Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Один человек (сборник)

ModernLib.Net / Юмористическая проза / Михаил Бару / Один человек (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Михаил Бару
Жанр: Юмористическая проза

 

 


* * *

У нас в деревне красят трубу котельной. По красным и белым полоскам ползают чёрные муравьи маляров. Труба приободрилась. Торчит веселей. Ещё у нас середина июля. Больше у нас нет ничего. Иногда я думаю, что и быть не может. Хотя… должен быть ещё август. Но кого этим теперь удивишь…

* * *

Одиннадцатое августа. Ещё вчера было лето. Жаркое и пыльное. С огрызком облака в правом, вылинявшем углу. А сегодня уже ещё лето. С мелким замшевым дождиком. Ещё теплым. Ещё созвонимся. Ни к чему записывать. И так запомним.

* * *

Хорошо, когда храм сельский. Над ним только облака и стрижи. И ещё жаворонок. А от церковного крыльца распутывается в тридевятое царство длинный пыльный просёлок с разноцветными песнями кузнечиков, сонными коровами и такой печальной козой, что ей хочется сказать: «Да что ты, в самом деле. Не он у тебя первый, не ты у себя последняя. Всё образуется. Он ещё вернётся, вот увидишь. Он просто… Тебе ли не знать».

кончилась служба…

дымок от угасшей свечи

увивает закатный луч

* * *

Перед сном, обычно за полночь, выхожу на балкон покурить. Как ни взгляну на небо – самолёт летит. То красным огоньком мигнет, то зелёным. И летит. Вдоль хвоста Большой Медведицы. Куда-то ей в жопу и дальше, дальше… И так каждый вечер. Или он одноразовый, или успевает днём вернуться, пока я на работе. Не то чтобы я был против, нет. Но как-то… утомляет постоянство. Ни в чём хорошем постоянства нет. Только оно начнётся, это хорошее, так сразу и… Или мы его сами. Не дожидаясь. «Мы счастье сжать хотим, а можем лишь сломать», как сказал всё равно кто. А в такой ерунде, как полет в жопу, хоть и Большой Медведицы – это пожалуйста. Постоянства сколько душе угодно. Ей не угодно! Её с самой себя воротит. Но кто её об этом спрашивает. И ты стоишь, как последний идиот, с полными горстями обломков этого счастья, и острые его края тебе уже все ладони в кровь изрезали, а ты все сжимаешь, сжимаешь… А самолёт летит. И окурок уже обжигает пальцы. Пора идти спать. Завтра ночью будет то же самое.

* * *

Луна сегодня «ломтём чарджуйской дыни». А вот пения цикад не слышно. Иногда, конечно, поют трубы с холодной водой или соседка сверху кроет своего мужа последним оставшимся после его зарплаты словом, а так – тихо. Никаких цикад. Под окном, правда, горланит какой-то алкаш. «Верно, эта цикада пением вся изошла – одна скорлупка осталась», – как писал классик японской поэзии. Я себе представляю, что за скорлупка останется от этого скарабея, если он весь изойдёт тем, чем полон. Впрочем, это японская традиция – петь на луну. У нас всё больше воют.

* * *

Сегодня целый день бабье лето. Наверное, бывает время года и нежнее, но я не встречал. Нет, ранняя весна тоже нежная, но она ещё ничего не понимает, эта весна. Глупая и молодая. А бабье лето понимает даже то, что ты и сам от себя скрываешь. И сказал «до завтра», и поцеловал её неловко в щёку так, что получилось в шею, и нос щекотнул какой-то завиток, и не удержался, чихнул, и рукой махнул «пока-пока», и пошёл прочь быстрее и быстрее. И никогда ни ей, ни себе не признаешься, что… Не признавайся. На то оно и бабье лето, чтобы без слов. Вот как прозрачный жёлтый лист летит, летит и не падает из последних сил потому, что хочет взлететь.

