Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тридцать третье марта, или Провинциальные записки

ModernLib.Net / Михаил Бару / Тридцать третье марта, или Провинциальные записки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Михаил Бару
Жанр:

 

 


Михаил Бару

Тридцать третье марта, или Провинциальные записки

Предисловие Вадима Жука

Вот вам автобус, а вот паровоз, электричка,

Вот вам родная, родная, родная страна.

Кто она вам? Мама, мачеха, тёща, сестричка?

Или подружка? А, может, по Блоку — жена?

«Нужно проездиться Вам по России», —

так назидал Николай на странице из «Выбранных мест».

Белое пёрышко ход продолжает гусиный,

Значит, поехали. Что же мы видим окрест?

Что же мы видим? Как наши устроены глазки,

То и увидим. Радищев увидит одно,

Пушкин — другое. А что предадим мы огласке

Из наблюдённого? То-то, дружок, и оно.

Что наша мысль — с коромыслом бредущая вумен,

Или стремительно с горки летящий малец?

Кто нам позирует — мокрые личики гумен,

речка, буфет, календарик древесных колец?

(Гоголь, проездившись, стал, между прочим, безумен,

автор не метит в пророки, пока ещё жив, остроумен,

вряд ли его ожидает подобный конец.)

Автор в дороге. Он тихая часть населенья,

Он населяет гостиницу или избу,

Верит, и правильно делает, в щучье веленье,

Борется с неодолимой писательской ленью,

И, слава Богу, не пишет про «путь» и «судьбу»

Милой Отчизны. А пишет про травку-муравку,

Шуйское мыло, про город Ковров и коров,

Неторопливо заходит в музей или в лавку,

Нижет, за главкой, как бусинку, новую главку

Или, как рыбку за рыбкой, на прутик улов.

Славное чтение! Где не бывал — интересно,

Где побывал — так свои впечатленья сравнишь.

Это известно, а это тебе неизвестно,

Это смешно, а над этим слегка загрустишь.

Славная книжка! На чтенье глаза раскатаешь,

Вытянешь ноги на тёплой московской печи,

Да и лежишь себе — Мишину книжку читаешь…

Вот и читайте. А ты, Де Кюстин, помолчи.

Предисловие автора

Люблю жанр путевых заметок. И читать, и писать. Теперь, однако, все больше пишут об экзотических странах, о модных курортах, где все включено, вплоть до безоблачного неба и лазурного моря. Но я не бываю в дальних странах и скучаю на курортах. Впрочем, я на них и не езжу. Там, где я бываю… Нет, не получается у меня предисловия. Начну лучше с эпиграфа. К путевым заметкам нет лучше эпиграфа, чем гоголевское «Счастлив путник, который после длинной, скучной дороги…». Из Гоголя, кстати, трудно брать эпиграфы. Это вам не Сорокин или Бегбедер какой-нибудь. Из этих взял цитату и немедленно закрыл книжку, а разве закроешь Гоголя? Тут же начнешь читать дальше, дальше… И долго еще будешь идти об руку с его героями, повинуясь его чудной власти… Все равно не получается предисловия. Ну и черт с ним. Напишу как есть. Простым языком, которым я ем и заклеиваю почтовые конверты.

Как я писал эту книгу. Если одним словом, то долго. Лет пять, не меньше. Потому, что писал в свободное от работы время. Её можно назвать книгой выходного дня. Еще праздничного и отпускного. Это граф Толстой делал перерывы только на косьбу и Софью Андревну, а мне приходилось каждую неделю прерываться на пять рабочих дней. Сначала я садился в машину, автобус, поезд или самолет и ехал в какой-нибудь маленький или не очень, или очень большой, но непременно провинциальный город*. Чаще все же в маленький. Порой совсем крошечный. Такой как, к примеру, Чухлома в Костромской области, или Пошехонье в Ярославской, или Мосальск в Калужской. В глубинку, другими словами. Глубинку не в том смысле, что это глухомань какая-то, нет, а в том, что глубина, без которой не бывает ни реки настоящей, ни моря, ни даже океана.

Мои заметки, однако, не претендуют на глубину. Наблюдатель я поверхностный. Приехал на денек, а иногда даже на несколько часов, побродил по городу, зашел в музей, в храм и вернулся в столицу.

Бывает так, что и музея в городе нет. Бывает, что и храм разрушен. Тогда иду смотреть развалины. Бывает, что и развалин нет, а пыжится на их месте какой-нибудь особняк со злыми собаками или супермаркет с перекошенным от запаха протухшей селедки крыльцом. Тогда… тогда вообще все могу выдумать из головы. Я пишу о провинции, которая у меня в голове и которую я люблю. Не ищите в этой книге подробных сведений о расписании автобусов, ценах в придорожных гостиницах и ценах на воблу в Рыбинске или картошку в Талдоме. Всего этого я не запомнил.

Зачем я вообще туда ездил, если даже на такие простые вопросы не могу ответить? Зачем вы лежите на диване и чешете спину пультом от телевизора? Читайте дальше и не задавайте глупых вопросов. Книга еще даже и не начиналась, а вы уже хотите знать больше, чем ее автор.

Поскольку все это происходило в выходные дни, то возвращался не в Москву, а на дачу. Садился возле окошка, брал чистый лист бумаги, делал одухотворенное лицо, умакивал перо в чернильницу… и тут выключалось электричество. Сосед по деревне включал какую-нибудь электрическую пилу или рубанок, и напряжение падало не до нуля, но до минус единицы. Что-то он там постоянно строгал или пилил, а если не пилил, то долбил точно девяностокилограммовый дятел. В деревне электрическая сеть, точно советская авоська — состоит из сплошных дырок. Но я отвлекся от предисловия.

Поскольку чернильница у меня электрическая, да и бумага тоже… я шел обедать или курить в поле, или пить на рыбалку, или косить траву на лужайке у дома, если не удавалось откосить. Наобедавшись, накурившись, напившись наловившись рыбы и натерев косой мозоли на руках, я снова садился за стол и теперь уже мозолистой рукой брался за перо и… тут кончались выходные. Рабочая неделя пробегала быстро, и я снова…

Какие-то подробности, конечно, забывались. Я уже не мог вспомнить — проезжала ли, к примеру, Чухлому Екатерина Великая по пути из Петербурга в Москву или Павел Первый (это был именно он) остался в Гатчине из-за насморка, сдал билеты и вообще никуда не поехал. Что мне, жалко Чухломе визита Екатерины? Да на здоровье. Хоть со всеми тремя внуками. Не только проезжала, но еще и клад там собственноручно утопила в Чухломском озере, и этот самый клад до сих пор ищут местные рыбаки при помощи одомашненных русалок (хотя насчет того, кто кого одомашнил, у русалок другое мнение). Когда таких рассказов набралось несколько десятков, я решил составить из них книжку.

И тут вдруг выяснилось, что книг получилось две. Пока я курил в поле и ловил рыбу, пока собирал землянику в лесу, пока обедал и косил, из поля и леса, из ягод земляники, из кузнечиков и рыбалки, из тощих деревенских коров и пьяненьких пастухов, из дождя и снега, из весны и лета, осени и зимы выросли маленькие рассказы.[1]

Тексты этих двух книжек я решил переплести между собой, а то, что получилось, издательство Live-book переплело под одной обложкой.

* * *

В небе облака еще зимние, а ветки деревьев, на которых они раскачиваются, уже весенние. В поле, на снежном насте мышиных следов столько, что мышкуют и лисы, и собаки, и даже грачи, как всегда прилетевшие раньше времени и не знающие, чем себя занять. Ну, это в поле, а в городе их сестра по весне мышкует нашего брата. Зимой-то его никак не добыть. Он с осени себе пива, чипсов, бульонных кубиков как запасет, как телевизор включит, как хоккей станет смотреть — ни за что его из норки не выманить. Другое дело — весна. К этому времени он все запасы свои подъест, крошки с треников тоже соберет, схрумкает, форточку приоткроет и осторожно красным носом своим воздух втянет. Сделается ему любопытно до мурашек. И в этот самый момент перед его убежищем их сестра ножками на шпильках как начнет перебирать — точно на арфе или на гитаре играет что-нибудь этакое — острое и зажигательное. Высунется наш доверчивый брат из норки, увидит эти острые шпильки, эти сверкающие ножки, уходящие в самое… и это самое, от которого ясным днем становится темно в глазах и в этой темноте вспыхивают разноцветные искры… Тут-то он и пропал. Ловко схватят его ласковые, цепкие ручки и понесут за моря, за леса, за высокие горы. Станет он вырываться, кричать, звать на помощь и проснется в таком холодном поту, что пижама инеем покроется. Вздохнет судорожно, со всхлипом, свернется калачиком и завалится к жене под бок. Угреется и в другой сон упадет. И приснится ему, будто бежит он по чистому полю, а над ним облака еще зимние, а ветки деревьев, на которых они раскачиваются, уже весенние.

* * *

Снег в тени еще скрипит под ногами, но в полдень на солнце, если замереть, можно услышать, как растут сосульки, как бродит в них талая вода. С черного шатра колокольни на черный купол собора и обратно стремительно перелетает воронье. Кажется, что колокольня и собор отрывают от себя куски кровли и меняются ею. Внутри собора прибираются перед службой. Моют полы, доливают масло в лампады и пылесосят ковровые дорожки. Пылесос гудит ровно и сильно. Высокая сухая старуха в пуховой ангорской кофте водит щеткой пылесоса по дорожке, лежащей на полу рядом с иконой Николая Угодника. Время от времени она взглядывает на потемневший от времени лик и быстро говорит, чуть жестикулируя при этом свободной рукой. Что-то он ей отвечает, но из-за шума пылесоса не разобрать. Из высокого окна на противоположную стену падает столб золотого света, от которого херувим на фреске блаженно жмурится.

* * *

Весне уже девять дней. Или зиме, если о ней помнить. Небо раскрашено в такое множество оттенков серого, какого не сыщешь даже в фотошопе. Ветра нет совсем, и в поле стоит, не шелохнется, тишина. Слышно, как тикают электронные часы в телефоне: ноль-единичка, ноль-единичка…

Снежный наст плотный, полированный оттепелью. По насту, мышкуя, кружит лиса. Худая — от всего тела остались хвост да тонкие, нервные уши. Но хвост от ушей. Теперь мышь изловить трудно: пока проломишь снежную корку, добыча по своему самодельному метро успеет пересесть с кольцевой на радиальную и укатить, к примеру, по серой ветке до самого мышиного Алтуфьево.

С одинокого дерева посреди поля, из серой паутины ветвей, тяжело взлетает ворона и медленно, низко плывет, картаво каркая. Через минуту она умолкает, и можно расслышать, как под ее крыльями свистит тяжелый сырой мартовский воздух.

На минуту из-под ватного одеяла облаков выглядывает опухшее, бледное от весеннего авитаминоза солнце и, не углядев ничего интересного, прячется обратно. Поднимается холодный злой ветер и начинает пронзительно дуть в лицо весне. Та ежится, мерзнет проталинами, мелко дрожит капелью, но продолжает идти вперед.

Суздаль

В Суздале, на улице Ленина, стоит Ризоположенский женский монастырь. То есть, конечно, наоборот. Сначала был монастырь, а потом к нему, шипя, подползла улица Ленина. А внутри монастырских стен есть крошечная улочка под названием Коммунальный Городок. На этой улочке, кроме трех полуразвалившихся домиков, находится гостиница Ризоположенская. В гостинице есть кафе, а в этом самом кафе стоит такой густой запах кислых щей, что рюмка с водкой, поднесенная ко рту перед обедом, так в воздухе и повисает. Сколько ее ни выпивай.

* * *

К полудню в окна продуктового магазина с несъедобным названием «Корунд», что в селе Черкутино Владимирской области, весеннее солнце умудрилось просунуть столько лучей, что даже мороженые куры невольно стали шевелить своими синими руками и ногами.

Два мужика, так и не очнувшиеся после долгого зимнего похмелья, подбирают к бутылке дешевой водки, двум бутылкам «Балтики» и маленькой бутылочке «Фанты» закуску. Один их них, одетый в куцый нагольный тулупчик, в том смысле нагольный, что накинут на тело, на котором из нижнего белья только татуировка на груди, напряженно глядит на полки с товаром.

— Ир, — хрипит он утомленной мартовским солнцем продавщице, — Вот эти, блин… Они почем?

— С творогом по десятке.

— А вот если они с мясом нету? Тогда почем? Или с чем-нибудь…

— Купите себе по конфете. Нам «коровки» завезли. Свежие. Не паленые, не отравитесь — отвечает продавщица и смеется жирным, сливочным смехом.

Мужик так мучительно пересчитывает в уме зажатые в руке оставшиеся деньги, что из угла кулака выкатывается слезинка пота. Он поднимает другую руку и простирает ее к полке с консервами…

Терпеливо стоявший за его спиной собутыльник вдруг подает голос:

— Вовка, не тяни человека за яйца. Нам бы стаканчик…

— Да! Стаканчик! — с видимым облегчением произносит Вовка и раскрывает кулак с покрасневшей от натуги мелочью.

Товарищи покупают пластиковый стаканчик и коробок спичек. Долго рассовывают покупки по карманам. Карманов, пригодных для дела, меньше чем бутылок, а потому «Фанту» и стаканчик решают нести перед собой. Наконец дверь за ними закрывается. Продавщица зевает, случайно взглядывает на мороженых кур в витрине, видит их шевеление и грозит им толстым пальцем.

Зарайск

В Зарайск хорошо въезжать не по прямой, как стрела, шумной федеральной трассе, которая идет из Москвы в Рязань, а по пустынной и извилистой местной дороге, через деревни Пронюхлово и Мендюкино. В последней, кстати, народ живет культурный, поскольку ни одна буква на дорожном указателе «Мендюкино» не исправлена местными острословами.

В самом Зарайске заповедник Ненарушимой Тишины. Вот как есть Неупиваемая Чаша или Неопалимая Купина — точно так же и существует Ненарушимая Тишина. И вовсе не потому, что она там никем не нарушается, а потому, что сделать этого никак невозможно при всем желании. Коза ли заблеет, переходя с улицы Ленина на Красноармейскую, жена ли проводит мужа пить пиво крепким и увесистым, точно булыжник, словом, лягушка ли заквакает на берегу сонной речки Осетр, которая из последних сил протекает, протекает и никак не может протечь мимо города — а тишина еще глубже, еще бездоннее.

В крошечной прихожей местного музея вечно обедающая старушка не торопясь прожует, цыкнет зубом, продаст тебе билет, проведет в единственный зал, включит свет и предложит полюбоваться коллекцией портретов князей Голицыных, их чад и домочадцев. Голицыны висят на одной стене зала, а с противоположной стороны смотрят на них благообразные купцы разных гильдий и суровые купеческие жены. Читатель с воображением тотчас представит себе этакую дуэль взглядов — надменные княжеские взоры против хитрых, с прищуром, купеческих и… будет кругом неправ. Что у тех, что у других в глазах одно недоумение пополам с тоской — как их черти занесли в этот медвежий угол? Туристу, особенно столичному, в таком зале долго и находиться опасно. Так и захочется схватить в охапку князей с купцами и вывезти на большую землю. Но что тут может поделать частное лицо, даже и с благородными намерениями, когда при входе висит страшная в своей облупленности табличка: «Охраняется Государством»…

На центральной площади, возле торговых рядов, находится автобусная станция, с которой уходят автобусы в близлежащие деревни и даже за границу губернии, в Рязань. Кстати сказать, Зарайск не всегда был под властью Москвы. Любой старожил вам расскажет, что еще до Смуты входил он в состав Рязанской губернии и назывался Заразском. А в одну из Смут — то ли при первом Лжедимитрии, то ли при Ельцине, Московская область его таки к себе присоединила. О том, как она это сделала, ходят разные слухи. Одни говорят, присоединение произошло вследствие решительной и умелой военной кампании генерал-губернатора Громова против рязанского коллеги, а другие утверждают, что никаких военных действий и в помине не было (да и кто позволит военные действия в мирное время), а просто проигран был Зарайск московскому областному начальнику в карты. Признаться, и вторые врут. Бессовестно врут. Громов никогда в руки и карт-то не брал, но в шашки или на бильярде не то что Рязань, а и саму Москву…

Что же до автобусов, с которых я начал, то до Рязани они, конечно, не доезжают. Покружат, покружат вокруг Зарайска и возвращаются обратно. Местные жители все одно этого не замечают, поскольку всю дорогу спят сладким сном. Впрочем, не менее крепко они спят и до и после этих путешествий.

