Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Россия и большевизм

ModernLib.Net / Публицистика / Мережковский Дмитрий Сергееевич / Россия и большевизм - Чтение (стр. 10)
Автор: Мережковский Дмитрий Сергееевич
Жанр: Публицистика

 

 


» Это, однако, еще не признак, что они все «Октавы» и утонченно сойдут на нет. Во всяком случае, мне кажется, не следует поощрять захолустности, провинциализма, ради чего бы то ни было. К «дурному вкусу» должно относиться с той же суровостью, с какой мы относимся ко всякому другому несчастному свойству русского эмигранта. Прощать многим многое можно, и долго прощать; поощрение — дело другое: его никакая тактика не оправдывает. Я не «пасу» никого, но когда меня спрашивают, я одинаково указываю на обе опасности: и на то, что называется «дурным вкусом», и на обожествление «хорошего». Это — правда, которая от «климата» не зависит; беда, если мы о ней забудем и заговорим, поддавшись «климатическим» влияниям.
      Философов, кажется, их не избег. Он заверяет, что символические и не символические провинциалы полны «дурного вкуса», но «несомненно ищут свое подлинное бытие в пафосе Жюльена» и «твердо знают, что якобинца, который хочет их арестовать, лучше застрелить». А «парижане» «в величии хорошего вкуса» не об этом думают: они читают Джойса.
      Мы опасаемся что-нибудь утверждать насчет «подлинного бытия» этих активистов, предполагаемого «якобинца» и «выстрела»; мы не знаем о них пока ничего. Почему «парижане» с Философовым менее осторожны? Почему так уверенно судят о нашем «подлинном бытии», — на основании Джойса? Они тоже ничего не знают ни о здешнем «климате», ни о нас: ничего, только о нашем «хорошем вкусе».
      Кстати, насчет Джойса. Если дело в настоящем Джойсе-писателе, то, по-моему, особой нужды в нем нет, хотя и «бояться» его тоже нет резона. Если же, как я подозреваю, для Философова и «провинциалов» Джойс некий символ и разумеют они современную иностранную литературу (всяких «Прустов, Мориаков, Честертонов»… а ведь с этого речь и началась!), тут уж разговор другой. Я глубоко убежден, что новое знакомство, — с таким проникновенным писателем, как Честертон, например, — не отнимет активизма у русского эмигранта. А склонному к литературе и поэзии поможет с б?льшим вкусом разбираться в Лермонтове, Пушкине… Гумилеве, вообще в литературе отечественной.

СТАРАЯ И НОВАЯ НЕПРИМИРИМОСТЬ

      Быть человеком — значит иметь возможность двигаться не только телесно, физически, но и нравственно, духовно, вверх и вниз, в высоту или в низину, к добру или к злу. Человек есть единственное в мире существо глубокое и высокое, единственная мера всех духовных глубин и высот.
      Но вот в нашем человеческом мире, трехмерном, появились существа какого-то иного двухмерного мира, где нет ни высот, ни глубин, а есть только плоскости, и сами эти существа тоже абсолютно плоские. Эти существа в человечестве были всегда. Первым увидел и узнал их Достоевский в лакее Смердякове.
      В кровавой слякоти Великой войны родился иной Смердяков, исполинских размеров, абсолютно плоское существо, и родил бесчисленное множество себе подобных.
      В русском коммунизме воля к социальному равенству становится волей к абсолютной плоскости, к уничтожению всех глубин и высот. Это как бы исполинский пресс, вдавливающий человеческую личность в толщу «паюсной икры».
      Эти Смердяковы, абсолютно плоские, уже ничего не стыдятся и не страшатся. Никогда не убьют они себя и никогда не перестанут убивать других, чтобы осуществить свою плоскость и сделать всех подобными себе. Средство у них для этого только одно — истребление всех не двухмерных, не плоских существ.
      Надо спрашивать не о том, можем ли мы, русские люди, примириться с русскими коммунистами или вообще с коммунистами, а о том, могут ли они примириться с нами. Нет, не могут. Между ними и нами происходит борьба не двух политико-социально-нравственных, философских и религиозных миросозерцаний, а двух миров, двух метафизических порядков бытия. Им быть — не быть нам, нам быть — не быть им.
      Самый вопрос о возможности «эволюции» в русском коммунизме, об отказе его от неизбежного для него, непрерывного физического и духовного человекоубийства — самый этот вопрос уже показывает, что в самих спрашивающих уже совершилась нужная для коммунистов «эволюция» в их сторону.
      Так как власть русских коммунистов, действующая силой, действий своих ни изменить, ни прекратить не может, то мы считаем, что без действий на нее тоже силой, без ее насильственного свержения нельзя положить начало воскрешению человека ни в России, ни в мире.
      Каждый, кто бы ни начал войну с русскими коммунистами, будет воевать, хочет ли он этого или не хочет, знает или не знает, не с Россией, а за нее, и не только за нее, а за все человечество, ибо торжество того мира, нечеловеческого, двухмерного, есть гибель нашего, трехмерного, глубокого и высокого человеческого мира.
      И нет той цены, которую нельзя было бы заплатить за победу в этой борьбе, ибо самой высокой цены стоит человек и человечество.

