Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чёс (сборник)

ModernLib.Net / Михаил Идов / Чёс (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Михаил Идов
Жанр:

 

 


Михаил Идов

Чёс (сборник)

© Михаил Идов, 2013

© ООО “Издательство АСТ”, 2013

Издательство CORPUS®


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Чёс

повесть

1.

Алан остановил “эконолайн” не на вершине холма, а сразу за ней, нахлобучив раскаленную фордовскую громаду на жухлый лужок таким образом, что фары микроавтобуса уставились вниз, в направлении только что покинутого шоссе, а задние колеса застыли на самом гребне. Если бы не чудовищный перевес в тыльной части – три усилителя, в их числе басовый размером с шифоньер, пять барабанов и две сумки железа, микшерный пульт, сэмплер, педальная доска, четыре гитары в одном поросшем скейтерскими наклейками братском гробу и, наконец, хрупчайшее родес-пиано, обтянутое черным, курчавящимся на уголках винилом, – то машину наверняка повело бы под склон; не помог бы даже ручной тормоз, который Алан с показной категоричностью, как рычаг голосовальной машины, рванул на себя.

– Идеально, – сказал Алан. – Американская пастораль, да, Эдди?

Эдди молча полез отстегиваться, что заняло у него секунд десять. Из-за наклона кузова его тощий торс практически повис на ремне, и ему пришлось с силой упереться в коврик ногами, чтобы ослабить натяжение. На задних сидениях дрыхла ритм-секция.

– Брет, Тони, – произнес Алан громче, – приехали.

Тони, сморщившись, мюнхгаузеновским рывком извлек себя из сна и уставился вперед, облизывая пересохшим языком пересохшие губы. Вслед за ним проснулся и тут же испортил воздух Брет.

– Сука, – хрипло объявил Тони. – Я ей практически засадил уже. Ну вот буквально трусы снял. Может, еще не позд… – и снова закрыл глаза.

– Эй! – гаркнул Алан и, дотянувшись с водительского места, ткнул Тони указательным пальцем под ключицу.

– Да встаю, встаю.

– Это-то мы видим, – заржал Брет, входя в привычный режим. Действительно, тренировочные штаны Тони, которые тот не носил, кажется, только на сцене, в данный момент поразило новообразование, размером и формой напоминающее нос колли.

– Ну так за работу, сынок, – отозвался Тони, сгреб предмет диалога в левый кулак, а правой рукой играючи попытался ухватить Брета за голову и нагнуть к себе. Брет, обороняясь, принялся выставлять пухлые локти. Алан безучастно наблюдал за происходящим. Эдди отвернулся, нащупал дверную ручку и косо выпрыгнул из машины.

Его тут же обволокла жара. Здесь, на солнечной стороне холма, огайский июль иссушил траву так, что под ногами та казалась заиндевевшей. Над капотом дрожало тонкое, в пару дюймов, марево; под капотом что-то щелкало. Эдди не думая сделал пару шагов по гребню, подальше от перегретой машины, потом еще несколько. С каждым шагом ему становилось легче и как бы даже прохладней. Он перевалил на теневую сторону, протрусил метров десять вниз, пока от “эконолайна” не осталась видна лишь крыша, сел на склон как в шезлонг и вытащил сигареты. Вокруг трещали насекомые. Раз в минуту в изгиб шоссе, обнимающий холм у подножия, почти беззвучно, с легким шипением вписывалась фура. Эдди сунул в зубы “Американ спирит”, смявшуюся буквой Z, и начал медленно мотать ее по окружности, как травинку. Спички остались в бардачке.

– Ю, ты чего? Ты в порядке вообще? – Алан, свыше, темным силуэтом на гребне. Эдди заставил себя повернуть голову, кивнуть, встать и сбить землю с джинсов. Больше всего на свете ему хотелось лечь на склон руки по швам и получившимся бревном скатиться вниз, к шоссе, под следующую фуру, с зеленым логотипом “Свежие продукты Бьюлера” на боку, как раз в этот момент вынырнувшую из-за излучины.

– Да, извини, живот схватило.

За прошедшее без Эдди время – пять минут? десять? – почти все содержимое микроавтобуса, одушевленное и нет, покинуло машину и собралось полукругом на холме, без спроса превратив все поля Среднего Запада отсюда и до зыбкого от жары горизонта в один огромный амфитеатр. Слева направо расположились басист Брет Беличик, на фоне покосившегося усилителя и с инструментом наперевес, и барабанщик Тони Эроглу – на коленях перед полусобранной установкой, прилаживающий педаль к хай-хэту. Место впереди и в центре композиции заняли, как всегда, вокалист, гитарист и автор всех пятидесяти двух песен группы Hysteresis Алан Уидон, три алановских гитары (фисташковый “Джегуар”, “Телекастер” цвета белка и желтка и двенадцатиструнный черный “Рикенбакер”), алановские же два усилителя и его же микрофон на Г-образной стойке, которую Алан так любил в кульминационный момент концерта поднимать обеими руками над головой, если того позволяла высота потолка в клубе. На сей раз микрофон был не обычный, “Шур”, а хромовый, нестерпимо сверкающий на солнце округлым шлемом. Только увидев его, Эдди вспомнил наконец, что именно замыслил лидер.

– Давай сюда, – крикнул Алан, указывая Эдди на пустующий правый фланг, как будто за предыдущие триста концертов тот не выучил, где именно на сцене стоит клавишник. Эдди покорно сходил к микроавтобусу и навьючился родес-пиано, вязанкой отвинченных родесовских ног и старым, похожим на портативную кухонную плиту сэмплером.

– В следующий раз беру с собой “Норд”, – пригрозил он Алану, расставляясь.

– “Норд” не так круто выглядит на видео, – ответил Алан. В руках его уже чернела камера на крохотной марсианской треноге.

Идея записывать отдельный проморолик к каждому концерту и выкладывать его в YouTube родилась у Алана еще два года назад и пришлась Эдди по душе: это хоть чем-то отличало “Гистерезис” от тысячи других нью-йоркских групп и показывало заботу о фанатах, пусть фальшивую и о гипотетических. К тому же многие ролики выходили смешными. Алан, у которого вдобавок к таланту художника (он написал обложку дебютного альбома группы, Failed State, гуашью) имелись зачаточные режиссерские амбиции, придумывал для каждого свое решение: один был сделан якобы полицейской камерой наблюдения; для другого он заснял всех членов квартета, включая каким-то образом и себя, спящими; ради третьего заставил группу пятиться по Кросби-стрит, разбрасывая плюшевых мишек, и пустил кадр задом наперед, так что мишки выскакивали чистыми из луж и мусорных баков и кувырком бросались музыкантам на руки. Просмотров у любого ролика было больше, чем зрителей на самом концерте, иногда на порядок.

Увы, с началом летнего турне съемки превращались из забавы в повинность. Времени между концертами едва хватало на то, чтобы перебраться из города в город и принять душ, и в группе тихо зрело мнение, что час или два, почти ежедневно уходящие на запись нового анонса, могли бы быть потрачены с бoльшим толком на сон (Эдди), еду (Брет) или мерное, как мантра, повторение фразы “Привет, я из Нью-Йорка” при виде каждой местной блондинки (Тони). По крайней мере концепции роликов стали заметно проще. Если группа прибывала на место за сутки до концерта, то анонс снимался на фоне какой-нибудь локальной достопримечательности, с которой – в зависимости от размера и досягаемости – могло, например, имитироваться бурное сношение. Если концерт предстоял тем же вечером, то Алан режиссировал, монтировал и заливал результат в Сеть, не покидая машины.

Зато для Чикаго решено было постараться как встарь. “Гистерезис” стоял на разогреве у Gritz Carlton, довольно известной, судя по числу лайков, чикагской группы, и Алан надеялся, что если вовремя пришлет им ролик, то “Гритцы” по-дружески вывесят его у себя на странице. Появилась идея встать на безлюдном холме среди кукурузных полей и сыграть “что-нибудь чикагское”. Сразу за этим последовал двухчасовой спор насчет песни, впрочем, отлично скрасивший ночь после питсбургского концерта, иначе прошедшую бы в сумрачной тишине: клуб “Мунбим” оказался заточенным под “современную уличную поэзию” (“Уличная! Поэзия! Это! Когда? Прозу! Читаютвоттак!” – злобно передразнивал Алан всю дорогу к машине), зрителей пришло семь человек, из которых к концу сета осталось пятеро, а гонорар составил сорок долларов и три талончика на пиво.

