Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сибириада - Ямщина

ModernLib.Net / Исторические приключения / Михаил Щукин / Ямщина - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Михаил Щукин
Жанр: Исторические приключения
Серия: Сибириада

 

 


Пока Феклуша разливала похлебку по мискам, Тихон Трофимыч сам резал хлеб. Ребром прижимал необъятный каравай к груди и отваливал от него такие ломти, которыми можно было закрыть, как крышкой, любую миску. Похлебку хлебали молча, без разговоров, – промялись. Кашу ели степенней, успевая похваливать Степановну и Феклушу, а когда уж принялись за кислое молоко и ложки стали помелькивать реже, с расстановкой, тогда завели и речи. Первым, как и положено, заговорил хозяин:

– Лес-то хорош, Роман Иваныч?

Роман облизал ложку, распустил пошире кожаный ремешок на животе и ответил, как он отвечал Дюжеву, наверное, в десятый раз:

– Лес, Тихон Трофимыч, добрый. Звонкий лес, вылежался. Думаю, оплошки не будет. Подклет завязали, теперь вверх пойдем.

Другие плотники, которые постарше, тоже вступили в разговор: как матицы класть, чтобы потолок высоко не поднимался, как стропила с углов восьмерика выводить, да как сам восьмерик не завалить – все обговаривали, до последней мелочи.

Вахрамеев за стол не садился, стоял на крыльце, слушая разговор плотников с хозяином, гладил бородавку на носу и морщился, будто ему в рот напихали кислой ягоды. Постоял так, постоял и ушел в дом.

Митенька общего разговора не слышал, у него другое на уме было: глазами так и зыркал за Феклушей, куда бы та ни пошла. Феклуша, чуя на себе его взгляд, иногда украдкой озиралась, и Митенька едва не подсигивал на скамейке. У него даже в ушах начинало гудеть. Узнать бы – почему она в прятки играет с ним? Что за причина?

– Приснул, парень? Эк тебя разморило с угощенья. Слышь, нет? Оглох, сердешный?

Прокатился над столом добродушный, сытый смешок. Митенька вскинулся: что, его спрашивают?

– Тебе, тебе, парень, толкую, – смеялся Роман. – Первый раз вижу, чтоб с открытыми глазами задремывали.

– Я не дремал! – стал оправдываться Митенька.

И снова – смех.

– У него другая дрема… – значительно сказал Дюжев и поднял вверх палец: знаю, мол, а не проболтаюсь. Митенькины переглядки с Феклушей он давно заметил, даже вздохнул потерянно, вспомнив давний ужин в доме Федора, себя и Марьяшу, разваленную по полу картовницу и перевернутую сковородку. Было иль не было? Куда сгинуло? Было, было и никуда не сгинуло – в душе осталось. Он покачал головой, соглашаясь со своим нехитрым ответом, и поспешил на выручку Митеньке:

– Ты не тушуйся, Митрий, тебя Роман Иваныч про дело спрашивает.

– Ну, – подтвердил Роман. Застегнул на рубахе все пуговицы, готовясь вставать из-за стола. – В кружало рубить можешь?

– Да я не пробовал, – покраснел Митенька.

– Значит, учить станем. Пошли, ребята. Спасибо, Тихон Трофимыч, за хлеб, за соль, дай Бог тебе здоровья, а нам – силы да терпенья.

Скоро на бугре снова заговорили топоры.

4

Утром Васька и Петр поехали рубить жерди. Тихон Трофимович углядел, что крыша в деннике прогнулась и погнила, велел ее перекрыть. Хозяин сказал – работникам делать. И хотя с утра крапал дождик, откладывать на другой день не стали. Не сахарные, сказал им Тихон Трофимович, не размокнете. Оно, конечно, не сахарные, но пока ехали вдоль Уени, пока миновали елань и добрались до молодого сосняка, вымокли до нитки.

В сосняке лошадей выпрягли, набросили им на передние ноги путы и пустили пастись. Сами же развели костерок и решили обсушиться. Мокрые сучья горели плохо, и Васька с Петром не столько обсушились, сколько наглотались дыма. С досады плюнули на зряшную затею, взялись за топоры. К обеду напластали жердей на два полных воза.

