Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Алое и зеленое

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Мердок Айрис / Алое и зеленое - Чтение (стр. 6)
Автор: Мердок Айрис
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Что восхищало Пата, так это целомудренность Пирса, его воздержанность, его одиночество. Он не пил, не курил, не посещал веселых сборищ; и не было в его жизни женщин и всего, что с ними связано. В каком-то смысле преградой между ними служило то, что Пат угадывал в Пирсе некоторое сходство с собой. Угадывал он в нем и некую нежность, мягкость, нечто такое, что Пат уже давно обнаружил в себе самом и старался уничтожить как злейшего врага. Пирс не был тем железным человеком, который мог бы превратить его в послушное орудие. Но издали Пат согласен был видеть в нем вождя, и, хотя номинально Пирс не был главой Волонтеров, Пат считал его своим начальником. На более близком расстоянии он, возможно, не принял бы его. Пат ненавидел свою службу в юридической конторе, и однажды знакомые подали ему мысль - попытаться получить место учителя в школе Св. Энды, где Пирс был директором. Заниматься с мальчиками Пат любил, и то, что он слышал об этой школе, ему очень нравилось, но иметь Пирса своим непосредственным начальником - этого он бы не мог. И он был очень рад, что Кэтел не попал в эту школу, - ему бы не хотелось, чтобы Кэтел учился у Пирса.
      Женщин Пат не выносил. Они олицетворяли то, что было ему отвратительно в самом себе. Они казались ему путаными, нечистыми, воплощением всех изъянов и недоделок человеческой жизни. Он презирал их идиотские, пустые разговоры, а прикосновение их вызывало у него нервную дрожь. Впрочем, он вообще не любил, чтобы к нему прикасались, это напоминало ему то, о чем он предпочитал забывать, - что у него есть тело. Метания, неудобства, вытекающие из его мужской сущности, он либо терпел с озлоблением и горечью, либо разделывался с ними сам, презирая себя за эту подневольность. Из чистой любознательности, а может, с целью убить в себе назойливого демона любопытства он обследовал мир дублинских проституток, трагический и жалкий. Он нашел там в точности то, что искал, и грязную забаву, в которую его посвятили, воспринял как символ того, что уже раньше угадал в окружавшей его более респектабельной жизни. Он избегал общества женатых мужчин и замужних женщин.
      В каком-то отношении знакомство с проститутками было пока самым важным событием его жизни. Это было нечто такое, к чему пришлось себя принудить. Самая мысль об этих чудовищах вызывала в нем тошноту; заставить себя искать их общества, мало того, обнимать их омерзительные тела - в этом было и предельное унижение, и победа чистой, абсолютной воли. То и другое так и осталось для Пата почти нераздельным. Он черпал удовлетворение и уверенность в том, чтобы заставлять себя погружаться все глубже, нащупать, так сказать, самое дно жизни и знать, что под ним уже нет ничего.
      О высоких сферах духа у него не было сколько-нибудь четкого представления. Идеальное совершенство, о котором он каким-то образом знал, по которому равнял свои твердые, как сталь, абсолютные ценности, свое чувство справедливости, свою любовь к Ирландии, - само это совершенство оставалось в тумане, за пределами опыта. Пат не называл его богом и не связывал с примитивными требованиями своего католичества. Он даже не давал себе труда усомниться в своей религии, но спокойно брал от нее то, что отвечало его душевному складу. Единственным, пожалуй, что составляло его духовный опыт, было стремление оторвать свою волю от остального своего существа. Мальчиком он мечтал вступить в какой-нибудь из самых аскетически строгих монашеских орденов: это было бы высшей победой воли, воли одинокой и нагой, попирающей дрожащие, ничтожные человеческие желания. Мечты о монастыре Пат, уже давно отбросил, и не заглядывал он больше в темные подъезды вблизи дублинского порта, но искал лекарства от отвращения к самому себе, которое так часто на него находило, в систематическом смирении плоти. Когда Волонтеры проводили маневры в горах, он задавал себе почти невыполнимые задачи на физическую выносливость. Он нарочно не соблюдал регулярных часов еды и сна и в самые обыкновенные рабочие дни закалял себя голодом и усталостью. Он бы приветствовал военную дисциплину намного строже той, с какой до сих пор имел дело, он бы с радостью сносил, а также и сам применял телесные наказания. Ему было бы приятно видеть перед собой собственное тело, как прибитое животное, до конца запуганное и подавленное его же волей.