Зарайский каменный Кремль, построенный еще в шестнадцатом веке, тих и безмятежен. Почерневшие, в прорехах, деревянные шатры на его башнях сидят некоторым образом набекрень, а трещины в кирпичной кладке вокруг некогда грозных бойниц напоминают морщинки вокруг старых добрых и смеющихся глаз. Посад за кремлевской стеной, на первый взгляд, не изменился с тех самых времен, когда воеводой был здесь князь Пожарский. Видел я вышедшего на прогулку древнего старика с клюкой, который, кажется, состоял стрельцом или даже десятником на службе у князя. Подумалось мне, что хорошо бы стать воеводой в Зарайске. В мирное, конечно, время. Поутру, зевая и почесываясь, выходить на красное крыльцо, устраивать смотр ратникам, тыкать им, выравнивая строй, кулаком в толстые брюхи, пробовать на зуб свинцовые пули к пищалям, тенькать тетивами тугих луков, а потом, утомившись службой, сидеть с удочкой на берегу Осетра и ловить пудовых стерлядей на уху или заливное.

Кстати, возле Осетра есть источник со святой водой. Называется он «Белый Колодец». По преданию, в этом самом месте, еще в тринадцатом веке, князь Феодор Рязанский встречал икону Николая Чудотворца, ехавшую из Херсона в Рязань. С тех пор там бьет источник, и над ним устроена надкладезная Никольская часовня. Рядом есть купальня, в которую окунаются паломники и просто туристы. Группу просто туристов я повстречал на смотровой площадке возле источника. Представительный мужчина в спортивных штанах с лампасами, обращаясь к своим спутникам и спутницам, широко обвел рукой окрестные холмы и на них сомлевший от летнего тепла Зарайск, плавный Осетр, уютную часовенку, возле которой народ наполнял бутылки и канистры холодной хрустальной водой, и сказал:

— Вот она, наша красота-то… Вот тебе источник, вот рядом насосная станция. Бери бутылки, наполняй их святой водой, наклеивай этикетки и продавай. И никаких, никаких дополнительных капитальных вложений!

А у Осетра есть крошечный приток. Если б не табличка возле мостика через речку, то Осетрик (так он называется) и не заметить в густых кустах ивняка, растущего по его берегам. Собственно, к моему повествованию этот самый Осетрик не имеет никакого отношения, но уж очень приятное и домашнее название. Грех не привести.

* * *

Тридцать третье марта. Да нет ещё ничего такого. Ещё тает только под ногами, а не в руках, не говоря о том, чтобы во рту. По ночам так и вовсе звёзды жмутся друг к дружке от холода. Но днем, как пригреет… чем-то начинает наполняться этот пустой, холодный, но уже запотевающий стакан зимнего воздуха. Немножко ручейного журчанья, немножко запаха талого снега и воробьиного чириканья. Позже, ближе к середине апреля, прибавится детских криков от разных догонялок и казаков-разбойников, чирканья по асфальту гуталиновых баночек в расчерченных классах. И лопнувшими почками запахнет так, что ив сен лоран обнимется с дольче и габбаной, и все пятеро зарыдают в голос от зависти. Потом майские жуки и комары натянут в воздухе толстые верёвки своего солидного жужжания и тонкие ниточки голодного писка. И шелест первых листочков переплетётся с шелестом первых, таких же крошечных и таких же клейких юбок и первым, чуть смущённым смехом… и первым вздохом… Можно ли дышать весенним воздухом? Конечно, нет. Кто же им дышит. Его пьют. Воздух, которым дышат, появится осенью. Но будет ли осень? Никто не знает. Да и кто это может теперь знать.

* * *

Проезжая по дороге из города Протвино в город Москву, возле деревни Калиновские выселки наблюдал большое складское здание, вроде амбара, крытое синей черепицей. На крыше амбара были установлены большие буквы, из которых слагалась вывеска «Калиновская мелкооптовая база». Под этой вывеской были еще две, буквами помельче: «Брудершафт» и «Беспохмельная Русь». А торгуют они деревом, отделочным камнем, а вовсе не тем, чем я подумал. Да и вы, поди, тоже сейчас подумали.

Шуя

Можно начать рассказ о Шуе с цитаты. К примеру, со слов Ивана Михайловича Долгорукова, бывшего губернатором Владимирской губернии в начале девятнадцатого века: «Город Шуя уездный, но прекрасный, на ровном месте, разбит правильно, имеет хорошие площади, окрестности его представляют приятные виды… купечество промышленное и сытое, церкви богатые; при мне еще граждане застроили огромной вышины колокольню, которая им станет тысяч в двести, но купцы любочестивы и ничего не щадят, дабы капиталы свои прославить». Можно… Начнем, однако, с самого начала. Шуе без малого пятьсот лет. В летописях она впервые упоминается в 1539 году. Тогда ее разграбили и сожгли татары. До сей поры об этом жалеют шуйские краеведы. Не о грабеже и пожаре, следы которых за прошедшие века исчезли без следа, но о дате — приди басурмане лет на сто, а лучше на триста пораньше, возраст Шуи был бы куда как почтеннее. Те же краеведы утверждают, что согласно преданию… Впрочем, если верить краеведам, то Шуя была всегда, и всегда в ней жили выдающиеся шуяне:

князь Василий Шуйский, отлучившийся ненадолго поцарствовать в Москву и посидеть в плену в Польше, поэт Константин Бальмонт, уехавший в Москву и далее во Францию пописать стихов, и командарм Фрунзе… нет, этого черти принесли сюда издалека. Судя по памятным табличкам, он умудрился побывать чуть ли не в каждом доме Шуи, то подбивая рабочих ткацких фабрик на стачки, то печатая подпольные листовки, то устраивая большевистские комитеты. На одной из центральных улиц стоит старинный дом, в котором находится детский сад. И на нем есть мемориальная доска, сообщающая о пребывании в этом доме Фрунзе. Представляю, как уписались его обитатели. Но не будем забегать вперед.

До известных событий семнадцатого года Шуя была богатым городом. В нем варили мыло, выделывали кожи и писали иконы. На гербе Шуи красуется брусок мыла. В литературно-краеведческом музее имени Бальмонта на одной из витрин лежит кусок мыла, которому более ста лет. Правда, это мыло не шуйское. На табличке написано, что сварено оно на московском заводе Т.И. Шермера и К°. И все же экспонат этот замечателен. Его подарила музею столица. Редкий, между прочим, случай в отношениях провинциальных и московских музеев. Обычно бывает наоборот.

В мемуарах екатерининской фрейлины Марьи Савишны Перекусихиной написано, что шуйские мыльные короли поднесли Государыне сваренных из мыла Григория Орлова, Григория Потемкина и Платона Зубова в натуральную величину. Сделаны были эти диковины преискусно, с самыми мелкими подробностями. Перекусихина вспоминает, что Екатерина очень любила ими мылиться в старости.

И вообще, поговорка «Куда угодно без мыла» не про шуян. Они куда угодно берут с собой мыло. Потому и оказываются там раньше всех.

В этом же музее, в зале, посвященном Бальмонту, стоит купеческий сундук с таким сложным механизмом, что работники музея после многодневных усилий открыть-то его смогли, а снова закрыть — нет. Напротив сундука стоит красивый диван позапрошлого века, и на нем в художественном беспорядке разбросаны шляпка, длинное, как змея, шелковое платье и кое-какие кружевные детали женского туалета. Человек плохо знакомый с творчеством Константина Дмитриевича подумает… да черт знает что подумает, а на самом деле эти вещи из стихотворения «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым, Из сочных гроздей венки свивать. Хочу упиться роскошным телом, Хочу одежды с тебя сорвать!» Зря вы ухмыляетесь: это совершенно точно. Вещи принесла в музей одна шуянка, с бабушки которой…

А еще музей знаменит богатой коллекцией птичьих яиц, собранной Иваном Петровичем Цепляевым. Больше полутысячи экспонатов: белых и в крапинку, больших и маленьких. Надо сказать, что слава Ивана Петровича не дает шуянам покоя. Нет-нет, да и принесут в музей какое-нибудь особенное яйцо в такую фантастическую крапинку, что, кажется, и на Марсе не найти. Чаще всего приносят яйца детишки. Разрисуют куриные под черепашьи или крокодильи и несут. Да что куриные — года три назад был случай, когда одна пенсионерка притащила… Впрочем, эта история уж слишком выходит за рамки нашего короткого рассказа.

Неподалеку от музея имени Бальмонта находится музей имени Фрунзе. Не надо думать, что там все увешано пулеметными лентами, шашками и буденовками. Не без этого, конечно, но есть в музее и забавная коллекция сосудов с секретом, среди которых выделяется собрание советских чернильниц-непроливаек, такое полное, что и Лувр позавидовал бы.

И все же… На втором этаже музея центральное место занимает диорама боя частей под командованием Фрунзе и Чапаева с белогвардейцами. Впереди скачут, размахивая шашками, легендарные командиры. На переднем плане диорамы устроен пустой окоп, и брошенный пулемет «Максим» направлен на цепи красных. Он настоящий и хорошо сохранился. Раньше из него торчала заправленная пулеметная лента, но после того, как несколько раз посетители музея запрыгивали в окоп и… их можно понять.

Кстати, о патронах и желании пострелять. Сотрудница музея рассказала мне, что зарплата врача в Шуе составляет четыре тысячи триста рублей, а зарплата сотрудника музея — тысячу девятьсот. В прошлом году я побывал в краеведческом музее городка Киржач, во Владимирской области, и выяснил, что зарплата тамошнего сотрудника музея составляет около четырех тысяч.

«Ужас», — подумалось мне тогда. Оказалось, что ужас-ужас находится в Шуе. Работы и вообще в Шуе днем с огнем не найти. Чтобы отметиться на бирже труда и получить пособие, которого хватит на пропитание разве собаки или кошки, люди занимают очередь затемно. Шуйские ситцы, хоть и дешевы необычайно… все равно продаются из рук вон плохо. Да и сколько тех ситцев теперь производится, когда многие фабрики или перешли на сокращенную рабочую неделю, или встали совсем. Впору собирать народ и идти воевать с Китаем… или со своим правительством… или…

Наверное, рассказом о Шуйской колокольне, которая чуть ниже только колокольни Петропавловского собора в Петербурге, можно было бы и закончить. Из-за своей огромной высоты она есть деталь не только городского, но и небесного пейзажа. Смотришь на нее, на облако, пронзенное шпилем, и думаешь: «Господи, для чего ты оставил Шую…». Но это, конечно, глупые упреки. Разве Он оставил только Шую?

* * *

От тепла лед на озере так истончился, что стал похож на бумагу с водяными знаками. Одинокий рыбак, с раннего утра удящий рыбу, опирается не столько на этот прозрачный лед, сколько на свое отражение в темной воде под ним. Уже рыбы, которые с начала апреля между сезонами зимней и летней рыбалки уходят в законный отпуск для устройства личной жизни, просили его по-человечески: «Мужик, ну иди ты домой! Заколебал уже своей удочкой! Забирай приманку — дома под водку она отлично пойдет. Телевизор посмотри, почини кран на кухне, в конце концов, жену возьми за живое починкой этого крана. Летом вернешься. Да не уплывем мы никуда! Это же озеро, мать твою!» Уже в кармане его куртки швы разошлись от звонков жены по мобильному телефону, уже дети выросли, разъехались в разные города и нарожали внуков, уже его секретарша вернулась к мужу и снова ушла, уже проезжающие машины стали гудеть рыбаку, а пролетающие самолеты качать ему крыльями, и пролетающие птицы… что с них взять с безмозглых… Уже проходящие мимо пионеры давно прошли и ушли к чертовой матери, а многие из них даже на пенсию, «уже нам всем темно представляется, и мы едва…», как писал Николай Васильевич Гоголь в самом конце неугасимо горящего второго тома своей бессмертной поэмы.

Верея

Верея — слово короткое, но длинное, в котором и вьющаяся веревочка, которой когда-то еще конец будет, и три блоковских стертых шлеи, и даже ворожея, но не из тех ворожей с кучей глянцевых дипломов в рамочках, которые заговаривают нам зубы по телевизору, а из настоящих, с загадочными бездонными глазами, в которых найдешь ответы на все вопросы. Да только себя потеряешь. А еще Верея — маленький тихий провинциальный городок на берегу маленькой тихой Протвы, в двадцати трех километрах от Можайска.

На высоком берегу реки, возле Рождественского собора, стоит памятник генералу Дорохову, освобождавшему город в грозу двенадцатого года от французов. Порывистый ветер колеблет его длинную бронзовую саблю, и она погромыхивает вослед давно убравшейся восвояси великой армии. На западной окраине Вереи есть холм, младший брат московского холма, на котором по преданию стоял Наполеон, нервничал, грыз ногти и с тоской наблюдал, как его армия отходит по Старой Смоленской дороге.

Иван Семенович Дорохов, умирая от ран, написал письмо жителям Вереи и попросил три аршина земли для вечного упокоения «при той церкви, где я взял штурмом укрепления неприятеля, перебив его наголову, за что дети мои будут благодарны». Верейцы просьбу генерала выполнили, похоронив героя в Рождественском соборе, а через сто лет после войны поставили ему памятник. О том, как в восемнадцатом году памятник разрушили, а могилу разорили, я рассказывать не буду. Стыдно. Правда, спустя почти сорок лет памятник восстановили, а еще через сорок привели в порядок разоренную могилу и даже разграбленный в двадцать четвертом году собор, в котором она находится, но стыд остался. И должно ему при нас быть.

Главная и единственная торговая площадь Вереи шумит неподалеку от собора и памятника. Зимой продают на ней валенки, шерстяные носки и домашней вязки детские пинетки с кисточками. На борту приехавшего откуда-то грузовика видел я настенные коврики с вышитой цветными мохнатыми нитками иконой Казанской Божьей Матери. На широкой деревянной скамье стояла обувь «любая по пятьсот рублей», а рядом с этими сапогами и ботинками на рыбьем меху в большую картонную коробку были свалены бывшие в очень долгом употреблении мобильные телефоны «любой за пятьдесят рублей». Для чего они нужны местным жителям — не знаю. Куда можно звонить из Вереи, откуда в нее, да и зачем — ума не приложу. А внутри города все или соседи, или соседи соседей — до любого можно просто докричаться.

Если спуститься от торговых рядов вниз, то выйдешь на берег Протвы, откуда откроется удивительной красоты вид на пойменную часть города — тихую и уютную. Вообще говоря, русский уют — это вам не умилительный до тошноты немецкий или голландский уют с его пряничными, вылизанными до блеска домиками, в которых только розовощекие фарфоровые куклы и могут жить. Наш уют в старой калитке, на которой, ради жалобного ее скрипа, катаются дети, в кусках березовой коры для растопки, сложенных возле печки, в большой и лохматой собаке, лениво слоняющейся по двору, которая, в отличие от жены, понимает все и никому не расскажет о бутылке, заначенной в дровяном сарае. Наш уют в шелухе от жареных семечек, рассыпанных возле скамейки под старой яблоней с узловатыми, полиартритными ветками, в долгом и задумчивом почесывании затылка, перед тем как что-нибудь сделать и после того, как это не сделано. Наконец, наш уют в жене, которая понимает про тебя, подлеца, все, но никому, даже себе, не расскажет, а только уронит незаметно слезинку, вздохнет да треснет скалкой позовет обедать наваристыми щами, румяными пирогами с капустой и рюмкой водки из той самой, заначенной в дровяном сарае бутылки. И когда, запрокидывая голову, смотришь и смотришь в синее море неба над Вереей с плывущими по нему редкими, накрахмаленными морозом облаками, крестами церквей, густым колокольным звоном, витыми веревочками дымов из труб, криками галок, то чувствуешь… но объяснить этого никому, даже себе, не сможешь.