Дождик к тому времени кончился, в сосняке поднялся теплый пар, а вместе с ним – злой и голодный комар. Он подстегнул работников, и они махом вытаскали срубленные жерди на опушку, где обдувал ветерок.

Снова запалили костер, достали харчишки, прихваченные из дома, и, только захрумкали первыми свежими огурцами, как за спинами у них кто-то вкрадчиво кашлянул. Обернулись разом, и видят – стоит косматый мужик с длинной бородой, которая свалялась, как пакля. Одежонка на нем – как решето, будто цепные кобели драли. На длинной лямке – холщовая сумка через плечо. Пустая. А в руках – ружье. Приклад – под мышкой, цевье – на ладони. Понимай, как хочешь. Может, просто держит так, для удобства, а, может, наизготовку взял. Васька крадучись потянулся к топору.

– Не балуй! – осадил его косматый мужик. – Не балуй!

И чуть-чуть ружье приподнял. Черная дырка ствола оказалась на уровне Васькиной переносицы. Он торопливо отдернул руку.

Петр не шевелился. Смотрел на мужика и улыбался, словно хотел без слов утихомирить его: «Не пугай нас, остепенись. Скажи, что надо, а мы услышим». Мужик опустил ружье, переступил ногами, обутыми в опорки, строго спросил:

– Который из вас Алексеич по батюшке?

– Я, однако, буду, – не переставая улыбаться, откликнулся Петр. – Какая нужда привела?

– Я тебе одному скажу. Ты, кудрявый, сбегай к лошадям, глянь за ними, а мы пока лясы поточим.

Васька поднялся, пошел к лошадям, переставляя отяжелевшие ноги, как ходули. «Путы с коня скину, скакну, и – поминай, как звали. Не с руки мне с этими каторжанцами». Васька знал, из каких мест явился к Дюжеву новый работник. Хозяин сам ему рассказал, наказав держать язык за зубами. И еще наказывал смотреть за Петром в оба глаза. А чего за ним смотреть: лишнего слова не скажет, работает исправно, свободная минута выдастся – ляжет на топчан, заведет руки за голову и мурлычет под нос никому не понятное: то ли песню без слов ведет, то ли разговор… Подбивал его Васька вина выпить, но Петр отнекивался. После этого Васька потерял к новому работнику всякий интерес. Живет и живет…

А оно, видишь, как вышло!

Конь стоял совсем рядом. Васька напружинился, прогоняя тяжесть в ногах и цепко высматривая – с какой стороны ловчее зайти?

– Эй, кудрявый! – властно окликнул его мужик. Васька оглянулся, и мужик погрозил ему грязным пальцем: – Не вздумай скачки устраивать. Догонять не побегу – жакан догонит.

Ноги снова отяжелели, Васька отошел подальше от коня. Чтобы не дразнить мужика, стоял к нему спиной, пытался подслушать разговор, но ни единого слова разобрать не смог.

Скоро Петр позвал его. Васька глянул из-за плеча, а мужика уже нет – как корова языком слизнула. Исчезли вместе с ним и недоеденные харчишки, даже горькие попки от огурцов, которые валялись в траве. Крепко, видно, бродяга наголодался.

Петр сидел на прежнем месте и улыбался, как ни в чем не бывало.

– Наговорился? – спросил его Васька, понемногу приходя в себя, избавляясь от тяжести в ногах. – Знакомцы у тебя… Увидишь и обхезашься. Ладно, пойдем жерди накладывать, ехать надо.

Петр крутил в руках сосновую веточку и не шевелился, будто не слышал. Вдруг вскинул голову, глянул снизу вверх и негромко сказал:

– Василий, поедем на бал…

– Куда-а-а?