О ВОЗВРАЩЕНИИ КУПРИНА В СССР

      Со времени перехода Савинковым советской границы — это самый большой удар по эмиграции. Чувство огорчения и досады охватило многих при прочтении известия об отъезде Куприна.
      Отъезду Куприна не надо, конечно, придавать никакого политического значения. Это — явление чисто бытовое, бегство от бедности, от голода.
      И, добавлю — бесконечно жаль, что Куприн, проживший большую, честную жизнь, заканчивает ее так грустно.

БОЛЬШЕВИЗМ И ЧЕЛОВЕЧЕСТВО

      Торжество всех видов жестокости, лжи и человеческой низости достигло за последнюю четверть века в России таких размеров, что даже самые мужественные и верующие люди стали сомневаться в началах справедливости и начали верить в конечное торжество Зла на земле. Но вот прозвучал глас трубы Архангела, возвестивший Страшный Суд и Воскресение мертвых. Ведь миллионы людей нашей старой Руси сейчас воскресают и выходят из своих могил.
      Чтобы осознать огромные размеры той задачи, которую приняла на себя Германия в борьбе против большевизма, нужно понимать его в самых глубинах его природы, в его неизменной сущности, которая всегда остается той же, несмотря на призрачное превращение. Большевизм никогда не изменит своей природы, как многоугольник никогда не станет кругом, хотя можно увеличить до бесконечности число его сторон. Европейцы едва начинают это понимать, но русским объяснять этого не нужно, они достаточно больно чувствуют раны, которые им наносят острые углы этого мнимого круга.
      Основная причина этой неизменности большевизма заключается в том, что он никогда не был национальным, это всегда было интернациональное явление; с первого дня его возникновения Россия, подобно любой стране, была и остается для большевизма средством для достижения конечной цели — захвата мирового владычества.
 
…весь мир разрушим…
Кто был ничем, тот станет всем.
 
      Таков смысл существования большевизма, в этом его жизнь, его дух, от которого он не откажется до последнего вздоха.
      «Рано или поздно русская революция войдет в столкновение со всей Европой» — это твердили и повторяли в продолжении двадцати лет русские эмигранты. Но Европа, внимательно следившая за этой революцией, видела только ее внешние проявления: дух большевизма оставался для нее загадкой. Но русская революция была не только политической, одновременно она была богоборческой. Вот это труднее всего было понять Европе, где уже давно привыкли видеть в религии только одну политику.
      «Все в Европе давно затянуто илом», по выражению давнишнего русского эмигранта Герцена. Каким образом Европу затянуло илом? На дне ее когда-то глубоких вод стал накапливаться ил, и, постепенно поднимаясь, он покрыл ее поверхность. Этот процесс загнивания шел медленно в Европе, но в коммунистической России он с поразительной быстротой засосал в пучину глубокие воды духа, которые исчезли, как при землетрясении. Это поглощение христианского духа, прежде столь богатого своей глубиной, может быть изображено геометрической формулой — от трех измерений к двум измерениям, от стереометрии к планиметрии, от глубины к поверхности и ко всеобщей плоскости, которая является истинной основой коммунизма.
      Идет вечная борьба между этими двумя возможностями: углублением и нивелированием. Плоские борются против глубоких, чтобы их истребить или сделать себе подобными. В этой борьбе на стороне плоских большие преимущества, ибо глубокие могут только медленно передвигаться, преодолевая разнообразные препятствия; глубокие поднимаются на вершины и падают в пропасти, но плоские маневрируют с поразительной легкостью, не встречая никаких препятствий на своем пути; они скользят по гладкой поверхности или ползут, подобно распластанным насекомым, они всюду проникают и проходят в любые щели. Слишком часто, увы, у глубоких бывают разногласия: ведь они не равны между собой и глубоко индивидуальны, они стремятся к свободе, между тем как плоские всегда едины в своей стадности в силу безличия и стремления к абсолютному равенству. Глубокие страдают и душевно, и физически, но плоские испытывают лишь телесные страдания, ибо им не дано постичь глубин души.
      Главным преимуществом плоских над глубокими является ложь. Гладкая поверхность иногда представляется нам глубокой только потому, что она отражает глубину. Плоские пользуются этим оптическим обманом, чтобы в своих плоских зеркалах отражать неведомые им глубины искусства, науки, философии и даже религии.
      Вечная борьба между плоскими и глубокими, казалось, уже закончена в России. В этой стране большевикам удалось основать первое царство плоских. Захватив власть, они с самого начала стремились все разрыть и снести до основания.
 