Брет предложил сыграть песню Суфьяна Стивенса Chicago, Тони – что-нибудь из одноименного мюзикла. All That Jazz, например, прозвучал бы довольно забавно на пасторальном фоне. Алан боялся, что аудитория не поймет двухступенчатой ассоциации. В этом турне его с каждым неудачным – то есть с каждым – выступлением все сильнее обуревала идея, что “Гистерезису” необходимо играть проще и понятнее. Год назад он был по тем же причинам уверен, что становиться нужно, наоборот, сложнее и театральнее: “Хватит конкурировать с девятнадцатилетними обсосами. Мы должны писать музыку, ради которой люди, презирающие рок в принципе, делают исключение. Как Том Уэйтс. Или Йорк”. Прошлым летом Алан пришел бы в восторг от предложения сыграть, пусть в шутку, старый свинг или заумный инди-рок. Но не сейчас.

– Как насчет Элвиса Пресли? – спросил Эдди. – In the Ghetto.

– Элвис ассоциируется с Мемфисом, – возразил Алан. – А гетто – с Южным Централом (“Или с Варшавой”, – пробормотал Брет).

– Это песня про Чикаго, – сказал Эдди.

– Никто этого не знает.

– Там Чикаго упоминается во второй строчке.

– Ну не знаю.

– “В снегопад, холодным серым чикагским утром…”

– Снегопад – это здорово. – Алан приободрился. – Получится контраст не только с пейзажем, но и с жарой. Все, договорились. Поем In the Ghetto.

Эдди сдержал улыбку. Песню он лоббировал только потому, что она хорошо прозвучала бы на его родес-пиано. Теперь, под палящим солнцем, привинчивая ноги к перевернутому брюхом вверх инструменту, он успел несколько раз проклясть собственное тщеславие.

– Кстати, а во что мы втыкаемся? – подал голос Брет.

– А! Прекрасный вопрос, – Тони выволок из одной из своих сумок черный ящик, по виду самодельный, с двумя рядами микрофонных входов на крышке. Из одного из бортиков змеился толстый, сложенный кольцами шнур, вместо штепселя заканчивающийся двумя хищными карабинами. – Дамы и господа, прошу любить и жаловать – инвертор. Работает от любого аккумулятора.

– Круто, – сказал Алан. – А он нам батарею не посадит?

– Ты что. Там энергии часов на восемь.

– Надо было группу назвать “Инвертор”, – внезапно заявил Брет. – Не поздно еще?

– Прекрати, – ответил Алан.

Это был для него больной вопрос. В физике, которой Алан учился в Энн-Арборе, гистерезис означал свойство материала сохранять эффект от былого воздействия под влиянием новых; например, размагниченный магнит по второму кругу намагничивался менее охотно, чем просто кусок железа. Тот же термин встречался и в других дисциплинах, например экономике, которой в свою очередь учился в Энн-Арборе Эдди, где представлял собой предельно сконцентрированную форму пословицы “долго запрягает, да быстро едет”. Алану в этом слове мерещилась метафора непоколебимости настоящего художника перед лицом сиюминутной моды. Самого его как в двенадцать лет намагнитило кассетами Дэвида Боуи и Bauhaus, так и не отпускало: любые новые воздействия отскакивали на раз. (Эдди, Брет и Тони несколько лет назад выучили, что единственным способом заставить Алана воспринять какое-либо музыкальное новшество было убедить его, что оно уже понравилось Боуи.) Увы, большинство людей воспринимали слово “гистерезис” как форму, возможно маскулинную, слова hysteria; таким образом, среди слушателей, рецензентов и даже родных и близких бытовала уверенность, что название группы обозначает мужскую истерику.

Минут через десять все было готово. Из-под приоткрытого капота вился шнур инвертора. Камера стояла так, чтобы низ кадра щекотали расфокусированные травинки, а над музыкантами полоскалось небо, растянутое широкоугольной линзой в трапецию. Эдди взял пробный аккорд. Звук разошелся по лугам в тщетных поисках эха и не вернулся.

– В идеале здесь должно было быть стадо коров, – задумчиво сказал Брет. – Ты бы пел коровам. Как Канье Уэст в Yo u Cant Tell Me Nothing.

– Какие, на фиг, коровы? – удивился Тони. – Не было там никаких коров.

– Это в официальном клипе. А есть неофициальный хипстерский клип. Зак Галифианакис, Уилл Олдхем и коровы.

– Куда мир катится, – сказал, помолчав, Алан. “Рикенбакер” висел у него за спиной – играть на нем он, кажется, не собирался.

В повисшей паузе Тони отбил “раз, два, три” палочкой о палочку, а на четыре бухнул в рабочий барабан. Эдди вступил первым с обманчиво мажорным арпеджио.

– В снегопа-а-ад, холодным серым чикагским утром, – начал Алан, вращая бедрами и неплохо имитируя сдавленный элвисовский баритон.

Брет корректно выждал несколько тактов и вошел только на первом упоминании слова “гетто” с басовым риффом в 3/4 , приятно легшим поперек простых барабанов Тони. Когда он только успевает такие штуки придумывать, восхитился Эдди и тут же сбился, чего никто, к счастью, не заметил.

Из всей четверки, по мнению Эдди, Брет был, бесспорно, лучшим музыкантом. Он любил играть высоко на грифе, где его ноты смыкались с нижними нотами гитары, уводя простые аккорды Алана в удивительных направлениях и при этом совершенно не отвлекая внимание на себя. В свободные часы он учился у Эдди играть на клавишах, а у Тони на барабанах, а верхом его мечтаний была собственная студия. Алан недолюбливал Брета именно за профессионализм, постоянно умоляя его быть чуть менее “сеш”. Под этим сокращением скрывалась смесь похвалы и оскорбления – сессионный музыкант, готовый идеально сыграть что угодно в любом жанре и при любом звуке, не чувствуя при этом ничего. С самим Аланом такой проблемы не было.

Как раз в этот момент песня дошла до поучительного припева (“Люди, неужели непонятно, ребенку нужно помочь, а то он вырастет сердитым молодым человеком”). Сердитые молодые люди – это была территория Алана, и Эдди в открытую разулыбался, глядя, с каким облегчением тот нашарил близкий ему словесный комок в овсяной каше чужих сантиментов: аж качнулся вперед от внезапного выброса энергии, так что длинная челка хлопнула по лицу, ослаб, повис на перекладине микрофонной стойки, взмахнул, распрямляясь снова, рукой.

– До скорой встречи, Чикаго. Седьмого июля, “Дабл дор”, девять вечера. “Гистерезис”! “Гритц Карлтон”! – заклинал Алан, синкопируя, кажется, на манер давешней “уличной поэзии” из Питсбурга, пока группа за ним раскачивалась на одном аккорде. – Будьте! С нами! Или… оставайтесь! В гетто! – На этом месте он удачно и почти вовремя вернулся к рефрену песни, растянув in the ghetto на четыре элвисовские ноты. В тот же момент Тони и Брет, видимо успев договориться путем присущей басистам и барабанщикам взаимной телепатии, резко и одновременно остановились, и в воздухе повис, переливаясь, одинокий аккорд родес-пиано. Эдди вышел из положения игривым глиссандо. Снято.

– Класс! – закричал Алан, кидаясь к камере. – С первого дубля, всегда бы так! – Он умолк на пару тревожных секунд, сосредоточенно отсматривая метраж; затем, не отрываясь от мониторчика, замычал и затряс большим пальцем свободной руки, более не в силах выразить свой восторг словами. – Срочно кидаем ссылку “Гритцам”.

Ролик действительно получился так складно и так быстро, что Эдди даже не огорчала необходимость разбирать оборудование, собранное три минуты назад. То, что лучше не вышло бы и с двадцати дублей, было понятно всем без слов. Все-таки мы неплохая группа, подумал Эдди, ощущая, как идиотская романтика бродячего коллектива, это ненавистное ему самому умиление дорожным братством, начинает одолевать его в тысячный раз. Все-таки мы здорово друг друга чувствуем. Здесь что-то есть. И это что-то не может хоть чего-то да не стоить. Оно не может ни во что не конвертироваться. Так не бывает, черт возьми, это противоречит законам физики. И экономики. Все, что нужно, – это один маленький толчок, один катализатор, одна удача, которая запустит цепную реакцию везения. И может, именно она ждет нас завтра в Чикаго. Или послезавтра в Детройте. Или десятого в Кливленде. Мы “Гистерезис”. Мы долго запрягаем, это факт: восьмой год пошел. Но мы быстро поедем. Только дайте нам шанс разогнаться.