– Мещерские бал сегодня дают. Вечер, снег, фонари, экипажи у подъезда – праздник! Душа ликует… Шпоры по паркету – цок, цок… И она – Танечка Мещерская. Она так смотрит, такие у нее глаза, что можно умереть, улыбаясь, – но сам Петр, неся непонятную для Васьки околесицу, не улыбался. Был серьезен и строг. Поднял глаза в небо, словно хотел высмотреть то, о чем так непонятно говорил. – И вот уже музыка на хорах… Скрипки… А глаза зовут, ждут…

Петр резко поднялся, вытянулся, как струна на балалайке, и Васька, окончательно дурея от того, что видел, не узнал своего напарника. Сидел один человек, а когда поднялся, оказалось – совсем другой. Подбородок вздернут, левая рука заведена за спину, ноги в броднях – пятками вместе, носки врозь, плечи развернуты, и ожидалось, что весь он, стройный, напряженный, вот-вот зазвенит. Шагнул, низко опустил голову, доставая до груди подбородком, заговорил:

– Если вы не изволили забыть, вы обещали мне подарить сегодня первый тур. Все дни я жил только вашим обещанием… – тут он поднял левую руку, правой – будто кого обнял, и пошел кружиться на одних носках по опушке. Легко, невесомо. Говорил, не прерываясь: – Вы не находите, что сегодня чудесный вечер, я мечтал о нем. А вы думали, что я не умею мечтать? О, я неисправимый мечтатель, к сожалению. Вы так хотите знать? Что ж, извольте. Я мечтаю, чтобы до утра длился этот танец, а утром мы бы сели на тройку и – в деревню. Помните? Приют труда и вдохновений, если не ошибаюсь…

Внезапно Петр остановился, захохотал и упал на спину, раскинув руки.

«С ума съехал. Говорят, с испугу такое бывает, заговариваются. Чо делать-то?» – Васька дергался то в одну, то в другую сторону, не насмеливаясь подойти к Петру. Тот лежал, как умер, закрыв глаза, а губы, всегда улыбающиеся, были плотно сомкнуты. Все-таки Васька насмелился, подошел. Петр открыл глаза, поднялся и обычным голосом сказал:

– Пойдем, Василий, жерди накладывать.

Два воза накладывали они очень долго. Петр то и дело отдыхал, жерди таскал, как сонный, а когда Васька, уложив и увязав свой воз, стал ему помогать, он просто отошел в сторону и сел.

«Как я сразу-то не смикитил! Он время тянет, чтобы мужик тот подале убрался. Боится, что я доложу и погоню учинят. Ясное дело – повадки каторжански, за один присест не поймешь. Ну жох! Выплясывал, а я уши развесил!» – Васька понимал, что ему давно в деревне надо быть, рассказать об увиденном, но – не хотелось скакать, сломя голову, не хотелось рассказывать. А почему – он и сам не знал.

Домой тронулись после обеда. Забравшись на воз и разбирая вожжи, Петр попросил:

– Ты не говори хозяину. Забудь, что видел. А… – махнул рукой, – как знаешь.

Васька отмолчался, и до самой Огневой Заимки они не проронили ни слова.

Через великую неохоту, а деваться все равно некуда – Васька Дюжева за отца почитал – рассказал о том, что случилось на опушке.

– Зови его! – сразу распорядился Дюжев.

Но звать уже было некого. Петра нигде не нашли, и никто не видел, куда он скрылся.

Догонять и искать его Дюжев не стал: решил, что себе дороже.

5

Через три дня Тихон Трофимович выехал в Томск. Дела торопили, и больше откладывать их было никак нельзя. Отъезжал он с тяжелым сердцем, с непонятной тревогой, сердился, а когда на выезде из деревни коренник споткнулся и едва не опрокинул возок, пригорюнился: «Никак старость знак подает. Ты, мол, Тихон Трофимыч, не хорохорься, а полезай на печку кости греть». Но тут же и усмехнулся своим мыслям: рано на печку, рано. В это самое время долетел до него стук топоров, не умолкавших на бугре. Он ободрился и даже повеселел.

С тем и отбыл.

В Томск приехали вечером, когда косые лучи закатного солнца окрасили окна домов на окраине розовым светом. Мимо городского кладбища выкатили на Иркутскую улицу и в скором времени были уже на Белозерской площади, где прогуливался праздный люд. Летние зонтики, цветные наряды барынь, играющее закатными отблесками Большое озеро – все это сливалось в глазах, пестрело и казалось, что в городе праздник.

– От живут люди! – воскликнул с облучка Митрич. – Слышь, Тихон Трофимыч, гляжу и мыслю: у них что, круглый год Пасха?