      Но физические страдания были только символом того, к чему он стремился. Если бы он мог почувствовать себя поэтом, любым творцом, способным извлечь из грязного месива жизни что-то оформленное и совершенное, это показалось бы ему достойной целью. Но он с горечью сознавал, что такое спасение ему не дано. Он не мог выразить словами, чего ему недоставало; но уж, конечно, это была не любовь. В его жизни был всего один кусочек, или лоскуток, или обрывок обыкновенной человеческой любви, один уголок, в котором он ощущал нужду и где был нужен, и даже это и неспособность с этим совладать приводили его в смятение. Скорее уж его целью была свобода. Он презирал обычное, несовершенное устройство человеческой личности, при котором приказ абсолютного Наставника не выполняется до тех пор, пока нечистая масса живой ткани, грубое "я" не окажется готовым выполнить его без усилий. Приказ Наставника выслушан кое-как, услышан не до конца, и вот грубое "я" медленно, лениво начинает к нему приспосабливаться. Пусть это страдание, но легкое, непрочувствованное, едва осознанное. Пока не достигнут момент, когда послушание дается без усилий, между Наставником и "я" нет прямой связи, да и тогда эти двое связываются эмоционально, снисходительно, в ходе разъяснения принудительного акта, теперь уже почти завершенного. При таком методе грубое "я" может оставаться невредимым и процветать, как бы часто его ни заставляли менять направление. А вот в совершенной жизни, думалось Пату, приказ выполнялся бы мгновенно, и Наставник был бы не другом и утешителем, пусть даже полным укоризны, но скорее палачом, действительно отрывающим от "я" куски живой ткани и причиняющим ему жестокую боль. Вот такой свободы Пат желал для себя в чистейших, глубочайших тайниках души. А в более обычном его существовании это желание почти без остатка сливалось с решимостью освободить Ирландию и с чувством, что он рожден освободителем. Ирландия, которую он любил, не поддавалась ни олицетворению, ни описанию, то было очищенное отражение его собственной ирландской сути, необходимый магнитный полюс его реакции на рабство, которое он видел вокруг себя, а еще больше в себе самом. За эту Ирландию он и хотел бороться, и борьба могла быть только кровавой. Он соглашался с мнением, что после всего, что было, свобода Ирландии должна быть куплена кровью. Так случилось, что вооруженное восстание, теперь уже неотвратимое и близкое, стало целью всей этой жизни.
      * * *
      В это утро, во вторник 18 апреля, Пат находился в подвале дома Милли Киннард на Верхней Маунт-стрит. Подвал этот, освещенный сейчас двумя свечами, был большой, с низким, сводчатым, как в склепе, потолком. Над головой толстые слои паутины, приведенные в движение теплым воздухом, поднимающимся от двух язычков пламени, ритмично колыхались, подобно водорослям в реке, и паутинные пряди подрагивали на матовых белых стенах. Прохладно, приятно, как от ухоженной могилы, пахло плесенью и землей. В дальнем конце, в ряду часовенок с куполами, из-под длинных покровов пыли зелено поблескивали круглые донышки бутылок. В середине, занимая почти весь пол, было аккуратно составлено в козлы множество самого разнообразного оружия.
      Пата все еще грызло сомнение, можно ли было посвящать Милли в эту тайну. Милли ему не особенно нравилась. Он знал, что она не трусиха, но считал ее безнадежно легкомысленной. Ему казалось, что политика для нее только игра, что ее увлекает таинственность, привкус опасности. До сих пор она никому ни словом не обмолвилась о содержимом своего подвала, а заодно помалкивала и о своем патриотизме, так что едва ли могла вызвать подозрения. Но все же это звено цепи оставалось непрочным, и в свое время по поводу лояльности Милли было много споров и опасений. Однако два года назад случилось так, что срочно потребовалось найти место, где спрятать большое количество оружия, и Пат решил довериться ей. За это решение он и сейчас считал себя целиком ответственным.
