Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Три прозы (сборник)

ModernLib.Net / Михаил Шишкин / Три прозы (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 13)
Автор: Михаил Шишкин
Жанр:

 

 


И Вы, господин Заменгоф, писал я варшавскому доктору, и Вы не приблизились к цели ни на йоту! Даже наоборот! Вы хотели путем вивисекции: лишнее отрезать, удачное прирастить – вывести породу слов, в жилах которых течет чистая, незараженная кровь – увы! Нашли дураков! Я-то вас раскусил! Отказываясь от тысячи возможных падежей, от бесчисленных чисел, я не говорю уже о залогах, модусах, родах, видах, Вы думали воссоздать тот самый чистый, ясный язык, которым говорил Бог с человеком до Вавилонской катастрофы, так сказать, вычленить из скверны рассыпанное и перемешанное Его рукой по нашим каркающим и шепелявящим наречиям, и таким механическим образом очистить мир от зла – и что? Или, предположим, время. Это такая штука, господин Заменгоф, что оно может быть каким угодно, и не только там каким-нибудь растянутым будущим или давнишним предпрошедшим. Его может, к примеру, и не быть вовсе. Как Вы объясните, что вдруг, допустим, среди лета идет снег, валит, как в опере, когда вместо того, чтобы сыпать пригоршнями, опрокидывают целый мешок. Все кругом на глазах белеет, да так, что невозможно удержаться – берешь лыжи и бежишь до ближайшей сопки, а там вдруг поле. И никакого снега. Буйная трава, злаки, ячмень, полба – и знаешь, что всегда это было, что целую вечность идешь так на лыжах вдоль подтаявшей границы, по ту сторону которой что-то не так со временем, исчезло, будто просыпалось в какую-то прореху. Идешь по скрипучему снежку, отталкиваешься палками, вдыхаешь морозный воздух, щеки горят, а сам все оглядываешься, вдруг вон там, за снежной стеной, за тем кустом орешника, затаился беглый!

Вечером не читалось. Д. ушел к себе. Мотте показывал Марии Дмитриевне шкалу Фишера. Она трогала замусоленные прядки осторожно, кончиками пальцев. Потом намотала свой локон на палец и стала сравнивать.

Мотте протянул руки, его пальцы вошли в гущу ее волос.

– По форме черепа, Мария Дмитриевна, можно узнать все о человеке и через тысячу лет.

Она усмехнулась:

– Так долго ждать?

– Вы хотите узнать о себе правду? – спросил Мотте.

– Я и так ее знаю. Скажите лучше, откуда в вас берется зло?

– Положите ваши руки мне на голову. Чувствуете, вот здесь, на ладонь от уха, слева и справа – это дьявольские бугорки, здесь оно и хранится, если верить Галлю.

Так они сидели, его руки в ее волосах, ее ладони на его висках, в правом глазу лопнувший сосуд, в каждом зрачке отражалась лампа.

Она сказала:

– Просто удивительно, как вы похожи на Евгения Борисовича в молодости. Подождите, я сейчас принесу фотографию.

Однажды Мария Дмитриевна разбудила Мотте среди ночи.

– Володя, проснитесь, там кто-то ходит, слышите?

Мотте бросился к окну, вглядывался в темноту, но ничего не заметил. Он быстро оделся.

– Я выйду посмотрю.

Мотте взял в сенях топор.

– Только, ради Бога, осторожно! Я пойду с вами.

Они вышли на крыльцо. Прислушались. На дворе было пусто.

Мотте опустил топор.

– Никого, Мария Дмитриевна, вам показалось. Идите спать. А я на всякий случай еще тут посижу.

Она вдруг схватила его за руку.

– Вот, слышите! Опять!

Откуда-то донеслись странные звуки, будто приглушенные стоны.

– Это из сарая! Они в сарае!

Мотте с лампой в одной руке и с топором в другой подошел к сараю.

– Эй, есть тут кто?

В ответ снова раздался стон, только какой-то странный, будто плакало какое-то маленькое животное.

Мотте открыл дверь, скрипнувшую в ночи громко, до рези, и поднял лампу. За дровами что-то шевельнулось, спряталось.

