Совесть была не совсем спокойна, конечно, но новые куртки сильно перевешивали ее тихие поскребывания.
Выбрав лучшую, понесли Ольховскому. Ольховский куртку не взял. Выслушал и выругался.
– За следующий факт мародерства расстреляю, – посулил он, и как-то поверилось, что раз уж пошли такие дела – в самом деле может расстрелять, ничего невероятного. Если только, конечно, найдет из чего.
Вечером ревком вынес своему председателю (или секретарю, сбивались в титуловании) моральное порицание большинством голосов. Одновременно объявили благодарность за проделанную работу о заботе над экипажем. Приятно быть справедливым.
6.
Люди склонны сильно переоценивать масштабы того, что происходит здесь и сейчас. Прорыв трубы в собственной ванной куда значительней наводнения в Китае. Взять хоть бандитизм.
Война и оружие – обыденность многих времен; наше не исключение. Масштаб бандитизма в России девяностых давно перестал поражать. Разборки и заказные убийства доставляют обывателю газетное и телевизионное удовольствие: ты смотри, что делается! А убитый явно ворюга: все они хороши. Бедняков это не касается, а мы-то бедняки. Только в темноте не гуляй, деньги не свети, дочь одну не отпускай и стальную дверь поставь. Пистолетик бы еще, и имели мы всех, кто ниже нас ростом.
За последние восемьдесят лет страна знала три пика бандитизма. Первый и высший пришелся на любезный и легендарный восемнадцатый год, когда наган был властью законодательной, исполнительной и… черт, какая третья? все равно ее нет. Ну, нэп, конечно, но уже не так. Краток и крут был всплеск сорок пятого-шестого: уцелевшие солдаты вернулись домой – а дома нищета, бездушная бюрократия и никакой благодарности за увечья и подвиги. А солдат привык: хочешь жить – стреляй, надо – возьми; а оружия кругом полно. И в первом, и во втором случае государство решало вопрос быстро и эффективно: террор, расстрелы на месте и смертные статьи в судах быстрых и отчасти праведных.
Так что бандитизм девяностых отнюдь не оригинален. И не так ужасен и крут, как кажется моралистам, подверженным гипнозу собственных лозунгов ах-гуманности. В нем своя система, и почти все вопросы можно решить миром. Бандиты закрыли своими спортивными телами прорехи в деятельности государства, которое вздрыгивает слабыми ножками из кармана (держи шире) олигархов. Хлеб да соль, братва.
Еще в раннесредневековой Англии каждый платил предводителю шайки бойцов, которая защищала его от других и давала возможность как-то жить. Свободным человеком считался лишь тот, кто мог защитить себя самостоятельно: имел средства и людей. Таков был закон. Никакого отличия от лидера группировки, который убежден, что любой коммерсант обязан кому-то платить. Эпоха такая.
И чем был бы плох в сквере перед Манежем памятник Робин Гуду, покровителю свободолюбивых и угнетенных, с золотом по постаменту: «Братку от тамбовских». Цветы по праздникам и депутация из Шервудского леса на майские дни.
Примерно такие мысли бродили у Колчака, а сам Колчак бродил по крылу мостика. Мысли эти носили не вовсе праздный характер, потому что по правому берегу проплыл шаткий причал, у которого три лодки и дюралевый катер синхронно раскачивались на волне, разведенной «Авророй» – а над причалом стояли два джипа: машины, законно ассоциирующиеся с бандитами; недешевые такие серьезные тачки в этой бедной глуши, где честным образом на них заработать невозможно.
При рассмотрении в бинокль сквозь слабо тонированные лобовые стекла джипов внутренность их различалась укомплектованной лицами, менее всего вызывающими в воображении сцены мирного крестьянского труда. Лица были со вниманием обращены к проходящему мимо крейсеру. И внимание это не казалось похожим на праздное любопытство зевак, специально прибывших поглазеть на старинный корабль.