* * *

И в этом году всё, как и в прошлом, – не успели оглянуться, а уже осень, и самая её середина. А кто успел оглянуться – тот, поди, жалеет об этом. Закрылись на зиму и спрятались под одеждой улыбчивые девичьи пупки, а утренний иней и сны не тают до второй чашки кофе, а то и до самого обеда. Давным-давно, когда дети ходили в начальную школу, я учил с ними стихотворение Бальмонта. Не то, конечно, где упиться роскошным телом и вить венки из сочных груоздей, а то, где поспевает брусника и стали дни холоднее. Дети, наверное, позабыли. Это понятно – в школе стихи учат для того, чтобы забыть, а не запомнить. А вот за меня оно зацепилось почему-то. Я вообще много стихов выучил из школьной программы к своим сорока с лишним годам. Как начал лет в тридцать их запоминать, так и не останавливался. Доведись мне сейчас попасть в третий или даже девятый класс – я б им наизусть такое… Но это если не оглядываться. А как оглянешься – так и увидишь, что уже осень. Самая её середина.

* * *

Я родился под знаком весов. Химики часто рождаются под весами. Вот как часовщики под часами или монтёры под монтировкой. Правда, знавал я одного химика, который родился под знаком перегонного куба. Ну, он вообще был алкоголик сантехник. От них можно чего угодно ожидать. Но я не о сантехниках. Я о весах, которые всегда выбор. Мучительный. Сегодня шёл обедать и встал на развилке двух аллей. Одна из голых, в редких, уже фиговых, листках клёнов, а другая из голых жо же, раздетых ветром до последней нитки и иголки, лиственниц. Первая вся стендальная – чёрный мокрый асфальт, усыпанный красными листьями, а вторая – жёлтая и пушистая, как отцвели уж давно хризантемы в саду. Стою и думаю – по какой аллее приятнее пройти. С одной стороны – на то и осень, чтобы листьями шуршать. А от иголок какие шуршики? От иголок – иголики. С другой стороны – присмотрелся повнимательнее и увидел, как на ледяном ветру косые солнечные лучи превращаются в золотистые рыжие иголки и падают, падают на землю. Как не пройтись по солнечным иголкам? Я еще немного постоял и повыбирал. Из носа проползавшей по небу тучки стало накрапывать. Из ног стала уходить правда. И тут по кленовой аллее прошла девушка, в обтягивающих кожаных штанах и такой же куртке. Я вдруг вспомнил, что проголодался. И немедленно пошел вслед за девушкой на обед.

* * *

Вчерашний день был дома, в деревне. По пути на почту видел, как детский сад шёл на прогулку. В шумную и разноцветную колонну по два. В деревне не то что в городе, где дети передвигаются короткими судорожными перебежками от светофора к светофору – у нас можно идти медленно, сшибая одуванчики по обочинам, считая облака, ворон, и ещё везти за собой самосвал на верёвочке. Воспитательница бегала вдоль колонны и кричала: «Обходим лужу! Обходим!» А как её обойти, если она сама идёт тебе навстречу и приветливо блестит? Как её обойти, если твой самосвал только что верёвку не рвёт – так ему хочется проехаться по этой луже. И потом можно долго смотреть на мокрые следы от его колёс на асфальте… И на свои, конечно, следы. За которые потом ещё достанется от воспитательницы.

дождь перестал…

волочится из лужи за девушкой

проткнутое шпильками облако

* * *

Осенний туман не то что летний. Летний тонок и лёгок на подъём. Только солнце взойдёт – он и улетел. Осенний лежит на поле, как толстое ватное одеяло. А под одеялом, среди высохших чёрных стеблей полыни и рябинника, стоит телеграфный столб. Как он туда забрался – неизвестно. Линия идёт по обочине просёлка, а этот – ближе к опушке леса. Может, улучил момент, когда всех вкапывали – и давай бог ногу. Рванул в лес, к родным осинам, да не добежал. Так и остался стоять, покосившись в сторону опушки. На верху столба, как раз на опрокинутой чашке изолятора, сидит ворона. Одна. Как столб одна. Клювом со скуки щёлкает. Направо глянет – туман. Налево – тоже он. Даже в горле туман. Себя оглядеть – и то нет никакой возможности. Хвост в тумане теряется. И вокруг никого. Только стайка воробьёв шныряет у самой земли. Толку от них никакого. Глупы, как репейник. Слова каркнуть не с кем…