Он подошел поближе.

– Мария Дмитриевна, идите сюда!

«Вчера ночью к нам пожаловали гости, – записал Мотте. – Молодая баба из самоедской деревни с новорожденным ребенком. Ничего от нее добиться невозможно – ни что случилось, ни от кого она скрывается. Молчит. Только тряхнула рукой пустую грудь. А может, и немая. Опять патология. Зобастая уродка».

Выходить из-за поленницы в сарае баба, замычав, отказалась. Сверток тряпья, в котором был ребенок, Мария Дмитриевна и Мотте отняли у нее и принесли в дом. Положили на стол, стали осторожно разворачивать. Это оказался мальчик. Сразу завопив, он пустил струйку по воздуху.

Бросились разжигать огонь, ставить воду, кипятить молоко. Мария Дмитриевна выбросила грязные тряпки и посадила Мотте резать простыни на пеленки. Младенцу было недели две-три, отгрызенный пупок давно зажил. Это был крепкий и на первый взгляд здоровый мальчик, причем с изрядным аппетитом, так он впился в рожок.

Они помыли его в тазу. Мария Дмитриевна лила сверху воду из кувшина и мыла его, а Мотте держал ребенка – крохотное тельце целиком помещалось на его ладонях.

Ребенка поселили, за неимением лучшего, в большую корзину. Жизнь закрутилась теперь вокруг человечка, что посапывал под марлей. С утра до ночи Мария Дмитриевна и Мотте мыли, кормили, стирали, гладили, кипятили. Мальчика она сразу стала называть Сереженькой. Мотте спросил:

– Почему Сереженька?

Мария Дмитриевна пожала плечами.

Один раз Мотте хотел приласкать младенца и поднес его к лицу, а тот жадно впился ему в подбородок и стал сосать.

Уродка поселилась теперь у них. У нее были огромные тупые глаза навыкате и раздутый зоб, из которого росли черные курчавые волосы. Она ничего не говорила, только мычала и требовала все время, чтобы ей дали Сереженьку. Мария Дмитриевна выносила ей корзину с мальчиком во двор. Мать садилась рядом, качала ее и мычала что-то заунывное, будто пела.

Когда ребенок просыпался, она брала его на руки и счастливо гоготала, когда крошечные ручки, болтаясь по воздуху, хватали ее за щеки, нос, курчавую редкую бородку. Потом вынимала свою пустую грудь, похожую на носок, и совала ему в рот.

Мотте боялся оставлять ее наедине с ребенком и всегда старался быть где-то поблизости.

– Вообще странно, – сказал он Марии Дмитриевне, – чтобы у нее могло что-то родиться.

Когда Мария Дмитриевна пыталась объяснить самоедке, что ей нужно вернуться обратно, в деревню, и показывала в ту сторону пальцем, уродка начинала испуганно дрожать и мотать головой. Мария Дмитриевна говорила, что пойдет вместе с ней, что ей нечего бояться, что они во всем разберутся и в обиду ее не дадут, но та только мычала и тряслась. Решили пока оставить ее в покое и приглядывать за ней – боялись, что она может убежать куда-нибудь с Сереженькой.

Мотте почти без перерыва носил воду, колол дрова, кипятил ведра. Мария Дмитриевна научила его пеленать, и он с неизвестным и неожиданным наслаждением менял подгузники и заворачивал горячее бархатное тельце в свежие, пропахшие ветром пеленки. После кормления он ходил с младенцем по комнате и держал на плече, чтобы срыгнул. Неумелые мышцы лица корчили уморительные рожицы, Мотте и Мария Дмитриевна то и дело подходили и наклонялись над корзинкой смотреть на своего Сереженьку. Сначала она стала так говорить, а потом и он: «Наш Сереженька». Когда не было дождя, Мотте выносил корзинку во двор и накрывал от комаров марлей.

День и ночь смешались, потому что по ночам Сереженька вдруг принимался кричать и иногда не мог успокоиться до утра. Тогда по очереди Мотте и Мария Дмитриевна ходили часами по комнате и укачивали его.