Человек, дослужившийся до капитана первого ранга и командира авианосца, может быть грешен во многих пороках, но глупость и беспечность в их число входят редко. Поэтому Колчак сопоставил историю с куртками, господствующие в обществе нравы и обычаи, лица в джипах и плавсредства у причала – и с железной ленцой, какая дается многолетней привычкой к беспрекословному и любой ценой выполнению твоих приказов, скомандовал:
– Боевая тревога. Орудийный расчет – к кормовому орудию. Пять выстрелов – подать к кормовому орудию. Сигнальщикам – смотреть хорошо на кормовых румбах. Хорошо – ты понял?
Заквакал ревун. Застучали каблуки на юте. Ровным шагом поднялся на мостик Ольховский с задранными бровями:
– Что случилось, Николай Павлович?
Колчак изложил соображения.
– Не понравились мне их морды.
– Логично. Лучше перестрахуемся.
Они поделились давно остывшим негодованием по поводу того, как «жигуль» с бандитами нагло пер через КПП полка, зная, что никакой командир не захочет брать на себя ответственность за открытие стрельбы и жертвы среди местного населения; как группировки диктуют волю командирам частей, реально угрожая жизни их семей; и вообще каленым железом выжигать весь этот беспредел.
Через полчаса в тишине реки возникло еле уловимое акустическое колебание – словно точка зуммера в звуковой пустоте.
– Сигнальщик – смотреть по корме!
Колчак перелистнул атлас, повел носом по карте и кивнул: «Никаких населенных пунктов на ближайший час нашего хода». Хорошее место, тихое. Хоть сарынь на кичку кличь.
Колебание быстро усиливалось и оформилось в комариное зудение. Оно нарастало, тонкий слитный звук распался на рокот, и из-за поросшего черной чащей поворота выскочил белый треугольничек буруна, сопровождаемый докладом сверху:
– Катер в кильватере! Дистанция семь кабельтовых! м-м, сокращается! Скорость восемнадцать – двадцать узлов! Команда восемь… девять человек!
– Кормовое орудие – к бою!
– Так, – сказал Колчак. – Приехали. А как ты будешь без прицела стрелять по движущейся цели? Через ствол наводить?
– А что? Пока они в кильватере на дистанции – угловой скорости не имеют. Сближение учтем! Ор-рудие! Взрыватель осколочный!
– Погоди, а ты им взрыватели дал?
– Черт!!! – закричал Ольховский и понесся в каюту.
– Спокойно, – сказал Колчак, хотя рулевой и лоцман интересовались происходящим без всякого беспокойства, как будто к ним это не имело никакого отношения. – У нас есть минуты полторы-две. Как бы не утопить кого не того, а? Сигнальщик! Кто там в катере? Разбираешь?
– Да вроде все молодые ребята, товарищ капитан первого ранга.
– Я тебе дам «вроде»! Оружие есть?
– Да вроде не вижу.
– Еще «вроде» – убью! Есть или нет?!
– Никак нет! Оружие не наблюдаю!
На корме Ольховский, присев на корточки, ввинчивал в снаряд взрыватель. Ввинтив, он топнул, проорал жуткий мат и побежал в каюту за установочным ключом, закрепленным в цинке.
– Дистанция четыре кабельтовых!
Ствол орудия опустился, ловя цель.
– Уничтожить его профилактически, – с сомнением сказал Колчак. – Не знаю даже. Нет катера – нет проблемы.
Он набрал воздуха и заревел в громкую трансляцию:
– На катере! Глуши мотор! Не подходить! Буду стрелять!
Услышали или нет, но катер резко повернул, показав красное днище, и продолжил преследование размашистым зигзагом. Стрельба стала невозможна.
– Ты что сделал!!! – надсаживаясь, затряс кулаком Ольховский.
– Да, – сказал Колчак. – Без прицела, без автомата стрельбы, без дальномерного поста, – да. Думаю, это они возню у орудия заметили.
– Автомат! – сообщил сигнальщик. – Вижу у одного автомат… вроде, АКМ-47. И два пистолета… вроде, ТТ.
– Конец тебе, – сказал Колчак. – Я предупреждал – вроде.
– Есть! Виноват!