– Эй, ребята! – Эдди поднял голову. Тони стоял над открытым капотом “эконолайна”, сжимая в каждой руке по карабину. Карабины раскрывали и закрывали обметанные сизой накипью пасти. В голосе Тони звенела неуместная веселость. – Проблемочка у нас.

2.

Эдди Ю появился на свет 15 июля 1983 года в Ист-Норвич, сонном католическом городке – он так и написал в одном вступительном сочинении: “сонном католическом городке” – на севере Лонг-Айленда. Эдди был островитянином в третьем колене. От Азии ему в наследство достались только черные волосы щеткой, фамилия, в которой смешно отражался каждый собеседник, и тончайшие, почти женские черты лица, благодаря которым Эдди было страшно бить даже самым отпетым школьным хулиганам. Его отец, Вильям Ю, родился в двадцати милях к западу от Ист-Норвича, во Флашинге, а дед, Лайонел Ю, в пятнадцати милях к югу от Флашинга, в Бруклине. Из этой летописи скромного успеха можно было бы сделать изящный график, наподобие знаменитой минаровской схемы похода французов на Москву: представьте себе карту Лонг-Айленда, но с датами на оси X и долларами на оси Y. Северовосточный вектор семейных передвижений, таким образом, обозначал бы и переезды, и постепенный рост дохода. Именно такую карту Эдди в двенадцать лет и нарисовал, не будучи знакомым с хрестоматийным творением Шарля Жозефа Минара. На следующий день после короткого и очень тихого скандала с женой Вильям Ю вышел из спальни и объявил, что уроки пианино сокращаются с шести раз в неделю до двух. Родители посовещались и решили, что их сын будет великим экономистом.



На десять лет Эдди утонул в учебниках, вынырнув в двадцать два с внезапным и экстатическим осознанием собственной заурядности. Почти все простые удовольствия – секс, алкоголь, траву, поп-музыку и бессмысленные просторы социальных сетей – он открыл для себя с опозданием лет на пять: на первом курсе, как полагается, но уже аспирантуры. До оставшихся пунктов списка – однополых экспериментов и эзотерических духовных практик – руки так и не дошли. Кроме того, бытие опять предопределяла география. Эдди жил в безликом северном кампусе среди инженеров и программистов, в то время как настоящая университетская жизнь разворачивалась под холмом, в центральном. Там бесновались в захламленных викторианских особняках студенческие “братства”; сновали по аллеям в вечном сборе подписей под той или иной петицией радикальные феминистки, чьи проймы усыпанных значками маек оптимально обрамляли подмышечные эспаньолки; стоически воняли на своем пятачке газона троцкисты в черных водолазках, с лицевой растительностью, что часто уступала феминистской телесной; пытали поодаль гитару и наказывали барабан слегка осовремененные хиппи; в двух кинотеатрах, глядящих друг на друга через улицу, шли чудесные фильмы с субтитрами и без, о которых в северном кампусе не слышал никто. Хотя расстояние между городками преодолевалось минут за десять на бесплатном автобусе, герметичности разделяющей их психологической границы позавидовала бы корейская ДМЗ.

Сам Эдди проводил в центре почти каждый вечер, как правило, в одиночку. Пил кофе в “Кафе Амира”, смотрел кино в “Стейт” или “Мичиган”, часто прошмыгивая на два-три сеанса по одному студенческому билету, боязливо захаживал на гастролирующих панков в “Слепую свинью”. Друзей у него было мало, с личной жизнью не складывалось: в то время как азиатские девушки, коих в Мичигане училось удивительное множество, как новоприбывших из Китая и Кореи, так и отбеленных Лонг-Айлендом, наподобие Эдди, шли нарасхват у юношей всех рас, азиатские юноши могли на что-то рассчитывать лишь с азиатскими девушками. Которые – см. предыдущий пункт. Одевался он тоже (по студенческим меркам, требующим от незнакомца четких визуальных сигналов “свой / чужой”) не вполне внятно: длинное графитовое пальто поверх белой рубашки и галстука, черные армейские боты с отвернутым верхом, посаженные на толстую белую резину. В представлении самого Эдди фалды пальто хищно раздувались за ним при ходьбе, а боты мощно пружинили, придавая ему силуэт и аллюр этакого корпоративного супергероя; в реальности же пальто ворсистым мешком свисало с его покатых плеч, а обувь вызывала невольные мысли об убийцах из “Колумбайна”. Среди однокурсников расхаживала шутка, что Эдди Ю идеально подпадает под типаж, о котором зареванная соседка в теленовостях говорит: “Тихий он был, себе на уме”. Впрочем, всерьез никто так не думал. Эдди был слишком доброжелателен и слишком очевидно лишен главного ингредиента в закваске будущего социопата: он никому не завидовал. Кроме музыкантов.

Эдди боготворил музыкантов. Всех. Речь не шла о рок– или рэп-звездах, завидовать которым претило хотя бы потому, что они требовали от слушателя зависти едва ли не прямым (в рэпе – прямым) текстом. Нет, Эдди просто очень хотел играть музыку перед людьми; желание это по силе равнялось только уверенности, что он никогда этого не сделает. Его детских уроков пианино до сих пор хватало на вполне приличный уровень игры, но любой музыкант, выходящий на сцену перед аудиторией, все равно казался Эдди представителем иного, высшего вида. Хотя бы потому, что решился. Хотя бы потому, что знает, что именно будет играть, потому что нашел в этом бесконечном зеркальном зале себя. Как можно вообще что-то выбрать? Эдди, дорвавшийся до поп-музыки как раз в тот момент, когда физические носители перестали иметь значение, был настолько всеяден, что его коллекция, как его одежда, ни одному сверстнику ничего конкретного о нем бы не сообщила. Он слушал The Smiths, Долли Партон, лоу-фай на расстроенных гитарах, Savatage, Сюзанну Вега, софт-рок семидесятых, шанхайский шансон, Стива Райха, французский “йе-йе”, второразрядных рэперов из Атланты и Мемфиса, мексиканский ноу-вейв и, наконец, радио. Единственным его требованием к музыке было наличие хоть какой-то песенной формы – например, ему не очень нравился би-боп, точнее, нравились первая и последняя минуты каждой композиции. Эдди свято верил, что хорошую мелодию невозможно испортить ни дрянным исполнением, ни пошлой аранжировкой: когда чуткие к переменам ветра студенты спорили о том, “продались” ли Modest Mouse, записав альбом более чисто, чем обычно, или вздыхали о том, как омерзительно слышать Smells Like Teen Spirit в переложении на техно или лаунж-поп, Эдди вообще не понимал, о чем идет речь. Аранжировки, как одежда, как почти любой другой эстетический выбор, не содержали для него закодированной информации “свой / чужой”. Одним осенним вечером в столовой северного кампуса, пока инженеры и программисты вокруг мерно перерабатывали буррито, на крохотном полукруглом возвышении между дверьми в мужской и женский туалеты, именуемом сценой, в рамках какой-то особенно жалкой культурной программы выступал безымянный бард. Он играл на полуакустической гитаре, включенной прямо в столовскую систему громкой связи. Звук был отвратительный. Бард спел три песни Тома Петти, две – Боба Марли и штук пять своих, о качестве которых все уже сказано его выбором каверов. После каждой песни Эдди прилежно, как младенец, хлопал, вызывая недоуменные взгляды, в том числе и со сцены; а когда гость закончил свой сет семиминутной версией No Woman No Cry, в благоговении помог ему свернуть шнур и зачехлить гитару. Бард, не ожидавший подобного приема, жутко стеснялся и наконец подарил Эдди свой диск с автографом, над которым пыхтел и грыз ручку минуты три. Автограф гласил: “Самому крутому чуваку в студенческой зоне отдыха северного кампуса Мичиганского университета, Энн-Арбор, 22 сентября 2005 года”.

* * *

Анжела Линг хотела устроить настоящее взрослое новоселье с льняными салфетками и без уличной обуви, но получилось все, разумеется, как всегда. Гости толпились на кухне вокруг раскладного столика с “Попофф”, “Ализе” и трехдолларовым ширазом и жрали макаронный салат пластмассовыми вилками прямо из миски. Хозяйка с прозрачными от бешенства глазами нарезала круги между тесной гостиной, где за вдумчиво убранным столом сидели в тишине самые покладистые, и прихожей, куда продолжали прибывать друзья. Когда на пороге появлялась очередная жертва, Анжела всем своим хрупким телом экс-фигуристки перекрывала коридор, ведущий направо, на кухню, где гремел хохот, под предлогом поцелуя в щеку крепко брала новоприбывшего за рукав и отбуксовывала налево, в гостиную. Потом в дверь звонили снова, Анжела бежала наперехват, а предыдущий гость мягкой босоногой поступью перемещался за ее спиной из гостиной на кухню и исчезал там навсегда.