Однажды Мотте увидел, как самоедка разглядывала его инструменты, и подарил ей лупу. Теперь она часами сидела на крыльце и выжигала солнцем через увеличительное стекло на ступеньках какие-то червячные узоры.

Иногда к корзинке подходил Д., всматривался, приподняв марлю, в ребенка, вздыхал и снова шаркал к себе.

«Некогда писать, – записал Мотте в дневнике. – Устаю, как собака. Собственно, меня ничего здесь не держит. Давным-давно ведь все уже сделал и каждый день говорю себе, что завтра соберу вещи и пойду на станцию».

Потом зарядил беспросветный дождь на неделю. Мария Дмитриевна сказала, сбросив мокрую накидку и потрясая какой-то мензуркой:

– Уже на пятнадцать миллиметров больше, чем за все время! Похоже, Володя, нам хотят устроить всемирный потоп.

Крыша протекала в нескольких местах. Всюду были расставлены тазы, ведра, банки. По ночам по всему дому звенела капель.

Мокрый ландшафт над кроватью Мотте менялся каждый день.

Пеленки, высыхавшие на солнце за несколько минут, сутками висели в комнате сырыми, а когда топили печку, от них шел тяжелый пар. Было сразу и удушливо, и зябко.

Все кругом скрылось под водой. Они оказались на островке. Ветер нагонял волны, и протекающий дом плыл куда-то.

– Вот видите, Мария Дмитриевна, – сказал Мотте. – Их всех зальет а мы только и спасемся. В какой стороне Арарат?

– Увы, Володя. Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся. Давайте я доглажу, а вы отдохните.

«Сереженька заболел», – записал Мотте.

У мальчика начался жар. Его заворачивали в мокрую простынку, чтобы сбить температуру. Мария Дмитриевна натирала ему грудку мазью, поила с ложечки отваром. Нужен был врач, но по такой дороге идти на станцию было невозможно.

Так прошло два дня. Ничего не помогало. Самоедка хныкала в сенях. Мария Дмитриевна, измучившись, прилегла. Мотте сидел у корзинки. Ему вдруг стало страшно, что Сереженька прямо сейчас, у него на глазах умирает, а он ничего не может сделать.

Рядом присел Д., побарабанил ногтями по стеклу своей бутылки.

– Поверьте, Володя, я перепробовал все. Пытался составлять единицы речи из цифр, из нот. Сольля – время. Сольлядо – день. Сольляфа – неделя. Сольлясоль – месяц. Можно изъясняться на любом инструменте, имеющем гамму. Или возьмите семь цветов радуги. Бесчисленное сочетание их дает возможность хоть что-то объяснить, но, увы, опять без какой-либо надежды быть понятым. Тогда я пошел по другому пути. Что может быть проще языка жестов? Ткнуть пальцем в свою грудь – я. В твою – ты. Закрыть глаза – ночь. Открыть – день. Или цвета: черный – вот он, грязь под ногтями, красный – оттянуть пальцем вниз губу. Птица – взмахнуть руками. Отец – провести ладонью по щеке, будто бреешься. У меня от отца осталось только одно воспоминание, как он брился, глядя на меня в зеркало, мне было два года. Но, с другой стороны, чтобы сказать: я умер – нужно лечь и умереть. Чтобы объяснить сложные вещи, нужен сложный язык. Однажды мне показалось, я нашел то, что искал. Первая буква каждого слова, например, согласная, говорила о понятии самое главное – от Бога оно или от человеческой грязи. Вторая буква, гласная, уточняла, допустим, вещественное это понятие или идеальное, и так далее. Причем, как любое целое состоит из частей, так любое слово, самое маленькое, состоит из уточняющих понятий. Вот хотя бы этот вечер, который сейчас еще есть, а больше никогда не будет. Чтобы объяснить его, недостаточно ни календаря, ни времени суток, ни погоды, ни географии, ни этого полумрака. Придется объяснить вас, меня, вот эту корзину. А кто вы? Кто я? Кто в этой корзине? Стоит только потянуть за эту ниточку – и конца не найдешь.

