Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Александр Блок

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Мочульский Константин / Александр Блок - Чтение (стр. 30)
Автор: Мочульский Константин
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Но о философии «звезды, несущейся в пустом эфире», можно говорить только в катакомбах; с таким «откровением» нельзя идти к людям: они его не примут. Поэт понимает, что пафос разрушения должен быть оправдан нравственно и общественно. И он делает это в статье «Интеллигенция и революция»; возвращаясь к темам своей публицистики 1907 и 1908 годов он доказывает, что октябрьская революция обнаружила подлинное лицо России. «Передо мной — Россия, — пишет он, — та, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели; тот Петербург, который видел Достоевский, та Россия, которую Гоголь называл несущейся тройкой… Россия — буря. России суждено пережить муки, унижение, разделение, но она выйдет из этих унижений новой и — по-новому — великой». Это — первая попытка оправдания разрушения; оно прикрывается близкими Блоку славянофильскими и мессианскими идеями («Стихи о России»). Вторая попытка оправдания — толстовский пафос неправды старого мира, обличение его нравственного и социального зла: последние черные годы царской власти — Витте, Дурново, Столыпин, «бессонная, наполненная призраками ночь». «Распутин — всё, Распутин — всюду; Азефы, разоблаченные и неразоблаченные; и, наконец, годы европейской бойни…» Впечатления семи месяцев военной службы на Пинских болотах Блок сосредоточивает в одной зловещей картине. «Что такое война?» — спрашивает он и отвечает: «Болота, болота, болота; поросшие травой или занесенные снегом; на западе — унылый немецкий прожектор шарит из ночи в ночь; в солнечный день появляется немецкий „фоккер“: он упрямо летит одной и той же дорожкой; точно в самом небе можно протоптать и загадить дорожку… Бомба упадет, — иногда на кладбище, иногда — на стадо скотов, иногда— на стадо людей; а чаще, конечно, в болото; это — тысячи народных рублей в болоте… Трудно сказать, что тошнотворнее: то кровопролитие или то безделье, та скука, та пошлятина', имя обоим — „великая война“, „отечественная война“, „война за освобождение угнетенных народностей“, или как еще?»
      Интеллигенция проклинает большевиков, ужасается разрушению. Она не понимает, что это — возмездие. Автор ставит вопрос: «Почему „учредилка“? Почему „долой суд“?» «Почему дырявят древний собор?» «Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах?» «Почему валят столетние парки?» И отвечает перечислением грехов прошлого. Всё — справедливо: «за прошлое отвечаем мы. Мы — звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов?» Со свирепой иронией излагает он моральный кодекс буржуазии (семья, низшая школа, средняя школа, высшая школа, государственная служба) и делает вывод: «У буржуа — почва под ногами определенная, как у свиньи — навоз: семья, капитал, служебное положение, орден, чин, Бог на иконе, царь на троне. Вытащи это — и все полетит вверх тормашками».
      Сатирические зарисовки «Двенадцати» с их ребяческим озорством уже подготовлены: старушка, писатель, поп, барыня в каракуле, проститутка:
 
…И буржуй на перекрестке
В воротник упрятал нос.
 