– М-да. Родине нужны герои, а рожает идиотов. Плюс – цель понял. Минус – а чем воевать-то будем? Сальдо – минута на размышление.
Ольховский взлетел над трапом, легкий и страшный, как дух мщения.
– Потом, потом! – поспешно парировал Колчак. Он закурил, оскалился и сам себе задирижировал сигаретой:
– Так!!! Боцман! Все ведра наполнить мазутом – и на палубу! Жив-ва!!! В машине! Мознаим! Давай шланг к паропроводу – и чтоб достал до борта палубы! Ты понял меня?! Док-тор-р! С бинтами на палубу!
– Чистый адмирал Ушаков! – восхитился лоцман.
– Ты что хочешь? – растерялся Ольховский.
– Потом, Петя, потом! Давай свой спирт на палубу, тащи быстро, ну! – Колчак подпихнул его вниз.
Катер с урчанием и треском уже выскочил на траверз кормы.
Серьезные ребята изготовились в нем с видом сноровистых коммандос и неотвратимых карателей. Не в том, мол, дело, что нас мало, а в том, что за нами безусловная сила, которая жесточайше подавит любое сопротивление, так что о нем никто и думать не моги.
Катерок поравнялся с мостиком, сидевший на носовой банке у кокпита встал и поднял раструбистый мегафон:
– На «Авроре». Есть разговор.
Колчак передернулся (как лимон разжевал) от презрения не к ним даже, замечать кого было ниже его достоинства, а к ситуации, в которой вынужден был присутствовать.
– Боцман. Ответь этим…
Кондрат поставил ведра, перегнулся с борта и ответил с искусством и от души.
– А за слова ответишь, – пообещали с катера. Рожи выражали властную решимость отчаюг, ломающих волю противника и жертвы.
Сидевший на моторе уровнял скорость и притер катер к борту.
– Всем отойти от борта! – драконьим спецназовским голосом гаркнули из катера.
Автоматчик передернул затвор и дал очередь поверх. Две пули цокнули и прошили кожух средней трубы. Восемь пистолетов, ну до игрушечного ничтожных под шестидюймовыми стволами, уставились снизу. В этом контрасте они не воспринимались угрозой, а только раздражали. Но держались за них ребята подходящие, и в реальной схватке они имели все шансы взять верх.
Два легких дюралевых трапика с широкими скобками-захватами на конце вцепились в срез борта, и на них тут же полезли двое.
– Абордаж, ты понял? – изумился Колчак. – Вот это храбрецы!
Секунды растянулись и сделались длинными и емкими.
– Боцман – лей! – Колчак скатился вниз и поспешил к месту действия. – Сбросить лестницы чертовы!
Снизу хлопнули выстрелы, Кондрат невольно попятился от борта, и желтовато-черный выплеск мазута пролетел дугой и шлепнулся о воду далеко за катером.
– Вплотную!!! Где пар???!!!
«Черт, сейчас ведь влезут! Дождались!»
И тут произошло непредвиденное. В борту, прямо за трапиком, открылся иллюминатор, и что-то длинное и тонкое сильно пихнуло лезущего бойца в живот. Он согнулся, отпустил руки и, спружинив в воздухе, спиной свалился в катер на других.
В иллюминатор высунулась винтовка со штыком. За нее держались две бледные мосластые руки. Как воинственный дятел, выставивший клюв из дупла, штык ткнул вбок в соседний трап, но не достал, тюкнул еще – тот, кого он кольнул в бок, дрыгнул ногой, вильнул и соскользнул вниз.
Выстрелили, пули вскользь выбили борозды краски рядом с иллюминатором и с визгом ушли в рикошет. Снизу защитник крейсера был невидим и неуязвим.
– Подлезь высади ему обойму в окно!
– Передвинуться надо!
– Хрен дадут еще зацепиться!
– Все равно иллюминаторы по всему борту – другой откроет!
– Быстрее!
– Так стреляй, когда лезешь!
– Куда?!
– По рукам!
– Давай, пока не сбросили!
Автоматчик дал очередь над бортом, прикрывая высадку – давя на психику и отгоняя: выпущенные косо снизу пули задеть не могли, но охоту лезть вперед отбивали.