Сидеть и ждать, когда с Сереженькой случится непоправимое, было невозможно. Как только в недельном дожде стали проявляться просветы, Мотте поцеловал мальчика в потный лобик и отправился на станцию. Дорогу размыло, везде под деревьями стояла вода. Он шел целые сутки, несколько раз проваливался по пояс в болотную жижу. Когда же наконец добрался до Солунов, выяснилось, что доктор, который должен был заменить зарезанного весной беглыми, еще не приехал и вообще вряд ли приедет.

– Как же так? – сказал Мотте. – Что же мне теперь делать?

– Вот там рукомойник, – сказали ему. – Поешьте с нами картошечки, вот только сварили, выспитесь, а завтра пойдете домой. Бог даст, ребеночек ваш выздоровеет. Да и не переживайте вы так, все будет хорошо, вот увидите!

Мотте, не присев, потащился обратно. Его охватывала злость, бешенство от усталости, от голода, от снова полившего дождя, от собственного бессилия.

Уже издали Мотте увидел – что-то произошло. Повален забор. Побиты в окнах стекла. Он взбежал на крыльцо, распахнул дверь.

Мария Дмитриевна сидела в комнате на полу и смотрела в одну точку.

– Володя, это вы? – спросила, не отрывая взгляда от стены.

– Что происходит? Где Сереженька?

– Пришли из деревни, сказали, что она украла ребенка, и забрали его. Так что все хорошо. Умывайтесь и садитесь есть. Они, правда, перебили всю посуду. Целый день вот убираюсь.

– А где же она?

– Слава Богу, убежала, а то бы ее забили. Даже мне немножко досталось, но ничего, до свадьбы заживет.

– Что с вами, Мария Дмитриевна? Вам помочь?

– Нет, ничего, просто глаза застоялись, сейчас встану.

Мотте стал есть гречневую кашу с молоком. Все ел и ел и никак не мог наесться – то подливал еще молока, то подкладывал каши.

Потом завалился на кровать и заснул.

Мотте спал долго, сутки, а может, и больше.

Его разбудила Мария Дмитриевна:

– Володя! Володя, помогите мне, там Евгений Борисович…

За окном было темно. Мотте вскочил, пошел за ней в их комнату.

Старик ночью на улицу не ходил, а пользовался ведром, на которое сверху клал кружок. Евгений Борисович упал и лежал посреди комнаты со спущенными штанами, пытался встать и не мог. Бутылочка разбилась. Из опрокинутого ведра жижа разлилась по полу. Евгений Борисович смотрел на Мотте растерянным виноватым взглядом.

Мотте и Мария Дмитриевна стали поднимать грузное тело. Под ногами трещали осколки. Мотте поскользнулся и чуть не упал. Кое-как положили старика на кровать, перепачкав всю постель.

Мотте принес воды. Евгения Борисовича помыли, поменяли белье.

Пока Мария Дмитриевна возилась с мужем, Мотте стал мыть пол.

– Что вы, Володя, бросьте, я все уберу!

– Замолчите.

Уже начало светать.

Мотте долго мыл руки, но запах въелся намертво. Мотте снова намыливал и снова смывал. Все кругом пропахло – и пол, и вещи.

Потом присели рядом на диван. Нужно было идти досыпать, но не хватало сил встать. Мария Дмитриевна положила ему голову на плечо.

Так они сидели долго, слушая часы и глядя, как в комнате становится все светлей.

– Володя, – сказала Мария Дмитриевна, – не уезжайте. Я не смогу без вас. Не смогу.

Она встала и ушла к себе.

Мотте тоже лег. Пытался снова заснуть, но не мог.

Несколько раз шепотом она звала его:

– Володя! Володя!

А может, это Мотте только показалось.

Утром он стал собирать свои вещи. Упаковал карточки, проверил инструменты.

Мария Дмитриевна стояла в дверях.

– Что вы делаете? – спросила она.

– Мне пора.

Она молча смотрела, как он натягивает сапоги, завязывает тесемки плаща.

– Пойду, пока дождь снова не начался, – сказал Мотте.

Сказала тихо:

– Счастливого пути, Володя!