      Блок рубит «старый мир» наотмашь, как попало, расчищая место для «стихии»: так любил он рубить кусты и деревья в Шахматовском саду. Покончив с «нравственным злом» и «социальной несправедливостью», автор обращается наконец к своей настоящей теме, к музыке. И здесь достигает высокого лирического красноречия. «Поток, ушедший в землю, протекавший в глубине и тьме, — вот он опять шумит; и в шуме его — новая музыка. Мы любили эти диссонансы, эти ревы, эти звоны, эти неожиданные переходы… в оркестре. Но если мы их действительно любили… мы должны слушать и любить те же звуки теперь, когда они вылетают из мирового оркестра; и, слушая, понимать, что это — о том же, все о том же… Дело художника, обязанность художника — видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит „разорванный ветром воздух“».
      На наших глазах происходит чудесное превращение: гул, «крушение старого мира», полет, порыв, бесцельное стремление становятся «великой творческой силой»; чистое разрушение обращается в созидание. Поэт толкует свой мистический опыт (звезда в пустом эфире) как наступление Царствия Божия на земле. Он верит, что музыка революции поет «о великом», верит, что она несет «мир и братство народов». Он обращается к интеллигенции: «Вы мало любили, а с вас много спрашивается, больше, чем с кого-нибудь. В вас не было хрустального звона, этой музыки, любви. Любовь творит чудеса, музыка завораживает зверей. А вы (все мы) жили без музыки и без любви. Лучше уж молчать сейчас, если нет музыки, не слышать музыки. Ибо всё, кроме музыки, всё, что без музыки сейчас только разбудит и озлит зверя». В этих напряженных, упрямых повторениях слова «музыка» — дионисийская одержимость. Огненная вера в чудотворную силу музыки («только музыка спасет») заставляет поэта поставить знак равенства между музыкой и революцией. Пусть в революции — кровь, самосуд и красный петух; пусть разрушаются дворцы и стираются с лица земли кремли, пусть ее мутный поток несет щепки, обломки и грязь, пусть хамство и зверство, разбойники, убийцы и провокаторы, — «все это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот, все равно, всегда — о великом». Никогда еще душа Блока не была так раскалена, так расплавлена, как в эти роковые и великие дни. Вершина его пророческого исступления — в словах о мировой миссии революции! «Размах русской революции, — пишет он, — желающей охватить весь мир, таков: она лелеет надежду поднять мировой циклон, который донесет в заметенные снегом страны теплый ветер и нежный запах апельсинных рощ; увлажнит спаленные солнцем степи юга прохладным северным дождем. „Мир и братство народов“ — вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чем ревет ее поток. Вот музыка, которую имеющий уши должен слышать». Статья заканчивается «Гимном к радости». Великие русские художники: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой — жили во мраке. «Но они знали, что рано или поздно все будет по-новому, потому что жизнь прекрасна». И автор заключает: «Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного, верить не в „то, чего нет на свете“, а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она — прекрасна». В финале — торжественные и важные слова: «Дух есть музыка. Демон некогда повелел Сократу слушаться духа музыки… Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию»[ В таком воздухе — дионисийского опьянения, восторга и вдохновения — создавалась поэма «Двенадцать»: в ней темная ночь революции, двенадцать разбойников, кровавая расправа, грабежи и убийства, «гул крушения старого мира», и все же это «гимн к радости»; звуки, ритмы поэмы пьяны хмелем свободы, разнузданны и безудержны, как взбунтовавшаяся стихия. Вот почему над бушующим океаном революции— заря новой «прекрасной жизни»:
 