– А, это ты, – выпалила Анжела едва ли не с раздражением, экономным жестом впуская Эдди в квартиру, избавляя его от бутылки джина в бумажном пакете и подталкивая в сторону гостиной. – Говнодавы только сними.

Эдди послушно расшнуровал и слягнул ботинки, потеряв сантиметров семь роста. В одном ряду с чужой обувью его шузы смотрелись как два черных гелендвагена, запаркованные среди малолитражек.

– Отличное место, – сказал он. – Поздравляю.

– А толку-то, – мрачно ответила Анжела. – Все равно все на кухне бухают. Короче, можно было не переезжать.

Покорно скользя несвежими носками по паркету, Эдди прошел в гостиную, протиснувшись между этажеркой с медицинскими атласами и пианино, клавиатура которого выдавалась сантиметров на двадцать в дверной проем; пах Эдди несколько комично проехался вдоль, слава богу, закрытой крышки.

Во главе полупустого стола кучно, словно принимающая комиссия, сидели четверо незнакомых ему друзей Анжелы: трое азиатских юношей и курносая блондинка скандинавского типа. Эдди уселся на максимально вежливом расстоянии от группы – поодаль, но не далеко – и принялся, как всегда, слушать чужую беседу. Разговор шел об Ираке, но не в обычном энн-арборском ключе “ни капли крови за бочку нефти”: все присутствующие, за возможным исключением молчащей блондинки, были республиканцами. Спорили о том, стоит ли прямо сейчас перекинуть пару подразделений через границу в Иран и разобраться с аятоллой, пока войска еще в регионе, или, наоборот, сперва вывести “наших ребят” и тогда уже жахнуть по Тегерану более капитально. Что ж, Анжела должна быть довольна, подумал Эдди. Все по-взрослому.

На кухне раздался мокрый звон разлетающегося стекла и два его неизбежных эха: аплодисменты и смех. Эдди невольно стрельнул глазами в направлении звуков. К его изумлению, курносая перехватила его взгляд и быстро закатила глаза по иронической дуге вверх и в сторону консервативного трио, мол, господи, какие же придурки. Эдди смутился: интересно, как она поняла, что я демократ? В поступке девушки чудилось что-то скандальное, будто та украдкой, отвернувшись от друзей, подняла свитер и показала ему грудь. В результате между ними двумя, еще не сказавшими друг другу ни слова, установился секретный заговор. Их молчание наполнилось смыслом. Из нейтрального фона оно превратилось в саркастический контекст, в который непосвященные продолжали ронять всякие умные слова: “патриот”, “Бенгази”, “Вульфовиц”. На “Вульфовице” Эдди не выдержал. Он хрюкнул в ладонь, давясь нездоровым смехом, вскочил и, так и не представившись никому за столом, сбежал на кухню, ударившись на выходе о пианино.

В эпицентре веселья теснилось человек двадцать. Под окном в огромном цинковом тазу на поверхности талого ледяного супа плавала целлофановая медуза и две-три нетронутых банки пива. А на подоконнике, свесив ноги так, что они едва не касались воды, сидел сосредоточенный брюнет со ступенчатой челкой вполлица и, опустив очи долу, настраивал гитару.

То, что это Настоящий Музыкант, Эдди понял сразу, и не только из-за челки. Ненастоящие не умели так легко и полностью уходить в себя посреди толпы; кроме того, в кухонном гвалте он точно не мог слышать извлекаемых им из гитары звуков и, видимо, настраивал инструмент по каким-то внутренним вибрациям. Тем сильнее было замешательство Эдди, когда, нагнувшись за скользкой банкой, он узнал в гитаристе своего соседа по паре отчаянно скучных лекций – а тот в нем, кажется, своего.

– Привет, – кивнул музыкант.

– Эдди Ю, – представился Эдди, отпуская банку в свободное плавание и протягивая снизу вверх мокрую руку. – Ты тоже на экономическом?

– Алан Уидон, – ответил Алан и с извиняющейся улыбкой пожал ему вместо ладони запястье. – Нет, физик, представь себе. Нам засчитывают статистику за обществоведение.

В этот момент в дверях кухни появилась Анжела. При ее виде уровень шума в помещении резко упал и принял виноватый тембр. На сей раз у хозяйки был четкий план: она рассекла толпу аспирантов, не желающих взрослеть по ее команде, отодвинула Эдди и обратилась непосредственно к Алану.

– Слезь с подоконника, – прошипела Анжела, мило улыбаясь. – А вот вы знаете, что у Алана есть своя рок-группа? – объявила она громче, охватывая риторическим вопросом всю кухню. – Правда здорово? Алан, как она называется?

– Пока никак, – пробормотал Алан, и лицо Эдди защекотало от чужого стыда.

– Как интересно! Алан, будь добр, сыграй нам всем что-нибудь в гостиной.

– О’кей. – Алан обнял гитару одной рукой, оттолкнулся от подоконника другой и неуклюже перепрыгнул через таз.

Гамбит Анжелы удался: в гостиную волей-неволей передвинулись все. Республиканцы, привыкшие уже было к своему однопартийному одиночеству, испуганно замолкли. Половина гостей расселись вокруг стола, остальные встали в пару рядов вдоль стен. Эдди прибыл одним из последних и застрял на самом входе, напротив пианино, прижатый чьим-то атлетическим плечом к торцу этажерки. В паре метров от него Алан приладил гитару поудобнее и взял пробный аккорд. “Строй не идеальный, но сойдет”, без труда расшифровал Эдди его мимолетную гримасу.

– Это песня Дэвида Боуи, – сухо объявил Алан и заиграл пружинистую босса-нову в ля мажоре. Хотя его мастерства не хватало на то, чтобы играть рифф и ритм одновременно, и он сделал выбор в пользу ритма, с первой же строчки все узнали The Man Who Sold the World.

– О, Nirvana, – обрадовался кто-то в поле слуха.

– Не Nirvana, а Боуи, – раздраженно поправил Алан, не переставая играть, и Эдди вновь залился краской. Теперь ему было стыдно сразу за всех – обидчивого Алана, невежественного гостя, деспотическую Анжелу, наглую блондинку (где она, кстати?), надутых республиканцев и, наконец, стыдливого себя.

Алан дошел до припева – “О нет, не я, я никогда не терял контроля”. У него был приятный, чуть надтреснутый баритон. The Man Who Sold the World продолжал звучать без риффа – одного из самых простых риффов в роке: три ноты, ля-ля-ля-СОЛЬ-ля-ля-диез-ЛЯ-соль. Песня от этого ощутимо хромала. И сам Алан, и песня были Эдди настолько симпатичны, что с каждой проходящей секундой он чувствовал себя все хуже.

А затем произошло нечто беспрецедентное. Эдди, волевым усилием отрубив мозг, просто протянул руку в просвет между двумя телами, поддел двумя пальцами крышку пианино и ими же, не глядя на клавиши, начал наигрывать искомый рифф.

По толпе электроразрядом прошло коллективное облегчение, как будто рядом перестала выть сирена – хотя дело обстояло скорее наоборот. Гости слева и справа расступились, пропуская Эдди поближе к инструменту. Алан с благодарностью сверкнул глазами из-под челки.

Ближе к коде Эдди надоело выколачивать одну и ту же мелодию, и он осторожно начал брать джазовые аккорды левой рукой: тут подправил ля мажор фа-диезом, там добавил рельефа в ре минор. Втянулся. Начал играть по краям ритма, предлагая тут и там легкие синкопы. Обнаглев, деконструировал сам рифф, ради которого во все ввязался, оставив от него одну ритмическую фигуру, и принялся валять остатки взад-вперед по хроматической гамме. На лице Алана блуждала широченная ухмылка; глаза его были полузакрыты. Кода затянулась тактов на сорок. Наконец в момент, таинственным образом очевидный обоим, музыканты – да, музыканты! – переглянулись, синхронно придушили импровизацию, пустившую к тому времени совсем уже дикие корни, цветы и усы, и не сговариваясь закончили песню, благо ритм босса-новы того позволял, хулиганским ча-ча-ча.

Аплодисменты.