Вышла на крыльцо и смотрела ему вслед, пока Мотте не скрылся за сараем. Через минуту он показался на дороге по другую сторону сарая, уже перед самым лесом, маленький, далекий.

Мотте торопился, боялся, что не успеет на поезд, но пришлось еще ждать до вечера – поезда шли с опозданием. Каждый час мимо проходил длинный состав с бревнами. Мотте бродил по залитым мазутом шпалам, наступал на шляпки от костылей. В рельсах, как в зеркале, отражалось серое небо, и один раз мелькнула черной точкой пролетевшая ворона.

Поезд пришел уже забитый до отказа, в вагон было не протолкнуться, и Мотте устроился в тамбуре на чьем-то мешке.

Было накурено, душно, но в разбитое окно иногда дул ветер. Поезд то медленно полз вперед, то надолго останавливался среди леса.

Мотте смотрел на бесконечные штабеля дров вдоль путей, покосившиеся телеграфные столбы, болота, сосны, провисшие облака. Иногда попадались лесопилки, и тогда рядом возвышались горы мокрых, почерневших опилок, огромные, как пирамиды. Острый запах гниющей древесины залетал с ветром в тамбур.

Потом пошли выгоревшие участки. Обугленные, раскоряченные деревья медленно проплывали мимо.

Дембель, сидевший на соседнем мешке, то храпел под стук колес, то, просыпаясь от резкого толчка вагона, принимался есть вареную сгущенку из банки. Сгущенку он выковыривал пальцем. Потом опять засыпал.

В город приехали уже глухой ночью. Поезд остановили где-то на запасных путях. До вокзала добирались по шпалам.

Кассы были закрыты. Все скамейки в зале ожидания были заняты спящими. Устраивались на заплеванном полу, вповалку, подстелив под себя кто газету, кто шинель, кто телогрейку. Огромная овчарка в наморднике, положив голову на лапы, провожала проходящих взглядом.

Мотте присел на подоконнике, но дышать было нечем. Окно оказалось забито. Он понял, что все равно не заснет, и вышел на площадь перед вокзалом. На скамейках у фонтана тоже кто-то спал. Мотте побрел по улице мимо черных домов. Фонари не горели. Тускло светилось небо, по нему, крепко сбитые, бежали тучи.

Вдалеке послышались чьи-то шаги. Мотте остановился, отошел под дерево в темноту. Из-за угла показались трое. Патруль. Они осветили Мотте фонариком, потребовали документы. Луч долго перескакивал с фотокарточки на лицо и обратно. Запахло водкой и портупеей.

– Ладно, ступай!

Ослепленный светом фонаря в глаза, Мотте ничего не видел и несколько минут просто стоял, ждал, пока глаза снова привыкнут к темноте. Потом побрел дальше. В одном окне зажегся свет. Мотте смотрел, как какой-то старик открыл шкафчик и долго переставлял в нем банки. За углом начинался городской парк.

Мотте нашел скамейку, подложил свой мешок под голову и прилег.

Проснулся он от холода, когда начало уже светать. Сел, принялся растирать онемевшие ноги. Чтобы согреться, стал бродить по дорожкам. Легкий туман на глазах исчезал, восток розовел, подкрашивая деревья и статуи. Кое-где в глубине стояли с отбитыми руками и головами то ли сатиры, то ли пионеры, сделанные из утреннего розового гипса.

Мотте пошел к выходу, нужно было занимать очередь в вокзальную кассу. Вдруг его кто-то окликнул. Мотте обернулся. К нему, размахивая руками, ковыляла какая-то старуха, закутанная в синий рабочий халат, заляпанный краской, в разорванных кроссовках, в засаленной шапке-ушанке. На какое-то мгновение ему показалось, что она ему кого-то напоминает, и даже понял, кого, но сразу отбросил такую мысль, потому что это было совершенно невозможно.

Он подошел к ней. Старуха, тяжело дыша, задыхаясь, бормотала что-то невнятное о руке из неба, о луне, о гусях-великанах, которых везли куда-то на платформах по железной дороге, и, схватив Мотте за рукав, тащила его в конец аллеи.