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
 
      После неудачных попыток Симеона Полоцкого и Кантемира ввести в русскую поэзию польский силлабический стих Тредьяковский и Ломоносов создают по немецким образцам русскую силлабо-тоническую метрику. Она основана на трех элементах ритма: числе слогов, количестве ударений и рифме. Так, например, четырехстопный хорей: «Мчатся тучи, вьются тучи» — состоит из восьми слогов, четырех ударений и рифмы: тучи — летучий; четырехстопный ямб: «С больным сидеть и день и ночь» — из тех же элементов (рифма: ночь — прочь). Размеры отличаются между собой только системой чередования ударений; так, в хорее ударение падает на нечетные слоги (1-й, 3-й, 5-й и 7-й), в ямбе — на четные (2-й, 4-й, 6-й, 8-й). В трехдольных размерах (дактиль, анапест и амфибрахий) ударные слоги отделены друг от друга двумя неударными. Эта классическая система заковывает ритм в броню строгой закономерности.
      Поэту предоставляется единственная возможность разнообразия ритма — введение пэонов. Так, в четырехстопном ямбе может быть пропущено одно и даже два ударения. «Когда не в шутку занемог» — три ударения; «Полуживого забавлять» — два ударения. Пропуском ударений исчерпывается все ритмические возможности классической метрики.
      Русская народная поэзия такой закономерности не знает; ритм ее — чисто тонический. Стих несет определенное количество ударений, но между ними может быть различное количество неударных слогов. В течение XIX века в русской поэзии делались постоянные опыты сближения искусственной метрики с вольным ритмом народной песни (Пушкин, Лермонтов, Дельвиг, Фет, Тютчев). Но только символисты победоносно завершили революцию стихосложения. Среди них Блоку принадлежит историческая роль канонизации тонического стиха. После удач вольного ритма в «Стихах о Прекрасной Даме», «Нечаянной Радости» и особенно «Снежной маски» — тонический стих завоевывает в русской лирике равное по достоинству место рядом со стихом силлабо-тоническим. Дальнейшее развитие поэтического мастерства блестяще оправдало реформу, произведенную Блоком. В творчестве акмеистов (Гумилев, Ахматова, Мандельштам), футуристов (Маяковский) и советских современных поэтов тонический стих господствует.
      Поэма «Двенадцать» — торжество новой ритмической стихии. Богатство, разнообразие и выразительность ее ритмов — небывалые в русской поэзии.
      Народные вольные напевы сталкиваются со строгими классическими размерами: на диссонансах, синкопах, контрастах и срывах строится музыкальный контрапункт поэмы. «Музыка революции» вбирает в себя «городские темы» всей поэзии Блока. В черную ночь восстания мы слышали только голос города; крестьянская, «деревенская Россия» у Блока безмолвствует; поет городская голытьба, рабочие, фабричный люд, всколыхнувшееся дно столицы. «Двенадцать» — не Россия, а Петербург: его ветер, его метельная ночь, его озорная песня. Поэт возносит на высоту искусства вульгарный мещанский говорок:
 
Аль не вспомнила, холера,
Али память не свежа.
 
      Или:
 
Поддержи свою осанку!
Над собой держи контроль!
 
      Или:
 
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи.
 
      Он подслушал свои ритмы в кабаках и трущобах, в пьяной песне под гитару, в пляске с гармоникой, в цыганском романсе, в «душещипательном» распеве шарманки, в фабричной частушке. Достоевский любил грязные трактиры с органом, скрежещущим арию из «Лучии», любил пошлость, граничащую с фантастикой. Блок эту «мещанскую музыку» превратил в голос стихии, оркестровав ее ритмами метели, гибели и свободы.
      Тоническими стихами начинается поэма:
 
Черный вечер,
Белый снег,
Ветер, ветер,
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер,
На всем Божьем свете.
 
      Чередование двухударных строчек с трехударными подготовляет «державный шаг» двенадцати. Тема дана — ветер. Революция — стихия — ветер. И ритмы и звуки— ветровые: мир закружился, полетел, все сорвалось с места — один «полет», один «порыв», одно обезумевшее движение. Тема ветра острым свистом пронизывает поэму:
 
Завивает ветер
Белый снежок…
Ветер хлесткий!
Не отстает и мороз.
Ветер веселый
И зол и рад,
Крутит подолы,
Прохожих косит,
Рвет, мнет и носит
Большой плакат.
 
      Два ритмических удара, все торопливее, все неистовее — с перебоями, ускорениями (3 удара: рвет, мнет и носит). И конец:
 
Один бродяга
Сутулится,
Да свищет ветер.
 
      Вторая глава — резкий перелом ритма; звуки веселого марша:
 
Гуляет ветер, порхает снег
Идут двенадцать человек…
Революционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг —
и тут же залихватская плясовая:
Свобода, свобода!
Эх, эх, без креста!
Катька с Ванькой занята —
Чем, чем занята? Тра-та-та!
 
      В десятой главе — с новой силой возвращается тема ветра. Снег уже не «порхает», а завивается столбом, воет вьюа, пылит пурга:
 
Разыгралась чтой-то вьюга,
Ой вьюга, ой вьюга!
Не видать совсем друг друга
За четыре за шага!
Снег воронкой завился,
Снег столбушкой поднялся.
 
      В последней, двенадцатой главе — тема вьюги символически соединяется с темой революции:
 
Это — ветер с красным флагом
Разыгрался впереди.
 