      Первый случай довериться Милли совпал для него с первым случаем действительно послужить Волонтерам, когда Эрскин Чилдерс доставил на мыс Хоут транспорт винтовок. Как-то летом в воскресенье Пат в составе отряда из восьмисот невооруженных и ничего не подозревающих Волонтеров отправился в Хоут на пристань. Когда они вышли к причалам и увидели ожидающую их там яхту, у всех мелькнула радостная догадка, и тут же им дали приказ: вперед, беглым шагом. Они разгрузили яхту в десять минут и получили девятьсот с лишним немецких маузеров. Когда винтовки передавали по цепи, каждый был так счастлив, что наконец-то держит в руках настоящее оружие, что первую оставлял себе, а передавал следующую. Шагая обратно в город с винтовкой на плече, Пат чуть не плакал от радости, а некоторые его товарищи и в самом деле не сдержали слез. Теперь они были вооружены. И неприятеля не пришлось долго ждать. В Клонарфе их встретила рота Шотландских Его Величества пограничных стрелков. К счастью, пожалуй, новые маузеры не были заряжены. Хитрость одолела силу: пока начальники обеих сторон вели переговоры, Волонтеры растаяли в окаймлявших дорогу садах. Английские солдаты вернулись в Дублин и позже в тот же день стреляли по толпе недовольных. На мостовой осталось трое убитых, и в следующий раз Пат шагал открыто с винтовкой, неся ее прикладом вверх в медленно движущейся похоронной процессии.
      Но это было давно, как в детстве. Тогда все они были неуклюжими новобранцами. Теперь - стали закаленным, хорошо обученным отрядом, настоящими солдатами, не хуже своих противников, даже лучше. Они почувствовали свою силу. В этом году, в день Святого Патрика {Святой Патрикий - патрон католической Ирландии.}, они завладели городом: прямо от обедни прошли строем, в количестве двух тысяч человек, на площадь Колледж-Грин, где Мак-Нейл делал им смотр. Уличное движение остановилось, полиция убралась с дороги, а они шли, дисциплинированные и вооруженные, под музыку своих волынок. Дублин стоял и глядел на них не дыша, очарованно, как девушка. Пат знал, что в тот день они могли бы взять Дублин штурмом.
      Впрочем, он не питал иллюзий насчет трудностей и просто даже уродства той борьбы, в которую был втянут. Он в теории завидовал тем, кто в отличие от него мог участвовать в простой, откровенной, официальной войне. В сущности, он, как ни странно, не был человеком действия, однако знал о себе, что храбр, и если и чувствовал себя кем-то, так только солдатом. Он предпочел бы более чистую, более открытую войну - как в песнях, которые распевает Кэтел: "Мой конь боевой на Килдэрских полях несется стрелой англичанам на страх..." А теперь и выбор его, и оправдание так и останутся тайной, а если придется убивать, это будет похоже на преступление. Но иного ему не дано.
      Нет, он не питал иллюзий насчет трудностей. Бернард Шоу был прав, когда сравнил их борьбу со столкновением детской коляски и грузового фургона. Да и образ мышлений высших начальников не вселял в Пата уверенности. Взять хотя бы долгие споры насчет мундиров. Пат всегда был против какой-либо военной формы. Он мечтал о подвижных нерегулярных отрядах-призраках, которые наносили бы удар и исчезали. Он изучил методы буров - у тех армия была больше, а все-таки они предпочли партизанскую тактику. Казалось бы, ясно, что, когда у противника есть тяжелая артиллерия, нет ничего важнее мобильности. Но командование Волонтеров, да и Гражданской Армии мыслило косно, по старинке. Было много разговоров об esprit de corps {Чувство локтя, чувство единства (франц.).}, были и другие, совсем уж дикие разговоры о статусе в рамках международного права. Кто-то вообразил, что за зеленые обмотки, шляпы с полями и поясные ремни повстанцев приравняют к военным и по международному кодексу на них распространят соответствующие льготы в бою и при взятии в плен. А Пат не сомневался, что в случае поражения с ними поступят, как с изменниками и убийцами.