Он пытался объяснить ей, что ему нужно на вокзал, но старуха ничего не хотела слышать и принималась выть, голосила, будто ее режут. Мотте попробовал вырвать рукав, но она только сильнее в него вцепилась.

Со стороны выхода из парка послышался топот сапог. Это бежал патруль. Они были в камуфляже и тельняшках. Старуху насилу отцепили, а Мотте заломили руки за спину и несколько раз ударили по лицу и в живот. Из разбитого носа закапала на рубашку кровь.

Мотте хотел объяснить, что это недоразумение, но только закричал от боли:

– Отпустите руки! Сломаете ведь!

Тут же получил сапогом по голени и упал.

Его потащили по аллее к выходу. Идти Мотте не мог, и его волокли.

В отделении его обыскали, вынули деньги и документы, а потом пихнули в камеру, где на деревянном полу кто-то храпел. Мотте присел в угол, запрокинув голову – кровь из носа все еще шла. Потом его перевели в другую комнату, такую же, только пустую. Под потолком тускло горела в паутине забрызганная известкой лампочка. Мотте вытянулся на полу и лежал с закрытыми глазами.

Кто-то вошел, его пнули сапогом.

– На оправку!

Мотте снова было попытался что-то объяснить, но ему сразу дали в ухо, и он замолчал.

Его вывели во двор. Уборная представляла из себя яму в углу у высокого забора, через которую были брошены две скользкие, затоптанные доски. Мотте, стоя на досках, успел посмотреть на небо. Распогодилось. Облака были белые, в синих просветах.

Его опять привели в камеру. Не успел он прилечь, как засов лязгнул. Ему поставили на пол миску с макаронами, слипшимися, серыми. Тот, кто принес, в камуфляже и тельняшке, выжидающе посмотрел на Мотте:

– Не будешь, что ли?

Мотте покачал головой.

Тогда тот взял миску и сам стал глотать макароны, бросив с набитым ртом:

– Ну и дурак!

Дверь снова захлопнулась.

Мотте попытался заснуть, но только провалился в какую-то полудрему. Болели вывернутые суставы, опухла нога.

Вечером его опять вывели на оправку и опять дали макароны.

– Будешь, что ли?

Мотте взял миску и стал засовывать макароны в рот пальцами, вилок не давали. Потом он заснул.

Проснулся Мотте в Египте.

Из пустыни тянуло жарким сухим ветерком. Чуть слышно шелестели заросли папируса. От реки доносились крики ибисов.

Мотте оглянулся. Кругом стояли какие-то люди в передниках с головами шакалов, львов, крокодилов, еще каких-то зверей.

Один из них, с головой быка, подошел и протянул что-то в кулаке.

Мотте спросил:

– Что это?

– Бери!

Мотте дал руку. По ладони его что-то щекотно поползло. Жук.

К Мотте подошел еще один, с головой ибиса, и протянул папирусный свиток.

– Читай!

Мотте взглянул на ряды иероглифов, перед глазами замелькали птицы, ноги, змейки, волны.

– Я не умею, – пробормотал он. Жук щекотал кожу в кулаке, но Мотте боялся его отпустить.

Ибис укоризненно покачал головой, взял обратно папирус, развернул его и, откашлявшись, стал читать:

– Занимаясь прививкою собачьего бешенства на бактериологической станции, во врачебную управу заявления о том, что намерен практиковать, не подавал. Кто знаком с университетским бытом, знает, что иметь диплом и практиковать не одно и то же – при университете много врачей, практикой никогда не занимающихся. Да и записался-то в студенты на медицину лишь в расчете на то, что даже самый плохой врач не остается без хлеба, приучился смотреть на аутопсию, познакомился с мускулами и фасциями, задолбил разные masceter, galea aponeurotica, освоил медицинский парадокс – полагайся на безнадежных, бойся благоприятных. А когда появилась возможность устроиться делать прививки – обрадовался. Что же касается рецептов, то практикующий врач за день выдает и по двадцати, а тут восемнадцать за два года. Да и что это за рецепты – двенадцать для себя лично, остальные для родственников. Известно, как пишутся подобные рецепты – в гостях, за чаем. И это называется практиковать! Если уж сажать на скамью подсудимых, то надо помнить – на того медика лишь падает общественная повинность подавать по первому зову помощь, кто от медицинской практики получает выгоду. Мотте раз в жизни был позван к истекающему кровью, и то попал под суд! Да и что толку, что пошел бы за этой сумасшедшей в конец аллеи? Тоже мне – вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана! Подавая медицинскую помощь обреченному страдальцу неумело, он принял бы на себя ответственность, и его обвинили бы тогда в другом преступлении: в оказании помощи с нарушением признанных в науке правил! Он поступил, повинуясь святому для каждого настоящего медика правилу: “Ne noceas”[37].