Произошла краткая заминка с обеих сторон. Как писали в батальных сценах старых романов – момент был решительный.
В этот самый момент над бортом возникла дикая и исполненная боевого пыла фигура.
Но сначала объясним ее явление.
Иванов-Седьмой не мог упустить возможность пойти в знаменательный (и, не исключено, последний) рейс «Авроры». Но не сумел он и мотивировать начальству необходимость своего присутствия на борту: отказ был категоричен. Оставалось незаметно запереться в своей каюте-кабинете-канцелярии директора музея в день перед отходом, что он и проделывал неделю подряд, пока не стронулись. Он справедливо рассудил, что в переходе будет не до музея, куда никто не сунется.
Вдумчиво запасшись консервами, печеньем, кипятильником и ночным горшком, опорожняемым ночью в иллюминатор, он не казал носу, страдая исключительно от недостатка информации. Но к его услугам была трансляция, вид в иллюминатор и воображение.
Стесняясь униженности своего положения, он высчитывал и выжидал время, когда списать его на берег покажется уже нецелесообразным и можно будет выйти и претендовать на судовую роль и довольствие. От консервов с печеньем не проходила изжога и появились легкие рези в желудке. Зато, как любят выражаться эпигоны романтизированных биографий, никогда ему не писалось так хорошо, как в эти дни.
Услышав «Боевая тревога!», он насторожился, как старый строевой конь. Даже мысль не мелькнула у старого моряка, что настал удобный случай покинуть добровольное заточение. Лишь судьба корабля заботила его. А вид малого речного судна с пиратами и поднявшаяся стрельба ввергли в сильнейший гнев и тревогу и подвигли к немедленным, любым, решительным действиям по обороне фактически безоружного, беззащитного крейсера.
Он выскочил в экспозицию, суконным локтем (нет времени!) разбил витрину, схватил трехлинейную винтовку, обойму, гранату системы Новицкого и успел обратно как раз вовремя, чтобы отразить первую атаку. После чего двумя движениями задраил иллюминатор на броняжку – и, черной молнии подобный, метнулся на палубу, вщелкнув обойму в магазин.
В возбуждении выкрикнув неизвестно откуда выскочившую на язык фразу:
– Огребай, руманешти, матросский подарок! – он швырнул в катер тяжелую, пятифунтовую гранату.
Миг остолбенения внизу сменился непроизвольным и неудержимым хохотом. Иванов с непониманием проследил взгляды и увидел у себя в руке длинную рукоятку. Стряхнутый с нее ветхий цилиндрический корпус булькнул в воду и выпустил мелкие пузырьки.
Слишком возбужденный для того, чтоб отдавать себе отчет в деталях, Иванов швырнул рукоятку следом за гранатой, передернул затвор, приложился и выстрелил вниз.
Боек щелкнул. Боевая пружина была в порядке. Он сам чистил затвор. Но выстрела не последовало.
Передернул еще (хрюкающий всхлип внизу) – и выпалил!
Один в катере схватился за живот и повалился, хватая воздух. С шипением и фуканьем из патронника вылетела вверх желто-серая струйка. Иванов схватился за обожженное лицо и уронил винтовку на палубу. Давным-давно он сам залепил просверленное, как положено экспонату, отверстие хлебным мякишем и закрасил черной ручкой. Но как затесался в холостую музейную обойму чем-то когда-то снаряженный патрон, не узнает уже никто; обычное дело.
В катере захлебнулись, зарыдали и бодро полезли наверх. Упавший вытер слезы и прыгнул на ступеньки, как кошка.
Но эта трагикомическая сцена дала необстрелянной и безоружной команде столь необходимый выигрыш во времени. Над Ивановым-Седьмым можно было смеяться сколько угодно, но трусом он не был и действительно подал пример.
– Ломы! – крикнул Колчак, указывая на борт.
Но ломами подковырнуть, поддеть захваты трапов и сбросить не удавалось.
– Мазут! – в то же время крикнул он, и трое на четвереньках, пряча головы и мешая друг другу, вылили за борт, на лезущих и в катер, шесть ведер мазута – кто-то ухнул и бешено заматерился.