Дюжев не отозвался. Он уже думал о городских делах, подзапущенных после долгой отлучки, беспокоился, и было ему не до разговоров с Митричем.

А вот и дом.

Как и положено купцу второй гильдии, Дюжев ставил свой дом основательно, крепко и немножко с похвальбой: первый этаж – каменный, второй – деревянный, о двенадцати высоких и узких окнах. Наличники и карнизы, а также углы, застелены были тонкой, ажурной резьбой. Богато, пышно, словно не из дерева вырезали, а из мягкой шерсти ткали витиеватые кружева.

На первом этаже был магазин. Широкие окна, служившие одновременно и витринами, приказчики уже успели закрыть железными ставнями. «Рано торговать бросили, рано, – подосадовал Тихон Трофимович, тяжело поднявшись на крыльцо и дернув веревочку колокольчика. – Разбаловались без догляду, надо будет хвоста накрутить».

Но вошел в дом и забыл о припасенной строгости. Да и как не забыть, если прислуга доложила, что его дожидается настырный посетитель, который сидит с утра и никуда не собирается уходить. «Кого еще там черти притащили?!» Тихон Трофимыч распахнул дверь в прихожую и на порожке запнулся. Вот те новость! Навстречу ему поднялся со стула Петр. Поздоровался и, как всегда, улыбнулся, словно хотел извиниться: «Так уж получилось, Тихон Трофимыч, не обессудь».

Одет он был в новую пиджачную пару, тугой крахмальный воротник манишки подпирал гладко выбритый подбородок, туфли на ногах блестели, а в руках Петр держал шляпу и тросточку. И держал так, что было ясно: хаживал он раньше в шляпе и с тросточкой. «Ну, груздь, – невольно подивился Тихон Трофимыч. – Интересно, в каком бору ты вылупился?» А вслух сказал:

– С чем пожаловали, господин хороший?

– Разговор у меня имеется, Тихон Трофимович.

– Шибко ты разговорчивый, как я гляну. Ладно, еще раз послушаем. Чего врать станешь?

Петр сел на стул, ногу – на ногу, а шляпу – на колено. И тросточкой в пол – тук, тук… Тихон Трофимыч обозлился:

– Ты, парень, не красуйся здесь. Говори, что хотел, и чтоб больше глаза мои тебя не видели. Еще раз объявишься – на себя обижайся, сдам властям, как миленького. Понял, что сказано? Или повторенье требуется?

– Погоди, Тихон Трофимыч, погоди. Для начала, для ясности – я ведь обещание дал Зубому, что оберегать тебя буду. Оберегать же тебя требуется по простой причине: глаз на тебя положили. Зимой, как я знаю, обоз разгрохали, а по весне – магазин на Ушайке.

Тихон Трофимович насторожился, не перебивал. Петр говорил верно: после случая с обозом на один из дюжевских магазинов, действительно, налетали воры. Хряпнули гирькой задремавшего сторожа, вывернули замки и запоры, прошлись по магазину, как стадо. Не столько унесли, сколько изорвали, изломали и напакостили. Ладно, что сторож оклемался, выполз на улицу и заблажил. Варнаки, спугнутые криком, покидали, что успели, в возок, и унеслись. Ищи ветра!

Сторож ничего вразумительного не рассказал. Ударили – обеспамятел, а очнулся – скорей на помощь звать. Даже не разглядел, кто такие, во что одеты, одно лишь видел – тройку. Про нее и твердил в участке, дотрагиваясь пальцем до грязной тряпицы, которой обмотал ушибленную голову.

Темное дело, и концов тогда не нашли.

– А самое главное, – неторопливо и обстоятельно продолжал Петр, – сегодня ночью опять гости должны явиться.

– Куда? – опешил Тихон Трофимович.

– Да вот сюда, – Петр постучал тросточкой в пол. – Сообщай, Тихон Трофимыч, в участок, пусть засаду делают. А я пока спрячусь: мне, сам понимаешь, с полицией чай не пить.

Петр ловко надел шляпу, поднялся со стула и выставил тросточку, собираясь уходить, но Дюжев проворно встал у него на пути и осадил:

– Все, милый друг, хватит! Я тебе не девка, чтобы ты мне загадки загадывал. Не выпущу, пока все не выложишь. Говори, как на духу!