      В снежной пурге исчезает все; глохнут выстрелы, бледнеют красные флаги. Побеждает вьюга; «долгим смехом» отвечает она и убийцам и убитым:
 
Трах-тах-тах! — И только эхо
Откликается в домах…
Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах…
 
      «Метельные» ритмы «Двенадцати» — завершение «стихийной» лирики Блока. Как в 1918, так и в 1907 году он «слепо отдался стихии» (записка о «Двенадцати»): тогда она продиктовала ему «Снежную Маску» и «Землю в снегу». В этом — внутренний закон его творчества: музыкальный напор стихии взрывается в стихах его вихрем ветра и вьюги. Но в «Двенадцати» это первоначальное восприятие раскрывается в двух планах. Сквозь «воронки» и «столбушки» метели смутно мерцают два видения: призрак «старого мира» и «двенадцать красногвардейцев». Первое видение схематизировано в образе «буржуя на перекрестке» и «голодного пса». О старом мире поэт говорит классическим, иронически-торжественным размером: четырехстопным, «пушкинским» ямбом. Его неожиданное вторжение в разгульную стихию тонических ритмов — обостряет эффект контраста:
 
Стоит буржуй на перекрестке
И в воротник упрятал нос,
А рядом жмется шерстью жесткой
Поджавший хвост паршивый пес…
Стоит буржуй, как пес голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пес безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.
 
      В 1918 году всю свою ненависть к старому миру поэт сосредоточил на этом придуманном им русском буржуа (совсем не характерном для русского старого порядка). В «Дневнике» мы находим любопытную заметку от 1 марта: «Отойди от меня, Сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать; лучше я или еще хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, Сатана». — Второе видение: «Идут двенадцать человек». Кто эти «наши ребята», которые пошли «в красной гвардии служить»? Призрачны их очертания, социальное лицо их неопределимо. Рабочие? Голытьба? Разбойники? Не все ли равно. Они безлики, как породившая их стихия. Аллегорические фигуры бунта в наспех напяленной красногвардейской форме:
 
В зубах — цыгарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
 
      Нужно быть слепым от рождения, чтобы этих новых Стенек и Емелек принять за фракцию социал-демократической партии! У Блока — не «пролетарская революция», а «русский бунт бессмысленный и беспощадный» (Пушкин). И как всякий русский бунт, он прежде всего — богоборчество:
 
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Тра-та-та.
………….
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Эх, эх, без креста!
 
      Грабеж («Нынче будут грабежи») и убийство («уж я ножичком полосну, полосну!»), разбой, а над всем этим — красный флаг и лозунг:
 
Вперед, вперед,
Рабочий народ!
 
      Именно это: черную ночь, белый снег, красный флаг, красную кровь на снегу и — вьюгу видит Блок в темном зеркале музыки. Он верит не «писателям-витиям», говорящим вполголоса: «Предатели!.. Погибла Россия», он верит музыке, и только музыке. В крови загорится «мировой пожар»:
 
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови —
Господи, благослови!
 
      Это «Господи, благослови» — не случайно в устах разбойников «без креста». Музыка не обманывает: она говорит об очистительной жертве, о рассвете нового дня.
      В центре поэмы стоит «любовная драма»: «Ванька с Катькой в кабаке», «Ванька с Катькой летит на лихаче». Катька изменяет, и Ванька ее убивает.
 
Что, Катька, рада? — Ни гу-гу!
Лежи ты, падаль, на снегу.
 
      Типичная «мещанская драма», выдержанная в стиле романсов под шарманку, вроде «Маруся отравилась». Строфы о Катьке с плясовыми припевами — поистине виртуозны:
 
В кружевном белье ходила —
Походи-ка, походи!
С офицерами блудила,
Поблуди-ка, поблуди!
Эх, эх, поблуди!
Сердце екнуло в груди.
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила,
С солдатьем теперь пошла?
Ээ, эх, согреши,
Будет легче для души!
 