Следом полетели спички и зажигалки. Но они гасли сразу. Кроме того, мазут – не бензин, и поджечь его не так просто: брошенная спичка в нем гаснет, вспыхивает только пирофугас в кино.
Над бортом поднялась рука с наганом, наган выстрелил дважды, Колчак прыгнул вбок, выхватил у матроса лом и ударил по руке – попал по револьверу, он отлетел, рука мотнулась и скрылась, там крикнули:
– Ствол! Дай ствол!
Боцман совал пожарным багром над соседним трапом, за багор схватились, там пошло перетягивание каната.
– Отвал! – закричали снизу. – Ночью подойдем, тихо!
– Я говорил!
– Они смотреть будут! Паш-шел!!!
Колчак штыком пробил дырку в крышке поданной гильзы с порохом, оторвал жгут бинта, макнул в спирт, отжал в кулаке и забил конец фитиля в отверстие.
– Н-ну… – прошептал он, поджег и сбросил эту бомбу вниз.
Над бортом снова высунулась рука с пистолетом, и Колчак машинально отметил, что теперь рука левая.
Внизу рвануло глухо и протяжно – как-то объемно: звук был похож на сконцентрированное в секунду шипение бенгальского огня, пыхнувшего оглушительно. Над бортом взлетели крупные искры и какие-то чадящие клочки. И сразу повалил густой черный дым.
Там завопило, заорало, гулко шлепнулось в воду.
Колчак с силой, как копье, метнул лом вертикально вниз, щурясь в гари и целя в середину этого дыма: пробить дно.
– Бросай ломы!!!
Еще два лома мелькнули отвесно.
Боцман страдальчески поморщился, вцепясь в отвоеванный багор. Остальные вопили: «А-а-а-а-а!!!»
И только тогда, приплясывая и подвывая, Мознаим дотащил свой шланг, бьющий вверх паром, до борта.
– Отставить, – сказал Колчак.
– Трафальгар, – сказал Ольховский. – Жалею, что не участвовал в баталии сей хотя мичманом, а?
В ушах, однако, звенело.
Катер, медленно погружаясь, сплывал и удалялся по течению. Вернее, это был уже не совсем катер: лобовое стекло было снесено, в кокпите зияла дыра, и он сидел почти по планширь в воде, продолжая опускаться. Тусклые красноватые язычки змеились по краске, радужным кустом лопнул бензобак, и жирный мазутный дым продернулся цветными нитями. Черные пятна на воде коптили и дробились.
– Восемь стволов пропало, – с сожалением отметил боцман. – И три лома, – не удержался он.
– От дураки, – вздохнул Колчак. – Нам бы такую морскую пехоту.
На несколько тел, мутно угадываемых в гари, не хотелось смотреть. Ноги в зеленых адидасовских штанах свесились через борт в воду, как будто их обладатель раскинулся в шезлонге. Две черные головы медленными толчками двигались в сторону берега, куда ветер нес и рассеивал слоистый редеющий шлейф чада.
Шурка поднял с палубы револьвер и подал Ольховскому. Ольховский повертел его и протянул Колчаку.
– Благодар-рю за службу, товарищ капитан первого ранга, – взял под козырек.
– Служу, служу, – ворчливо отозвался Колчак. – Хотел бы я знать, кому и чему…
На рукояти было выбито выше щечки: «Оружейные заводы Петра Великого – 1916 годъ». В барабане нагана оставалось пять патронов. Обшарпан до белого – ну и шпалер…
– Боцман. Трапы прибрать, борт привести в порядок… закоптили тут. Позорище: стыдно кому сказать – дюральку с пацанами утопили.
Вечером Ольховский вызвал секретаря ревкома и потоптал, как петух цыпленка. «Вот тебе твои куртки, сучий потрох! Только мы и мечтали с бандитами воевать».
Шурка тянулся с побитым, но достойным видом: готов был страдать впредь за правое дело…
– Парадокс в том, – кипятился Ольховский, – что мы нарушили справедливость, а шпана пыталась ее защищать! Революционер хренов! Шурик, сука, пущу я тебя привет Рябоконю передавать!