– В участок тебе поспешать надо, Тихон Трофимыч, а мне уходить. Я через недельку вернусь, все расскажу…

– Не выпущу! – уперся Тихон Трофимович. – Рассказывай по порядку: кто, что и как?

– Время не ждет, Тихон Трофимыч. Сам себе навредить хочешь? – Петр говорил негромко, рассудительно, с обычной своей извиняющейся улыбкой. И улыбкой этой чуть остудил Дюжева, но не настолько, чтобы тот поверил до конца. Он так и сказал:

– Не верю я тебе! Хватит за нос водить! Ступай, братец, в подвал. Сиди там и жди. Коли обманул, я тебя тепленьким в полицию сдам.

Тихон Трофимович попятился к двери, отпихнул ногой одну створку, крикнул приказчиков. Те явились, как два молодца из сумки, – мигом. Петр оглядел их, крепких, широкоплечих, и, покачав головой, послушно вышел из прихожей, послушно направился в подвал. Когда за спиной у него с глухим стуком захлопнулись тяжелые двери, окованные железными пластинами, он снял шляпу и присел на корточки в темный угол. По каторжанской привычке ему легче думалось в таком положении. А подумать надо было о многом.

Думал и Тихон Трофимович. Верить или не верить? В конце концов решил: береженого Бог бережет.

И отправился в полицейский участок.

Пристав Боровой был еще на службе. Сидел в своем кабинете, по-домашнему расстегнув мундир, и пил чай. А до чая, наверняка, отведал напитка покрепче, о чем свидетельствовала широкая, как у быка, шея, налитая ярко-красным цветом, и такое же широкое лицо с коротко подстриженной бородой, сплошь покрытое алыми мятежами. Славился пристав бешеной силой, был хитрым, как старый лис, и не дурак выпить. А еще слыл мастером на всякие шутки, которые со временем, обрастая небылью, передавались томскими жителями, как легенды. Одна из них родила и заглазное прозвище Борового – Ваня, Не Сади Медведя. А дело так было.

Лет десять назад – Боровой служил тогда исправником в Нарыме – мужики везли зимой бочку спирта для казенных надобностей. Везли в самый накал крещенских морозов, когда плевок мигом застывает и звякает об дорогу льдинкой. Чтобы согреться, принялись мужики отцеживать из бочки хмельную влагу. И столько ее наотцеживали, что уже не знали, как оправдаться – слишком убыль была заметной.

Решили клясться, что спирт на морозе вымерз. Но клясться не пришлось, оправдательный случай сам подоспел. У зимовья, последнего перед Нарымом, оставили они бочку на улице, а утром, когда вышли, – остолбенели: бочка с саней свалена, дно у ней выхлестнуто, а рядышком медведь-шатун спит, так крепко, аж всхрапывает. Мужики налетели, оглушили пьяного медведя, связали его и доставили в Нарым, как преступника. Боровой мужиков за полоротость отматерил, затем хитро прищурился и хохотнул:

– Если бы он всю бочку вызузил, он бы сдох на месте! А, православные?

На что мужики резонно ему возразили: часть-то зверь выпил, а другая часть на снег вытекла. Боровой подвинулся к мужикам поближе, повел красным, мясистым носом, ловя знакомый дух перегара, снова хохотнул и отдал строгую команду – медведя посадить в каталажку за разбойное нападение и завести на него дело о нарушении питейного устава.

Что и было исполнено.

Медведь, прикованный на цепь, очухался в каталажке и заревел благим матом, жалуясь на людей и людское начальство. А тут, как на грех, из губернии высокий проверяющий прикатил. Спрашивает – что за рев? Боровой, как и положено примерному служаке, вытянулся в струнку и отрапортовал: медведь ревет, посаженный за разбой и нарушение питейного устава. Веди, говорит высокий проверяющий, показывай. Повели, показали. Полюбовался высокий проверяющий на невиданную картину и выдал свой приказ, еще суровей и смешней: «Ты, сукин сын, видно, в отместку заточил зверя, он, видно, тебе, такому-рассякому, взятку не дал!» Да и шарахнул Боровому выговор служебный, с денежным начетом. Еще и приговаривал: «Не сади медведя, не сади медведя!»