…мы разрушим
до основанья, а затем
Мы свой, мы новый мир построим…
 
      Затем большевики принялись за строительство, так как дьявольским наваждением плоские могут не только уничтожать, но и строить, но строят они только с помощью своих обманчивых зеркал. Ведь строить большевики могут только в двух измерениях, не зная ни глубины, ни высоты.
      Большевики начали строить. Им удалось создать какой-то призрак государства, который в действительности является только молотом, чтобы раздробить все на свете и свести, таким образом, к двум измерениям. Этим гигантским молотом движет страшная сила — стремление ко всеобщему обезличению политическому и общественному, к абсолютному равенству, ко сведению всего в одну плоскость.
      Этот молот, который большевики называют государством, является их первым творением, а вторым были те обманчивые, адские зеркала, в которых как будто отражается небо. Эти зеркала ослепляют людей своими отраженными лучами и завлекают их под удары страшного молота. Никогда еще подобная ложь не принималась за правду, подобное зло за благо, подобный ад за рай.
      Неисчислимые последствия имело бы для всего человечества длительное существование в России царства плоских, так как Россия для них только исходная позиция для достижения конечной цели — завоевания всего мира.
      Разве они не пытались, где только было возможно, разжечь гражданскую войну, чтобы добиться всеобщего рабства. Это испытала на себе Испания. Таким образом, по опыту гражданской войны в Испании и, особенно, в России можно себе представить, к чему привела бы мировая гражданская война. Гражданская война отличается от международной, как жар накаленного добела железа от жара горящего дерева. В гражданской войне человек превращается в дьявола. Величайшей скорбью русских эмигрантов является сотрудничество их родных и просто соотечественников с убийцами России. В них вызывает горечь та легкость, с которой русский народ отрекся от своего тысячелетнего прошлого и обрек на кощунственное издевательство свою православную веру. Почему же русский народ оказался внезапно самым «безбожным»?
      Достоевский в своем романе «Бесы» еще за сорок лет до революции предсказал это с такой точностью, что изображение им будущей русской революции является чудом, которое можно уподобить портрету, нарисованному художником, не видавшим оригинала. Достоевский первый понял тайные силы Зла. Естественное стремление к свободе и строительству новой жизни превратилось у русского народа, угнетенного большевизмом, бесом плоскости, бесом двух измерений и бесом лжи в стремлении к самоубийству.
      Что такое эта одержимость? С точки зрения медицины это просто душевная болезнь, но с точки зрения веры это более глубокое явление — это воплощение абсолютного Зла в человеческой личности, не только в его духе, но и во плоти. Бесноватый как бы раздваивается, в нем борются две враждебные силы. «Во мне боролись две воли, которые разрывали мою душу», — говорит блаженный Августин. В письме, написанном накануне своей кончины какой-то неизвестной, Достоевский писал: «Раздвоение является общим явлением человеческой природы. Я тысячу раз удивлялся способности человека и особенно русского носить в своей душе высший идеал и в то же время величайшую подлость». Когда Зло воплощается в человеческой душе и вынуждает ее действовать согласно своей воле, человек превращается в настоящего «одержимого». Тихая болезнь может захватывать не только отдельных лиц, но и целые народы: этому мы видим яркие примеры:
 
Революционный держите шаг…
…Товарищ, винтовку держи, не трусь.
Пальнем-ка пулей в святую Русь…
…Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови…
 
      Так пел в своей поэме «Двенадцать» великий поэт Александр Блок, запевая гимн большевистской революции. Но кто ведет этих двенадцать новоявленных апостолов? Увы!
 