      Бойцы были закалены, и дисциплина хорошая, но обучение не всегда проводилось разумно. Отличные занятия по личным боям - и наряду с этим много ненужной зубрежки по старым строевым уставам английской армии. И конечно, главной трудностью оставалось оружие. Поговаривали о скором прибытии 50 000 немецких солдат во главе с Роджером Кейсментом. Пат в это не верил и не хотел видеть этих людей на ирландской земле. Он любил немцев не больше, чем англичан, и готов был повторить горькое замечание того же Кейсмента: "Немцам нужна дешевая ирландская кровь". Немецкое оружие, даже немецкие специалисты - это пожалуйста. Дайте ирландцам оружие, а с работой они управятся сами. Но, хотя упорно ходили слухи о немецких транспортах с оружием, которые вот-вот проскользнут через блокаду, дальше слухов дело не шло, и на эту возможность Пат тоже махнул рукой.
      С другой стороны, он не был согласен с Конноли, что нужно "сперва начать, а потом добывать винтовки". Нет, хотя бы минимум оружия нужно было наскрести. Винтовки поступали каждую неделю, из разных источников. Чего не хватало, так это пулеметов, пулеметов, пулеметов. Неунывающий Джеймс Конноли поручил своим механикам изготовить упрощенный пулемет Льюиса, чтобы затем наладить массовое его производство в подвалах Либерти-Холла, но этого просто не сумели сделать. Производились и кое-какие опыты с гранатами, но оказалось, что они таят в себе больше опасности для оружейников, чем для англичан. Пат мысленно обзывал всех подряд болванами и невеждами. Он был убежден, что, будь он механиком, он бы одной силой воли решил все нужные задачи.
      В подрагивающем свете двух свечей Пат осматривал свой арсенал. Пестрота в нем царила невообразимая. Кроме маузеров с мыса Хоут, тут были старые охотничьи ружья, немецкие охотничьи винтовки, старое итальянское оружие, английские винтовки, украденные у солдат-отпускников или купленные у них возле кабака за кружку пива. Было порядочно штыков, по большей части тонких, итальянских, но они не всегда подходили к винтовкам, для которых предназначались. Было также немало старых копий времен фениев - оружие, которое очень рекомендовал Имон де Валера {Де Валера Имон (1882-1975), один из руководителей Ирландского восстания 1916 года; в дальнейшем глава правительства в 1932-1948, 1951-1954, 1957-1959 гг. и президент Ирландии в 1959-1973 гг.}, молодой человек, будивший в Пате дух соревнования. Боеприпасы имелись в большом количестве, но не все достаточно честные. Это обстоятельство сильно тревожило Пата. Вот, например, охотничьи патроны с тяжелым сердечником и тупоносыми свинцовыми пулями для крупной дичи. Раны от них бывают страшные, и Пат склонялся к мысли, что пускать их в дело безнравственно. Но ведь штыки и снаряды тоже причиняют страшные раны, а их никто не считает недозволенным оружием. Пату вспомнились слова матери, что луки и стрелы - это еще ничего. И тут же он с горечью подумал, что, в сущности, всего их оружия только и есть, что луки да стрелы.
      Но трудности не исчерпывались нехваткой оружия и ненадежностью солдат. Пата мучила еще одна, самая, пожалуй, больная проблема - руководство. Номинальная структура организации Волонтеров не соответствовала ее фактической структуре. Подлинная власть, а также планы восстания и сотрудничества с Ирландской Гражданской Армией были в руках воинствующей группы, в основном членов Республиканского Братства, которые держали эти планы в тайне от более умеренных номинальных руководителей, таких, как Эоин Мак-Нейл и Булмер Хобсон. За этой воинствующей группой и пойдут солдаты, по крайней мере в Дублине. Но двойное руководство могло привести к путанице; Пат пришел в ужас, когда узнал о содержании речи, произнесенной Хобсоном в прошлую субботу: он сказал, что обязанность Волонтеров - "повлиять на ход будущей мирной конференции" и. что никто не вправе "взять на себя ответственность за пролитую кровь". Это могло означать, что до Хобсона дошел некий слух и что он готов к энергичным действиям, исходя из собственных убеждений. Спору нет, положение не из легких. Будь его воля, Пат приказал бы немедленно арестовать Хобсона, Мак-Нейла и еще нескольких. На этом этапе разрешать им высказываться просто опасно.