Хоть Тихону Трофимовичу и не до смеха в этот раз было, но, грешным делом, не удержался и ухмыльнулся, вспомнив старую байку.

– А вот и честной купец пожаловал! – радушно встретил его Боровой. – Чем обрадуешь, Тихон Трофимыч?

– Шибко радовать нечем, – Дюжев присел напротив пристава и выложил все, что сообщил ему Петр. Об одном умолчал – о самом Петре. Сказал, что новость принес какой-то бродяга, который тут же исчез.

Боровой посуровел, чашку с чаем – в сторону, горой вздыбился над столом и застегнул мундир на все пуговицы. Маленькие, косо посаженные чалдонские глаза заблестели, а голос стал резким и отрывистым:

– Ступай домой и жди. Как начнет темнеть, с черного хода нас пустишь. А дальше – не твоя забота.

6

Явился Боровой с двумя полицейскими. Тихона Трофимовича отправил наверх, в дальнюю комнату, полицейских положил на пол в магазине, чтобы лишний раз не маячили, приказчикам велел сидеть в зале и не рыпаться, пока не позовут. Сам расположился в прихожей. Ходил он, огромный, как гора, по-кошачьи, неслышно. Ни одна половица под ним не скрипнула.

Стемнело. В доме никто не спал, а тишина стояла, как в могиле. В полночь у крайнего окна в прихожей зашебаршали. Боровой беззвучно, как тень, передвинулся в угол и замер. Трудились варнаки сноровисто: плеснули на железный пробой масла, неслышно подпилили змейкой, поддели фомкой – хрусть! Переждали – не слышит ли кто? Распахнули деревянные ставни. К одной половинке окна, к стеклу, протянулись две широкие ладони, прилипли. Захрустел стеклорез. «Медом намазали…» – сразу догадался Боровой, вспомнив старый воровской способ: ладони мажутся медом и приставляются к стеклу, затем стеклорезом – хрр, и стекло, приклеившееся к ладоням, аккуратно вынимается. Чистая работа. Если бы не знатье – стоял бы в пяти шагах и ничего не слышал.

Первый варнак заскользнул через окно в прихожую. Оглядываясь, вышел на середину и остановился, ожидая напарника. Боровой, таясь в углу, потянул на себя штору. Боялся, что его обнаружат раньше времени, а допустить этого никак нельзя: хоть и оставил на улице засаду, но спугнешь – брызнут в разные стороны, гоняйся после за ними.

Второй варнак запаздывал. И тут случилось, чего и подумать никто не мог: один из полицейских задушенно чихнул. У варнака в руке блеснул нож. Эх, язви тя в душу, всю малину испортили! Боровой одним прыжком вымахнул из угла, на ходу зацепил варнака кулаком в голову и, закрыв лицо руками, с разбегу выломил плечом раму, вываливаясь на улицу. Ночная тишина огласилась свистками и топотом.

Но схватить удалось только кучера, которого сдернули с коляски, стоявшей неподалеку от дюжевского дома. Притащили его, насмерть перепуганного, в дом, зажгли лампу, и Боровой, глядя на него, аж плюнул с досады – узнал одного из томских извозчиков. Отопрется ведь, сучий сын, скажет, что наняли, велели подождать, а что за люди, по какой надобности, знать не знаю и ведать не ведаю… Ну, беда! А где варнак?

– Дак это… – виновато переминался с ноги на ногу чихнувший полицейский, – это самое… рука у вас, господин пристав, дюже тяжелая… В ножку стола, прямо темечком, и дух – вон!

Боровой, с матерками, – в прихожую. На полу, у стола, лежал бородатый варнак, по-детски подвернув под себя руки и выставив локти. Рядом валялся кривой нож с тяжелой наборной ручкой. Курчавые, темные волосы варнака подмокли кровью, а из-под затылка у него далеко по крашеной половице выкатилась кривая и алая полоска.

Попробуй теперь дознайся, кто он таков и где остальные…

Эх, умыли Борового!