* * *

Лес и поле теперь стоят опустелые и бесприютные. Тишина, оставшись одна, так осмелела, что подходит близкоблизко, ластится, просится на руки, щекочет в носу и позванивает в ушах. Дачники – не из тех, кто синьорами Помидорами на десяти гектарах с фонтаном, садом и сервизом тарелок для спутниковой связи, а те, которые кумами Тыквами на своих шести сотках, в скворечниках из полусгнивших досок, щепок и другой строительной дряни, и которые не смогли уехать в город на зиму, – деятельно суетятся. Натащат они теперь к себе преогромных кабачков, которые только и растут в наших краях, вместо груш с персиками; картошки, тыкв, помидоров, дозревающих так долго, что красными их увидят только дети и внуки, чеснок и лук, напиханный в старые капроновые чулки, набросают сверху побольше опавших листьев, зароются в них сами с головой, засунут за щёку большую мельхиоровую, ещё дедовскую ложку, полную малинового или крыжовенного варенья, и впадут в безмятежную спячку до тех пор, пока весной не понадобится возиться с рассадой и вскапывать грядки.

* * *

Утром на даче небо в многоточиях стрижей и ласточек. Холодные и щипательные пузырьки ржаного кваса, перепрыгивающие с нёба в нос. Яичница-шкворчунья с остатками вчерашней варёной картошки, кубиками копчёного окорока, помидорами, сладким перцем, укропом и зелёным луком. Вилка с треснувшей костяной ручкой и остатки желтка на ломте серого хлеба. Потом чай с сушками пьёшь, пьёшь… и смотришь, смотришь, как муха ползёт, ползёт от солонки до самого верхнего края литровой банки со сливовым вареньем.

Из сада доносятся детские крики – на одной из дорожек обнаружился ёжик. Он фыркает, сворачивается клубком и не желает знакомиться. Чтобы задобрить ёжика, ему выносят молока в жестяной крышке из-под маринованных огурцов. Дети – Соня, Васёна и Мишечка – прячутся в кустах, чтобы наблюдать за пьющим ёжиком. Тут, совершенно некстати, приходит дворовая собака Дуся, откатывает лапой колючий шар и с удовольствием лакает молоко. Дусю оттаскивают за хвост, но молока уже нет. Все кричат, валяются в траве и смеются. Кроме ёжика. Он, кажется, обиделся навсегда и ушуршал в заросли смородиновых кустов.

Приходит соседка Катерина. Она больна. Болен её муж, дочь и зять. Кажется, болен даже их кот, Василий Витальевич. Ей нужно всего пятьдесят рублей на лекарство. И тогда её семье станет легче. Правда, ненадолго. У Катерины фонарь под глазом. Говорит, что не вписалась в поворот. Виталик, её муж, решил повернуть – а она не вписалась. А с получки они всё вернут, конечно. В доказательство своей кредитоспособности Катерина рассказывает о том, что у её зятя есть мобильный телефон. «В нём, между прочим, сим-карта есть», – доверительным перегаром шёпотом сообщает она. Не то чтобы она её в руках держала, но зять врать не будет. Сим-карта – это, конечно, не виза или мастер-кард, но под рассказ о ней просят пятьдесят рублей, а не пять тысяч долларов.

Тем временем начинают звать к обеду. Надо идти в огород за чесноком, огурцами и луком. Заодно нарвать чёрной смородины, выложить её на большое блюдо и немного подвялить на солнце. А уж потом залить водкой и настаивать, настаивать… Настоечка получается такой… такой… Господи, ну что ж они так из кухни кричат-то? Несу уже ваш чеснок, несу! Сейчас выпаду из гнезда гамака и несу.