Вернемся, однако, к нашему рассказу. На центральной площади города, в бывшем доме купца Матюшина, находится городской музей. Сколько же в России музеев расположено в бывших купеческих особняках… Иногда думается, что русское купечество и строило свои дома с расчетом на эту загробную, музейную жизнь, а потом отправлялось в изгнание или гибло от пуль революционных солдат, матросов, чекистов и в советских лагерях. Собственно музей занимает всего три комнаты в доме. Экспонаты в нем так теснятся, что, кажется, кавалерийские шпоры конца восемнадцатого века принадлежат платью невесты начала двадцатого. Впрочем, в семейных отношениях и не такое случается. В полуметре от шпоры, под стеклом, лежит длинный список трактиров, рестораций, винных погребов и иных питейных заведений, имевшихся в городе в 1853 году. Такие списки всегда вызывают интерес у посетителей мужского пола, которые, глядя на них, высказываются в том роде, что «Вот ведь жили-то! И чего не хватало…». В углу одной из комнат стоит устройство, похожее на механизм отжима белья в стиральных машинках моего детства — два валика и ручка, при помощи которой они крутились. Только белье на этих валиках не отжимали, а делали маленькие леденцы. На самих валиках вырезаны крошечные половинки ракушек, орехов, рыбок и листьев. И вся эта машинка напоминает умершее, разрезанное скальпелем и выставленное на всеобщее обозрение детское счастье, когда-то живое, смеющееся, с липкими от леденцов губами, щеками, ладошками и даже ушами. В этой же комнате, в другом углу, на длинной полке составлена коллекция различных пузырьков, чудом сохранившаяся от уездной верейской аптеки. Все они — пузырьки, как пузырьки — прозрачного стекла и круглые. Только один — треугольный, синего стекла. В нем продавалась уксусная эссенция. Это для того он такой был, чтобы даже слепой по ошибке уксус не выпил. В те времена, видимо, по ошибке пили только слепые. Остальные экспонаты — такие же, как и во всех наших краеведческих музеях — старые прялки, лапти, угольные утюги, пробитая пулей немецкая каска, фотографии погибших в боях за Верею солдат и партизан, среди которых было пятеро совсем мальчишек.

А обо всем этом рассказывает посетителям музея маленькая хрупкая девушка с тяжелым узлом черных блестящих волос, с такими длинными, пушистыми ресницами, что при взмахе их колеблются занавески на окнах, и загадочными бездонными глазами, в которых найдешь ответы на все вопросы. Да только себя потеряешь.

* * *

Еще всё только просыпается, еще продирает глаза, еще поле покрыто нечесаными лохмами прошлогодней травы, еще в лужах валяются оттаявшие серые лоскутья прошлогодних облаков, еще в темном овраге полумертвый сугроб высунул почерневший язык и дышит из последних сил, еще божьи коровки, улетевшие в конце осени на небо, только собираются вернуться, только пекут черный и белый хлеб, который нам обещали, внимательно следя, чтобы он не подгорел, еще лягушка пинает лапкой своего дрыхнущего без задних ног супруга и говорит ему: «Я хочу, чтобы этой весной у нас родились восемьсот мальчиков и семьсот девочек», а это бесчувственное бревно поворачивается на другой бок и храпит пуще прежнего, еще дождевой червяк кряхтит и вылезает из земли навстречу голодному как зверь грачу, шепча про себя: «Уже ползу, ползу! И незачем так громко каркать!», еще … но уже лихорадочно машут в разные стороны сверкающими крыльями пьяные от апрельского ветра бабочки, уже безотрывно смотрят на них, пуская радужные слюни… А вот команды смотреть не было. Была команда купить батон белого и полбуханки черного, три кило картошки, кило лука и быстро домой. Еще суп варить на неделю, еще пылесосить, еще пыль вытирать и мыть полы, еще с сыном физику учить — последний раз у ребенка в школе ты был, когда забирал его из детского сада… С балкона посмотришь. Через решетку все видно. Да глаза-то не таращи так! У нас восьмой этаж: выпадут — не поймаешь!

Киев

Был в Киеве и решил разыскать дом, в который меня привезли сразу после роддома. Там жили мои прадедушка и прабабушка. Бабушка и ее сестры. И много разных родственников. Не надо думать, что в доме жили только мои родственники. Они жили в двух или трех полуподвальных комнатах. Дом стоял на Подоле, на Ярославской улице. Вышел я из метро и дошел до Константиновской улицы. А там уж начал спрашивать, как пройти на Ярославскую.

Остановил первую попавшуюся даму и приступил к ней с вопросом. На самом деле у нее были такие бусы, мимо которых пройти было нельзя. Каждая бусина была размером с мандарин или даже небольшое яблоко. Но на груди у нее эти яблоки смотрелись, как мелкие ягодки красной смородины. Короче говоря, я у нее спросил, и она начала мне рассказывать и показывать руками. При этом, судя по ее рассказу, Ярославская улица была параллельна Константиновской, а по движениям рук — перпендикулярна.

— Извините, — говорю, — получается нестыковочка. Ежели идти по словам, то получается одно, а если по рукам, то…

— Мужчина, — отвечает мне дама, — я ж вам рассказываю. Чем вы слушаете? Следите за руками, а не заглядывайте мне в рот.

И я пошел по рукам. Через квартал мне встретился ларек «Куры-гриль». Впрочем, это я неправильно написал. В Москве или где-нибудь в Санкт-Петербурге эти куры просто гриль, а в Киеве уже «еврогриль». Рядом с этой надписью, для того чтобы все понимали, о каком «евро» идет речь, кто-то пририсовал шестиконечную звезду.

А еще через дом я увидел подворотню, и возле нее, на стене, висело объявление «Вход в интернет со двора». Объявление подпирал мужчина богатырского телосложения и задумчиво чесал свою седую бороду. И не только ее. Он чесал все, до чего доставала его длинная рука. Кажется, даже стену дома. Но и это был еще не перекресток с Ярославской. Перекресток я нашел возле загадочной надписи: «Продам 86 кв. м».

А послеродовое мое гнездо, к счастью, все еще стоит. Но в тех полуподвальных комнатах, в которых мы жили, теперь «консультирует опытный психолог». И в окнах глухие стеклопакеты. А раньше я из этих окон вылезал прямо на тротуар, вместо того, чтобы выходить через дверь. За что и бывал неоднократно наказан.

* * *

В поле птицы и ручьи захлебываются от восторга. Речка располнела — прежние берега ей тесны в груди, не говоря о талии и бедрах. Теперь хорошо взять водки ружьишко, сесть в лодку, набрать в нее зайцев и плыть по течению. Рассказывать косым всякие истории. Как прошлой зимой подобрал в лесу голодную и замерзающую белку, отогрел, накормил, и она в благодарность за добро теперь грызет тебе орехи и очень крупные каленые семечки, как ходил на медведя с одной бутылкой пива и не застал его дома, как медведь приходил интересоваться, кто это возле его берлоги набросал окурков и пустой посуды, как соседка еле-еле заговорила зубы косолапому, и он ушел восвояси, как… всего и не перечислишь. Зайцы — они очень доверчивые. Слушают раскрыв рот. Их капустой не корми — дай уши развесить. Вот только собрать их удается всего на день-другой в пору половодья. И за это время надо успеть выговориться. Нет, конечно, можно по телефону детям в городе, но… дети слишком большие, а телефон слишком маленький. Другое дело зайцы. Правда, их еще надо собрать.

Фалькензее

Что ни говори, а немец — существо нам сугубо непонятное и, некоторым образом, даже противоположное. Ранним утром, в пригороде Берлина Фалькензее, вышел я в уютный дворик маленькой уютной гостиницы и подумал: наш человек, падая утром с крыльца во двор, что успевает взять себе на заметку? Забор надо бы подпереть, потому как столбы подгнили и все перекосоебилось до последней невозможности. Там вон, в правом углу, куча навалена. Хрен ее знает, что в ней и кто ее наложил. Не шевелится — уже хорошо. Но убрать ее надо бы. Вот еще доску через лужу… Короче говоря, дел по горло. Надо вставать и срочно идти опохмеляться.

Ну а немец о чем думает поутру у себя во дворе? А что остается ему думать и делать, глядя на идеально ровный забор, на выметенный до стерильности двор, на посыпанные чистым белым песком дорожки, на чистый хлев, в котором хрюкает розовая, умытая душистым мылом и накрахмаленная свинья… Ничегошеньки ему не остается. Всё, всё уже сделано! Зачем же, спрашивается, тогда жить? И остается немцу только крикнуть в еотчаянии своей розовой, дородной, умытой душистым мылом и накрахмаленной супруге: «Гретхен, душа моя, скорей неси мне удавиться!»

Так ведь не кричит. Даже и не собирается. Живет себе и живет припеваючи. Почему, спрашивается? А кто ж его разберет. Нам его не понять.

* * *

В марте тени на снегу становятся такими резкими, что ими можно обрезаться, и такими черными, что ими можно писать, как февральскими чернилами. Только не распускать нюни при этом. Глубоко-глубоко под слежавшимся снегом еще досматривают мыши-полевки последние сны, посасывая свои хвостики. На самом деле их, как и всех впадающих в зимнюю спячку, поначалу приписали к отряду лапкососущих, но мышиные лапки так малы, что полностью рассасываются еще до Нового Года. Те, которые передние. До задних мышь ртом не достает. Весной, как снег сойдет, по раскисшей земле и на четырех лапках еле-еле можно пробраться, а на задних мыши ходить не приучены, если, конечно, специально их не дрессировать. Вот полевки и приноровились сосать хвостики. Конечно, к весне эти самые хвостики становятся раза в два меньше в толщину и в длину, с них слезает вся шерстка, но к апрелю-маю уже все отрастает. Как только мышь почувствует, что ртом до укоротившегося хвоста не достает, открывает глаза-бусинки, потягивается, аккуратно обгрызает и причесывает отросшие за зиму усы и выходит на свет Божий. У женщин механизм другой[2]. Те, которые в городе, в марте весну еще не чувствуют. Ну, если только по падению цен на шубы и зимние сапоги. Даже и восьмое марта празднуют не как весну, а как месть за двадцать третье февраля. В деревне и этого нет. Только вдруг проснется их сестра среди ночи от какой-то неясной тоски, вздохнет так, что занавеска на окне качнется, почешет ненаманикюренным пальцем под левой грудью, накроет правой зачмокавшего спросонок своего Серегу или Толика, скажет ему спи дурак, снова вздохнет и будет лежать без сна еще час, а то и два, считая и пересчитывая курей, коров, мужа, гусей и снова мужа, чтобы уснуть, а днем, как солнце пригреет, будет жадно глядеть на дорогу. Ну, а наш брат просто устроен. Он весну на слух улавливает. Выйдет покурить на крыльцо, подставит волосатое ухо свое теплому ветерку и как услышит, что тот ему прошептал — займи, но выпей — значит всё. Весна на дворе. Есть такие, у которых она со двора круглый год не уходит. Да и как ее прогонишь, когда она ласково шепчет и шепчет. Зараза.

Таруса

Таруса. Облака над Окой. Серые и белые. Кучевые перины, кисейные ленточки, пуховые пёрышки. Пристань с толстым рыжим котом, брезгливо обнюхивающим варёные макароны в алюминиевой миске. Теплоходик «Матрос Сильвер» в потёках ржавчины. Плоскодонки россыпью на отмели. Собор Петра и Павла в чахлых лесах. Свежевыкрашенное, с огромным блюдом спутниковой антенны на крыше капище налоговой инспекции. Картинная галерея, по которой можно бродить в одиночестве. Туалет только для сотрудников, но, «пока нет директора, мы вас пустим, ради бога не дергайте сильно за ручку, бачок дышит на ладан». Площадь имени его с бронзовым памятником ему же. Рука, которую он смертельно устал тянуть вдаль. Серая кошка, спящая на клумбе возле памятника. Сонные тарусяне, озабоченные тарусянки и беззаботные тарусики. Салон-магазин «Ксюша» с керамическим графином «Му-Му». Нет, не собака. Желтая корова в зелёных яблоках. Ряды копилок «овца», «хрюша», «мурзик» и «тюбитейка барх.». Объявление: «Маленький кукольно-теневой театр „La Babacca“ и домашний ансамбль „Гвалт“ дает!!! Музыкальное представление „Песнь о Роланде“ в помещении районного дома культуры. Вход свободный». Здание районного дома культуры вида «мне отмщение и аз воздам». Бордовые георгины в палисадниках. В окне сувенирного магазина «Топаз»: «Сегодня в продаже цемент, рубероид, стекло». Столовая «Ока» на улице Свердлова. Белая кошка в окошке, намывающая гостей. Трое намытых, небритых и послевчерашних гостей. Ресторан «Якорь» с указателями перед входом: «Васюки — 785 км», «Лондон — 2573 км», «Москва — 135 км». Кроссворды тропинок в оврагах. Деревянные столбики ограды, подвязанные верёвочками к перилам веранды парализованного дома. Коренастые, красномордо-кирпичные особняки вездесущих москвичей. Крохотное кладбище у церкви Воскресения Христова. Тёмное известняковое надгробие с еле видным «…а преставился он девятнадцати лет от роду…». Изумрудный мох в буквенных углублениях. Яблони, усыпанные белым наливом. Высокий-превысокий клен, начинающий краснеть. Облака над Окой. Серые и белые. Кучевые перины, кисейные ленточки, пуховые пёрышки.

* * *

Который день безоблачно. Зимние облака давно уж уплыли в свои высокие широты, а весенние что-то не торопятся. А может, задержались дорогой. Если с юга к нам, через Украину… это надолго. Таможня и все такое. Пока им все поля не оросишь да огороды… А у них огородов… Выжмут все до последней капли и к нам потом вытолкают. Толку от таких облаков. На них без слёз не взглянешь — заплатки, а не облака. То ли дело раньше… Никакой самодеятельности на местах. По фондам, по разнарядкам, по постановлениям ЦК и Совмина… Такую страну про… Вот и сидим без единого дождя, как туареги какие. Не говоря о сушняке, который просто…

* * *

Двадцать четвертое апреля. Ока ещё не пришла в себя после ледохода. Вся на нервах, бурлит, суматошно течёт в разные стороны. Облакам боязно плыть в Нижний по такой неспокойной воде. Но нависли низко — присматриваются, ждут. Вдоль берега валяются пустые прошлогодние бутылки с полуразмытыми этикетками. Первые комары — злые и худющие, в чем только жала держатся. Сизая дымка от потухшего костра, понемногу становящаяся зелёной там, высоко, в кронах вязов. Измученные долгой зимой лодки с выступающими рёбрами, лежащие без сил рядом с городской пристанью. В глубине, под серой водой, ещё не оттаявшие брачные песни лягушек. Полусонный шмель, растерянно жужжащий вокруг да около едва раскрывшегося цветка мать-и-мачехи. Холодное небо, затянутое по углам чёрной паутиной осиновых и берёзовых веток. Малиновый от предзакатного солнца звон к вечерне с колокольни церкви Михаила Архангела.

Ковров

Мало кто помнит, а еще меньше знает, что в городе Коврове Владимирской области, в городском парке культуры и отдыха, под постаментом памятника Пушкину, захоронен автограф его стихотворения о Коврове. Многолетними усилиями пушкиноведов было установлено, что Александр Сергеевич начал сочинять это стихотворение со слов «Ковров, Ковров…», потом приписал к этим словам рифмы «ров», «будь здоров», «пошел на…» «кров», «коров», «коза», «Керн», пририсовал несколько женских головок, мужских рогов, потом все густо зачеркнул и завернул в лист жареную корюшку, которую стащил с кухни в тот момент, когда Наталья Николаевна отвернулась от плиты. У Пушкина на вечер была назначена встреча с Кюхельбекером и… Впрочем, к стихотворению о Коврове это не имеет никакого отношения. В середине шестидесятых годов прошлого века краеведы разыскали хорошо сохранившийся промасленный листок в архиве потомков Анны Петровны Керн и, по решению городского совета депутатов трудящихся Коврова, он был торжественно захоронен в нержавеющей капсуле под звуки троекратного пионерского салюта. Над капсулой впоследствии был возведен памятник Пушкину. К сожалению, капсула со стихотворением и посланием великого поэта к пионерам была утеряна в смутные девяностые годы. Пионеры тоже куда-то подевались. Только памятник и остался.

* * *

Жители города Коврова относятся к своему знаменитому земляку Василию Алексеевичу Дегтяреву по-свойски. На улице Абельмана, неподалеку от памятника оружейнику, есть промтоварный магазин. Называется он «У дяди Васи». Впрочем, никакими автоматами, пулеметами и патронами там не торгуют. Все больше бытовая химия, посуда, одежда…

* * *

А как было б здорово, если бы каждый год весной появлялась из земли новая, невиданная трава, зацветали бы не обычные подснежники или мать-и-мачеха, а неизвестные цветы с круглыми или даже квадратными лепестками, распространяя вокруг фантастические ароматы; вырастали бы невиданные деревья с разноцветной корой на стволах, прилетали новые птицы и пели неслыханные прежде песни. Ну здорово же, правда. Вот только никто не смог бы сказать, глядя на пару отощавших за перелет скворцов, поселившихся в старом скворечнике: «Вернулись».