Ибис свернул папирус и засунул его за пояс.

Мотте бросили его мешок, выдали документы, бумажник и сказали:

– Иди!

Бумажник был пуст.

– А где деньги? – спросил Мотте.

Ему ответили, что денег там не было вовсе и что у них есть понятые, которые могут это засвидетельствовать.

Мотте забросил мешок на плечо и пошел на вокзал.

Жука он выбросил, тот упал в лужу на асфальте, пустив круги. Рука воняла.

Было позднее утро. Облака – лепнина, но ветер. Налетали порывы, выворачивая листья брюшком к свету. Во дворе надувалось парусом белье – синяя майка заразила наволочки.

Навстречу Мотте попадались редкие прохожие. Старик возвращался с рынка – в лукошке переложенная зелеными листьями клубника. Мама с дочкой, которая держала за руку старую игрушку – глаз-бусинка болтался на ниточке. Пробежала наискосок собака. Проехал безногий на тележке. Глухонемые на углу мусолили ветер.

Из открытого окна послышались гаммы и арпеджио. Мотте, проходя мимо, заглянул: урок музыки с пятачками на руках.

На вокзале было столпотворение. По радио все время объявляли, что поезда откладываются. Голос из репродуктора убегал по рельсам, размноженный стрелками на эхо.

Гомон толпы улетал под купол зала ожидания. Одни говорили, что где-то под Томском авария, другие шептали, что это бастующие шахтеры перекрыли движение, третьи вздыхали, что немцы разбомбили пути, четвертые уверяли, что какой-то батька Михась грабит эшелоны.

Послышалось слово:

– Тиф!

Очередь за кипятком заволновалась:

– Кипяток кончается!

Какая-то дама заголосила, что у нее в давке выхватили сумочку.

На груде чемоданов седой грузный старик бормотал что-то в тифозной горячке. На лбу у него выступил пот. Сухие губы дрожали, он облизывал их языком.

Мотте присел рядом у стены на корточки. Прислонил затылок к облупленной штукатурке. Взгляд его уткнулся в потолок. Купол был исписан фресками. В центре было райское поле Иару. На нем под балдахином с капителями в виде распустившегося лотоса сидел Осирис с зеленым лицом. Рядом стояли Гор с головой сокола и Анубис с головой шакала. На поле рос ячмень высотой в четыре локтя и полба высотой в девять локтей. В поле утыкался Нил. По нему на папирусной барке плыл Ра с солнцем на голове. Доплыв до границы поля, он пересаживался в другую барку и плыл обратно, вниз головой.

Старик на чемоданах поманил рукой Мотте к себе и просипел, что где-то здесь, по течению Нила, должен идти древний путь из варяг в греки.

– Уходите! – прошептал он сухими губами. – Уходите!

Мотте поднялся, взял мешок и стал пробираться к выходу, прокладывая себе путь локтями, проверяя все время карманы, перешагивая через калек в лохмотьях, которые протягивали к нему свои культи.

Выйдя из дверей на воздух, Мотте вздохнул полной грудью. Потянуло сыростью. Ветром опять успело нагнать тучи, собирался дождь.

– Как пройти к Нилу? – спросил Мотте, выйдя на площадь перед вокзалом.

Махнули рукой куда-то в сторону трамвайных путей.

Упали первые тяжелые капли, свернувшись в пыли в комочки. Мотте зашел под навес у овощной палатки и смотрел, как разбегались люди с газетами над головой. Спешил куда-то спрятаться безногий на тележке – на трамвайных рельсах тележка подпрыгнула. Продавщица кваса на углу бросила свою бочку и прибежала к Мотте под навес, в халате, пятнистом от капель.