Обед тянется долго. На первое – холодный свекольник. Густая деревенская сметана никак не желает в нём распускаться. Дети энергично её размешивают. В конце концов часть свекольника неисповедимыми путями оказывается у Мишечки в ухе. Девочки смеются, а Мишечка обижается, сопит, фыркает и даже пытается топать ногами, точно приходивший утром ёжик.

После обеда, то есть после рюмки ржаной, свекольника, большого куска картофельной запеканки с мясом, куска запеканки поменьше и совсем малюсенького кусочка, компота из вишен с пряниками и… ик, велят переносить наколотые дрова со двора в сарай. То есть их надо было перенести до обеда, даже и до вчерашнего, но… В сарае темно и прохладно. Там завалялась раскладушка, на которой можно заваляться часок-другой. А все эти россказни, что не перенесённые вовремя со двора в сарай дрова могут убежать к другому хозяину, – брехня. Может, такое и случается где-нибудь за тридевять земель, а у нас, в средней полосе, такого и быть не может. Один раз, правда, у Виталика, мужа Катерины, убежали дрова, но не все, а только полкубометра. Зато на их место сразу прибежало три литра самогона. Катерина и глазом моргнуть не успела. И дня два потом им не моргала. Так он у неё заплыл.

К вечеру свежеет. На открытой веранде ставят самовар и пьют чай с мятой, малиной, яблоками, гречишным мёдом и огромным маковым рулетом с блестящей корочкой. Комары чай не пьют, а жаль. Время к вечеру из вязкого и тягучего превращается в летучее и прозрачное. Не успеешь выкурить трубку, как на крыльце, в старом детском корыте с дождевой водой, начинают плескаться первые звёзды. Детей уговаривают идти спать. Мишка и Васёна кричат, что ещё не выпили весь чай и не доели рулет, а Соня уже спит, облизывая во сне измазанные медом губы. Становится совсем темно. Из своей будки вылезает Дуся и начинает бегать по двору, облаивая на ночь каждый его угол. Надо бы перед сном почитать какую-нибудь книжку или поразмышлять о чём-нибудь этаком, чтобы «не позволять душе лениться», но… лучшее – враг хорошего.

* * *

В пятом часу, когда спадает жара, выгоняют коров и телят на луг, за околицу. Этот раз – особенный. Впервые выпасают телят, родившихся этой зимой. Всё для них в новинку – и стадо, и луг, и пастух. Малыши пришли со своими хозяевами. Пастух суров, поскольку мучительно трезв, и, как строгий учитель учеников, зовёт и коров и телят по фамилиям их владельцев.

– Сморкалов! Ну ты куда ж, сучонок, скачешь? – кричит он чёрному, с белой звёздочкой на лбу бычку.

Бычок пугается и бежит поближе к хозяину, Серёге Сморкалову. Тот его пытается хворостиной отогнать обратно в стадо. Но больше грозит, чем бьёт.

– Ну, хули ты, Борька? На хера ты туда? Ты давай правее. Правее же, бля! Русским языком тебе говорю, мудила!

Какое-то действие эти слова производят, и Борька отбегает метров на пять от Серёги. Тут ему на глаза попадаются запылённые лохмотья полиэтиленового пакета, и он начинает их усердно жевать. Серёга подбегает и давай охаживать бычка хворостиной в полную силу.

В это время Наташка Ершова, продавщица местного сельмага, пытается загнать в стадо свою тёлочку. Она тащит и тащит её за большой жёлтый собачий ошейник. Тёлочка упирается, но силы неравны – Наташка будет, пожалуй, крупнее любого в этом стаде. Отпихнув могучим плечом мосластую бурую корову, Наташка ставит на нужное место тёлочку, отирает вспотевшее лицо и идёт посидеть в тень ржавого трактора. Она и не видит, что тёлочка, немедленно бросив пастись, потихоньку трусит за ней, приноравливаясь на ходу пожевать подол Наташкиного сарафана.