Перед нами… невидим
Тихой поступью надвьюжной
Впереди Исус Христос…
 
      Когда поэт понял, что это был не Христос, а что его гимн оказался посвящен «двойнику» Христа, то его охватил ужас: «Что за чудовище воплотилось во мне?» Поэт умер, потеряв рассудок…
      Можно ли назвать одержимым в наши дни тот европейский народ, который в своем тщеславии больше всех других гордился своим христианским поведением, благочестивым соблюдением воскресения и чтением Библии, раз он теперь внезапно, на наших глазах, кинулся в объятья большевиков, прижимает их к своей груди, пресмыкается перед ними и устами своих епископов заявляет, что большевизм надо считать глубоко христианским явлением? Нет, ни правительство, ни народ этой страны не одержимы, ибо их поступки и их слова только ложь, продиктованная страхом и надеждой на помощь большевиков. Но эта бесполезная ложь может им дорого обойтись. Скорее, здесь дело идет о расслаблении их рассудка или об их «нравственном помешательстве».
      Только теперь, отдавая себе, отчет об угрожающей Европе опасности большевизма, которая, впрочем, грозит не одной Европе, мы можем оценить по достоинству величие геройского подвига, взятого на себя Германией в Святом Крестовом походе против большевизма. К этому походу присоединились и другие народы Европы. Вот почему теперь, когда зашатались стены этой проклятой Бастилии под страшными ударами германского оружия, русские эмигранты со всеми глубоко сознательными людьми всех народов чувствуют, что в них загорается пламенная надежда:
 
Она не погибнет — знайте!
Она не погибнет, Россия,
Они всколосятся — верьте!
Поля ее золотые!
И мы не погибнем — верьте.
Но что нам наше спасенье?
Россия спасется — знайте!
И близко ее воскресенье!
 

ТАЙНА РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Опыт социальной демонологии

      Das dreimal gl?hende Licht.
Goethe. Faust

ГЛАВА 1

      «Будет или не будет война?» — думает Европа сейчас (в летние месяцы 1939 года), как тяжелобольной думает: «Выживу или умру?» или как человек, проснувшийся ночью от землетрясения, думает: «Рухнут ли стены дома или выдержат?»
      «„Гляньте, гляньте, земля провалилась!“ — „Как провалилась?“ Точно, прежде перед домом была равнина, а теперь он стоит на вершине страшной горы. Небосклон упал, ушел вниз, а от самого дома спускается почти отвесная, точно разрытая, черная кручь» (Тургенев. Конец света).
      Бывшая Россия — б?льшая часть Европы, шестая часть земной суши, — провалилась, а строители европейского дома двадцать лет искали и доныне ищут мира — устойчивого равновесия над пропастью.
      Можно ли писать книги на землетрясении? Если можно, то разве таким людям, как русские изгнанники. Чудом спасшиеся от великого русского землетрясения, носятся они над землею Европы, тоже нетвердой, и будут носиться, как бестелесные духи, потому что родная земля для человека есть второе тело; жить в изгнании — все равно что выйти из этого тела — умереть заживо. Знают русские изгнанники то, чего в Европе никто еще не знает или не хочет знать, — что вопрос, погибнет ли Европа в войне или спасется в мире, — будет решен вместе с вопросом, погибнет или спасется Россия; знают, что победа коммунизма в России есть продолжающаяся первая Великая война и готовящаяся вторая — мост между ними — и что вот уже двадцать лет, как Европа только и делает, что переходит по этому мосту от первой войны ко второй; что вот уже двадцать лет, как видимый мир есть невидимая война по слову пророка: «Господь излил на них ярость гнева Своего и лютость войны; пламенем окружала их война со всех сторон, но они не замечали ее; и горела у них, но они не разумели этого сердцем» (Ис. 42, 25).
      Только русские изгнанники поняли, что вторая Великая война может быть концом Атлантиды-Европы.
      «В мире жить, никогда не подымать друг на друга оружия был главный и святейший закон, самим Богом начертанный в сердце Атлантов», — сообщает Платон незапамятно-древний миф или мистерию, предание или воспоминание, дошедшее от первого, погибшего человечества до второго, нашего. Солнце вечного мира озаряло «Остров Блаженных», Атлантиду — рай на земле, потому что вечный мир есть рай; не было иного рая и не будет. Миром начали Атланты — кончили войной и гибелью. «В один злой день, в одну злую ночь… остров Атлантиды, погрузившись в море, исчез». «Если не покаетесь, все так же погибнете» (Лк. 13, 3). Что это значит, поняли как следует только русские изгнанники, — поняли и хотели сказать, но не могли, потому что говорить можно словами слышащим и даже глухим — знаками, но тем, кто не хочет слышать, нельзя ничего сказать; а все-таки надо говорить до конца, до той последней минуты перед гибелью, когда еще можно спастись.
      Эта книга, писанная в дни землетрясения, так что писавший не знал, кончит ли писать или не кончит, есть не что иное, как тщетная — или не тщетная (этого нельзя сказать до конца) — попытка сказать хуже чем глухим, — не желающим слышать — необходимейшее для них, остерегающее слово о грозящей Атлантиде-Европе гибели и о последнем, возможном для нее спасении.