Ликино-Дулево

В Ликино-Дулево есть краеведческий музей. Помещается он в здании бывшей рабочей казармы ткацкой фабрики. Последняя давно уж разорилась. Но люди в казарме еще живут. Вторая сотня лет пошла этому дому, и сносу ему нет. Аккурат над музеем народ и проживает. Вернее, через один этаж. А над музеем находится милиция. Но я не о милиции. Я о каморке Степана Ивановича Морозкина, который жил в этих казармах. Он был первым председателем местного совета рабочих депутатов. Теперь в его каморке размещена экспозиция, посвященная пламенному борцу за светлое будущее. Но меня, признаться, и Морозкин мало интересует. Не он один заваривал эту кашу из топора. Меня заинтересовали стены каморки, украшенные иконой Спасителя, портретом Ленина, портретом Сталина и портретом Государя Императора Николая Второго. Икона выжжена на дереве, портреты пролетарских вождей писаны маслом, а Николай Второй представлен фотографией. Я смотрел, смотрел и с ужасом представлял себе голову какого-нибудь старика или старухи нашего времени, внутри которой висят эти три портрета и икона. Или не нашего времени. Или не старика и не старухи. Но с ужасом.

* * *

В первой декаде мая, когда уже и ночью на земле нет заморозков, вылупляются из яиц первые кузнечики, и, еще не отряхнув с себя присохших зеленых скорлупок, начинают скакать и кузнечить. Ясное дело, что ни скакать толком, ни кузнечить они еще не умеют, но зато стараются вовсю. Через неделю-другую кончится их беззаботное детство и юность, собьются они в артели по пять-шесть особей и пойдут по полям и лужайкам зарабатывать себе на пропитание. Поначалу у них заказы в основном от молодых комаров — ножны для жал выковывать. Молодые комары — большие модники. Ты ему не просто так, а с чеканкой, с сафьяном внутри, чтобы не дай Бог носа неправильно не подточить. Еще и слюдой стрекозиной требуют украсить. Бывает, летит такой франт на бреющем, а носом в тяжеленных ножнах так и клюет, так и клюет. Комары постарше, поопытнее, подобной ерундой не заморачиваются, а покупают себе такие насадки на свой комариный писк из самой тонкой фольги, чтобы никакое человеческое ухо их услышать не могло.

Ну, а ближе к лету пойдут заказы от клиентов посолиднее — жуков. Кому железные накладки на рога изготовить для брачных игр, а кому и протезы сделать взамен обломанных. Случаются и крупные заказы, сразу на всю артель и надолго. Это когда старые ежи молодятся и желают ежихам пыль в глаза пускать. Тогда велят они себе все иголочки заточить, чтобы старыми и тупыми не выглядеть. Богатый еж себе еще и наперстки на лапки закажет с подковками. Они перед ежихами любят себя конями представлять. Начнут гарцевать — не остановишь. Но такие игольчатые заказы редко бывают, потому как их все прибирают к лапкам жуки-точильщики.

Месяца через полтора кузнечик набирается такого опыта, что начинает работать не только по металлу, но и по хитину. Тут, в самый разгар полетов, когда все норовят друг дружку облететь, подрезать, а то и просто пополам перекусить, у него работы невпроворот. Кому надкрылья жесткие выправить помятые, кому протез жвал изготовить, а кому усики оборванные аккуратно проволочкой тонкой надставить. Кузнечат они, бедные, от зари до зари. Одно только и облегчает им жизнь — песня. Поют они за работой, не переставая. Народные песни поют и собственного сочинения. К примеру, романс «А напоследок стрекочу…» или «Вот залез один я на травинку» — все и не перечесть. Только «В траве сидел кузнечик» поют редко. Кузнечики — народ жизнерадостный, а от этой песни нападает на них такая зеленая тоска… Только на поминках ее и поют или осенью, когда… Ну, что сейчас об осени говорить — до нее еще Бог знает сколько. Пока молодежь скачет и кузнечит вовсю. Ничего, что неумело.

Село Дубровицы

Экскурсовод в церкви Знамения Пресвятой Богородицы, что в селе Дубровицы, возле Подольска, рассказывая о скульптурах, расположенных в четвертом или третьем ярусе столпа восьмерика, сказал:

— Вот царь Давид со скипетром и музыкальным инструментом. Давид сам слагал псалмы, писал к ним музыку и пел их. По-нашему говоря — он был бард.

* * *

В воскресенье ходил на Оку с удочкой. Открыл сезон. По случаю его открытия устроил себе скромный фуршет на пеньке. С пивом «Сибирская корона», рижскими шпротами, краковской колбасой и парой местных солёных огурчиков. По окончании фуршета набил и не торопясь выкурил трубку, задумчиво глядя вдаль. Потом нас с солнцем начало клонить: его к закату, а меня в сон. Разномастные облака плыли по течению к Нижнему, ветерок похлопывал листьями кувшинок по серой, в морщинках, спине реки, рыба искала, где глубже, а я сквозь дрёму думал, что есть, наверное, места, где лучше, да и как им не быть, но… охота была их искать. Тут из-за поворота реки выплыл довольно большой белый катер с надписью «Милиция». Пять здоровых и здорово пьяных мужиков гребли руками и обломками каких-то дощечек, держа курс на причал местного клуба «Дельфин» и вспоминая матерей: катера, отсутствующих вёсел, внезапно кончившегося бензина и какого-то Проскурякова. Течение, однако, у нас сильное, и их сносило дальше и дальше. А к берегу повернуть они не могли, поскольку для этого следовало гребцам с правого борта перестать грести, а с левого продолжать. Отчего-то у них это не получалось. Может потому, что никто не хотел перестать. Тем временем солнце уже почти закатилось, только краешек его подсвечивал стволы берёзовой рощи на холме. Рыбак в плоскодонке на середине реки закутался в плащ-палатку, замер и приготовился раствориться вместе с лодкой и удочками в вечернем тумане. Окружающий пейзаж стал напоминать картинку на больших коробках шоколадных конфет фабрики «Красный Октябрь», которые так любят покупать иностранцы и гости столицы. Концентрация буколик достигла предельно допустимой нормы и собиралась её превысить. Я смотал удочку, подобрал пустую пивную бутылку и пошел домой.

* * *

По дороге в Ярославль, за Ростовом, недалеко от шоссе стоит развлекательный комплекс «Рога и копыта». Если проехать еще метров двести, то можно увидеть большой рекламный щит, на котором написано «Иностранец Василий Федоров Русский лес европейского качества».

* * *

В Ярославской и Владимирской губерниях есть такие глухие, слепые и немые деревни, что это даже не жопа — это верховья прямой кишки.

* * *

На рынке, в мясных рядах, загляделся на продавщицу, которая стояла за прилавком с морожеными курами, утками, гусями и запчастями к ним, в виде потрохов, крыльев, ног и шей. Сама торговка была немногим уже прилавка, с толстыми золотыми серьгами, толстой меховой шапкой, толстым носом и губами. Покупателей было мало — человека два. Но и они отошли. Продавщица стояла, любовно оглядывала разложенное на прилавке и беззвучно шевелила губами. Казалось, она обращалась к курам и уткам с приветственным словом. Или со словами поддержки. И то сказать — за что их ругать-то? Этаким манером говорила она со своим товаром минут пять и смотрела, смотрела на него во все глаза, «как души смотрят с высоты на ими брошенное тело», а в конце своей речи взяла да и легонько похлопала по животу толстый пакет с куриным фаршем.

Я не знаю, какой надо быть после этого отмороженной курицей или уткой, чтобы немедленно не продаться.

Нерехта

По утрам в Нерехте от Казанского собора на площадь с торговыми рядами льется вовсе не колокольный звон, а запах свежеиспеченного хлеба. Как устроили в соборе в тридцатых хлебозавод, так и сейчас пекут в нем батоны, булочки и буханки. К стене пристроена палаточка, из которой хлебом и торгуют. По площади катает внушительных размеров детскую коляску пожилая женщина в красном фартуке, повязанном поверх белого халата, и в белой косынке. Коляска укрыта клеенкой, разрисованной арбузами и ананасами. Под клеенкой тихонько лежат горячие пирожки и ждут, когда их купят. Они хитрые, эти пирожки. Купи хотя бы один, и всё — не миновать покупать еще два, а то и три.

— Ежели с яблоком, капустой, луком с яйцом — то по одиннадцать, — сказала мне продавщица, — а с рыбой, — тут она посмотрела на меня оценивающе, — по пятнадцать.

Колокольня у Казанского собора высоченная. Слава Богу, ее под нужды хлебозавода приспосабливать не стали, а сделали филиалом местного краеведческого музея. За умеренную плату можно подняться на третий ярус и даже позвонить в сохранившиеся колокола, что туристы и делают. Лестница, ведущая на колокольню, так длинна, крута и так сильно закручена по часовой стрелке, что прежде чем ударить в колокол, турист, забравшийся на площадку, еще какое-то время с помощью экскурсовода откручивает тело в обратную сторону. Жители на все эти колокольные художества внимания не обращают, а вот собачка, живущая в доме рядом с колокольней, нервничает и как только слышит звон, начинает подвывать. К счастью, туристы в Нерехту приезжают редко, а то выть бы ей, бедной…

Внутри колокольни устроен крошечный музей воздухоплавания. Все мы учили в школе, что первым поднялся на воздушном шаре еще в начале восемнадцатого века уроженец Нерехты подьячий Крякутной. Цитировали даже древнюю рукопись, в которой было написано… Теперь уж все равно, что написано, поскольку выяснилось, что рукопись была искусной подделкой, а вместо Крякутного в ней был прописан и аккуратно затем вычищен некий крещеный немец Фурцель. Крякутному тем временем успели поставить памятник и даже принимали возле него в пионеры. Не самый, кстати, плохой вариант развития событий. А восторжествовала бы истина, и увековечили бы Фурцеля? Неужто стали бы принимать в пионеры у памятника крещеному немцу? Да Боже упаси!

До известных событий семнадцатого года на главной городской площади перед колокольней стояла часовенка. Говорят, что именно в том месте, где она стояла, и было лучше всего слышно звон со всех городских колоколен, коих было больше десятка. Теперь на месте часовенки стоит гранитный памятник самизнаетекому, отбойный молоток его забодай. Прямо за спиной вождя мирового пролетариата в старом доме постройки девятнадцатого, а то и восемнадцатого века, находятся двери редакции газеты «Нерехтская Правда». Судя по сорнякам, пробивающимся из-под этих дверей, их давно не открывали. В том месте, где из площади вытекают две улицы: одна имени памятника, бывшая Суздальская, а вторая — Красноармейская, в девичестве Нижегородская, стоит дом купца Хворинова по прозванию «носок». Так прозвали дом, а не купца. «Носок» замечателен тем, что в нем останавливался Павел Первый с семьей по пути из Казани в Ярославль и далее в Петербург. Очень ему понравилась Нерехта, ее вкусные румяные калачи и такие же румяные щеки нерехтанечечок. Ну, да не в них дело. И до сей поры, как зайдет речь о визите императора в Нерехту, так старики начинают вздыхать и сокрушаться: «И зачем он поехал на верную погибель? Остался бы. Никто бы про него и не вспомнил. Глядишь, и по сей день царствовал бы в свое и наше удовольствие». А еще в углу одной из комнат дома купца Хворинова под пятью слоями обоев пытливые краеведы сделали нашли карандашную надпись: «Саша, Коля и Костя были здесь». Чуть ниже было еще пририсовано кривыми детскими буквами… Впрочем, на этих, выходящих за рамки моего повествования, надписях я останавливаться не буду — они подробно описаны и проанализированы в монографии историка А. В. Неимущего «Эпиграфическое наследие дома Романовых».

Сразу за площадью с торговыми рядами протекает речка Нерехта, такая узкая, что в талии ее можно перехватить двумя руками. Даже вывеска магазина, который называется «У реки», могла бы служить мостиком через нее. Впрочем, через нее и так есть деревянный мостик, в щелях которого постоянно застревают тонкие каблуки местных модниц. Говорят, что раньше Нерехта была судоходной, и по ней даже ходил колесный пароход, а на том пароходе местный промышленный воротила, купец Брюханов, катался с цыганками и шампанским. Конечно, раньше реки были полноводнее и мокрее — спору нет. Но чтобы Нерехта настолько… Разве только Брюханов был не купец, а купчик, пароход игрушечный и шампанское брали на борт в аптечных пузырьках.

Кстати, об аптеке. Ее в Нерехте построили в начале прошлого века. И не просто построили, а в стиле модерн. Теперь в ней находится краеведческий музей. В первом зале музея висит на стене список продукции, которую выпускала в 1913 году льняная мануфактура Сосипатра Дмитриевича Сидорова, в селе Яковлевском, Нерехтского уезда. Прочтешь в нем строчку: «Салфетки столовыя, закусочныя, чайныя и ажурныя», — и как станешь представлять, чем одни отличаются от других — так голову и сломаешь.

Неподалеку от музея, на Никольской улице Володарского, стоит заколоченный и заросший бурьяном деревянный дом. Это дачный дом когда-то самых богатых и именитых нерехтских купцов Дьяконовых. На фотографии начала прошлого века он приветливо машет с веранды второго этажа белыми полотняными шторами. Если заглянуть в окно, то можно увидеть в глубине гостиной накрытый стол с самоваром, и на скатерти, рядом с каждым прибором, лежат столовые, закусочные, чайные и ажурные салфетки. Хозяева о чем-то беседуют с гостями… Только не заглядывайте в разбитые и заколоченные фанерой окна — ничего вы там не увидите, кроме паутины по углам, ободранных стен и прогнивших полов. Загляните в то, на котором сохранился резной наличник, и чудом уцелела треугольная вставка из синего стекла. Вот через это синее стеклышко…

* * *

Если ехать из уездного Кириллова Вологодской губернии в такой же уездный Белозёрск той же губернии, то сначала будет километров шесть асфальта в бесчисленных заплатках, потом еще десяток проселка, усыпанного мелкой щебенкой, а уж потом паромная переправа через широченную Шексну. Перед заездом на паром пассажиры автобуса выходят на берег, молча курят, облокотившись на полосатое бревно шлагбаума, и плюют на воду. Автобус заезжает, все заходят на палубу, и, пока паром идет к другому берегу, все снова курят, облокотившись уже на перила парома, и снова плюют на воду. Если перестать курить, свернуть ладони трубочками и приставить их к глазам, то видно, как из дальнего далека медленно, точно гусеницы по стволу огромного дерева, ползут по остекленевшей от жары и безветрия водной глади огромные самоходные баржи под названием «Волго-Дон» или «Волгонефть» а то и вовсе «№2345-01». Как ни всматривайся — не увидишь на них ни матроса, ни матроски, ни сохнущих на веревке тельняшек или капитанских трусов с крабом. Дым не идет из их труб, и, тем не менее, они все ползут и ползут, словно Ползучие Голландцы. Построенные еще в незапамятные советские времена, эти баржи возили от самой Астрахани до Ленинграда нефть, лес, песок и другие, как тогда говорили, «народнохозяйственные грузы». Потом наступило то, что рано или поздно у нас наступает всегда, и народное хозяйство приказало долго жить. Нефть, заключенная в большую трубу с краником на конце, потекла в… ну, да не об ней речь. Баржи были позабыты и позаброшены, однако ходить каким-то чудом не перестали, хоть и команды с них, после того, как им перестали платить зарплату, разбежались, унося в карманах, кто бутылку с нефтью, кто центнер песку, кто связку сосновых бревен на строительство дачного домика. Никто не знает, что эти ржавые исполины перевозят в своих трюмах, поскольку баржи никогда не пристают к берегу, а только ползут и ползут, искусно лавируя между отмелями и островами. Где места их зимовки, где заправляются они мазутом и заправляются ли они вообще — только одному их корабельному богу и ведомо. Кстати, о зимовках. Зимой паромная переправа через Шексну не действует, но в условленное время подъезжает с одной стороны к берегу реки рейсовый автобус из Кириллова, а с другой, к другому берегу, автобус из Белозёрска. Выходят из автобусов люди и длинной вереницей идут по шекснинскому льду на посадку в кирилловский автобус белозёрцы, а кирилловцы им навстречу — садиться в белозерский. Трещит и раскалывается от мороза на огромные голубые глыбы воздух, зубастый, точно большие шекснинские щуки, ветер, норовит откусить полноса или даже целый нос со щекой в придачу, а они идут и не оглядываются, точно разведчики, которых обменивали друг на друга в кинофильме «Мертвый сезон», с той лишь разницей, что не выбегут обниматься им навстречу водитель автобуса и кондуктор, замотанный в толстый шерстяной платок поверх китайского пуховика. Ну, а с началом навигации, все повторяется сначала: грузовой паром, автобус, пассажиры, плюющие на воду, и огромные баржи, безмолвно ползущие вдалеке. Паром никогда не подходит к ним близко, а всегда пережидает на почтительном расстоянии, пока они пройдут мимо. Говорят, одну или даже две таких баржи видели чуть ли не у берегов Швеции или Англии. Впрочем, сами очевидцы признают, что в тот день был густой табачный дым и ром туман и они могли обознаться.