Пастух, увидев такое безобразие, кричит тёлочке:

– Ершова! Ну ты охуела совсем! Выплюнь сарафан! Выплюнь, я тебе говорю! Куданах ты попёрлась-то?! Сворачивай! Сворачивай сюданах!

Наташка оборачивается на крики, и тёлочка утыкается ей в необъятный живот. Она – тёлочка, а не Наташка – обиженно мычит. Наташка хватает её за ошейник, и приобщение к стаду начинается с новой, неистовой силою.

Часа через полтора и телята, и хозяева устают. Первые пасутся вместе со взрослыми коровами, а вторые сидят в тени трактора и болтают. Только пастух ходит вокруг стада, щёлкает бичом и говорит то ли коровам, то ли самому себе: – Ну, что, бля? Растопырились мы сами с усами – и облом… Потому, бля, пасись в строю и не выёбывайся!

Становится прохладнее, сирень пахнет ещё оглушительнее, и у одуванчиков начинает ломить стебли и головы от постоянного слежения за садящимся солнцем.

* * *

Деревенский дом есть царство подпорок, подставок и подвязанных в нужных местах за нужные крючки или гвоздики верёвочек. Как-то оно так устроено, это деревенское хозяйство, что никак не обходится без подобного рода приспособлений. Вот дверь от дровяного сарая точно пьяная, болтается на одной ржавой петле и скрипит при этом так жалобно, что хочется поднести ей опохмелиться. А никто и не собирается её чинить. Тут только начни. Сначала дверь, потом сам сарай, потом забор и ворота, потом начнёшь деньги копить на новый телевизор или холодильник, потом станешь прислушиваться к тому, что несёт говорит жена и даже тёща… Так засосёт, что и «пиво» сказать не успеешь. Не дождутся. Хватит и подпорки. Или крыша. Ну, да, прохудилась. Жена поправилась, а крыша прохудилась. Надо бы обеих её поменять. Но где взять денег… Да и не везде же она прохудилась. Жена вон тоже не во всех местах стала больше. Уши или, там, зубы как были, так и остались. Зубов ещё и меньше стало. Заплатками обойдутся. Обе. С собачьей будкой сложнее. Приходил, хвостом вилял, норовил руки лизать. Четыре года, мол, будка без капремонта. Сплю на голой земле, простуживаюсь и сплошной хрип вместо лая. Тапки приношу по первому требованию. Бутылку, заначенную в будке, не тронул ни разу. Надо бы ему… Или новую поставить? Не сейчас, но как-нибудь потом обязательно. А пока хоть новых гвоздей в неё набить. И не два-три, а десяток. Пусть тёща ему ошейник свяжет тёплый. Из собачьей шерсти. Лаять надо звонко. Ей-то самой уж восьмой десяток, а как начнет гавкать рот раскроет – в ушах звенит от её брехни. А ещё забор покосился в разные стороны. Того и гляди упадёт. Ну можно и не глядеть того. Можно… этого. Глядеть на забор соседа, когда его нет дома. Только соседка. И при этом подпирать собой свой забор… Оно, конечно, лучше бы всё снести к чёртовой матери – и кривой забор, и сарай, и даже дом вместе со всеми, а потом построить на его месте особняк с башней для телескопа и евроскворечником для охотничьего сокола. Вырыть пруд, чтобы приезжим графиням было куда бежать изменившимся лицом. Но где взять денег на графинь… Подопрёшь дверь от сарая, подлатаешь крышу, бросишь сахарную косточку собаке, сам выпьешь и снова нальёшь, потом закуришь и… ничего. Уж так мы устроены, что не любим начинать всё заново. Да и где его взять, это новое? Разве только покопаться в памяти и вспомнить хорошо забытое старое. А копаться мы любим. Иногда такое выкопаем, что и не знаем, как закопать обратно. Разве только будку собачью на это разворошённое место поставить. Не старую – она уж почти развалилась. Новую. Не сейчас, не сейчас, но как-нибудь потом обязательно.