Настоящие, не из вежливости, аплодисменты. От незнакомых людей.

Аплодировали республиканцы, отвлекшись от расписания бомбежки Тегерана. Аплодировала Анжела – себе и своей прекрасной новой квартире. Аплодировал неизвестный гость, путающий Боуи с Кобейном, потому что никто не не аплодировал.

Аплодировал Алан.

Эдди кончил часом позже, с коротким деликатным стоном, глядя в глаза своей первой белой женщине. Курносая блондинка еще несколько секунд продолжала двигаться под ним, пока он не испугался, что благодаря ощутимо пропадающему энтузиазму лишится сейчас презерватива, и, удерживая закругленный ободок резинки пальцами, не отстранился.

– Ну во-о-от, – сказала она озорно, садясь и прикрываясь (теперь-то зачем?) подушкой. – Ты куда? Не уходи.

– Я здесь, – прошептал Эдди.

Она подошла к нему сразу после песни, назвалась Сандрой, похвалила за что-то конкретное в исполнении. Они сходили парой на опустошенную кухню – Анжеле удалось наконец удержать вечеринку в гостиной – и выпили что нашли за знакомство. Эдди попытался пошутить про давешних зануд-республиканцев и тут же пожалел об этом, потому что вся прелесть темы была в неозвученности; от произнесения вслух секрет рассыпался и исчез. Нестрашно, минуту спустя у Сандры и Эдди возник новый. По пути из кухни, в прихожей, она притянула его к себе и, не переставая улыбаться, поцеловала.

– Может, сбежим отсюда? “Аллея” на Либерти – хороший бар, – предложил Эдди. Для него это был верх донжуанства.

– У меня дома есть виски, – сказала Сандра. Так это было или нет, шанса узнать ему не представилось.

Часы у чужой кровати показали два двадцать три. Эдди полулежал, приподнявшись на левом локте, и рассматривал дремлющую рядом девушку. Девушку, имя и точный цвет сосков которой стали известны ему с интервалом в сорок минут, а фамилия оставалась загадкой и сейчас. Он знал, что так бывает, разумеется, и часто мечтал, чтобы так и было, но к реальности все равно оказался не готов. Сандра ровно посапывала веснушчатым носом; грязно-белые в лунном свете волосы разбежались по подушке. Как сонный золотой буран, вспомнил Эдди строчку из Леонарда Коэна. Локоть затек.

Два двадцать три. Сонный золотой буран. Что-то между этими разрозненными понятиями, числом и цитатой, блеснуло. Сцепка, синапс, сигнал.

– Извини, – пробормотал Эдди, вылезая из постели. Сандра с судорожным вдохом раскрыла глаза и глядела на него, не меняя позы. – Я сейчас. В смысле, мне надо… Я… я завтра позвоню. Извини, ради Бога.

– Ну-ну, – сказала Сандра.

– Я серьезно. – Эдди в третий раз за сутки зашнуровывал боты. – Понимаю, это звучит дико, но мне срочно нужно кое-что записать.

– Приступ вдохновения? – Сандра невесело усмехнулась. – Поздравляю, такой отмазки я еще не слыхала.

– Я найду тебя на Thefacebook.

– Уверена.

Еще минута, и Эдди бежал через подернутый изморозью, сверкающий под фонарями газон, и пар валил из его рта, и фалды незастегнутого пальто действительно развевались за ним.

В ту ночь он донес до дома, не сломав, бледный стебель будущей песни – привязчивую минорную фразу на четырнадцать долей в слегка сводящем с ума ритме 7 / 8. Он не знал, что с ней делать и делать ли, кто ее будет исполнять и будет ли. Знал только, что не должен ее забыть. Стихи Эдди писать не умел и не пытался даже в детстве, поэтому вместо будущего текста в голове крутились ошметки других: сон, два, золотой буран, Сандра, я не терял контроль.

Инструментов в комнате не было. Эдди включил на лэптопе бесплатную программу GarageBand, нашел режим, позволяющий играть на двух средних рядах компьютерной клавиатуры как на маленьком неудобном синтезаторе, и записал мелодию. Если бы вместо GarageBand был открыт Word, результатом его ночного вдохновения стала бы фраза j; g k j e d t g. Проснувшись утром, Эдди не помнил ни ноты.

Перед следующей статистикой к нему подошел Алан. В своем дневном обличии он ничем не отличался от сотен других обитателей северного кампуса: челка была зализана наверх и назад а-ля юный Криспин Гловер, на носу сидели очки без оправы.

– У меня, кстати, действительно есть группа, – сказал он, не здороваясь, как будто продолжая прерванную беседу. – Хочешь заглянуть на репетицию? У нас на точке стоит пианино, раздолбанное, правда.

– Как называется? – спросил Эдди, чтобы не заорать “хочу” на весь лекторий.

– Пианино? Хрен его знает, “Ямаха”, наверное.

– Да нет, группа.

– Все еще обсуждаем.

– А что играете?

Алан сделал ладонью в воздухе лодочку, качающуюся на волнах неопределенности.

– Мой любимый жанр, – сказал Эдди.

3.

“Трипл Эй” приехал через час с небольшим. Из темно-синего эвакуатора с языками стилизованного пламени на дверях и капоте вразвалку вылез молодой человек, на бицепсах которого гулял такой же пожар.

– Тут написано, – сказал он, бегло расставляя галочки в бланке с мятой исподницей из розовой копирки, – что у вас аккумулятор сел. Прикурить пробовали? А с наката?

– Пробовали. И то и другое, – Тони протащил пятерню через взмокший от пота ежик, вытер о треники. – Там с концами.

– Ну, поглядим-посмотрим. Часто люди думают, что с концами, а там хоп – и не с концами. – Все это молодой человек произнес, не поднимая головы от бумаги. Перед Тони маячил лишь поролоновый передок его кепки, на котором красовался белоголовый орлан. Орлан глядел на горящие башни ВТЦ, и из глаза его падала сомнительная с точки зрения орнитологии слеза. Остальные три четверти “Гистерезиса”, усевшись в рядок на обочине, наблюдали за смуглым Тони Эроглу с неприкрытым злорадством.

Механик приподнял капот “эконолайна” и почесал авторучкой белобрысую бородку. Пауза растянулась. Кабину эвакуатора глухо сотрясали задранные до отказа басы неизвестной песни.

– Да, – произнес он задумчиво. – Там с концами.

– Майка, посмотрите на его майку, – прошептал Алан, тыча пальцем в спину механика. Эдди и Брет посмотрели. На черном фоне вокруг когда-то ярко-красного, а теперь застиранного в арбузную бледность черепа вилась надпись готическим шрифтом, которым в наши дни пишутся только логотипы городских газет и названия групп с задранными басами: GRITZ CARLTON. TASTE THE GRITZ TOU R 2008. Ниже, вдоль позвоночника до потной поясницы, мелким кеглем шел длинный список городов.

– Чего ты радуешься? – пожал плечами Брет. – Если это их типичный фанат, нас из клуба вынесут по частям.

– А мне пофиг, – сказал Алан. – Все что угодно, только не пустой зал.

– Легко сказать, ты не еврей и не турок, как некоторые. Не говоря уже о нашем Джеки Чане, – подмигнул Брет Эдди.

– Какая разница, – сказал Эдди. – С точки зрения этих ребят, мы все в первую и последнюю очередь пидоры.

Еще час, и группа, ставшая на триста с лишним долларов беднее, неслась в воскрешенном микроавтобусе по направлению к Чикаго. Алан уступил руль Брету и сел позади, закрыв глаза и заткнув уши наушниками. На правом заднем сиденье Эдди, поменявшийся местами с Тони, смотрел на сумеречные поля и вел в уме неутешительный гроссбух. В Хобокене им заплатили 180 долларов, в Филадельфии 400 (и купили три диска – успех, успех), в Балтиморе – 225, в Вашингтоне – 300, в питтсбургском чертовом “Мунбиме” – 40. Впереди оставались Чикаго, Детройт и кульминация всей поездки – фестиваль на открытом воздухе перед Залом славы рок-н-ролла, с гарантированным гонораром в 1000 долларов. Меж тем одна аренда “эконолайна” на две недели стоила 2400, бензин обходился долларов в сорок в день, плюс теперь еще и новый аккумулятор. Даже если не растрачиваться на мотели, которыми группа, не выдержав духоты, тесноты и зычных причуд желудочно-кишечного тракта Брета, уже пару раз за эту поездку воспользовалась, и всем квартетом спать в микроавтобусе, то расходы на турне все равно составят 3460 долларов. Это означало, что Чикаго и Детройт должны принести “Гистерезису” по полтысячи с концерта (цифры, достижимые только в случае спонтанного взлета популярности в течение следующих суток) для одного только выхода в ноль. Да и ноль этот, признаться, был понятием относительным. Ноль бывает у корпораций. Корпорациям не нужно есть, одеваться, кормить кота. Корпорациям через неделю не исполняется тридцать, а от тех, которым исполняется, не ждут, что они по этому случаю отведут пару других корпораций в ресторан. Ноль гастролирующего музыканта – это довольно увесистый минус.