      Тем временем Пат закончил осмотр и все проверил по списку. Отворив тяжелую дверь, он впустил в подвал странный голубой дневной свет, потом вернулся задуть свечи. Он запер за собой дверь. Хоть бы только не встретиться с Милли. Она часто подстерегала его после таких визитов в подвал, спрятавшись за портьерами или перевесившись через перила. Из предосторожности Пат обзавелся дубликатами ключей от дома на Верхней Маунт-стрит и от Ратблейна - там у него тоже кое-что хранилось. Милли он об этом не сообщил. Не к чему женщинам играть в солдатики, и надо все сделать так, чтобы без Милли можно было обойтись. Она чересчур любопытна, а то, как она чуть ли не сладострастно предвкушает возможное кровопролитие, просто отвратительно. Развратная, легкомысленная женщина, не то проститутка, не то мальчик в трудном возрасте.
      Когда Пат добрался до темной прихожей, он услышал чьи-то шаги, что-то мелькнуло, и появилась Милли - со стороны сада, где она, видимо, дожидалась. В полумраке он увидел ее - полное, взволнованное лицо жадно тянется вперед, в больших влажных глазах неуемное любопытство.
      - Ну, Пат, что новенького?
      - Новенького? Ничего. Обычная проверка.
      Милли шагнула мимо него, и жесткий шелк ее юбки, как крыса, пробежал по его ноге. Она прислонилась спиной к входной двери, раскинув руки, тяжело дыша, преграждая ему дорогу.
      - Какие-то новости должны же быть!
      - Не понимаю, о чем вы. Ничего особенного нет.
      - "Ты женщина и, стало быть, молчать умеешь лишь о том, чего не знаешь" {Цитата из исторической хроники Шекспира "Генрих IV" (акт II, сц. 3).}. Так?
      - Мне надо идти.
      - А мне очень нужно знать, у меня на то есть причина. Что-то случится, да? И скоро случится?
      - Ровно ничего не случится.
      Милли протяжно вздохнула и уронила руки.
      - Ну что ж, этак воевать не трудно.
      Пат пропустил укол мимо ушей. Понизив голос, он сказал:
      - Не надо об этом говорить. Выпустите меня, пожалуйста.
      Что-то вдруг послышалось за полуоткрытой дверью одной из парадных комнат. Комната тонула в полумраке: тяжелые портьеры красного бархата, уже не придержанные шнурами, наполовину скрывали окно. Только в середине сквозь частое кружево проникало немножко желтого света. За окном шел дождь.
      Милли испуганно ахнула, потом метнулась к двери и распахнула ее. Пат одним прыжком очутился с ней рядом. В мутной полутьме он увидел, что в глубоком кожаном кресле потягивается и копошится какая-то округлая фигура. Это был его отчим Барнабас Драмм.
      В Милли словно бес вселился. Она ринулась в комнату и с силой стукнула ладонью об стол.
      - Что ты здесь делаешь, негодяй? Шпионишь за нами? Этого еще не хватало. Встань!
      Барнабас поднялся, жалобно пяля глаза на Милли и - через ее плечо - на Пата. Он ссутулился, весь сжался, как потревоженный паук.
      - Да я просто уснул. Я не шпионил, Милли, честное слово. Я ничего плохого не делал. Просто уснул, сам не знаю почему.
      - Вечно ты рыщешь и подслушиваешь. Знаю я твои гнусные повадки. Пьян, вот и спишь. Так уходи спать куда-нибудь еще. Вон отсюда! - Ее длинная юбка взметнулась от нацеленного на него пинка.
      Барни укрылся за кресло, потом юркнул мимо них к двери, словно опасаясь нового нападения. Он бежал, но не на улицу, а в глубь дома, спасаясь, как собака, на кухню.