* * *

Ногинский Ленин – один из самых несчастных в области. А всё потому, что постамент низкий и кепку в руке держит. Будь постамент повыше и кепка на голове – оно бы, может, и обошлось. А так – воруют кепку по ночам. Мало того – норовят вместо неё какую-нибудь дрянь в руку всунуть. Дед, мол, старый – хрен заметит, что держит. Он и не замечает. А утром как на лысину водрузит – мама дорогая… То тюбетейка, то бандана, то, прости господи, половинка бюстгальтера с кружевной каёмкой. А однажды какие-то умники кипу подсунули. Ильич, не глядя, поутру её напялил на лысину, прокартавил спросонок: «Товагищи!»… С тех пор к нему ни патриоты, ни наши, ни ваши, ни даже многие коммунисты – ни ногой. Только одна старушка ходит. Она живет неподалёку – на улице красных то ли текстильщиков, то ли литейщиков. Носит цветы со своего огорода. Старушка древняя – случается, что перья лука по ошибке в букет между гладиолусами засунет. Соседи её говорят… Но этим россказням верить никак нельзя. Сплетни одни. От тоски захолустной врут что ни попадя. Как только словами своими не давятся.

О ПРОВИНЦИАЛЬНЫХ МУЗЕЯХ

В каждом нашем провинциальном музее есть непременный набор экспонатов, без которых решительно невозможно его существование. В самом первом зале это трухлявый бивень мамонта. И в музеях самых южных губерний, куда мамонты не забредали даже по пьянке, такой экспонат имеет место быть и лежит у входа в макет землянки, обрамлённый россыпью кремниевых скребков и рубил по пальцам, которые местные археологи-любители во множестве изготовляют находят на своих огородах.

За бивнем идут позеленевшие бронзовые гвозди, найденные при рытье котлована под городские бани, каменные горошины бус величиной с грецкий орех, фибулы, фистулы, преамбулы, височные и годовые кольца древних славянок и понаехавших хазарок с половчанками. В той же витрине лежат обломки первых самогонных аппаратов глиняных горшков, чарок и турок, которые уже в те времена приезжали торговать к нам турецкой кожей, содранной с рабов, и дешёвыми золотыми цепочками из медной проволоки.

Перейдём, однако, в следующий зал, посвящённый татаро-монгольскому нашествию. Здесь и берестяные грамоты с первыми нецензурными выражениями, принесёнными нам завоевателями, и диорама героической обороны города, похожая как две капли медовухи на оборону Козельска или Твери. В углу диорамы мизансцена – двое наших скребут вражеского лазутчика, переодетого русским, до тех пор, пока не обнаружится татарин. Как же так, воскликнете вы, – да в эти дремучие архангельские или вятские леса не токмо татары с монголами, но даже и евреи со скрипками никогда не забредали! Что ж из того? Наша история не есть камень, лежащий дураком у дороги, но полноводная река, которую мы то перегородим плотиной, отчего она затопит все дома в округе, то построим над ней мост и станем с него плевать на воду, то станем поворачивать её вспять, то решим переплыть, как три мудреца в одном тазу, и заплывём… к примеру, в архангельские леса. Да и вообще – вы бы ещё спросили, что делать и кто виноват. Не в нашей привычке – задавать вопросы, на которые, как всякому у нас известно, нет и не может быть ответов, а те, у кого они есть, пусть бы и предлагали нам свои ответы, но мы у них не возьмём, даже и даром. В нашей привычке – почесать в затылке, вздохнуть послать всех на и побрести дальше.

А дальше – нотариально заверенная копия указа Ивана Грозного о взимании с города налога на мобильную ямщицкую связь, батоги, которые государь и великий князь изволил обломать о спину местного воеводы, написанная на полях приказной книги окаянная дума думного дьяка, сосланного в эти края за мздоимство не по чину, кошель с серебром одного из сподвижников Стеньки Разина, подобранный им на большой дороге у проезжающего, и неподъёмные амбарные замки от неподъёмных купеческих дочерей.