Белозерск

Чем меньше русский провинциальный городок, и чем дальше он забрался в глушь, тем больше он похож на обитаемый остров в океане. И ехать-то к нему надо по плохой дороге, а потом и вовсе без нее, и автобус туда идет только раз в сутки, и сломается он по пути, и последний километр или полтора придется пылить на своих двоих по обочине, если лето, или чавкать по ней же, если осень или весна, и самое загадочное — та же самая дорога обратно будет еще труднее. Выбраться из такого городка совершенно не представляется возможным. На вторые сутки, хоть бы и приехал человек из самой Москвы с двумя мобильными телефонами и беспрерывно звонил бы по ним, выясняя почем нынче доллар или какая-нибудь кредитная ставка, ни с того, ни с сего заводится у этого москвича сам собой огород с картошкой и свеклой, появляются удочки, а то и бредень. К концу третьего или четвертого дня научается он гнать чистый как слеза, крепчайший самогон на смородиновых или березовых почках, а уж недели через три один или два чумазых мальчишки точно будут кричать ему «Папка, купи мороженого!» И месяца не пройдет, как человек перестанет узнавать в лицо свои мобильные телефоны, перестанет ежечасно подносить их к уху, отвечать на звонки… да и не будет их вовсе, — этих телефонов, потому что красивая, но строгая жена его завернет оба бесовских аппарата в чистую тряпицу и спрячет от греха подальше в жестяную банку с сахаром-песком. Да откуда же у него возьмется жена? — спросит дотошный читатель. Да оттуда же, откуда и огород. Природа этих удивительных процессов изучена еще очень плохо. Да и кому ее изучать? Ученые в медвежьи углы приезжают редко. Впрочем, ученые наши, из тех, что еще остались, если и покупают билеты, то совсем в другую сторону.

Не будем, однако, затягивать предисловие и перейдем к предмету нашего рассказа. Обитаемый остров Белозёрска расположен на самом берегу Белого озера. Возраст этого города столь почтенен, что и сама Москва ему приходится если не племянницей, то уж точно младшей сестрой. Если не слушать местных краеведов, которые, как и всякие краеведы-энтузиасты, заговариваются до того, что основали Белозерск еще древние шумеры, о чем свидетельствуют многочисленные глиняные черепки, правда, без клинописи, аесли почитать русские летописи, то в них написано: «Рюрик седе в Новегороде, а Синеус, брат Рюриков на Белеозере, а Трувор в Изборске». Было это в далеком 862 году. В то время Белозёрск находился на другом берегу озера. Первые несколько веков своего существования он несколько раз менял свое расположение. То поиски более выгодного места на торговом пути, то эпидемия чумы заставляла переселяться белозёров с одного берега озера на другой. В те баснословные времена землю сотками еще не мерили и не брали кредиты на ее покупку. Переезжать можно было куда глаза глядят. Немногочисленные пожитки собирали быстро. Жаль, что те времена безвозвратно прошли. Вот бы сейчас собраться и переехать, к примеру, всей Москвой куда-нибудь за Урал. Так, чтобы даже с собаками и милиционерами. Только Лужкову ничего не говорить. Проснется он, выйдет на балкон своей резиденции на Тверской, а вокруг — никого. Только черные тучи, которые он разгонял столько лет, грозно нависают над его головой. Но вернемся к Белозёрску. В конце концов, город так удачно расположился, что к нему не только враги, но и свои стали добираться все реже и реже. Правда… было два случая. В тринадцатом веке татары вздумали захватить Белозёрск (честно говоря, они не знали, что это Белозёрск — они просто шли захватывать все, что захватывается), но заплутали в непроходимых лесах. К тому же у них кончились беляши, и под угрозой голодной смерти они отступили к своему Бахчисараю. Второй случай произошел уже в Смутное время. Отряд поляков, шедший совершенно в другую сторону, заблудился и вышел под стены Белозёрска. Сам заблудился. У них не было даже Сусанина, чтобы на нем отыграться. Мужчин тогда в городе почти не было — все ушли в ополчение к князю Пожарскому. Интервенты захватили город. Переночевав, поняли, что сбились с дороги на Краков, и ушли. И это все. На тысячу с лишком лет истории маловато будет.

Белозёры очень переживали из-за своего более чем скромного участия в событиях текущей политической истории России. Чтобы как-то исправить положение, они предлагали Ивану Грозному переселиться к ним вместо Александровой слободы и даже выкопали секретный бункер для царя. Грозный, однако, не поехал. Тогда решили прокопать такой же секретный тоннель до самой Москвы, чтобы в случае опасности вывезти в Белозёрск знаменитую библиотеку царя, и даже стали копать, но… сбились с пути и вышли к Петербургу, которого тогда еще и в помине не было. Ну, а поскольку Иван Васильевич был не Петр Алексеевич и болотами не интересовался, то и толку от этих титанических усилий было как от… До сих пор краеведы не могут простить этой ошибки в расчетах прокладчикам тоннеля. Они уж и на рисованной от руки карте города крестиками обозначили мест пять или шесть, где библиотека могла укрываться, и три разных списка найденных книг составили, и…

В девятнадцатом веке, в царствование Николая Первого, сонная тишина Белозёрска была нарушена строительством обводного канала, огибающего юго-западную часть озера. Строили канал для защиты судов от непогоды, поскольку из-за сильных ветров деревянные суда во множестве гибли каждый год во время навигации на озере. Тысячи и тысячи деревянных свай забили местные крестьяне для укрепления берегов канала. И, наконец, настал черед последней сваи, которую должен был забить собственноручно генерал-адъютант граф Клейнмихель, руководивший строительством. Само собой, свая должна была быть золотой, как и полагается в подобных случаях. После того, как посчитали, сколько она будет стоить, то сильно уменьшили ее в диаметре. Потом еще немного посчитали… Короче говоря, в окончательном варианте Клейнмихель должен был забить маленький золотой гвоздик в одну из деревянных свай, а чтобы никто не покусился на драгоценный металл и воровским манером его потом не вытащил, то забил он на всякий случай медный, а золотой увез от греха подальше с собой в Петербург. Ну, а раз уж украсть его в таком раскладе было никак невозможно, то по просьбе графа, в которой никто не смог ему отказать, гвоздь отковали килограмма на полтора весом. Еще и украсили гравированным графским девизом: «Усердие все превозмогает». Теперь этот гвоздь находится в запасниках петербургского железнодорожного музея, поскольку Клейнмихель по совместительству был еще и главноуправляющим путями сообщений. Администрация Белозёрска обила все пороги, требуя возвращения гвоздя на свою историческую родину. Какое там… Такой гвоздь и своя Вологда не отдала бы, а уж чужой Петербург и подавно.

Что же до медного брата этого уникального эскпоната, то в редкой белозёрской семье не найдете вы в шкатулке вместе с семейными реликвиями позеленевший от времени медный гвоздь с отпечатками графских пальцев. На крошечном лотке с сувенирами возле моста через ров[3], окружающий валы древней крепости, можно купить хоть десяток таких гвоздей. Жаль только, что покупателей мало. Туристы Белозёрск не жалуют, а зря. С набережной Белозёрска видно, как синее Белое озеро впадает прямо в синее небо. В хорошую погоду на лодке, хоть бы и на веслах, можно доплыть до самых облаков. Ну, пусть и не до всех, но до кромки низких кучевых — точно.

И еще. Таких вкусных и таких огромных румяных пирогов с начинкой из головы палтуса, которые пекут в местной кулинарии, я не едал нигде.

* * *

На границе Ярославской и Владимирской областей, неподалеку от берендеевых болот, стоит село Б. Или В. Или даже У. Я был там проездом и не запомнил названия. В нем, как почти во всяком нынешнем русском селе, есть разрушенная дворянская усадьба и заброшенная церковь. Впрочем, здесь усадьбу (она была деревянной) не разрушали специально — она сама сгорела лет шесть назад по непонятным, как водится, причинам. Осталось только сломанное дерево перед ней и остатки парка. От церкви осталась стена и окно в этой стене, заложенное кирпичом и забранное чугунной решеткой. Есть в селе магазин и перед ним рыночная не площадь, но полянка, на которой возле трех или четырех картонных ящиков, привязанных бечевкой к остовам детских колясок, прохаживаются два смуглых продавца с золотыми зубами. В ящиках навалены круги ливерной колбасы, пластмассовые пляжные шлепанцы внеземных расцветок, нестерпимо блестящие заколки для волос и пакетики соленого арахиса к пиву. Покупателей, кроме двух-трех рябых кур и одного черного петуха, нету. Если от этого торгового центра идти вправо по засохшим комьям грязи на разбитой тракторами дороге, то минут через пятнадцать-двадцать село кончается. Стоят на окраине два трехэтажных панельных дома с балконами, выкрашенными розовой, изрядно облезшей, краской. Такие дома строили в эпоху исторического материализма во многих селах, полагая, что лучше квартиры в таком доме для сельского жителя и быть не может. Один дом полностью достроен и в нем так и живут те, которым… которые…. Одним словом — не судьба им, по-людски, по-крестьянски. А второй дом власть не смогла или уж не захотела достроить. Стоит разрушающийся остов его, эмбрион, и смотрит внутрь себя пустыми бельмами окон. Как будто дряхлеющая империя под конец своей жизни стала рожать мертвые дома. А возле этого выкидыша, на столбе, прибит рекламный щит из уже новой жизни, на котором яркими буквами написано: «любые операции с недвижимостью». Да, конечно — любые. В том числе бессмысленные и беспощадные.

* * *

У нас в провинции все такое же, как и в столицах. Только скромнее, без люрекса и стразов. У нас и культурная жизнь есть. Она и вообще у нас есть. Разная. Но из Москвы ее не видно. Они там иногда поднимутся на башню и смотрят вдаль. За кольцевой — ничего не видать. То ли дым из-под снега, то ли снег с прошлой зимы не убирали… Какая-то муть на горизонте. Уж и стекла в очках протирали по третьему разу, и даже черные икринки бревна соринки из глаз повытаскивали — одна муть, хоть тресни. А если треснет, то, само собой, две. Ну, да не о них речь. Сегодня я был на выставке. Нет, вексельберги нам свои драгоценные яйца не показывают. Это не для наших брюк нашего скромного краеведческого музея на втором этаже промтоварного магазина «Весна». Выставка чугунных печных заслонок — вот это для нас. Тоже, между прочим, частная коллекция. Вьюшки, поддувала, топочные дверцы — всего десятка два экспонатов. Литье тульское, каслинское, калужское, липецкое и нижегородское. На огромной топочной дверце калужского литья позапрошлого века — красавец лось. Из тех еще лосей, которые потом, в эпоху центрального отопления, эмигрировали на настенные коврики с бахромой. А там и вовсе вымерли. Вот вьюшка литья путиловского завода по рисунку самого Клодта. И вовсе не кони, а «дворовый, везущий на дробушках барыню». По виду эти дробушки — самые обычные салазки. Барыня старая, укутанная в сто одежек. Куда он ее везет — теперь уж не узнать. Может, в гости к такой же старой барыне на чай с липовым медом, смородинной наливкой и сдобными калачами. Кухарка натопит им печку, березовые дрова жарко загорятся, и в трубе запоет-загудит теплый воздух, и станут они вспоминать о том, о чем вспоминают все старые барыни, в каком бы столетии они ни жили. Потом будут зевать, мелко крестить сморщенные рты, потом хозяйка уговорит гостью остаться переночевать, тем более, что дворовый мужик, привезший ее сюда, уже так угостился белым вином на кухне, что не только дробушки с барыней, но и самого себя, подлеца… потом лягут спать, задуют свечи и через пять-семь лет тихонько отдадут Богу души, потом домик этот, проданный невесть откуда появившимся и вступившим в права наследства троюродным племянником, станет какой-нибудь скобяной или керосинной лавкой, потом конторой, потом снова конторой, потом устроят в нём какую-нибудь пельменную или рюмочную под неоновой вывеской с перегоревшими буквами, потом он обветшает в конец и его снесут по приговору неприметной канцелярской крысы с потными, красными лапками и шустрым хвостом, потом мальчишки будут рыться в его развалинах в поисках пиратских сокровищ, а вместо них найдут чугунную вьюшку литья путиловского завода, на которой дворовый везет на дробушках барыню…

* * *

Проезжая по дороге из города Протвино в город Москву, возле деревни Калиновские выселки наблюдал большое складское здание, вроде амбара, крытое синей черепицей. На крыше амбара были установлены большие буквы, из которых слагалась вывеска «Калиновская мелкооптовая база». Под этой вывеской были еще две, буквами помельче — «Брудершафт» и «Беспохмельная Русь». А торгуют они деревом, отделочным камнем, а вовсе не тем, чем я подумал. Да и вы, поди, тоже сейчас думаете.

* * *

В автобусе «Пущино — Серпухов» кондуктор — колобок, усеянный веснушками до такой степени, что они есть даже на отрываемых ею билетах, встречает вошедших возгласом:

— Не задерживаем! Быстро проходим и устаканиваемся! Мужчины с удочками! Что вы там торчите сзади, как гланды в проходе?! Быстро проходим и…

Наконец все уселись и купили билеты. Колобок плюхается на два передних сиденья для кондукторов с детьми и кондукторов-инвалидов, вытаскивает из кармана розовый телефон с привязанным к нему на веревочке пластмассовым сердечком, набирает номер и говорит голосом, облитым шоколадной глазурью:

— Сереженька — ты уже проснулся? А где?..

Вологда

К девяти часам вечера жара… не спадает. От пристани в центре Вологды отходит в полуторачасовой рейс к Спасо-Прилуцкому монастырю и обратно прогулочный теплоходик «Дионисий». Пиво, чипсы, соленый арахис и живая музыка в виде молодого человека по имени Вова, уже погружены на борт. Всего триста рублей с носа, который у некоторых отдыхающих так и чешется к выпивке. Неугомонный Вова начинает громко петь еще на пристани. Такое ощущение, что даже микрофон у него луженый. Но на воде хоть немного прохладнее. В конце концов, не будет же он петь все полтора часа. Выпьет пива, его разморит…

Под песню «Ах, белый теплоход, гудка тревожный бас…» мы отчаливаем. Вологда — речка узкая. Теплоходу, чтобы продвигаться вперед, приходится раздвигать ее берега носом. По случаю тридцатиградусной жары и вечера пятницы оба берега густо усыпаны отдыхающими. Они стоят столбиками у ман галов с шашлыками, точно суслики у своих нор, и машут проплывающим мимо руками, шампурами с подгоревшими кусками свинины, бутылками сухого вина и всем, чем машется. Вова запевает шпаликовскую «Ах, ты палуба, палуба, ты меня раскачай…».