ГЛАВА 2

      «С русской революцией, рано или поздно, придется столкнуться Европе, — не тому или другому европейскому народу, а именно Европе как целому… С пристальным и тревожным вниманием следит она за русской революцией, но, может быть, недостаточно все-таки тревожным и пристальным, потому что происходящее в России страшнее, чем кажется Европе. Россия горит — в этом нет сомнения; но что Россия одна будет гореть и Европы не подожжет, так же ли это несомненно? Все внешние события русского переворота до мельчайших подробностей известны Европе, но глубокий, внутренний смысл их от нее ускользает. Движущееся тело русской революции видит Европа, но движущей души ее не видит: эта душа остается для нее вечною загадкой… Русская революция есть не только политика, но и религия (точнее, антирелигия), — вот что всего труднее понять Европе, для которой и сама религия давно уже политика. Европейцы судят по себе: им кажется, что Россия переживает естественную болезнь политического роста, которую в свое время переживали все европейские народы; пусть же перебесится — все равно выше головы своей не прыгнет, кончит тем же, чем другие народы кончали: остепенится, взнуздается парламентским намордником и удовольствуется буржуазно-демократической лавочкой. Может быть, и было бы так, если бы русские люди не были „европейцами наизнанку“; если бы не воля ко всему крайнему, безмерному, заставляющая русских людей разбивать голову об стену… Для того чтобы тысячелетняя громада русской государственности окончательно рухнула, нужно такое землетрясение, что все ветхие демократические лавочки попадают, как карточные домики, — ни на одной из них русская революция не остановится. Но тогда на чем же и что же далее? Прыжок в неизвестное, лежащее за пределами исторического опыта… возможный и для равновесия всего земного шара опасный провал шестой части земной суши — бывшей России… Когда Европа это поймет, то бросится тушить русский пожар, но, может быть, не потушит его, а сама зажжется».
      Это было сказано больше чем тридцать лет назад, почти тотчас после первой, неудавшейся революции 1905 года, и повторено почти тотчас после второй революции 1917 года, увы, слишком удавшейся, и тогда же прибавлено: «Чем вы, европейцы, спокойнее, тем страшнее нам, русским. Когда мы с вами говорим, то все слова, как в подушку… Русский коммунизм — труп войны; всемирной была война, и труп ее всемирен… Страшный опыт русских людей — их сила, потому что их взрослость, а европейцы — все еще дети: глядя на чужую смерть, думают: „Умрут все, только не я“».
      И вот это снова сейчас говорится еще безнадежнее, чем тридцать и двадцать лет назад, — еще более «в подушку», с еще большею уверенностью, что это почти никем в Европе не будет услышано (все-таки — почти никем, и потому надо это говорить, хотя бы и почти безнадежно).
      Да, тридцать лет опыта ни к чему не послужили Европе в понимании русской революции. Все еще огромному большинству европейцев кажется, что русский коммунизм — болезнь, для них не опасная: что-то вроде чумы на рогатый скот, не прилипчивой к людям. Все эти тридцать лет русского пожара никто не гасил; все только и делали, что подкидывали в него все новых горючих и даже взрывчатых веществ.
      Все еще почти никто в Европе не видит, что русская беда есть часть беды всемирной. А между тем в России еще задолго до революции была предсказана, точно глазами увидена, в ее лице эта черта всемирности. Но чтобы понять как следует смысл этих предсказаний, надо поставить общий вопрос: как относится что-то, может быть, низшее в них, или то, что людям кажется таким в животном инстинкте (крысы бегут с тонущего корабля, ласточки летят на старые гнезда за тысячи верст, муравьи строят кочки на речных берегах выше черты половодья), — как относится это низшее к тому, что бесчисленный религиозный опыт веков и народов чувствует как данную человеку возможность «прорицания», «пророчества»? Эта возможность, если бы она существовала действительно, напоминала бы несомненные, хотя и мало еще наукой исследованные явления «телепатии», «чувства на расстоянии», а также учение Платона о том вещем «знании-воспоминании», ?????????, в котором человеческая память как бы в противоестественном вывихе обращается не назад, а вперед, и человек вспоминает будущее как бывшее.
 