      Подпрыгивающие, притопывающие хореи — взвизгивают и дергаются, как звуки гармоники.
      В последней строфе одна строчка принадлежит жене поэта. 17 февраля Блок отмечает в «Записной книжке»: «Двенадцать» — отделал, интервалы. Люба сочинила строчку «Шоколад Миньон жрала», вместо ею же уничтоженной «Юбкой улицу мела».
      Почему на переднем плане «революционной поэмы» — мещанская драма, которая могла бы случиться в любом месте и в любое время? Почему нужно было поэту окружить ее черной рамой Петербурга 1917 года? В «Записке о „Двенадцати“» Блок сообщает, что три раза в жизни он «слепо отдавался стихии»: в январе 1907 года, в марте 1914 и в январе 1918 года. В первый и во второй раз стихия открывалась ему через волнение страсти (увлечение H. H. Волоховой в 1907 году, влюбленность в Л. А. Дельмас в 1914 году). Мистическое прикосновение к мирам иным, музыка «мирового оркестра» переживается Блоком эротически: по терминологии Ницше это — состояние дионисийского исступления (экстаза). Поэтому и «музыка революции» звучит для поэта мелодией страсти: из лона ее возникает фабула о любви и смерти. Революционный Петербург порождает петербургскую мещанскую драму; ритм частушек, гармоники и шарманки предопределяет собой «уголовный роман» Ваньки и Катьки.
      Поэма о ночи и крови заканчивается пением ангельских арф:
 
Впереди — с кровавым флагом
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
 
      Повторяющиеся созвучия (невидим — невредим, нежной — снежной, надвьюжной — жемчужной); сладостные трели (вьюгой, поступью, россыпью); бархатные в (вьюгой невидим, невредим, надвьюжной, венчике, впереди) и шелестящие ж, ч, с (Нежной, поступью, надвьюжной, снежной, россыпью, жемчужной, венчике из роз) располагаются сияющим нимбом вокруг Имени Христа. Гармонические волны периода из семи стихов, медленно нарастая, вдруг разбиваются у Его ног:
 
Впереди — Исус Христос.
 