На корме празднует день рождения девушка лет двадцати пяти. Приглашены четыре подруги и три молодых человека. Подруги в вечерних платьях с открытыми спинами. Именинница завила на голове множество или даже два множества мелких черных кудряшек. Дым от ее тонкой сигареты — и тот завивается колечками. На столике шампанское, персики, прилипшие ко дну коробки шоколадные конфеты и большая эмалированная кастрюля с салатом оливье. По шортам и линялым майкам молодых людей, по тому, как они цедят слова и пиво из банок, видно, что в Вологде мужиков не то чтобы совсем нет, но…

Чуть поодаль, возле самого ограждения палубы, сидит компания из двух грустных женщин средних лет, пьет «Клинское», курит и так громко молчит, что заглушает новую песню Вовы «Я сегодня ночевал с женщиной любимою», которую он исполняет по заказу Елены и Виталия из Череповца. На носу начинаются танцы. Огромная старуха, про которую историк церковной архитектуры сказал бы «восьмерик на четверике», вовсю отплясывает со своим худеньким внуком лет пяти. От нашего суденышка начинают расходиться волны. Большие зеленые листья кувшинок, как только их настигает волна, схлопываются в фунтики и уходят на глубину. О многочисленных купальщиках и купальщицах, головы которых торчат по обоим бортам теплохода и даже прямо по курсу, этого сказать нельзя. Капитан дает гудок, потом еще один, потом высовывается из рулевой рубки и кроет всех… Не помогает.

Наконец показывается Спасо-Прилуцкий монастырь. Под его стенами расположился целый палаточный лагерь. Монументальные башни и стены монастыря щурят бойницы от дыма многочисленных костров и сурово молчат. Солнце наконец-то садится. С облаков сползает нездоровый румянец. Легкий ветерок теребит полосатый купальник, наброшенный на прибрежный кустик для просушки. За кормой на волне беззаботно покачивается пустая пивная банка. Психологически точно выбрав момент, неистовый Вова изо всех сил начинает петь «Как упоительны в России вечера…».

* * *

Деревенская тишина должна быть с мухой. Муха должна жужжать и колотиться о надтреснутое стекло в подслеповатом окошке до сотрясения мозга. Но этого мало. Где-то за деревенской околицей должна мычать корова, отбившаяся от стада, и пастух в синих тренировочных штанах с белыми лампасами должен кричать: «Ты копытами шевелить будешь, сучара? Вот я тебе дрыном-то промежду рог…» Впрочем, это может кричать и пастушья собака, а сам пастух в это время может лежать пьяный совсем в другом месте. В крошечной кухне должен подтекать рукомойник и капли с китайским пыточным стуком должны падать в помятое ведро с плавающим там желтым пластмассовым утенком. За забором, на ветке рябины должен настырно чирикать какой-нибудь зяблик или удод или дятел, по имени Серега, который пусть только попробует вернуться домой… И всю эту тишину должны нарезать своим тиканьем на тонкие огуречные кружочки минут древние настенные ходики с отполированными от долгого пользования гирьками. Они громко тикают оттого, что к старости стали плохо слышать собственные шаги. Тишина-то в деревне оглушительная — вот они и…

Галич

В краеведческом музее Галича вам покажут кольчугу то ли тринадцатого, то ли пятнадцатого века из щучьей чешуи. Ученые посчитали: всего три щуки пошло на изготовление этого доспеха, но каких! Зубами только одной щуки можно было загрызть медведя или изжевать в лохмотья лося вместе с рогами. Теперь таких гигантов в Галичском озере и в помине нет, а тогда их ловили голыми руками, поскольку удочки и багры они перекусывали сразу. Татарская стрела не только не пробивала чешую, но отскакивала от нее на десять саженей назад. Мало того, на солнце кольчуга нестерпимо сверкала, ослепляя врагов. Ее и сейчас держат в полутемной комнате во избежание несчастных случаев среди экскурсантов. Одна беда — маловата кольчужка. Как ни старались нынешние галичане в нее влезть — не получается. В груди оно еще бы и ничего, а в животе… Такая же незадача с дамскими платьями и корсетами девятнадцатого века. Сотрудница музея жаловалась рассказывала мне, что и с ослабленной шнуровкой и даже вовсе без нее… одно расстройство. Только иногда, когда в музее бывают представления из прошлой жизни, в старинные платья наряжают худеньких пятнадцатилетних девушек и любуются ими до тех пор, пока девушки не запросятся из этих платьев на волю в джинсы и футболки.

Вообще-то галичанки одеваются ярко, по-южному. Сколько ни есть у них колец, серег, браслетов — все надевают хоть бы и для похода за кефиром. А уж духов так не жалеют, что только держись, если пройдешь не то, что рядом, но даже и по соседней улице. В музее меня и на этот счет просветили:

— Это все после татарских набегов началось, — с горестным вздохом сообщила мне та же сотрудница. В домонгольский период и одевались и душились гораздо скромнее.

Я представил себе стремительных татарских конников в цветастых халатах и шапках, в золотых кольцах, цепочках и кулонах, надушенных так, что защитники Галича падали без чувств со стен и башен крепости…

В музее собрана большая коллекция бытовых предметов из окрестных помещичьих усадеб. Их выставили для обозрения еще в двадцатых годах прошлого века, сразу после образования музея. Через какое-то время выставку закрыли: слишком нравилась она посетителям и вместо слов классовой ненависти к угнетателям и мироедам они писали в книге отзывов совсем другие слова. Теперь, когда не осталось ни угнетателей, ни классовой ненависти, а есть только горестное недоумение — как же это все могло случиться — теперь можно любоваться… да вот хоть этой изящной японской кофейной парой. Стояла она в буфете у какого-то галичского помещика. Он был настолько беден, что жил в своем имении круглый год и на зиму не выезжал не только в Москву, но даже и в Кострому. Поначалу две японки на кофейной чашке часто простужались и болели от простывшего кофе, от холодной галичской воды, которой их мыли, от долгой морозной зимы да и просто от тоски по своим теплым краям. Все же через какое-то время притерпелись, обвыкли. А уж когда хозяин чашки добавлял в утренний кофей изрядно рому или коньяку, то и вовсе было им хорошо.

Напротив витрины с кофейной парой стоит у стены американская фисгармония фирмы «Карпентер» из штата Вирджиния. Почему-то именно оттуда, из дикой Америки, возила эти инструменты компания «Юлiй Генрихъ Циммерманъ» в наши уездные городки вроде Галича или Нерехты. Конечно, не сразу из Вирджинии в Галичский уезд, но сначала на «Северный складъ Р.Каатцъ в Ярославле, на Власьевской улице, в собственный дом», а уж потом, обмотав рогожами и перетянув веревками, грузили на сани и везли инструмент в имение. На крыльце барского дома принимали его с рук на руки дюжие мужики и осторожно, наступая друг другу на ноги, чертыхаясь и стараясь не наследить, несли в жарко натопленную гостиную. Там с фисгармонии снимали упаковку, и она какое-то время согревалась, распространяя вокруг запах рогож и нагретого лака. Ближе к вечеру зажигали свечи, и миниатюрная хозяйка в простеньком домашнем платье с четырьмя рядами воланов на юбке и кружевной вставкой на волнующейся груди, глядя в запорошенное снегом окно, играла что-нибудь такое… или этакое, отчего из кабинета, оставивши трубку, выбегал ее супруг, отставной поручик или даже ротмистр, и «они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжение его можно было легко выкурить маленькую соломенную сигарку».

Кстати, о кружевных вставках. Галич всегда славился своими искусными кружевницами и вышивальщицами. Опытная вышивальщица могла украсить вышивкой все что угодно и кого угодно. Может быть, поэтому в Галиче никогда особенно не обращали внимания на внешность. Отведут невесту или жениха перед свадьбой к такой вышивальщице, и выйдут они от нее писаными, вернее, вышитыми, красавцами. Ну, а потом, в семейной жизни, супруги уж сами друг друга украшают разными узорами собственного изготовления.

Выращивают в Галиче замечательные огурцы. Для этого собирают в больших количествах озерный ил вместе с рыбьими костями, хвостами и чешуей. Прямо на берегу делают из собранного большие гнезда и бросают туда огуречные семена. Огурцы вырастают просто удивительные. В засолке они, правда, не очень, но если их подкоптить и подать к пиву, пупырышки оближешь.

Что же до самого озера, на берегу которого стоит Галич вот уже восемьсот пятьдесят лет, то оно такое бескрайнее, что облака прячутся в нем на ночь от небесной непогоды. Лежат себе недвижно в тихой воде, и сквозь них снуют задиристые ерши, упитанные караси, вечно голодные окуни, а изредка проплывет, зевая зубастой пастью, щука. Случается, что и преогромная.

* * *

Бывают такие развалы, на которых продают все по десять или пятьдесят рублей. Там можно купить какую-нибудь коробку с сучковатыми зубочистками или китайский фонарик, слепой от рождения. Увидел я как-то на таком развале рамку для фотографий. Рамка как рамка — белая, пластмассовая. Только в углу рамки был ангелочек. В некотором роде амур. В некотором потому, что в руках у этого существа были не лук и стрелы, а гармонь. И существо на ней играло, но очень, очень тихо. Само оно имело вид сильно подвыпивший — щеки и нос красные, крылья сложены как попало, ноги заплетаются. Такой же вид имел и продавец этих ненужных вещей — пьяненький мужик с красной рожей. Только без крыльев и гармошки. Да и рамка для него была, мягко говоря, маловата. Мужик сидел на складном стульчике и дремал. Время от времени, не просыпаясь, он ощупывал себя руками — видать, проверял на месте ли гармонь и крылья. Во сне у него было и то, и другое.

* * *

В дальнем углу одного из подмосковных рынков, вдали от ожиревших колбас, дебелых помидоров, никогда не достигающих половой, а только молочной спелости, модных кожаных сумок из лакированной клеенки, продают пушистых пыжиковых утят с розовыми клювами, невозмутимых щекастых кроликов и щенков.

— Отдам дешево, — тараторит дородная тетка с обвислыми, бульдожьими щеками, — совершенно готовая собака для вашего ребенка! И лапы, и хвост, и ошейник, и поводок — все есть.

Готовая собака, размером с ботинок, прижавшись к могучей теткиной груди, виляет готовым, крошечным хвостиком и тихонько поскуливает.

Стоящий перед теткой мальчик лет шести, не сводя глаз со щенка, дергает за рукав маму, которая согласилась «только посмотреть, но не вздумай просить»:

— Мам, мам, он когда вырастет — лаять научится?

— Научится, — лает в ответ выросшая мать и тащит своего готового мальчика покупать картошку или колбасу, или кожаную сумку из лакированной клеенки.

* * *

Подмосковная дорога. Из тех, что не артерии, не вены, а так — капилляры, ведущие в тупик какого-нибудь мизинца на левой задней ноге. По обеим сторонам смурной еловый лес. К одной из елок прибит железный лист. На нем написано: «Уголь. Дрова. Дизайн». Ну, и телефон, конечно, по которому надо звонить нуждающимся в угле, дровах и дизайне.

Чухлома

Чухлома — городок маленький. Такой маленький, что телефонные номера в нем едва ли не короче кода города. Понятное дело, Чухлома есть не на всех картах. Даже и на тех, которых есть, она то видна, то нет. Один раз глянешь — есть точка на берегу Чухломского озера, а стоит один глаз закрыть или прищурить — и нет ее. Городок маленький, но древний — в летописях, пусть и мелкими буквами, но упоминается с четырнадцатого века. А в незапамятные времена, когда никаких славян здесь и в помине не было, по берегам озера жили племена, называвшие себя «чудь». Поклонялись они озерным и речным духам, рыбам, водяным, русалкам… Дотошные археологи установили: местные чудики русалкам не только поклонялись. Говорят, что и сейчас случается… Ну, это я вам врать не буду — сам не видал, но доподлинно известно, что чухломские рыбаки могут приманивать окуней или щук, не говоря о карасях или плотве, по особенному шлепая губами. Мальчишки чухломичата плавают, как рыбы, а девочки медленные, задумчивые и любят сидеть на камнях у берега озера и мечтать о том, как уехать отсюда или улететь, или уплыть, или уйти в одном платье на голую чешую, мечтать…

История Чухломы и обычная, и удивительная. Обычная в том смысле, что разоряли ее и казанские татары, и черемисы, и поляки, и, само собой, свои, а удивительная потому… Хоть убейте, не представляю, что можно разорить в городке, в котором первое гражданское каменное здание появилось только в середине девятнадцатого века. За одни только сто лет между четырнадцатым и пятнадцатым веками татары набегали на Чухлому полтора десятка раз! Сдается мне, что все эти завоеватели были пироманьяки. Им просто нравилось смотреть, как горят деревянные стены и башни чухломской крепости. А кроме набегов приходила в Чухлому не раз моровая язва, терзали ее княжеские междоусобицы, царь Петр увез десять наборов плотников для строительства своей новой столицы. Большинство из них не вернулось. Впрочем, была и от Петра Чухломе польза, даже две. С тех самых пор у многих чухломичей есть родственники в Петербурге, да после Северной войны сослали в Чухлому пленных шведов, числом не более дюжины, которые и остались здесь жить. Кстати, после войны двенадцатого года Чухломе подфартило еще раз таким же образом: несколько пленных французов и поляков обзавелись здесь семьями и приняли русское подданство, чем значительно увеличили городское население.

Как эти французы и поляки жили в этом затерянном краю — Бог весть. Может, выходили каждый вечер по Большой Проезжей улице к дороге на Галич и жадно смотрели на нее, а может, сидели у озера, обнимая уполовиненный штоф, и тоже смотрели на далекий западный берег с растущим из него Авраамиевым Городецким монастырем, на лес и дальше, дальше на Варшаву и Париж… Маленькие белобрысые мальчонки дергали их за рукав и упрашивали: «Тятя, тятя — пошли домой. Мамка зовет щи хлебать…» Должно быть, чухломички были очень хороши собой, иначе все эти Жаны, Пьеры и Кшиштофы удавились бы в первую же зиму от тоски.

Но вернемся на сто лет назад. К середине семнадцатого века в городской крепости уже надобности не было — татар, черемисов и поляков замирили. Чухломской городовой приказчик доносил в Москву, что пушки, пищали и порох перевезли в Галич, а городскую стену жители ломают на дрова и продают в кабак. Пропивали-то быстро, но ломали медленно, а потому крепость простояла еще сто лет, после чего уже сама собой сгорела дотла в начале восемнадцатого века. Городские власти недолго думали, что делать с пепелищем — не прошло и ста лет после пожара, как отдали это место под капустные огороды. А еще через полвека капусту вырубили под корень и устроили на кремлевском холме городской парк. Должно отметить, что городские власти и всегда отличались быстротой реакции на события чухломской истории. К примеру, в царствование Екатерины Второй было указано городскую площадь застроить каменными зданиями. Крепко подумав и все рассчитав, через сорок, без малого, лет, в конце правления Александра Первого, чухломские городничий и городской голова таки попросили костромского губернатора ввиду бедности жителей и дороговизны стройматериалов позволить строить дома деревянные. Еще через два года такое разрешение им было дано. Между прочим, деревянные торговые ряды, построенные тогда же, простояли почти сто сорок лет. Ломали их уже по приказу Советской власти. Теперь на этом лугу стоит маленький и одинокий Ленин с протянутой рукой. Я заметил — чем меньше городок, тем меньше в нем Ленин. Чухломской Ильич и вовсе напоминает садового гномика на пьедестале. Ну, так маленького и не снесут, пожалеют. Еще сто лет простоит, а то и двести. Правда, кому он теперь протягивает руку — непонятно. Раньше, когда были торговые ряды, в базарные дни здесь толкался народ и подать ему мог любой. Если не деньгами — так хоть выпивкой или закуской. А теперь…

Кстати, о деньгах. Они Чухлому не любят. Обходят ее стороной. Чухломичи, случается, и сейчас норовят заплатить за газ, электричество и телефон рыбой, пойманной в озере, грибами, которым нет числа в окрестных лесах, ягодами и дичью.

В последнее время стали замечать, что среди могучих сосен, берез и елей городского парка нет-нет, да и проглянет кочан капусты. Говорит ли это о том, что ручеек истории Чухломы обратился вспять и через какое-то время на этом месте снова появятся огороды, а затем восстановят деревянную крепость и начнут обороняться от набегов татар и черемисов — не знаю. В такой дали от столиц, властей и железной дороги все может статься.

И вот еще что. К сведению проезжающих. В местном кафе, которое так и называется «Кафе», во все блюда добавляют майонез. Если не предупредить — и в чай бухнут. И все же вы не проезжайте мимо. Чухлома, конечно, маленькая и сонная. Зато маленькую легче обнять и прижать к себе вместе с затейливым кружевом резных наличников, цветами в палисадниках, полосатыми кошками на подоконниках и крошечным кинотеатром «Экран» на пять или шесть приставных мест, в котором, бывает, еще и диафильмы показывают. Уж какая она ни есть, а наша. И так долго нашей была, что теперь поздно менять ее на Варшаву или даже Париж.