Вдруг пошел ливень, резкий, хлесткий, упругий.

– Во прет! – покачала головой продавщица. Потом всплеснула руками:

– А миску-то с деньгами забыла!

По навесу застучали капли, как градины.

Асфальт почернел от воды, дома закрылись водяной пеленой, лужи запузырились. На крыше автобуса у вокзала на остановке будто выросла трава. С навеса полило. Брызги разлетались по ногам. Когда автобус, поросший травой, отъехал, под ним оказался сухой кусок асфальта, но только на несколько мгновений. На углу у светофора автобус остановился, чья-то рука изнутри протерла запотевшее стекло.

Потом ливень кончился.

Продавщица кваса вернулась к своей бочке и, придерживая рукой мелочь, вылила из миски дождевую воду.

Мотте пошел по трамвайным путям, в ложбинках рельсов бежали ручейки. С деревьев капало в лужи. В мокром асфальте плыли вверх ногами дома и заборы, валетом отразился безногий.

Выглянуло солнце, от машин, с крыш и капотов, валил пар.

Потом рельсы, вспыхнув, свернули, и Мотте пошел мимо строительного котлована, наполовину затопленного. В воде, желтой от глины, плавали доски и арбузные корки.

Оттуда уже открылся Нил.

Мотте сошел к реке по Владимирскому спуску, мимо свалки и старой, покосившейся от времени и почерневшей водокачки, и отправился берегом по мягкой и скользкой, еще не просохшей тропке вниз по течению, сопровождаемый плеском воды и журчанием стрекоз.

Мимо проплыл в папирусной барке Ра, Мотте приветливо помахал ему рукой. Ра кивнул в ответ.

Мотте шел долго, пока не уткнулся в край мира. Уперся, как строчка, в белое поле. Там рос ячмень высотой в четыре локтя и полба высотой в девять локтей.

Мотте вглядывался вдаль, но за белым полем ничего больше не было. На прибрежные березняки опускались сумерки, лягушки стали наглее и громче, комары облепляли шею, поднялся вечерний ветер, свежий, влажный, с привкусом далекого дымка. Тут Мотте снова увидел Ра, тот пересаживался в другую барку, чтобы грести всю ночь обратно по подземному Нилу и утром опять проплыть мимо Владимирского спуска.

Мотте вернулся в город и на следующий день опять попробовал пройти вниз по реке, но снова уперся в засаженное ячменем и полбой поле.

Мотте еще несколько раз возвращался и пробовал пройти берегом, но все повторялось.

Однажды на закате Мотте невольно остановился перед орешником на взгорке. Куст, освещенный заходившим солнцем, казалось, горел. Мотте уже собирался идти дальше, когда из орешника его вдруг кто-то окликнул:

– Владимир Павлович!

Мотте замер:

– Вот я!

И снова послышался голос из опаленного закатным лучом куста:

– Не подходите сюда! Снимите обувь свою с ног своих, ибо земля, на которой вы стоите, священна.

Мотте разулся. Земля была холодная, сырая, трава щекотала пальцы.

Голос продолжил:

– Я – Бог босых и сирых, униженных и оскорбленных, не имеющих лапы и не умеющих давать взятки, ищущих и сомневающихся, алкающих истины и дудящих в дуду, посаженных на кол и превращенных в вечную мерзлоту в целях высшей необходимости, одним словом, Бог стареньких учительниц и юных вольнодумцев – увидел страдания народа моего в Египте, услышал вопль его и узнал скорбь его и иду избавить его из земли сей безжалостной в землю обетованную, где течет молоко в кисельных берегах и мед по устам. Иди же к царю египетскому и скажи, чтобы отпустил вас и не мучил более и дал бы пожить по-человечески и вам, и деткам вашим.

И пошел Мотте к царю египетскому.

И сказал Мотте:

– Отпусти народ наш и не мучь его более, так повелел Господь наш.

Царь египетский ответил:

– Кто такой Господь, чтоб я послушался голоса Его?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17