      Дионисийское волнение из своей пучины вынесло на берег священное имя, может быть, неожиданно для самого поэта. Отделывая поэму, Блок замечает в «Записной книжке»: «Что Христос идет перед ними — несомненно». Образ этот художественно правдив: он рожден музыкой, а Блок верит, что музыка не обманывает. Но как разумно объяснить его появление? Ведь музыка говорила о разрушении всего: отечества, нравственности, религии. И вот, — Христос с «разрушителями». «Дневник» отражает смущение и растерянность поэта. 20 февраля он записывает: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы „недостойны“ Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой». «Другой» с большой буквы это — Антихрист. Действительно — страшная мысль и дьявольский соблазн: отдать во власть Антихриста в муках рождающуюся новую Россию! Блок преодолевает это искушение: он больше не сомневается, что с ними Христос. «Большой ум» его свидетельствует об этом непреложно; но «малый ум» бунтует против христианства, борется с «женственным призраком». Трагическое раздвоение сознания между мистической верой и рассудочным неверием запечатлено в замечательной дневниковой записи 10 марта. «Марксисты, — пишет Блок, — самые умные критики, и большевики правы, опасаясь „Двенадцати“. Но трагедия художника остается трагедией. Кроме того, если бы в России существовало действительное духовенство, а не только сословие нравственно-тупых людей духовного звания, оно давно бы „учло“ то обстоятельство, что „Христос с красногвардейцами“. Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелие и думавших о нем… У нас, вместо того, они „отлучаются от церкви“… „Красная гвардия“ — вода на мельницу христианской церкви (как и сектантство и прочее, усердно гонимое). В этом — ужас (если бы это понять). В этом слабость Красной Гвардии; дети в железном веке; сиротливая деревенская церковь среди пьяной и похабной ярмарки. Разве я восхвалял? Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидать Иисуса Христа. Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак». Здесь говорят два человека: одному дано свыше «констатировать факт» (какая пророческая уверенность!), что Христос «на этом пути»; другой боится этого факта, испытывает прилив ненависти к «призраку». Первый — ясновидец, второй — нигилист и разрушитель.
      29 января, в день окончания «Двенадцати», Блок заносит в «Записную книжку»: «Сегодня я — гений».
      Поэма появилась в газете «Знамя труда», потом в журнале «Наш путь» и, наконец, в том же году вышла отдельной книжкой со статьей Иванова-Разумника. Поднялась литературная буря; редкое художественное произведение подвергалось таким нелепым толкам, вызывало столько ненависти, злобы, восторга и непонимания; поэта объявляли идеологом большевизма, поносили, бойкотировали; недавние друзья отказывались подавать ему руку. Поэт Всеволод Рождественский рассказывает о драматическом эпизоде, происшедшем на литературном утре кружка «Арзамас» в зале Тенишевского училища, 13 мая 1918 года. Любовь Дмитриевна читала поэму «Двенадцать». В маленькой комнатушке за кулисами между участниками утра завязывались страстные споры. «И вдруг, — пишет Рождественский, — все замолчали. В комнату вошел Блок. Он почувствовал это неожиданное и тягостное молчание. Перед ним расступились молча и недоброжелательно. Кто-то демонстративно повернулся спиной. Бородатый человек в узком форменном сюртуке отвел протянутую было руку… Блок остановился посреди комнаты, как бы не решаясь идти дальше. „Взгляните, — прошептал своему соседу профессор, — какая у него виноватая спина“. Этот довольно явственный шепот не мог не дойти до ушей Блока. Он резко повернулся и почти в упор взглянул на говорившего. И тут я впервые близко увидел его лицо. Оно было безмерно уставшим и, как мне показалось тогда, покрытым паутиной презрительного равнодушия. Не торопясь, холодно и несколько дерзко, Блок обвел взглядом присутствующих. Все потупившись молчали. Молчал и он, видимо чего-то выжидая, готовый ко всему. Горько дрогнули уголки его тяжелого, скорбного рта…» Очень характерен для отношения «интеллигенции» к «изменнику» рассказ З. Н. Гиппиус о встрече с Блоком в трамвае (17 сентября 1918 года).
      «Лицо под фуражкой какой-то (именно фуражка была, не шляпа) — длинное, сохлое, желтое, темное. „Подадите ли вы мне руку?“ Медленные слова, так же с усилием произносимые, такие же тяжелые. Я протягиваю ему руку и говорю: „Лично— да. Только — лично. Не общественно“. Он целует руку. И, помолчав: „Благодарю вас“. Еще помолчав: „Вы, говорят, уезжаете?“ — „Что ж… Тут или умирать, или уезжать. Если, конечно, не быть в вашем положении“… Он молчит долго, потом произносит особенно мрачно и отчетливо: „Умереть во всяком положении можно“. Прибавляет вдруг: „Я ведь вас очень люблю…“ — „Вы знаете, что и я вас люблю“». Какая трагическая встреча… Нельзя о ней читать без боли… и стыда.
      Одновременно с «Двенадцатью» в том же приливе вдохновения были созданы и «Скифы». Первая поэма закончена 29 января, вторая написана в один день — 30 января. В автобиографии Блок рассказывает, что ранняя юность его прошла в среде людей, понимавших поэзию в духе старинной йloquence. Таким совершенным, блистательным образцом «поэтического красноречия» является поэма «Скифы». Поэт возвращается к первым литературным впечатлениям юности, к высокой риторике начала XIX века, к традиции торжественных од Ломоносова и Державина. Ближайшие его вдохновители — Пушкин и Лермонтов. Пафос пушкинского обращения «К клеветникам России»: О чем шумите вы, народные витии? Зачем анафемой грозите вы России? и огненные слова лермонтовского обличения («На смерть Пушкина»): «А вы, надменные потомки — Известной подлостью прославленных отцов…» оживают в медном звоне блоковских строф:
 
Для вас — века, для нас — единый час.
Мы, как послушные холопы,
Держали щит меж двух враждебных рас
Монголов и Европы!..
 
      Эпиграфом к своей поэме Блок берет два стиха Владимира Соловьева:
 
Панмонголизм. Хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно…
 
      и собирает рассеянные в стихах «Родина» — монгольские, татарские, азиатские черты России. Уже давно тревожил его этот призрак с «раскосыми и жадными глазами». Он писал: «Наш путь стрелой татарской древней воли пронзил нам грудь». Он видел: «Дико глядится лицо онемелое, очи татарские мечут огни».
      И теперь в ответ новым «клеветникам России», Европе, возмущенной «русским вероломством» — Брест-Литовским миром, — он бросает в лицо «монгольскую угрозу»:
 
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей.
 