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы, —
 
      и человек заглядывает ими на одно мгновение туда, где спят, с никогда не виданными и все-таки вечно знакомыми лицами, еще не воплощенные тени будущих событий.
      Кажется, нечто подобное происходит и в русских предсказаниях революции. В мертвом сне и затишье того, что на политическом языке тех дней называлось «реакцией», вспыхивают в этих предсказаниях как бы ночные зарницы далекой грозы:
 
Ночное небо так угрюмо
Заволокло со всех сторон;
То не угроза и не дума,
То вялый, безотрадный сон.
Одни зарницы огневые,
Воспламеняясь чередой,
Как демоны глухонемые,
Ведут беседу меж собой.
 

ГЛАВА 3

      Если бы Достоевский дожил до Октябрьской революции, то с каким жутким удивлением вспомнил бы это сделанное им в шутку предсказание: «Когда это могло бы произойти?» — спрашивает в «Бесах» Кармазинов Петра Верховенского о готовящейся революции, и тот, издеваясь над этой «крысой, готовой бежать с корабля», отвечает: «К началу будущего мая начнется, а к Покрову все кончится».
      «К Покрову» — к Октябрю. Это предсказание, сделанное за пятьдесят лет до Октябрьского переворота (1870–1917), так удивительно, что, читая, глазам не веришь, пока не сообразишь, что совпадение сроков, может быть, случайно. Но еще удивительнее сделанное в тех же «Бесах» с такою же точностью и, уж конечно, не случайно совпавшее с историческою действительностью предсказание, что русская революция кончится новым, абсолютнейшим, никогда еще в истории не виданным самодержавием мифологического «Ивана Царевича» — исторического «чудесного грузина», Сталина.
      И по мере того как эти для нас теперь пока еще не совсем, а только отчасти исполнившиеся предсказания умножаются, жуткое удивление растет.
      «Если бы я вам рассказал то, что я знаю… тогда бы помутились ваши мысли, и вы… подумали бы, как убежать из России. Но куда бежать?.. Европе пришлось еще труднее, нежели России. Разница в том, что там этого никто еще… не видит», — пишет Гоголь в середине прошлого века в частном письме, озаглавленном «Страхи и ужасы России»; он мог бы озаглавить его и «Страхи и ужасы Европы», потому что уже знает — «чувствует на расстоянии» то, чего и сейчас в Европе никто не знает и не чувствует: как нерасторжимо связана участь ее с участью России именно в этих наступающих для них обеих одинаково «страхах и ужасах». «Соотечественники, страшно! — говорит Гоголь в своем „Завещании“ России. — Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли… не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся». Кажется, Гоголь умирает от ужаса, заглянув слишком близко в лицо самого страшного из этих «страшилищ» — русской революции.
      «Убежать из России» — в этих трех словах Гоголя уже зачаточная клеточка будущего великого тела — России в изгнании.
      «Многое впереди загадка, и до того, что даже страшно и ждать… Наших детей… ожидает что-то ужасное», — отвечает Достоевский Гоголю, как одна ночная зарница — другой в той зловещей беседе «глухонемых демонов». «Весь петербургский период русской истории вот-вот подымется вместе с петербургским туманом и разлетится, как сон». — «Вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной», — пишет Достоевский в одном из своих предсмертных писем. Ту же «бездну» уже и Пушкин предчувствовал, когда спрашивал Медного Всадника, Петра Великого, творца новой России:
 
О, мощный властелин судьбы,
Не так ли ты уздой железной
На высоте, над самой бездной,
Россию вздернул на дыбы?
 