От петровских времён остались нам пушки, отлитые в первый, но не в последний раз из церковных колоколов, кучки ядер, портреты генерал-фельдмаршалов с красными лицами, заржавевшие шпаги, похожие на муравейные кучи макеты железоделательных заводов и адмиралтейские якоря, которые можно найти даже в самой что ни на есть сухопутной российской глухомани. Петр Алексеевич, как известно, куда ни заезжал – так сразу, ещё и не обрив бород заспанным боярам, приказывал строить флот. И строили. Где фрегат, где галеру, а где обстоятельства не позволяли – там ботик. Хоть щепку под бумажным парусом, но по ручью пускали, а уж потом, потной от страха рукой, писали царю отчёт о лесах, порубленных на этот ботик, о сотканных вёрстах холста на паруса и просили, просили денег на новое кораблестроение. И вот ещё что – от того времени остались в наших музеях такие огромные кубки и даже рюмки для вина, в которых и большому кораблю было большое плаванье.

Как хотите, а мой любимый зал – это быт дворянских усадеб позапрошлого века. Тут тебе и ломберные столики под зелёным сукном, и портреты внушительных предводителей дворянства, тётушек с усиками, дядюшек с пышными бакенбардами, насупленных предков до седьмого колена, стулья из карельской берёзы с гордо выгнутыми спинками, преогромный дубовый письменный стол с хрустальным письменным прибором, в котором упокоится еще с тильзитским миром захлебнувшаяся чернилами муха. А вот миниатюрная перламутровая коробочка, на крышке которой едва заметен истёршийся цветок. В таких коробочках девицы хранили пилюли от меланхолии, романтической бессонницы и учащённого сердцебиения. Дамы же солидные и умудрённые житейски клали туда что-нибудь от несварения желудка. Рядом стоит надтреснутая гарднеровская чашка с субтильной пастушкой, которая на самом деле была ядрёной и краснощёкой Акулиной или Прасковьей, подававшей утром барину кофей в постель до полного изнеможения. В углу дивана лежит в кожаном переплёте французский философический роман, которым удобно давить мух перед тем как завалиться спать после обеда, стаканчика какой-нибудь вишнёвой наливки и двух выкуренных трубок…

Здесь бы реке времени и остановиться, но она несёт свои воды дальше, дальше – к прокламациям, матросским бескозыркам, комиссарским кожанкам и чекистским наганам, расстрельным спискам и революционным знамёнам. Что ж тут можно поделать… только и остаётся, что тихонько, не скрипя половицами и не разбудив вечно спящую музейную старушку, выйти на улицу и пойти пить пиво с такими же праздными мечтателями и бездельниками, как ты сам.

* * *

На закате, когда золу последних догоревших облаков выметет ветер, когда песни кузнечиков увязнут в густой сметане сумеречной тишины, когда полевые цветы сожмутся в беззащитные кулачки, заблудиться и доехать по еле видной в бурьяне колее до глухой и слепой, в чёрных окнах деревни, увидеть заброшенную церковь с переломанными рёбрами проваленного купола, над входом пустой оклад иконы с позеленевшим медным нимбом, вросшее в землю мраморное надгробие, на котором с превеликим трудом можно разобрать, что лета тысяча семьсот восемьдесят восьмого года, на… году жизни, преставился раб Божий… секунд-майор и… Петрович… переживший свою супругу Варвару… урождённую… на два года… месяцев и три дня… и вдруг понять – по ком звонит и звонит давным-давно сброшенный и расколотый колокол.

* * *

В Зарайск хорошо въезжать не по прямой, как стрела, шумной федеральной трассе, которая идёт из Москвы в Рязань, а по пустынной и извилистой местной дороге, через деревни Пронюхлово и Мендюкино. В последней, кстати, народ живёт культурный, поскольку ни одна буква на дорожном указателе «Мендюкино» не исправлена местными острословами.

