит «ум и честность», любит читать и разговаривать на важные философские темы. Но больница, которую он принял, буквально взывает о помощи: в палатах и коридорах тяжело дышать от смрада, нет житья от тараканов, клопов и мышей. На всю больницу только 2 скальпеля и ни одного термометра, в ваннах держат картофель. Его подчиненные занимаются поборами с больных. И т. д.

А что же городские власти, которые, конечно же, знали, что творится в «богоугодном заведении» этого маленького города?

Одни оправдывали беспорядки тем, что в больницу ложатся только мещане и мужики, которые не могут быть недовольны, так как дома живут гораздо хуже, чем в больнице; не рябчиками же их кормить!

Другие же в оправдание говорили, что одному городу без помощи земства не под силу содержать хорошую больницу; слава Богу, что хоть плохая, да есть. А молодое земство не открывало лечебницу ни в городе, ни возле, ссылаясь на то, что «город уже имеет свою больницу».

Вот такой порочный круг. И не Рагину было его разомкнуть. Вместо того, чтобы навести чистоту и вентиляцию, добиться необходимого оборудования и уволить казнокрадов, – милейший Андрей Ефимыч воспарил в такие теоретические выси, с которых его больница – заведение безнравственное и в высшей степени вредное для здоровья жителей, – приобрело характер отвлечённой проблемы, – у которой нет и не может быть реального, практического решения. Он полагает, что действовать бесполезно, потому что, «если физическую и нравственную нечистоту прогнать с одного места, то она перейдет на другое; надо ждать, когда она сама выветрится». К тому же, – рассудил этот философ в белом халате, – если больница со всеми её вопиющими проблемами до сих пор существует, значит это кому-нибудь нужно? Воистину, всё действительное – разумно. Разумны и нужны все предрассудки и житейские гадости, потому что со временем они переработаются во что-то путное, как навоз в чернозём. И как результат – глобальное обобщение: «на земле нет ничего такого хорошего, что в своем первоисточнике не имело бы гадости».

Всей «гадости» своей «хорошей» мысли доктор Рагин, видимо, не ощущал. Потому что почти два десятка лет своим личным неучастием провоцировал разложение и упадок во вверенном ему заведении. И при этом наслаждался книгами, вкупе с водкой и соленым огурцом.

Многое открылось в многочасовых думах этому философствующему Гиппократу. Ну, например это: «К чему мешать людям умирать, если смерть есть нормальный и законный конец каждого?»

Зачем облегчать больному страдания? Ведь они ведут человека к совершенству. И вообще – «Пушкин перед смертью испытывал страшные мучения, бедняжка Гейне несколько лет лежал в параличе; почему же не поболеть какому-нибудь Андрею Ефимычу или Матрене Савишне, жизнь которых бессознательна и была бы совершенно пуста и похожа на жизнь амёбы, если бы не страдания?»

После такой «теоретической базы» остается только опустить руки и не ходить на службу. Что и было Рагиным исполнено. Он весь переключился на чтение, размышление и беседы с не чуждым рефлексии почтмейстером Михаилом Аверьянычем. Перед ним он и развил однажды мысль, оказавшуюся для доктора пророческой: «Жизнь есть досадная ловушка. ‹ 1/4 › И вот, как в тюрьме люди, связанные общим несчастьем, чувствуют себя легче, когда сходятся вместе, так и в жизни не замечаешь ловушки, когда люди, склонные к анализу и обобщениям, сходятся вместе и проводят время в обсуждении гордых, свободных идей».

Вот уж точно: не буди лиха, пока спит тихо! Именно то, что было так складно сформулировано, но уже не в переносном, метафорическом смысле, а в смысле реальной «ловушки» – палаты № 6 с зубодробительным Никитой у входа, – и случилось вскоре с Андреем Ефимычем. Вскоре он получил возможность на практике проверить свои изящные идеи и про безмятежную удовлетворенность, и про родство образованных душ.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9