      «Петербургу быть пусту!» — сказано было во дни первой революции 1905 года — и это исполнилось с ужасающей точностью во второй революции 1917 года: Петербург не только опустел, но и как бы исчез с лица земли, потеряв даже имя свое и сделавшись сначала гнусным военным «Петроградом», а затем — еще гнуснейшим революционным «Ленинградом». Тот же автор, в том же 1905 году, вспомнил свой зловещий сон: «Черный облик далекого города на темном небе — груды зданий, башни, купола церквей, фабричные трубы; вдруг по этой черноте забегали огни, как искры по куску обугленной бумаги. И понял я или кто-то мне сказал, что это взрыв исполинского подкопа; я ждал и знал, что еще миг — и весь город взлетит на воздух, и черное небо обагрится исполинским заревом». Исполнился и этот сон с такою же ужасающей точностью не только для Петербурга, но и для всей России.
 
Мы — дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в липах есть, —
 
      скажет Александр Блок, будущий автор «Двенадцати», в 1914 году, в огне Великой войны, уже заглядывая в лицо еще не рожденному от нее «страшилищу» — русской революции.

ГЛАВА 4

      Самым нужным для европейцев в этих русских предсказаниях, если бы они могли их понять, как следует, было бы именно то, что русская беда в них чувствуется как часть беды всемирной, и предсказывается, что от возможного спасения или гибели России зависит и участь Европы: «Европе пришлось еще труднее, нежели России», — говорит Гоголь, и опять, как одна ночная зарница другой, отвечает ему Достоевский: «Видно, подошли сроки уже чему-то вековечному… что подготовлялось в мире с самого начала его цивилизации». — «Ваша Европа накануне падения, повсеместного, общего и ужасного… Пролетарии бросятся на нее… и все старое рухнет навеки… Останутся только дикие, которые проглотят Европу. Из них подготовляется исподволь, но твердо и неуклонно, будущая бесчувственная мразь». В Европе «все подкопано и начинено порохом и ждет только первой искры». Об этой же «искре» говорит и Л. Толстой в «Царстве Божием», по поводу того «пожара», который может истребить всю европейскую цивилизацию: «Загорания еще редки, но загораются они огнем, который, начавшись с искры, не остановится… пока не сожжет всего». Как запоют «Двенадцать» Александра Блока:
 
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем!
 
      И, наконец, самое непонятное не только европейцам, но и русским людям (может быть, впрочем, русским коммунистам уже понятное) предсказание Достоевского: «Будущность Европы принадлежит России».
      Кажущиеся ошибки в этих русских предчувствиях зависят от того, что их сами предчувствующие неверно толкуют, располагая верно угаданные будущие события в ложной перспективе времени. «Чувством на расстоянии», телепатией, или «животным инстинктом», или платоновским «знанием-воспоминанием» будущего, или зрением тех чудовищно-чудесно открывшихся «вещих зениц», может быть, верно увидено лицо еще не воплощенной тени будущего события, но когда в истолковании оно переносится оттуда, где нет еще времени, туда, где оно уже есть, то делается ошибка в перспективе. Как издали на горы смотрящему путнику не видны пропасти, отделяющие одну горную цепь от другой, — так русским предсказателям иногда не видно то, что отделяет бывшую Россию от будущей.
      «Только один колосс останется на континенте Европы — Россия». — «Запад исчезает, все рушится… И когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом Россию, еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании?». Глядя сейчас на Россию, Запад мог посмеяться над этими пророчествами Достоевского и самого вещего из русских поэтов, Тютчева («Россия и революция»). Но если русский революционный поток вместе со второй всемирной войной дойдет, схлынув с России, до Запада, то эти «смешные» пророчества страшно исполнятся, и тогда европейцы поймут, что значит: «Будущность Европы принадлежит России».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14