7

На хозяйстве, как и заведено было, Дюжев оставил вместо себя Вахрамеева. Тот каждый день приходил на бугор, садился на чурочку, смотрел на плотников. Морщился, хмыкал, думая о чем-то своем, и, посидев, уходил. Дома ворчал на Степановну, на Феклушу, на Ваську, всякий раз отыскивая за ними огрехи, и в конце концов так надоел всем троим, что они перестали его слушать – гундит, и пусть гундит. Ни жары, ни морозу от его гундежа нету.

В доме без хозяина стало скучно. Если бы не Васька, гораздый на проказу, мухи бы и те перемерли. А додумался он вот до чего.

Ночью подобрался к окошку вахрамеевской комнатенки, сунул за наличник гвоздь, к гвоздю привязал веревочку, а к веревочке, на малом расстоянии от наличника, – увесистый камушек. Получилась стукалка. Васька залез в огород, за прясло, посидел там, дожидаясь, когда Вахрамеев покрепче уснет, и давай за веревочку дергать. Камушек по стеклу – стук, стук… В комнатенке белое замельтешило. Васька веревочку натянул, подождал. Белое улеглось. И опять – стук, стук… Вахрамеев боязливо выбрался на улицу. В руке у него поблескивал топор. Долго шарился под окном, но камушка на веревочке не разглядел и убрался в дом. Лампа погасла. Васька, закусив рукав рубахи, чтобы не прыснуть, по новой, да ладом – стук, стук…

Теперь в доме уже две лампы загорелись. На подмогу Вахрамеев призвал Степановну и Феклушу. Испуганно перекликаясь, они долго топтались втроем у окна, обходили вокруг дома, пока Степановна не заругалась: «Стучатся к ему! Да кому ты нужон! Вредность твоя в голову стучит, або моча ударила!»

«На седни хватит, – решил Васька, – а то замордует баб за ночь». Смотал стукалку и отправился спать на сеновал.

На следующий день Вахрамеев подступил к Ваське с расспросами – где он ночью был?

Васька покаянно опустил синие глаза, вздохнул и признался:

– На бабе был, на сеновале лежали. Слышал, как ты меня звал, а оторваться не мог, баба не пускала, зараза. Завтра приведу, тебе отдам, чтобы черти не блазнились…

Вахрамеев плюнул и отступился.

А Васька вечером помылся в бане – суббота как раз была – нарядился, расчесал кудри и отправился на вечерку. Поскрипывали на нем новенькие сапоги – знатные: меж каблуком и подошвой сухая береста вложена для громкого голоса, на вышитом пояске гребень покачивался, алая рубаха словно огонь светилась. В такой рубахе хочешь не хочешь, а поведешь плечами, играясь, – знай наших, мы таковские!

На вечерки летом собирались на берегу Уени, ниже бугра под старыми ветлами. Пятачок там до того был утрамбован плясками и хороводами, что трава на нем не росла, а земля под каблуками гудела, как деревянная. Слышались от ветел треньканья балалайки и манящие, внезапные, как птичьи вспорхи, девичьи смешки. Васька круче заводил плечами, беспокойное нутро его загорелось, требуя выхода. А вокруг лето цветет, в самом своем истоке, травы пахнут, от земли сладкий дух накатывает – дурманит, кружит. Эх, жизнь, кучерявая да длинная, век бы тебе не нарадоваться! До того восторг вызрел – никуда от него не деться! – что Васька крутнул головой – не видит ли кто? – спружинил ногами, подпрыгнул, и еще раз, еще выше, словно улететь хотел в небо и достать круглый купол кудрями. Но и этого мало – томит восторг. Тогда Васька в третий раз – вверх! и от всей души, во всю моченьку: э-эаа-аах! Так звонко, накатисто крикнул – самому уши заложило.

И дальше пошел. Степенно, со скрипом, поигрывая плечами.