Пока Р.В.С. заседал по поводу: бандитов осудить и топить и дальше, но особо не нарываться, – Колчак принимал раскаяние Мознаима. Раскаяние носило форму довольно тяжелого ящика с двадцатью гранатами РГД.
– Не сообразил! Клянусь! – звенел слезой Мознаим. – Я же не знал, почему тревога, Николай Павлович! Закидали бы сразу, мне же не жалко!
– Стоп. Ты их где взял?
– Да на том же складе купил, куда вы летом ездили.
– Зачем?
– Они списанные, дешево отдали, а в Москве продать можно…
Сумасшедший дом, подумал Колчак. И ведь так везде. Может, лучше пчел в Крыму разводить?
9.
На подходе к Вытегре Мознаим взмолил, что в генераторе серворуля при поворотах горит обмотка, и или они достанут новый трансформатор, или он ни за что не ручается, хотя, с другой стороны, может ручаться, что крейсер буквально через двое суток потеряет управление. Как можно заметить, его озабоченные плачи сменили тематику, сохранив тональность: временно отрешившись от семейных забот, он незамедлительно переключил свои страдания в служебно-технический регистр.
Вытегра была типичным речным поселком, разросшимся до размеров и статуса города в презрительной уверенности, что таковы и есть все нормальные города на свете: грязь и мешанина кривых деревяшек с панельными пятиэтажными коробками. Вид его являл симбиоз слияния города и деревни чисто механическим путем: сложить, перемешать и вывалить на местность, как груду кубиков из ведерка в песочницу, размоченную дождем.
Отдали якоря на рейде, хотя назвать рейдом расширение речного фарватера напротив хилых хибар порта было бы явным преувеличением.
– Здесь магазин оптики хороший, – оживился Егорыч, – съезжу посмотрю себе очки новые, давно собирался, да все случая не было. Для дела ведь, – заискивающе пояснил он Ольховскому, мягким вымогательством получив сторублевку.
Услышав про очки, Сидорович побежал переодеваться.
Вывалили ял. О чем никак не думали в Петербурге за сборами – это о моторе для малого обеспечивающего плавсредства. Не было оно нужно нисколько, вот и не думали. И теперь приходилось, как напоказ или в учебке, сажать шестерых гребцов на весла, старшину – на руль, и таким картинным манером съезжать на берег. Бутафорский катер висел под шлюпбалками – красавец.
– А это что за маскарад? – воспретил было Колчак, когда гребцы полезли в ял, припарадившись по форме номер три и в черных чертовых кожанках поверх. – Кто разрешил? Отставить. Дежурный!
– Товарищ капитан первого ранга, – заканючил Габисония под аккомпанемент нежных вздохов, – в город же выходим, все равно что в увольнение. Корабль же представляем, чего ж в рабочем-то платье…
– А куртки – ну, для тепла, а в бушлатах жарко… грести.
Колчак махнул рукой – а, хрен с вами.
На берегу праздный – как по характеру, так и от безработицы – люд сориентировал носы и ноги в сторону крейсера: развлекая себя этим необычным оживлением скучной повседневности. Сенсации «Аврора» не вызвала – к кораблям здесь привыкли, пусть не к таким. Кучка любопытствующих собралась, пацаны тыкали пальцами и спорили.
Мознаим тут же выяснил, где расположен заводик, и даже где на заводике электромеханический цех, и убыл с двумя сочувствующими в коляске мотоцикла. Лоцман пряменько посеменил покупать свои очки, цапнув под локоток Сидоровича. А мичман Куркин, оставив Габисонию нести вахту у яла, с четырьмя остальными пошел пошляться по городу: раньше, чем через пару часов, Мознаима ждать не приходилось.
Ходить было приятно: черное сукно утюжено, ленточки вьются, кожан тугим ремнем охлестнут, и смотрят на тебя, как на высшее существо из дальнего счастливого края, с завистью и почтением; и подавляют в себе, из вежливости и остатков самоуважения, охоту заговорить и тем приблизиться, уравняться отчасти. Бедная у них жизнь, понимаешь. Дыра, чего взять.