Но насчет майонеза непременно предупредите заранее.

* * *

Ближе к Москве, на станции Челюскинская, в вагон электрички вошла женщина лет сорока — усталая и некрасивая, с металлическими зубами. Она вытащила из своего баула прозрачный шарфик, взволновала им золотистый от солнечной пыли воздух и расцвела улыбкой:

— Если вы готовитесь к выпускному вечеру — то вам необходимы газовые палантины с люрексом!

Женщина прижала к груди палантин с люрексом и сделалась как школьница, которую вот-вот поцелуют в самый первый раз. Через секунду у нее на плечах был накинут еще один прозрачный платок, и она улыбалась, точно Клавдия Шульженко в песне, которую еще не все позабыли, потом еще…

Театр одного продавца занял не более двух минут. Представление окончилось, женщина спрятала свой товар в сумку, стерла с лица все улыбки и вышла из вагона такой же, как и вошла — усталой и некрасивой. Молчаливые небритые мужики с пивом, толстые бабы с кроссвордами и молодежь с ушами, законопаченными в уши наушниками продолжали пить свое пиво, отгадывать свои кроссворды и слушать свою музыку.

Не успела закрыться за продавцом платков и шарфиков дверь, как в вагон вошел мужчина, продающий таблетки антимоли.

* * *

Солнце светит так ярко и греет так сильно, что чувствуешь себя курицей, которую запекают в микроволновке с грилем. У рыночного прилавка с китайскими игрушками из последних сил стоит покупатель в пиджаке на голое тело. Покупатель небрит, давно нечесаные полоски на его пиджаке спутались в какие-то непроходимые заросли, а пустые и голодные карманы жадно раскрыты так, как будто три или четыре месяца у них и копейки внутри не было. По всему видать, что мужчина недавно пришел в себя, а до того недели две неизвестно где обретался. Зачарованно он смотрит на китайских разноцветных пластмассовых птичек, поющих пронзительными китайскими голосами на китайских батарейках. Красные и желтые в черную полоску птички сидят на пластмассовых деревянных пеньках, судорожно дергают хвостиками и мелко щелкают клювами. Мужчина проглатывает слюну, аккуратно выдыхает в сторону и медленно, со скрипом, начинает открывать рот… Не дождавшись вопроса, продавщица, толстая накрашенная молодуха в кольцах и браслетах по всему телу, выпаливает:

— Триста рублей без птенчиков, а с птенчиками по триста пятьдесят.

Неожиданно для продавщицы и, прежде всего для самого себя, мужчина достает из кармана триста пятьдесят рублей. Оторопевшая молодуха начинает упаковывать птичек в коробку. Одновременно она дает советы мужчине, как осторожно надо нести коробку и самое главное, как вытащить из нее птичек так, чтобы не поломать им нежных пластмассовых хвостиков и клювов. Мужчина ее не слушает — он смотрит на птичек и на лице у него написано: «Только что я сам, своими руками, обменял зачем-то три полных бутылки водки на чирикающую пластмассовую китайскую херню». Без этих птичек дорога домой ему заказана. Оно, конечно, может так статься, что и с этими птичками его спустят со всех лестниц, но без них — точно.

Наконец коробка закрыта и даже заклеена. Мужчина осторожно берет ее обеими руками и, продолжая дышать в сторону, чтобы не отравить птичек перегаром, медленно, на негнущихся ногах, вступает на трудную дорогу к дому. Продавщица какое-то время смотрит ему вслед, а потом достает из-под прилавка пакет с пряниками и откусывает два.

Гусь-Хрустальный

Как подъезжаешь к Гусь-Хрустальному, так идут такие легкие, лучистые сосновые леса, точно росли они с небес на землю. Потом начинается пыльный, неухоженный город и музей хрусталя, устроенный в Георгиевском соборе. Собору, впрочем, не привыкать. Он и кинотеатром был, и даже дворцом труда. Музей хрусталя конечно замечательный, но не хватает в нем ковров, импортных полированных стенок, дефицитных книг, купленных в обмен на макулатуру, пыжиковых шапок, автомобилей Жигули… Ну, да всего не перечислишь. Тем же, кто спросит меня, зачем я приплел к хрусталю ковры, да еще и пыжиковые шапки — отвечу: кто мечтал в советское время — тот поймет. Теперь мы живем скучно, без фантазии — все поголовно мечтают об одном и том же — о деньгах. А тогда, лет двадцать или сорок назад, какой был простор воображению…

Хрусталем в городе торгуют везде. Буквально распивочно и на вынос. В одном из салонов видел я хрустальные митры, причем у одной из них был крест в навершии, а у другой — полумесяц. Справедливости ради надо сказать, что митра с полумесяцем была зеленого цвета. Вот только стоила она в три раза дороже. Может, делали на заказ, а мулла не приехал. А вот митры с шестиконечной звездой вообще не было. Раввинов, стало быть, даже и в гости не ждут.

В центре города, на берегу озера Алмаз, синего от холодного ветра, было безлюдно — только двое мальчишек сидели с удочками. Я смотрел на озеро, на мальчишек, и думал о том, что в процессе изготовления всех этих митр, ваз, фужеров и рюмок используется серная и плавиковая кислоты. В довольно больших количествах. Интересно — куда потом девают отработанные растворы этих кислот…

* * *

Ветра нет. Облака, даже самые мелкие величиной с салфетку, застыли как омертвелые и не шевелят ни рукой, ни ногой, ни даже пальцем на ноге. Небо остекленело, и время в нем застыло. Под остановившимся небом разомлевшее от июньской жары поле со всеми своими травинками и колосками, с деловитыми толстожужжащими шмелями и мечтательными бабочками, с медлительными божьими коровками и шустрыми стрекозами, с одиноким старым дубом и такой же одинокой старой вороной, сидящей на одной из его толстых веток, с полуразрушенной, расхристанной церковью без крестов на одном краю и сосновым лесом на другом, медленно-медленно вращается по часовой стрелке. Вечером станет прохладнее, подует ветер, и облака бросятся вдогонку. К утру они снова будут висеть над полем как ни в чем не бывало. Еще и в тех же позах. Шмели и бабочки, коровки и стрекозы проснутся, посмотрят на небо, а там все то же самое, что и вчера. — Экая тоска, — скажут бабочки, и вздохнут разноцветными крыльями. — Вам, ветреницам, каждый день новое подавай! — проворчат серьезные шмели и божьи коровки. — Твою мать! — каркнет ворона и зевнет так, что вывихнет нижнюю половинку клюва. — Да почему же твою мать?! — воскликнут все. — Неужто нельзя подобрать каких-нибудь других утренних слов? — Отчего же нельзя, — ответит ворона. — Можно конечно. Сама-то она каких только слов с утра не перепробовала за те сорок лет, что здесь живет… Но только подходящее этих двух так ничего и не нашла.

* * *

Мало кто знает, что кроме обычных, речных русалок в незапамятные времена в европейской части России водились еще и лесные русалки. Сейчас, в связи с тем, что дремучие леса человек истребил, места обитания лесных русалок сильно сократились. Осталась только небольшая популяция в специальном заказнике на Среднем Урале, да и та, хоть и занесена в Красную Книгу, дышит, можно сказать, на ладан.

Чешуя лесным русалкам, понятное дело, без надобности, но зеленый хвост, напоминающий ящерицын, имеется. Кроме хвоста у них зеленые еще и глаза, чтобы хорошо видеть в темноте. Для завлечения в свои тенета мужиков лесные русалки не поют, как речные, а тихо и переливчато смеются. На такой смех мужик ведется еще сильнее, чем на любое пение, хоть бы оно и было с самыми волнующими словами. Сидит русалка на какой-нибудь толстой ветке дуба, расчесывает свои длинные волосы и смеется. Час смеется, другой, третий… Многие лесные обитатели считают русалок из-за этого беспричинного смеха дурами. Вот и зря. Дуры дурами, а мужик-другой в хозяйстве русалки всегда есть. Не говоря о третьем. Вернее был. Теперь-то мужики по лесу в одиночку ходят редко. Только, если на охоту ходят, да и то в компании. А раз компания — значит пьянка, а раз пьянка то не до русалок… Вот и вымирают русалки, можно сказать, на корню. От женской тоски и даже от злости подбирают русалки пьяных охотников и безжалостно щекочут их до смерти. Находят их потом мертвых, синих, с пеной у рта, высунутыми распухшими языками, но так и не протрезвевших…

В отличие от речных русалок, питающихся рыбой и лягушками, лесные едят орехи, птичьи яйца, ягоды, грибы, и от того их тело приятно пахнет какой-нибудь земляникой или подберезовиками[4]. Бывает, однако, что в голодные года от них припахивает немного мышами, но это случается редко.

В случае внезапной опасности испуганная лесная русалка сбрасывает хвост и убегает как обычная женщина. Потом-то хвост отрастает, но медленно. Лесные русалки этим пользуются и часто заводят семьи как все женщины, а потом вдруг мужья обнаруживают у них отрастающий хвост. Кто разводится, а кто плюнет и продолжает жить дальше. А бывает так, что муж свою жену русалку пугает время от времени, чтобы та отбросила хвост. Покорная жена хоть и боится, но терпит, поскольку мужиков хороших не только в лесу, но и вообще мало.

Почему от русалок рождаются только девочки — ученые так и не разобрались. Рождаются они, кстати говоря, сразу с хвостиком. Если его с младенчества прижигать йодом или зеленкой, то он и не развивается вовсе. Так многие и делают, из-за чего поголовье уральских русалок неуклонно сокращается год от года. Экологи бьют тревогу — еще лет двадцать-тридцать и от лесных русалок останется одно воспоминание, пусть и приятное.

* * *

Зайти далеко-далеко в поле и упасть навзничь. Чтобы вокруг высокая, в нечеловеческий рост трава. Чтобы щекотать ее верхушками висящие облака. Чтобы они морщились от щекотки и медленно, точно улитки, отползали в сторону. В таких местах время не плывет, но стоит как вода в омутах или болотах. Переливается блестящими крыльями стрекоз и разноцветными бабочек. Гудят над ним виолончели мух и контрабасы шмелей. Кстати, можно не лежать просто так, а представлять себя каким-нибудь ветераном Куликовской битвы, давно истлевшим, с грудью, пробитой кривой татарской стрелой, предательски пущенной из-за угла, с продолговатым пятном ржавчины, оставшимся от меча в правой руке, с помятым от удара булавой шлемом… Можно вспоминать с грустью об оставленном в Москве или Владимире новом доме, рубленном из толстых сосновых бревен, о баньке, о хмельной медовухе, о краснощекой Пелагее или Евдокии, или Варваре, или Софье… Нет, Софью лучше не вспоминать — ох, и тяжела у ней рука… Тьфу, на нее. И зачем только вспомнил, дурак. Аж кольчуга от страха вспотела. — Да иду я, иду! Соня, ты всегда так кричишь, как на пожар перед цунами. Дети ушли на пруд, ты еще ходишь в купальнике, и он, между прочим, такого цвета, от которого у меня развивается катаракта, электричка пойдет только через два часа… Куда мы так торопимся, а? Что мы там забыли, в этой чертовой Москве? Твою мать?!

* * *

Земляника растет ниже травы, тише воды в заброшенных полевых колеях, тише хитрых лисичек, тщедушных маслят и доверчивых сыроежек. Собирать ее удобно, если ты дрозд или щегол, или десяток дюжих молодых муравьев. Для шестиногих первый урожай земляники всегда праздник. Молодежь собирается на земляничных полянах, шевеля в радостном возбуждении усиками, жвалами, ножками и всем, чем шевелится. Разбиваются на бригады, и каждая старается оторвать от стебелька самую крупную, самую красную ягоду. Для отрыва выбирают стеблегрыза — самого шустрого и задиристого. Его задача как можно быстрее перегрызть стебелек, на котором висит земляника. Другие стеблегрызы тоже не сидят на месте и норовят урвать чужую ягоду. Тут случаются драки один на один и стенка на стенку. Бывает, что в тот момент, когда дерутся стеблегрызы, другие муравьи, забравшись на соседние стебли и, как следует раскачавшись, начинают пинать всеми ногами ягоду до тех пор, пока она не упадет. За такое поведение могут и с поляны прогнать. Избитые же ногами ягоды в пищу не идут — из них делают земляничную настойку на муравьином спирту.

Как только попадают первые ягоды на землю, так начинается потеха молодецкая — самые сильные муравьи-такелажники, уперевшись головами в земляничную плоть, катят розовые и красные шары в муравейник. Катят не абы как, а слаженно — впереди пятится задом муравей-бригадир и командует: «Левые! Правые!», и муравьи попарно переставляют левые и правые пары ног. Рядом во множестве бегут муравьиные мальчишки и кричат: «Пади! Пади!» или «Куда катишь, травина стоеросовая!». Озорники лезут буквально под катящиеся ягоды, чтобы запрыгнуть на них и хоть сантиметр или два прокатится на землянике верхом. В суматохе и горячке, случается, и ноги ломают.

У ворот муравейника встречает землянику муравьиная матка. Она пробует каждую ягоду и выбирает самую сладкую. Бригаду, которая эту ягоду доставила, матка допускает к своему телу для заведения нового потомства. Сначала подходит бригадир, а потом все такелажники. Все это время муравьиная братия водит вокруг матки с такелажниками хороводы и поет народную муравьиную песню «Земляничные поляны навсегда». Выкатываются на лужайку перед муравейником бочонки с прошлогодней настойкой, и веселье не прекращается до самого утра. На следующий день злые, как осы, неопохмелившиеся муравьи начинают искать остатки муравьиного спирта и попутно выяснять, кто были эти наглые рыжие суки из бригады, которая прикатила какую-то гниль вместо земляники, но отиралась вокруг матки наравне с победителями. Находят какого-то дрыхнущего без задних ног рыжего мальца и начинают ломать ему жвалы и выдергивать усы…

* * *

В городе темнота и не темнота вовсе. Тоньше кисеи, вся в дырках от бесчисленных светящихся окон, от фар автомобильных, от рекламы, от сигаретных огоньков. Как ее на себя ни натягивай — все одно не уснуть, пока штор плотно не задернешь. Деревенская темнота толстая, точно одеяло и даже не темнота, но тьма вроде египетской. Сверкнут под этим одеялом лепестки влажных от лунного света хризантем в саду, или ни с того ни с сего загорится и тут же погаснет кривоногий, с бельмом на глазу, фонарь у дороги — еще гуще тьма, еще беспросветней. В городе проснешься среди ночи — как будто и не засыпал. Все сверкает, горит, мигает без устали. А в деревне заснешь — возвращаешься в тот же самый прерванный сон, на ту же страницу. Точно и не просыпался. Никогда.


Летняя темнота и не темнота вовсе. Тоньше кисеи. Как ее на себя ни натягивай — все одно не уснуть, пока штор плотно не задернешь. Осенняя темнота толстая, точно одеяло и даже не темнота, но тьма вроде египетской. Сверкнет под этим одеялом иней на стеклянных от первых заморозков лепестках хризантем в саду или загорится вдруг и тут же погаснет кривоногий, с бельмом на глазу фонарь, у раскисшей дороги — еще гуще она, еще беспросветней. Летом проснешься среди ночи — как будто и не засыпал. Или еще не стемнело, или уже светает. А осенью заснешь — и возвращаешься в тот же самый прерванный сон, на ту же вырванную страницу. Точно и не просыпался. Никогда.