И так восьмой год, ужаснулся про себя Эдди. Точнее, седьмой, точнее, если не считать пьяняще прибыльного 2006-го, призрак которого по сей день мешал группе плюнуть и разойтись: той осенью заглавная песня с Failed State попала в телесериал The O. C., одним махом продав пятнадцать тысяч дисков. Эта цифра могла бы быть на порядок выше, не будь The O. C. к тому моменту в надире популярности и не звучи Failed State за кадром ровно шесть секунд – в сцене, в которой сердитый молодой человек Райан Атвуд горюет о гибели своей возлюбленной в автокатастрофе.

Теперь, как любому другому убыточному предприятию, оставалось разве что урезать расходы. Например, купить за те же 2400 долларов подержанный микроавтобус, а не арендовать новый. Но где его держать в Нью-Йорке, как и на что чинить, да и кому бы он, в конце концов, принадлежал? Из всей группы такие деньги водились только у сорокалетнего Тони, семейного человека и профессионального управдома. Еще можно было вообще перестать ездить в турне и сконцентрироваться на продаже песен на телевидение, в кино и рекламу. За последние года три в разные моменты эта идея возникала то у Брета, то у Тони, то у самого Эдди, но, поскольку никто не хотел в сотый раз выслушивать вдохновенную речь Алана о том, что “без живой связи со слушателем мы никто, мы продавцы джинглов”, даже заикаться об этом постепенно перестали.

Какого черта мы вообще переехали в Нью-Йорк, злобно подумал Эдди, если все, что мы делаем, – это колесим с концертами по Среднему Западу.

Ах да. Для того чтобы быть группой из Нью-Йорка.

– Я думаю, Тони должен заплатить за батарею, – внезапно сказал он вслух.

– Чего?! – Тони обернулся назад. В его остроугольных залысинах отразился дальний свет обгоняющей микроавтобус фуры. Эдди решил не признаваться, что выпадом этим застал врасплох сам себя, и стоически продолжил восхождение на рожон.

– Ну как. Это же из-за твоего конвертера мы потеряли два часа и попали на триста долларов.

– Инвертора. Инвертора, без которого мы не записали бы офигенный ролик, – заметил Тони, явно апеллируя к Алану. Алан, наверняка все слыша сквозь свои белые наушники, не открывал глаз.

– Ага. Ролик, который не принесет нам ни цента на билетах, потому что из-за тебя мы не успеем вовремя добраться до интернета и залить его в Сеть.

– Секундочку! А то, что отсталый кузен Тимоти Маквея добирался до нас полтора часа, получается, тоже моя вина, что ли?

– Не напрямую, – ответил Эдди, чувствуя, что сдает позиции.

– Я вообще-то согласен с Эдди, – раздался голос с водительского сидения. Залысины и ежик Тони крутанулись направо. И ты, Брет?

– Тони единственный, у кого есть бабло, – пояснил Брет.

– Ну охуеть теперь вообще. И что? У нас красный террор в группе установился? От каждого по способностям?

– Хотя бы не по музыкальным, – съязвил Брет. – Тогда кое с кого спросу был бы ноль.

– Мне кажется, Брет имеет в виду вот что, – поспешил вступиться Эдди, из скандалиста перевоплощаясь в зануду. – Никто не просит, чтобы ты платил за нас. Просто к тебе, как к взрослому человеку с деньгами, требования чуть строже. Это как прогрессивный налог на миллиардеров.

– А я, значит, миллиардер.

– В микрокосме этого микроавтобуса – да.

– Хэштег Оккупай Тони, – сказал Брет.

– Хэштег Пошел Нахуй, – парировал Тони.

– Алло, Слава? – громко произнес Алан. – Да, это я. Да, я подожду. – Пока между остальными шла перепалка, Алан, не снимая наушников, набрал на телефоне нью-йоркский номер, который набирал как минимум дважды в неделю.

– Да, я здесь, – продолжил Алан, закукливаясь на заднем сиденье, не обращая внимания ни на кого и ни на что, как в момент встречи с Эдди восемь лет назад, но на сей раз, пожалуй, делая это чуть-чуть демонстративно. – Слава, мне нужна новая мантра смирения.

* * *

Битлов, как известно, было пять. Пятым был продюсер Джордж Мартин. Или барабанщик Пит Бест. Или басист Стюарт Сатклифф. Или менеджер Брайан Эпстайн. Или даже шофер Нил Аспинал. Кандидатов много. Фактическим пятым членом “Гистерезиса”, по крайней мере последние года полтора, являлся таинственный русский эмигрант по имени Слава Дикушин.

Дикушину было за пятьдесят, хотя выглядел он на помятые тридцать пять. Долговязый, длинноволосый и каким-то образом перманентно поддерживающий одну и ту же степень небритости, он жил в каморке на Макдугал, носил “деконструированные” черные шаровары и балахоны из магазина IF и, по его словам, встречался не то с Мариной Абрамович, не то с Бьорк. Оборот “по его словам” был в данном случае ключевым. Мглистый жизненный путь ленинградца Дикушина то и дело освещали фонарики известных имен. Он вечно болтался на периферии величия. Знаменитый квартирник “русского Дилана” Бориса Гребенщикова был записан на его, Дикушина, квартире. Он фарцевал у гостиницы “Астория” с юными друзьями юного Путина. (В дикушинской вселенной у величия не было идеологической привязки.) По его первому же нью-йоркскому адресу, в трущобе на углу 4-й и Авеню Си, этажом ниже жила Мадонна и на лестнице строила ему глазки.

Дикушин был не только допущен в мир великих, он влиял на него – исподволь, точечно и бескорыстно. Он подарил Филипу Роту заголовок, Уорхолу – идею для видеопроекта, Бродскому – целую строчку (“Какую, не скажу, поклялся братишке, но ее легко вычислить. Она не похожа на другие”). Что-то из этого, вероятно, было правдой. В его квартире колодами стояли у стен полотна Целкова, Брускина, Кабакова, черт знает как вывезенные из СССР. Ими Дикушин и зарабатывал: каждый раз, когда ему нужны были деньги, одна из картин исчезала. Официальной же его стезей была околоврачебная дисциплина под названием “краниосакральная терапия”, смысл которой Алан сбивчиво объяснял Эдди раз пять, и совсем уже недоступная уму Эдди профессия life coach. Грубо говоря, за деньги он учил людей жить.

Алан попал под дикушинские чары самым стандартным путем: тот пришел на один из нью-йоркских концертов группы, купил диск, наговорил комплиментов. Спустя месяц общения с Дикушиным Алан уже рисовал свои и чужие “ауры”, а через полгода без тени иронии упомянул в разговоре с Бретом, в гогочущем пересказе последнего, некий “кармический вход через лодыжки”. Он питался согласно расписанной Славой диете (никакого пива, чеснока, мяса, помидоров, грибов и картофеля), в трудные минуты мурлыкал под нос оберегающие словечки не то на русском, не то на санскрите и периодически звонил Дикушину с дороги слушать, как тот поет ему в трубку мантры.

Поскольку на музыке группы это помешательство никак не сказывалось, а на легендарную амплитуду настроений Алана влияло самым успокоительным образом, друзья негласно постановили считать закадровое присутствие Дикушина очаровательным, как до этого решено было считать очаровательными звонки Пинар, жены Тони, на мобильники всем членам группы подряд (тем более что Тони давал ее ревности почти еженощный повод). Разве что тексты песен чуть поглупели, но к ним, кроме Эдди, никто толком и не прислушивался.

Закончив шушукаться с гуру, Алан снял наушники, обмотал их вокруг телефона и обвел микроавтобус торжествующим взором. Снаружи опустилась сырая теплая тьма, в конусах света от встречных машин помехами рябила влага. Группа проехала Толедо и поворот на Детройт, куда им предстояло вернуться послезавтра, и приближалась к границе Индианы.