      Россия перестанет защищать своей грудью западный мир: пусть Европа сама померяется силами «с монгольской дикою ордою», пусть и она понесет бремя «татарского ига»:
 
Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!..
 
      Вы с презрением и ненавистью называете нас азиатами, вы обвиняете нас в предательстве. Вы правы:
 
Да, скифы мы. Да, азиаты— мы,
С раскосыми и жадными глазами.
 
      На ненависть мы ответим ненавистью. На презрение — местью. Но за «азиатской рожей» скрыто другое лицо России, которое надменная, «пригожая» Европа упрямо не желает видеть, лицо неутолимой, ненасытной любви.
 
Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью и с любовью.
 
      В политическую обличительную риторику внезапно, лирическим вихрем, врывается пять вдохновенных строф о любви:
 
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет и губит.
 
      Любовь раскрывается, как вселенская бесчеловечность России. Эту веру Достоевского Блок выражает перечислением всех сокровищ мира. Россия любит все: и «жар холодных числ», и «божественные видения», и «острый галльский смысл», и «сумрачный германский гений». Россия помнит все — и ад парижских улиц, и прохладу Венеции, и аромат лимонных рощ, и дымные громады Кельна… И эта Россия— обращенная к Европе скорбным и страстным лицом — не угрожает, не проклинает — она зовет к «братству народов»:
 
Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные объятья!
Пока не поздно — старый меч в ножны,
Товарищи! Мы станем — братья!
 
      Патетический призыв с новой, потрясающей силой раздается в финале:
 
В последний раз — опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
 
      Но зова «варварской лиры» Запад не услышал. Через 23 года Германия, поработившая всю Европу, на приглашение «на братский пир труда и мира» — ответила огнем и железом. Каким пророчеством о Германии звучит строфа Блока:
 
Вы сотни лет глядели на Восток,
Копя и плавя ваши перлы,
И вы, глумясь, считали только срок,
Когда наставить пушек жерла!
 
      России было суждено, «обливаясь черной кровью», пройти через огонь второй мировой войны.
      В эсеровской газете «Знамя труда» Блок перепечатывает шесть своих статей 1907–1909 годов, посвященных вопросу о народе и интеллигенции. В ноябре 1918 года, присоединив к ним седьмую статью «Интеллигенция и революция», он издает их отдельной книжкой под общим заглавием «Россия и интеллигенция». В предисловии автор предупреждает: «Я никогда не подходил к вопросу со стороны политической. Тема моя, если можно так выразиться, музыкальная… Новый порыв мирового ветра… побуждает меня вновь обратить к читателю те же вопросы».
      О сотрудничестве в эсеровских органах и о травле, которой он за это подвергался, Блок вспоминает в 1920 году («Записка о „Двенадцати“»). «С начала 1918 года, — пишет он, — приблизительно до конца октябрьской революции (3–7 месяцев?) существовала в Петербурге и Москве свобода печати, то есть, кроме правительственных агитационных листков, были газеты разных направлений и доживали свой век некоторые журналы; кроме того, в культурной жизни, в общем уже тогда заметно убывавшей, было одно особое явление: одна из политических партий, пользовавшаяся во время революции поддержкой правительства, уделяла место и культуре: сравнительно много места в большой газете и почти целиком ежемесячный журнал. „Наш путь“ Газета выходила месяцев шесть; журнал на втором номере был придержан и потом воспрещен. Небольшая группа писателей, участвовавших в этой газете и в этом журнале, была настроена революционно. Большинство других органов печати относилось к этой группе враждебно, почитая ее даже — собранием прихвостней правительства. Сам я участвовал в этой группе, и травля, которую поднимали против нас, мне очень памятна. Было очень мелкое и гнусное, но было и острое…»
      Газетная травля, духовное одиночество и тревога за голодающих мать и тетку — резко обрывают радостное напряжение поэта эпохи «Двенадцати».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33