Тротуары не везде, глина липнет, фасадишки обшарпанные, машина брызги разведет – помойка на колесах. Только девчонки ничего смотрелись. Смотрелись и сами смотрели ничего. Сигнальщик, Серега Вырин, тот просто млел и маслился от взглядов – ну одичал.
– Эх-х, – раздувался, – все бабы наши были бы.
На тесном от хлама и продавцов рыночке промочили ноги, попили пива и хозяйской развальцой заложили дугу обратно.
Вот у одного фасадишка, где розовое облезло, а серое разошлось, путь великолепной пятерки пересекся с мелким скоплением аборигенов. Скопление имело форму очереди и характер демонстрации и состояло исключительно из представителей старшей возрастной группы. Причину скопления с ясностью объясняла зеленоватая вывеска «Сбербанк», блеклая и безнадежная, как прошлогодняя ботва.
Лозунги и транспаранты отсутствовали. Два десятка старушек, которые на свое горе живут дольше мужчин, гомонили на нисходящих интонациях, не в силах разойтись. Общественным возмущением предводительствовал старичок-боровичок, тип занозистого активиста дворового масштаба. На удивление большие малиновые уши, торчащие в стороны, придавали ему сходство с перекаленным чайником.
– И так каждый раз! – плевал чайник. – Сами на машинах ездют! Дворцы строют! А пенсий нет! Всю жизнь работали! Ельцин обещает, а все пустая брехня!
И согласный ропот старушек гнал телеграфную ленту, которую никогда не возьмут в руки товарищи Ленин и Свердлов, озабоченно стоящие у прямого провода на картине Юона: что на хлеб нет, на лекарства нет, на квартплату нет, и остается бы только помереть, но на похороны тоже нет. Ни живописец, ни журналист не заинтересовались бы этим сюжетом в силу невозможности продать его, как абсолютно заурядный и привычный всем уже много лет.
– Вот если бы они сейчас повесили на фасаде директора сбербанка – телевизионная реклама обеспечена, – сочувственно сказал Кондрат. – Говоруна бы посадили, другим дали пенсию – хоть на этот раз.
Шурка затормозил, упер ноги в грязь и набычился.
– Шурка! – закричал Кондрат, – идем дальше, не дури, я пошутил!
Матросы остановились с видом праздных рыцарей, которых оживляет возможность походя совершить нетрудный и приятный подвиг. Ничто так не провоцирует дремлющие силы, как надкушенный плод революционной вседозволенности.
– А что, – цыкнул торпедой слюны сигнальщик, – неплохая мысль.
Шурка приблизился к крайней старушке, которая прятала руки в карманы красной нейлоновой куртки, перекрещенной коричневым клетчатым платком.
– А сколько рублей пенсии, мать? – спросил он.
Жалобы примолкли. Униженные и оскорбленные уставились на морских витязей. Зрелище было приятным, и приятно было даже праздное любопытство, потому что выражало солидарность.
– Двести шесть рублей, – сказала старушка.
– Девять долларов, – перевел сигнальщик.
– А у других сколько?
– Да ведь у кого сколько. Вон у него – четыреста.
– Так, – наморщился Шурка. – Десять на двацать пять считаем – двести пятьдесят баксов на кагал. А за сколько месяцев?
– Пятый месяц табуретки грызем! – зашумел чайник. – А грызть-то уже нечем, – раззявил розовые десны.
Кондрат потащил Шурку за ремень.
– У нас столько нету, Шура, – негромко буркнул он. – А корабельные у Ольховского, он не даст.
– И правильно не даст. Самим нужны.
– Ну так чё ты вхолостую заводишься? Давай сходим обратно на базар, продуктов им немного купим, что ли.
Старушки подали голос и замахали в том духе, что их положение не стоит вмешательства и беспокойства:
– Да чего, сынки, вы себе не думайте! Кому дети помогают, у кого огород. Не помрем. У нас тут немцы тоже суп раздают почти каждый день.