– У меня есть потрясающая новость, – объявил Алан. – Готовы?

– В “Лулулемон” распродажа ковриков для йоги? – не удержался Брет.

– О’кей, не хотите слушать, не надо. Но она вообще-то нас всех касается.

– Слушаем, слушаем, – сказал Тони. – Брет мудак.

– Предупреждаю, это дико круто. Так вот. Слава хочет выпустить наш следующий альбом на своем лейбле.

Секунд пять “эконолайн” несся на запад в полной тишине. Эдди молча раскладывал в голове пасьянс из очевидных вопросов; по лицам Тони и Брета было очевидно, что они заняты тем же.

– Извини, ради бога, а у Славы есть лейбл? – спросил он наконец, потому что кто-то должен был спросить это первым.

– Да, уже давно. Он в основном издает музыку для медитации, но у него огромные связи. Помнишь, у Лу Рида альбом был лет пять назад, Hudson River Wind Meditations?

– Я не уверен, что даже Лу Рид его помнит, – сказал Брет. – А он что, на Славином лейбле вышел? Неплохо.

– Нет, не на Славином, но это тип музыки, которую он выпускает. Мы бы стали его первым рок-проектом. По-моему, для нас это очень правильное позиционирование. Вся его тусовка как раз сидит на стыке рока и современного искусства. Джулиан Шнабель обложку нарисует – они со Славой вроде дружат. Может, даже клип снимет. Премьеру сделаем в музее Уитни. Зимой поедем играть в Майами на “Арт Базель”.

– А как же святая простота? – спросил Тони. – Я думал, мы эту арт-тему в прошлом году проходили.

– Не делай вид, что не понимаешь, – распалился Алан. – Тут все дело в контексте. Вот Fischerspooner, по-твоему, сложная музыка была? А Pussy Riot? А, прости господи, первый альбом тех же Velvet Underground? Понял теперь? Это другая система координат. В ней мы можем играть что хотим.

– Циничненько, – сказал Брет одобрительным тоном.

– Это не цинизм. Цинизм – это ты со своим ехидством бесконечным. Отгородился им от мира и не позволяешь себе ничего реально чувствовать.

– Ну почему же. Сейчас, например, у меня реально свербит в жопе.

– У меня еще более циничный вопрос, – встрял Эдди. – За тираж диска Слава готов платить?

– Да, сто процентов. И за рекламные материалы.

– Тогда я за. Только пусть договор пришлет.

– Я тоже, – сказал Тони.

Алан с полуулыбкой откинулся назад и, насвистывая что-то минорное, уставился в окно, на бетон разделителя, струящийся в усеченном овале от левой фары.

– Не свисти ночью, духи придут, – сказал Брет. – Китайское суеверие, да, Эдди?

– А? Понятия не имею, – раздраженно ответил Эдди. Меньше всего ему хотелось, чтобы Алан прекратил свистеть. Он очень хорошо знал эту мелодию.

* * *

Прошло почти три года, прежде чем назойливая фраза на 7 / 8, пришедшая к Эдди осенней ночью в Энн-Арборе, превратилась в полноправную песню. За это время под потрясенное безмолвие Уильяма Ю его сын стал профессиональным рокером: к началу 2008 года Эдди пробыл клавишником “Гистерезиса” дольше, чем аспирантом Мичиганского универистета. Мини-триумф Failed State, в радужном отсвете которого три четверти группы переехали в Нью-Йорк (первый барабанщик, яростный панк по имени Крис Нитли, так и не решился расстаться с должностью младшего менеджера по продажам в штаб-квартире сети книжных магазинов “Бордерс”), даже на время снял вопросы о потенциальной прибыльности нового ремесла. Кроме того, от Форт-Грина, где поселился Эдди, до родительского дома было сорок минут езды на электричке, и он заглядывал в Ист-Норвич еженедельно. Удивительным образом отказ от всего, что уготовили ему семья и школа, только приблизил его к идеалу послушного сына.

Примерно ту же роль Эдди исполнял и в группе. Ни доля внимания толпы (в 2008-м речь еще могла идти о “толпе”), ни лавры соавтора его не манили. На сцене он оборудовал свое гнездо на правом фланге так, чтобы оставаться практически невидимым: его сокрушенное концентрацией лицо – лицо инженера из ЦУПа, руководящего запуском, – всходило и заходило между ярусами стенда, на котором расположились родес-пиано и сэмплер. На репетициях его полностью устраивал сложившийся статус-кво, при котором Алан ставил им – сперва с мини-диска, затем с телефона – демо-версии готовых песен (чаще всего просто спетые под гитару, но иногда и с рудиментарной аранжировкой), а группа проводила несколько часов, разминая рисунок и ругаясь о темпе, то есть всячески подлаживая новинку под себя. Иногда в результате этих сессий менялась тональность – иначе Алана необъяснимо влекло к A# – или растягивалась кода, но Эдди не помнил ни одного случая, чтобы какая-то из композиций претерпела более радикальные изменения. О текстах не заикался никто: территория слов и, шире, всех издаваемых гортанью звуков принадлежала певцу по умолчанию. Один раз, когда Брет робко обратил внимание Алана на то, что во французском термине roman a clef последнее “ф” не произносится (тот зарифмовал его с my manic laugh), Алан молча поднял стойку с микрофоном, поставил ее перед Бретом и вышел из студии.

Тем не менее весна 2008-го казалась подходящим временем для экспериментов. Второй барабанщик – немногословный чех, спешно нанятый в первые же недели нью-йоркского существования группы, чтобы не пропустить важную серию концертов, – был единогласно изгнан после того, как сгибы его локтей покрылись укусами ос и аспидов, а с репетиционной точки начали исчезать шнуры. Его сменил веселый тридцатипятилетний турок Тони Эроглу. Эроглу работал управдомом в здании, где снял однушку Брет; по ночам из его полуподвальной мастерской глухо, как заложник, лупил в левую стенку фойе ровный барабанный бит. Там, в мастерской, Тони прятался от жены и трех детей, живущих на том же этаже по другую сторону от фойе. Под утро слева затихали барабаны, Тони на цыпочках пересекал фойе, и справа начинали греметь кастрюли.

Притираясь к очередной замене, группа чуть отошла от своего стандартного репертуара и даже попробовала пару раз – это слово вселяло в Алана особое омерзение – “джемовать”. В один из таких моментов, набравшись смелости, Эдди начал с напускной небрежностью наигрывать свою фразу в 7 / 8. Он даже позволил себе пару раз ошибиться, как будто придумал этот рифф на ходу.

На самом деле, наверное, не существовало мелодии, которую Эдди знал лучше. Он носил эти 14 долей в себе три года – без изменений, без улучшений, словно звуковой код от личного сейфа. Иногда, особенно при быстрой ходьбе, он мог внезапно осознать, что фраза, закольцевавшись, крутится у него в голове уже несколько минут. Она стала органичной частью Эдди Ю. Чтобы вызвать эти несколько нот к жизни, механизм памяти не требовался вообще. Достаточно было прислушаться, и ноты отыскивались – в подкорке, в фоновом гуле живущего тела, где-то между дыханием и шумом крови в ушах.

– Ого, – сказал Алан. – Это что?

Эдди удивился в ответ. Неужели и вправду за годы полного симбиоза между ним и мелодией она ни разу не вырвалась наружу? Неужели окружающие не начинали ее слышать, словно дальние колокола или мелодию грузовичка с мороженым, при его появлении? Как можно вообще эту мелодию не знать?

– Да так, – пожал плечами Эдди. – Вещичка одна.

– Сыграй еще раз.

– Легко.

Эдди заиграл. На сей раз Брет начал мягко трогать струны баса, осторожно, как бы на полях, обозначая возможные места смены аккордов. С каждой новой нотой рифф, не меняясь сам по себе, звучал совершенно по-иному: нейтрально (соль), щемяще (ми), триумфально (си), тревожно (ля-диез). Семь лет уроков, и все равно способность музыки столь скудными средствами диктовать настроение представлялась Эдди разновидностью вуду. Он знал, конечно, что виной всему заученные, обусловленные культурой представления о гармонии, что все интервалы условны, что человеку, выросшему на азиатской или африканской музыке, минор не обязательно сообщает печаль; на японских свадьбах играет мелодия, под которую американским любовникам впору было бы заключать разве что суицидальный пакт. И все же, и все же – чем еще, кроме колдовства, объяснить ощущение, будто твою душу катапультирует из тела огромной рогаткой, каждый раз, когда, скажем, у Blur в Death Of a Party ре мажор обрушивается в си минор?