В самом Зарайске заповедник Ненарушимой Тишины. Вот как есть Неупиваемая Чаша или Неопалимая Купина – точно так же и существует Ненарушимая Тишина. И вовсе не потому, что она там никем не нарушается, а потому, что сделать этого никак невозможно при всём желании. Коза ли заблеет, переходя с улицы Ленина на Красноармейскую, жена ли проводит мужа пить пиво крепким и увесистым, точно булыжник, словом, лягушка ли заквакает на берегу сонной речки Осётр, которая из последних сил протекает, протекает и никак не может протечь мимо города, – а тишина ещё глубже, ещё бездоннее.

В крошечной прихожей местного музея вечно обедающая старушка не торопясь прожуёт, цыкнет зубом, продаст тебе билет, проведёт в единственный зал, включит свет и предложит полюбоваться коллекцией портретов князей Голицыных, их чад и домочадцев. Голицыны висят на одной стене зала, а с противоположной стороны смотрят на них благообразные купцы разных гильдий и суровые купеческие жёны. Читатель с воображением тотчас представит себе этакую дуэль взглядов – надменные княжеские взоры против хитрых, с прищуром, купеческих и… будет кругом неправ. Что у тех, что у других в глазах одно недоумение пополам с тоской – как их черти занесли в этот медвежий угол? Туристу, особенно столичному, в таком зале долго и находиться опасно. Так и захочется схватить в охапку князей с купцами и вывезти на большую землю. Но что тут может поделать частное лицо, даже и с благородными намерениями, когда при входе висит страшная в своей облупленности табличка: «Охраняется государством»…

На центральной площади, возле торговых рядов, находится автобусная станция, с которой уходят автобусы в близлежащие деревни и даже за границу губернии, в Рязань. Кстати сказать, Зарайск не всегда был под властью Москвы. Любой старожил вам расскажет, что ещё до Смуты входил он в состав Рязанской губернии и назывался Заразском. А в одну из Смут – то ли при первом Лжедимитрии, то ли при Ельцине, Московская область его таки к себе присоединила. О том, как она это сделала, ходят разные слухи. Одни говорят, присоединение произошло вследствие решительной и умелой военной кампании генерал-губернатора Громова против рязанского коллеги, а другие утверждают, что никаких военных действий и в помине не было (да и кто позволит военные действия в мирное время), а просто проигран был Зарайск московскому областному начальнику в карты. Признаться, и вторые врут. Бессовестно врут. Громов никогда в руки и карт-то не брал, но в шашки или на бильярде не то что Рязань, а и саму Москву…

Что же до автобусов, с которых я начал, то до Рязани они, конечно, не доезжают. Покружат, покружат вокруг Зарайска и возвращаются обратно. Местные жители всё одно этого не замечают, поскольку всю дорогу спят сладким сном. Впрочем, не менее крепко они спят и до, и после этих путешествий.

Зарайский каменный Кремль, построенный ещё в шестнадцатом веке, тих и безмятежен. Почерневшие, в прорехах, деревянные шатры на его башнях сидят некоторым образом набекрень, а трещины в кирпичной кладке вокруг некогда грозных бойниц напоминают морщинки вокруг старых, добрых и смеющихся глаз. Посад за кремлёвской стеной, на первый взгляд, не изменился с тех самых времён, когда воеводой был здесь князь Пожарский. Видел я вышедшего на прогулку древнего старика с клюкой, который, кажется, состоял стрельцом или даже десятником на службе у князя. Подумалось мне, что хорошо бы стать воеводой в Зарайске. В мирное, конечно, время. Поутру, зевая и почёсываясь, выходить на красное крыльцо, устраивать смотр ратникам, тыкать им кулаком в толстые брюхи, выравнивая строй, пробовать на зуб свинцовые пули к пищалям, тенькать тетивами тугих луков, а потом, утомившись службой, сидеть с удочкой на берегу Осетра и ловить пудовых стерлядей на уху или заливное.

Кстати, возле Осетра есть источник со святой водой.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6