* * *

Когда спадет жара, с первым комариным писком хорошо накрыть стол на открытой веранде. Застелить его толстой белой негнущейся льняной скатертью с заглаженными складками, сервировать толстыми фаянсовыми тарелками без всяких городских каемочек. В тарелки велеть подать холодную окрошку с мелко нарезанной отварной телятиной. Хорошо к телятине добавить говяжий или свиной язык. Нарезанные мелко огурцы, редиску, укроп, петрушку, яйца и лук положить в глиняную миску, из которой порционно раскладывать все это по тарелкам большой расписной хохломской ложкой. Отдельно поставить тарелочку, на которую положить лук с маленькими белыми головками не больше грецкого ореха и молодой чеснок. Тут же поставить дедовскую хрустальную солонку с крошечной серебряной ложечкой. Ложечку потом можно вытащить и умакивать луковые головки прямо в солонку. Сметану, конечно, надо подавать в соуснике темно-синего или зеленого цвета, чтобы оттенить ее подвенечную белизну, но можно и в обычной пол-литровой банке — лишь бы сметана была густой, а молочница, у которой она куплена — румяной и ядреной. Ледяной квас, приготовленный на ржаном хлебе с добавкой хрена, в тарелки наливаем из большого запотевшего стеклянного графина. Пока вам наливают квас, и он шипит в тарелке, необходимо успеть незаметно хлопнуть или легонько ущипнуть по тому месту, куда дотянется рука, кухарку, жену, тещу или даже соседку, зашедшую на минутку за рецептом абрикосового варенья. И уж потом, после получения ответной затрещины от жены… не приступаем к еде, пока не выпьем рюмки настоянной на мяте и меду водк, и не закусим огурчиком, только вчера замолосоленным со смородиновыми и вишневыми листьями. Огурцом хрустим так громко, что внезапно просыпаемся, выпиваем чашку растворимого кофе со вкусом жженой пробки, съедаем бутерброд с куском изогнутого от старости, радикулитного пошехонского сыра и быстро бежим на работу.

Кинешма

Разомлевшая от жары Волга течет издалека и долго. Сонная Кинешма не стоит не берегу реки — она отдыхает на нем. Да и куда ей торопиться… Здесь ходят медленно, перед тем, как сказать долго подбирают слова, набирают в грудь воздуху и… так красноречиво разводят руками, что и без того все понятно. Даже молодежь целуется на улицах не по-московски впопыхах по дороге на работу или перед тем, как нырнуть в метро, а с чувством, толком и расстановкой. Еще и долго, со вкусом, облизываются после.

В ресторане «Русская изба», возле речного вокзала, интерьер выполнен в русском стиле — самовары, скалки, гармони, ухваты, утюги на углях, косоворотки на официантах и сарафаны на официантках. В меню — русская кухня. Черт его знает, как на первую строчку этого меню пролезла корейская морковка. Может, рука у составителя дрогнула. А, может, он и вовсе был кореец… Впрочем, со второй строчки идут обязательные «селедочки под водочку с отварной картошечкой и укропчиком», грибки маринованные, отварной язык с хреном и вездесущим кетчупом, винегрет… В тот самый момент, когда я заказывал молоденькому официанту все эти разносолы, из динамиков грянул оркестр балалаек и полный, грудной, в перетяжках от тесного сарафана, женский голос запел: «Полюбила я еврея…»

В местной картинной галерее вам покажут волшебную картину «Автопортрет художника», на которой красивый, молодой и жизнерадостный человек в белом жилете с цветочками и широкополой шляпе наливает вино из бутылки в рюмку. Рассказывают про нее вот какую историю. То ли при устройстве экспозиции повесили эту картину кривовато, то ли она сама как-то накренилась — теперь уж не припомнить. Утром приходят — а полная рюмка на картине опустела. Посмотрели — а на холсте дорожка липкая к раме тянется. Холст и раму потрогали — липкие и вкус сладкий, портвейновый. Тут уж повесили прямо и по уровню проверили. На следующее утро пришли… И так около недели продолжалось. Стали присматриваться к художнику. А тому и горя мало — улыбается во весь холст. Ну, думают, от художника толку не добьешься. Оказалось — сторож всему причиной. Наклонял, подлец, как все уйдут, картину и до самого утра слизывал. К концу дежурства так налижется, что лыка не вяжет. Только по отсутствию вязаного лыка его и вычислили.

Вся эта удивительная история происходила в конце восьмидесятых годов. Художник к тому времени успел отсидеть в лагерях и отработать на строительстве канала «Москва — Волга». Потом исключили из союза художников, запретили преподавать, и он умер в начале семидесятых. Остались только картины, среди которых этот автопортрет, написанный в двадцать седьмом году, когда художнику было двадцать восемь. И уж этой печальной истории, увы, удивляться не приходится. Впрочем, почему печальной? Вот он, сморит на нас смеющимися глазами. В руке у него полная рюмка. Не выпить с ним за компанию просто невозможно. Ну, если и не выпить, то хотя бы улыбнуться ему в ответ.

Улочки Кинешмы до того тихие, что услышишь, как звякает ложка о тарелку в окне второго этажа дома с затейливой резьбой по деревянным наличникам. Да что ложка — встань под окном какого-нибудь старинного купеческого дома и прислушайся. До тебя, по причине давно остановившегося здесь времени, донесется: «Вот я тебя высеку, и будешь знать, как потом и кровью нажитые деньги мотать на цыганок и лошадей. А ну марш в лавку, бездельник!»

На одной из улиц стоит самая первая в Кинешме «вольная аптека», основанная Петром Циглером в 1828 году. Что такое «вольная» в применении к аптеке я не знаю. Может, это такая аптека, где можно было покупать любые лекарства по собственному выбору и с удовольствием заниматься самолечением. А уж потом правительство завело «невольные» аптеки, где лекарства продавались только по предписанию врача или государственных органов. К примеру, полиции. Пришел, купил по приказу квартального фунт касторки, заплакал и пошел домой ее пить. Теперь-то нам хорошо — все аптеки у нас вольные. Купишь что хочешь, выпьешь и окажется, что эффект такой же как от касторки…

Под вечер, нагулявшись, можно спуститься на набережную и посидеть в ресторане плавучей гостиницы «Мирная пристань» с нарисованным одноглазым пиратом на фронтоне. Пока на кухне готовят заказанное, перед тобой по реке будет плавать в разные стороны крошечный прогулочный кораблик с мачтой, пластмассовым парусом и нахохлившимися от свежего ветра туристами. А не то проплывет мимо огромный танкер «Волгонефть», на корме которого развешено на веревках постиранное буфетчицей белье капитана или старпома, и тогд, в тарелке с принесенной тебе солянко, закачается на приливной волне маслинка.

Когда совсем стемнеет и течением Волги вынесет на небо луну, воздух на набережной наполнится ночным жарким шепотом и легким, перламутровым женским смехом, который, между прочим, совсем не то, что жирный женский визг, раздающийся под скрип уключин с проплывающих мимо круизных лайнеров.

* * *

Ближе к ночи подул ветер и насобирал полное небо туч. Пошел, было, дождь, но отчего-то передумал. За окном пронзительно, точно ее грабили, кричала какая-то ночная птица. В черном небе невидимо махали черными ветками с черными листьями невидимые черные деревья. Комары-убийцы прокусывали кожу до костей. Мне было слышно, как они стучали в стекло своими острыми стальными жалами: «Слышь, друг — выдь на двор. Дело есть». Как же, разбежался. И вовсе я их не боюсь. Просто мне неприятен этот звук железа по стеклу, этот леденящий кровь писк…

* * *

Восемь часов вечера, а жара и не думает спадать. Даже мухи жужжат еле-еле. Распустившийся цветок мака в саду пламенеет так ярко, точно ему надрали уши. К цветку подлетает толстый шмель и бесцеремонно заваливается внутрь ночевать. Первые комары уже успели напиться крови и не пищат нервно, но ровно гудят сытыми басами. У покосившегося забора соседнего дома стоит такого же вида мужик и говорит худому стриженому мальчонке лет восьми:

— Ты бы так ему и сказал — дядь Коль, ты что, совсем охуел?

Мимо ни, с луга домо, идут коровы, задумчиво дожевывая на ходу. Последним, то и дело заплетая одну неловкую ногу о другую, поспешает черный теленок, с замшевой морды которого свисает множество прозрачных нитей слюны, сверкающих в лучах вечернего солнца.

Пущино на Наре

…Петенька, друг мой, приезжай ко мне, старику, в Пущино. Устроим фейерверк, катания на водках лодках и даже балет на воде. Велю своим глашкам да палашкам для тебя лебединое озеро на Наре представить. Уж так они чувствительно маленьких лебедей изображают… Да ты не изволь сомневаться — девки у меня — ого-го! Такие, понимаешь, от них круги по воде волнительные… закачаешься.

Из письма С.И. Вяземского П.А. Вяземскому

От усадьбы князя Сергея Ивановича Вяземского в деревне Пущино на берегу Нары только и осталось нам, что стихи его племянника Петра Андреевича, да вид на реку с давно разрушенного балкона, да два пересохших фонтана, из которых теперь уж никому и слезинки не выдавить, да вековые липы в заброшенном парке, да таящийся в непроходимых зарослях черемухи тонкий, девичий голосок, который каждый раз, как подует ветер, начинает причитать– пустите, барин, а то я закричу, ей-Богу закри… да дюжина так и не растерявших гордости колонн коринфского ордера, подпирающих не столько господский дом, сколько синее небо.

* * *

Белый от бешенства проливной дождь. В перерывах между вспышками молний на черно-белых моментальных фотографиях видно, как придорожный тополь протягивает дождю изрезанные глубокими трещинами культи своих отпиленных ветвей.

* * *

Воздух над полем так наполнен шелестом больших и маленьких крыльев, чириканьем, гудением, жужжанием, шорохом травы, песнями ветра, кузнечиков, что кажется, втиснись сюда еще хоть тоненький писк комара — сейчас же всё лопнет по невидимым швам и тысячи сверкающих осколков разлетятся во все стороны.

* * *

В цветочном углу рынка, перед прилавком с многочисленными саженцами роз, яблонь, груш, японской узкоглазой айвы и даже редкого у нас бразильского голосеменного карнавальника огромный коричневый от загара мужчина с татуированным якорем на руке смущено оправдывается перед маленькой, тонкой точно веточка боярышника дамой, в черных бархатных штанах с двумя десятками черных бархатных бантиков на тех местах, где у генералов бывают лампасы, а у женщин бедра:

— Женщина, ну что ж вы так возмущаетесь, а? Не я же выдумывал эти названия, не я…

* * *

Мама приехала в деревню, и мы с ней пошли гулять на реку. Взяли с собой и собаку Дусю. Ее мама сначала побаивалась, но потом привыкла. Дуся большая, но к своим добрая. Шли мы полем. Было жарко, и, когда мы дошли до реки, которая только так называется, а на самом деле самый обычный ручей-переросток, Дуся влезла в воду и стала жадно ее лакать. На обратном пути собака, обнюхивая какой-то пыльный придорожный кустик, громко чихнула.

— Вот видишь, — строго сказала ей мама, — ты уже чихаешь. А все потому, что пила холодную воду!

— Миша, — повернулась ко мне мама, — ты как всегда…

Умна Дуся опустила голову и вильнула хвостом. Я подумал… и сделал то же самое.

* * *

На закате, когда золу последних догоревших облаков выметет ветер, когда песни кузнечиков увязнут в густой сметане сумеречной тишины, когда полевые цветы сожмутся в беспомощные кулачки — заблудиться и доехать по еле видной в бурьяне колее до глухой и слепой, в черных окнах деревни, увидеть заброшенную церковь с переломанными ребрами проваленного купола, над входом пустой оклад иконы с позеленевшим медным нимбом, вросшее в землю мраморное надгробие, на котором с превеликим трудом можно разобрать, что лета тысяча семьсот восемьдесят восьмого года, на… году жизни, преставился раб Божий… секунд-маиор и… Петрович… переживший свою супругу Варвару… урожденную… на два года… месяцев и три дня… и вдруг понять — по ком звонит и звонит давным-давно сброшенный и расколотый колокол.

* * *

Деревенский дом есть царство подпорок, подставок и подвязанных в нужных местах за нужные крючки или гвоздики веревочек. Как-то оно так устроено, это деревенское хозяйство, что никак не обходится без подобного рода приспособлений. Вот дверь от дровяного сарая, точно пьяная, болтается на одной ржавой петле и скрипит при этом так жалобно, что хочется поднести ей опохмелиться. А никто и не собирается ее чинить. Тут только начни. Сначала дверь, потом сам сарай, потом забор и ворота, потом начнешь деньги копить на новый телевизор или холодильник, потом станешь прислушиваться к тому, что несет говорит жена и даже теща… Так засосет, что и пиво сказать не успеешь. Не дождутся. Хватит и подпорки. Или крыша. Ну, да, прохудилась она. Жена поправилась, а крыша прохудилась. Надо бы обеих ее поменять. Но где взять денег… Да и не везде же она прохудилась. Жена вон тоже не во всех местах стала больше. Уши ил, та, зубы как были, так и остались. Зубов еще и меньше стало. Заплатками обойдутся. Обе. С собачьей будкой сложнее. Приходил, хвостом вилял, норовил руки лизать. Четыре года, мол, будка без капремонта. Сплю на голой земле, простуживаюсь — и сплошной хрип вместо лая. Тапки приношу по первому требованию. Бутылку, заначенную в будке, не тронул ни разу. Надо бы ему… Или новую поставить? Не сейчас, но как-нибудь потом обязательно. А пока хоть новых гвоздей в нее набить. И не два-три, а десяток. Пусть теща ему ошейник свяжет теплый. Из собачей шерсти. Лаять надо звонко. Ей-то самой уж восьмой десяток, а как начнет гавкать, рот раскроет — в ушах звенит от ее брехни. А еще забор покосился в разные стороны. Того и гляди упадет. Ну, можно и не глядеть того. Можно… этого. Глядеть на забор соседа, когда его нет дома. Только соседка. И при этом подпирать собой свой забор… Оно, конечно, лучше бы все снести к чертовой матери — и кривой забор, и сарай, и даже дом вместе со всеми, а потом построить на его месте особняк с башней для телескопа и евроскворечником для охотничьего сокола. Вырыть пруд, чтобы приезжим графиням было, куда бежать изменившимся лицом. Но где взять денег на графинь… Подопрешь дверь от сарая, подлатаешь крышу, бросишь сахарную косточку собаке, сам выпьешь и снова нальешь, потом закуришь и… ничего. Уж так мы устроены, что не любим начинать все заново. Да и где его взять это новое? Разве только покопаться в памяти и вспомнить хорошо забытое старое. А копаться мы любим. Иногда такое выкопаем, что и не знаем, как закопать обратно. Разве только будку собачью на это разворошенное место поставить. Не старую — она уж почти развалилась. Новую. Не сейчас, не сейчас, но как-нибудь потом обязательно.

Кашира

Экскурсовод Каширского краеведческого музея рассказывала мне:

— В пятнадцатом и шестнадцатом веке Каширу часто отдавали в кормление татарским князьям, бежавшим из Казани под руку Московского царя. То Магмед-Амин какой-нибудь княжит, а то и вовсе Шигалей. Прикормят их, а потом обратно в Казань отправляют, чтобы свой человек у нас там был. Потому на гербе нашего города и дракон с крестиком. Дракон внизу герба — это татарская власть, а крестик сверху — это мы. В том смысле, что как они нами ни владели, а все равно не дождались. И еще я вам скажу. Когда был юбилей Казани, то их делегация приезжала к нам.

Примечания

1

Они бы, может, выросли и большими, но я не добавлял в них воды, вот они и остались маленькими. Но все у них есть, как и у больших — и ручки, и ножки и преамбула, и амбула, и фабула с фистулой.

2

На этих словах, в сущности, можно было бы и остановиться, но я продолжу.

3

Во рву воды давно нет. На одном склоне рва смекалистые белозёры устроили концертную площадку, а на другом — скамеечки для зрителей. Между ними болото и растет камыш. В таком концертном зале не обходится без того, чтобы сольные выступления не превращались в хоровые. Особенно перед дождем. Местные исполнители привыкли и дружного кваканья не смущаются — продолжают петь как ни в чем не бывало, а вот заезжие… Впрочем, заезжие здесь бывают редко.

4

В конце царствования Екатерины Великой в газете «Ведомости Владимирской губернии» описан удивительный случай, произошедший с крепостным князей Грубецких. Этот мужик, по имени Платон Каратаев, имел кроме обычной, законной жены, в своем семейном хозяйстве пять лесных русалок и смог так разбогатеть на торговле лесными орехами и сушеными грибами, что не только выкупился из крепостной неволи, но и смог стать купцом первой гильдии. Мало того, еще и десяти своим дочерям, прижитым от русалок, смог дать приличное приданое. Могучий старик еще жил бы и жил, наслаждаясь многочисленными детьми и внуками, если бы не война с французами, которую Каратаев не перенес. Ходили слухи, что попал он в плен к захватчиком и был расстрелян как партизан или умер от голода… Наверное никто не знает. Достоверных сведений нет, а есть только отрывочные упоминания о судьбе Каратаева в записках артиллерийского капитана Толстого, подлинность которых серьезные исследователи подвергают большим сомнениям.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5