– Раз-два-три-четыре, раз-два-три… Выебываешься, да? – Никто так не умел развеять магию момента, как Тони. Несколько тактов он отбивал ритм палочками, считая вслух, затем внезапно переключился на сухое строгое диско школы Стивена Морриса: чередующиеся большой барабан и хай-хэт с маленьким взрыком том-томов на каждой второй семерке. Под протекцией Тони Брет осмелел и заиграл в полную силу в стиле даб, поддевая басом слабые доли. Алан сосредоточенно слушал, опустив глаза и мерно кивая в такт. Его ладони обнимали решетку микрофона, будто закрывая рот свидетелю, хотя, по сути, этим жестом он лишал голоса сам себя.

Раз-два-три-четыре, раз-два-три. Это была, бесспорно, танцевальная музыка, почти что хаус, но хаус с изъяном, креном, заячьей губой; под него одинаково трудно было устоять на месте и танцевать. Раз-два-три-четыре. Эдди, обомлев, играл по кругу свое – хотя теперь уже не только свое – арпеджио, крутил его, как гимнастка шелковую ленту. Как ленту Мебиуса, постоянно рвущуюся и склеивающую себя заново в одном и том же месте. Как Уробороса, с каждым оборотом откусывающего еще по дольке себя. Раз-два-три. Студию перед его глазами слегка качало.

– Ю, а слова есть? – спросил в микрофон Алан.

Группа остановилась как один человек. За три года существования “Гистерезиса” этот вопрос раздался из уст Алана впервые.

– Н-нет пока, – ответил Эдди, переводя дыхание. Его глотка пересохла, губы запеклись. Пальцы правой руки горячо ныли, и только так он понял, что играл одну и ту же музыкальную фразу без вариаций минут десять. В груди, темени, в низу живота с треском искрило. Он чувствовал себя незаземленным, опасным. С опозданием он осознал и прогнал усилием мысли частичную, и без того тихо тающую эрекцию.

– Напишешь?

– Ты что, – смутился Эдди. – Давай лучше ты.

– Нет, – мотнул головой Алан. – Это твое. Давай не смешивать родительские права. Нет ничего противнее всех этих рок-мемуаров потом – Джо Шмо написал двадцать процентов музыки к историческому синглу “Ешь меня жопой”, но Лиззи Хуиззи в ответе за как минимум сорок пять процентов слов.

– Я п-попробую, – сказал Эдди.

И на этом все закончилось. Точнее, не все. Он действительно несколько раз садился писать слова, мучился, откладывал, садился снова. Долго решал, должна ли вокальная мелодия заместить собой главный рифф или как-то хитро оплести его. Пел под него чужие тексты. Читал под него монотонным полурэпом ингредиенты с коробки хлопьев – получилось неплохо, как Numb у U2. Но текст так и не пришел к нему.

Мелодия меж тем въелась всем в мозг, и еще год почти на каждой репетиции то Брет, то Алан начинали ее играть, а остальные подхватывали. Постепенно она превратилась в легкую групповую разминку (перед началом настоящей работы) или освежающий предесерт (ближе к ее концу). Иногда на концерте, в промежутке между песнями, пока Алан подстраивал гитару и жестами просил поднять вокал в мониторе, Брет – никогда не Эдди – украдкой, в двойном темпе, набрякивал на басу знакомые ноты в качестве шутки для своих. В этой фазе, как старый акробат, переквалифицировавшийся в коверного, мелодия просуществовала еще года три. Затем и такая полужизнь сошла на нет. А главное, она замолкла в голове у самого Эдди. Ее место занял дико прилипчивый сэмпл из песни Swate группы Das Racist.

* * *

– А давайте сыграем ее завтра в Чикаго, – сказал Алан, прерывая свист.

– Кого ее? – спросил с переднего сидения Тони. – In the Ghetto?

– Песню Эдди. – Алан засвистел опять.

– А! Помню, помню. Классная. Только к ней же слов нет.

– Эдди напишет.

– Я пробовал, – улыбнулся Эдди. – Сто лет назад.

– А ты не пробуй. Просто возьми и сделай. Слава говорит, что “пробовать” – понятие, лишенное смысла.

– Это не Слава, это Йода, – сказал Брет приборной панели. Эдди, по правде, подумал то же самое, но прикусил язык: насмешки над наставником Алана почему-то сходили с рук только Брету.

– Это не значит, что он не прав, – спокойно ответил Алан. – Эдди, давай. Прямо сейчас. Там немного слов нужно, строчки четыре. Это же практически танцевальный трек. Смотри, я буду свистеть, а ты на каждую первую долю произноси фразу, которая в этот момент придет тебе в голову.

Боже, что происходит, подумал Эдди, чувствуя, как чешутся от стыда щеки. Тем временем Алан уже свистел снова, громче, настойчивей. На втором круге Тони начал выхлопывать ритм ладонями по бардачку и коленям. На третьем Брет, не отрывая глаз от дороги, забубнил тубой.

Эдди пропустил четвертый оборот. Открыл рот на пятый и снова замолк, поперхнувшись слюной. Басовый бубнеж Брета приобрел злобный обертон. Наконец на седьмой:

– Мантра смирения.

Все с облегчением расхохотались, Эдди тоже.

Он понимал, что после такой долгой накрутки абсолютно все, что бы он ни сказал, вызвало бы только эту реакцию.

– Так. О’кей. О’кей. – Алан раздул щеки и с шумом выпустил воздух, избавляясь от последних остатков смеха – явно по какой-то дикушинской технологии. – Неплохое начало! Ну что, дубль два? Раз, два, три…

– А всё, – заявил Эдди. – Что еще нужно?

– Ой, – сказал Тони, – а ведь действительно.

– Ебать, ты гений, – выдохнул Брет.

Алан медлил. Повисла пауза, в которую уместился бы целый рифф.

– А главное, эти слова обязательно надо орать, – заговорил он наконец, и именно в это мгновение в репертуаре “Гистерезиса” официально появилась новая песня. – Просто орать, и все, даже не в систему, а в гитарный усилок через компрессор и фузз.

– Ну что ж. Ты хотел простоты, – заметил Тони, скалясь.

– О, ребята, смотрите, – Брет указал пальцем на шоссе. Впереди, тускло подсвеченный тремя лужицами желтого света, теплился дорожный щит с надписью “Добро пожаловать в Иллинойс, землю Линкольна”. Место второго из трех i в Illinois не вполне убедительно занимал силуэт самого Иллинойса, похожий скорее на V. Впервые с Питтсбурга настроение у всех было достаточно игривое, чтобы, как отчего-то полагается при пересечении границы между двумя штатами, на миг оторвать ноги от пола машины.

– Йе-е-е! – прокричал Брет, когда щит пронесся над ними, шлепнув ветром по крыше.

– Йа-а-а! – отозвался Тони.

– Ура, – тихо сказал Эдди, покосился на промолчавшего Алана и увидел, что тот, наморщив под челкой лоб, набирает кому-то эсэмэс. Считаные секунды спустя с легким рассыпным перезвоном, которым в мультфильмах обычно сопровождается мановение волшебной палочки, пришел ответ.

– Все супер, – поднял голову от экрана Алан. – Слава говорит – можно!

4.

Они переночевали в мотеле на Саут-сайд, сняв один номер с двумя кроватями за семьдесят пять долларов плюс налог. Город не оставлял другого выбора. Если ты спишь в микроавтобусе на природе, ты бунтарь и романтик. Если ты спишь в микроавтобусе посреди Чикаго, ты бомж, труп или в процессе превращения из первого во второе. За завтраком в польском дайнере Алан поймал чей-то беспарольный интернет и не поддающимся расшифровке тоном сообщил, что “Гритц” вывесили у себя на странице вчерашний ролик с In the Ghetto и что он собирает “интересные” комментарии. На этом группа выдвинулась в клуб, сделав туристический крюк через Стейт-стрит.

– Янки-отель, – сказал Алан, указывая на кукурузные початки башен Марина-Сити. Он имел в виду фотографию этих зданий на обложке Yankee Hotel Foxtrot, знаменитого альбома Wilco. Это был восьмой визит группы в Чикаго, и Алан шутил так в каждый из семи предыдущих. Первые четыре раза он делал это бессознательно, после чего в шутку превратилось само повторение шутки. Эдди, Тони и Брет послушно рассмеялись.

Микроавтобус трясся на рифленой стали моста, сквозь решетку мельтешила река цвета палаточного брезента.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3