На пятачке Васька протолкался в круг, ногу в новом сапоге отставил – на пятку, и надраенным, блескучим носком – в обе стороны, для шику. Поясок на гребешке крутит, лыбится, а сам на девок – коршуном. Девки – как цыпушки разноцветные, выбирай любую, только не промахнись. Васька нацелился на Аньку Шамаеву и заиграл глазами, завораживая. У Нюрки от этих поглядок земля поплыла под ногами, вертучей сделалась, как долбленка на дурной воде. И нет под рукой упора, ухватиться не за что, выскользнет долбленка, тонуть придется. А тонуть не страшно: вода теплая, ласковая…

Васька бросил гребешок на пояске крутить, носком сапога туда-сюда мотать перестал, готовясь козырным тузом подкатить к Аньке, но тут его сзади за рубаху потянули. Что за оказия? Кто такой прыткий? А это – Митенька Зулин:

– Пойдем, два слова сказать хочу…

Эх, не ко времени! Но Митенька не отстает, тянет за рубаху. И чего такого спешного телку лопоухому понадобилось? Вышел следом за Митенькой из круга.

– Васька, покличь Феклушу на улицу.

Вон она, печаль какая! У Васьки на языке сразу же срамная поговорка заегозила, но глянул на Митеньку и осекся. До того парень расстроен был и горем убит, что даже губы подрагивали. Да разве можно из-за девки так сердце томить? Васька не понимал, в его голове такое расстройство не помещалось. Но Митеньку почему-то было жаль. Ладно, Анька, пока он ходит, состариться не успеет.

– Пошли.

Феклушу на улицу Васька в два счета выманил. Сказал, что Романа по дороге встретил, а тот велел дочери срочно домой показаться. Феклуша поверила, следом за ним – порх за ограду, а там уж Митенька дожидался. Остановилась, как на заплот налетела. Замерла.

– Счастливо ворковать вам, – Васька изогнулся, кланяясь им, и подался на пятачок, подергивая плечами и звонко поскрипывая сапогами.

Митенька с Феклушей остались вдвоем на пустой улице. Надо было говорить о чем-то, а слов не было. Потерялись слова, спрятались. От горькой досады Митенька совсем отчаялся и сделал такое, о чем раньше и помыслить не насмеливался. Обхватил Феклушу за плечи, ткнулся губами в щеку – поцеловал. Она ойкнула, уперлась руками в грудь, но Митенька руки перехватил, пересилил слабую девичью силу и повел Феклушу за собой. Она упиралась, пыталась не давать ему хода, но вдруг безнадежно вздохнула и пошла послушно, как на веревочке. Молча миновали они шумливый пятачок, сделав длинный круг, чтобы их не увидели, и скоро оказались на бугре, у бревен, от которых и в прохладе крепко припахивало смолой.

Митенька нырнул под бревна, вытащил махонький узелок. Положил на обе ладони, словно хлебный каравай, подал Феклуше.

– Тебе, гостинчик привез… – сказал первые слова, а дальше, как запруду прорвало. Понесло, понесло – откуда что бралось. Говорил Митенька: он еще в тот раз, когда в лавке увидел, новую кофту ей пожелал купить, но случая ему не выдалось, а в Томске в извозе был и купил, а Феклуша на него не глядит, а сердце болит, какой уже месяц ноет, и в ум он взять не может, почему Феклуша к нему такая неласковая, он ведь всей душой к ней, а тут еще маменька разговоры про женитьбу заводить стала, а ему без Феклуши – край, не будет без нее жизни…

Феклуша узелок прижала к щеке, голову наклонила, слушала. В ответ – ни слова. Митенька потянулся, еще раз поцеловать насмелился, а у нее – слезы на щеках, соленые. Отпрянул, потух. И сел на бревно – ноги подкашивались.

– Ты… ты… – Феклуша сглотнула тугой комок, – ты почему не сказал, что в извоз уехал? Я же не знаю, до сухоты извелась, а тебя нет и нет. Я подумала, что ты обманный.

– Да я хотел, подошел, а там Васька в ограде, Дюжев – не насмелился я…

И осекся Митенька. Теплая девичья ладонь легла ему на голову, перебирала волосы, гладила и сверху, на горячий лоб парню, слезы легкие – кап… И шепотом:

– Пропала я, миленький, совсем пропала. Снял ты с меня голову неразумную…

8

Ночь на свою вторую половину скатывалась. Митенька с Феклушей стояли у дюжевской ограды и никак распрощаться не могли. Васька досыта намиловался с Анькой Шамаевой, возвращался домой и раздумывал: изладить Гундосому стукалку или не надо? Издалека разглядел в потемках любезную парочку и остановился: напугать или не надо?

Но в этот раз ничего придумать не успел.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7