      Пат был в ярости. Он знал, хотя предпочитал не думать об этом, что Барнабас увивается около Милли, а она презрительно его терпит. Но сейчас его возмутило другое: Милли, видимо, и в голову не пришло, что человек, которого она так унижает, - отчим Пата.
      В следующую секунду Милли и сама как будто это поняла. Закрыв лицо руками, она сказала:
      - Ой, как нехорошо...
      - Ну, до свидания. - Пат поспешно отворил парадную дверь и вышел под дождь. Он поднял воротник, пальто. Дрянь она, думал он, быстро удаляясь от дома. Дрянь она, дрянь.
      Глава 7
      "В этот период моей жизни я постепенно стал понимать, что все более отдаляюсь от моей сестры Хильды. Кто знает, может быть, такие вот медленные расставания - это неизбежные репетиции перед последней разлукой. В детстве нас с Хильдой объединяло- на. каком-то неопределимом, но достаточно глубоком уровне - общее недовольство родителями. Но по мере того, как под влиянием времени и обстоятельств формировались наши характеры, становилось ясно, что образ жизни родителей нам противен по разным причинам: Хильде - потому что он непрочный, шумный, расчетливо экономный и без светского блеска; мне потому что он лишен какой бы то ни было духовности.
      Вдобавок - я все больше чувствовал с каждым приездом Хильды в Ирландию обе женщины в моей жизни были ей непонятны, и она не могла верно оценить тончайшие нити моих отношений с ними. Она просто "выпадала из общей картины"! Бессловесная преданность Кэтлин, нежное, властное подшучивание Милли - все это имело для Хильды мало смысла. Да что там, как всегда, поглощенная собой, она почти ничего и не видела, а интуиция твердила ей, что две женщины, обе, на ее взгляд, по разным причинам недостойные, соперничают между собой за безраздельное владение ее обожаемым братом".
      Барнабас Драмм написал эти слова только сегодня, когда сидел за "работой" в Национальной библиотеке, и теперь они снова и снова пробегали у него в мозгу, как светлый ручеек. А может быть, слова были камешки на дне ручейка, гладкие, пятнистые, которые он все время видел сквозь прозрачную воду. Ему казалось, что слова его звучат спокойно и веско; и когда удавалось "написать убедительный кусок, написанное оставалось при нем и весь остальной день, согревало его душу. Уже несколько лет; как Барни украдкой работал над своими мемуарами. Растрепанные тетради с записями об ирландских святых он раскрывал все реже, а в последнее время совсем их забросил. Он с головой погрузился в более заманчивые глубины самоанализа.
      Началось это после того, как он, прожив положенный срок в монастырском уединении, решил, что должен сделать серьезное усилие и выяснить, почему "все пошло не так". Для этого нужно было безжалостно изучить самого себя. Слишком долго он пребывал в уверенности, что может во всем винить ее, может считать себя человеком, погубленным одной-единственной катастрофой, о которой к тому же через несколько недель все забыли. Но жизнь человека не так-то легко загубить, позднее он это понял и жалел, что не знал тогда. В то время он мог бы снова поднять голову. А значит, не только ее вина, что он так опустился. Значит, были какие-то исконные причины, почему он сделал себя тем молодым человеком, которым так еще, кажется, недавно был, и другие причины, а может, и те же, почему затем, по видимости вполне преднамеренно, загнал себя в духовную пустыню. Он был глубоко несчастен и чувствовал, что заслуживал лучшей доли. Он не очень надеялся, что, разобравшись, почему "все пошло не так", сумеет что-либо выправить. Мемуары были задуманы в духе чистого самобичевания. Порой он чувствовал себя очень старым и говорил себе, что перед смертью должен хотя бы обозреть ясным и трезвым взором крушение своей жизни. Потом оказалось, что начатая работа действует на него до странности успокоительно.
      Когда-то он был способным мальчиком, от него многого ждали. В Кембридже он получил стипендию за успехи в античной литературе и еще студентом изучил древнееврейский язык. Он превосходно стрелял в цель, отличался в гребле. У него были любящие родители, сестра, которая его обожала, много друзей. У него были любящие родители, а между тем Барни, с тех пор как себя помнил, тяготился ими. В чем это выражалось в раннем детстве, он не мог бы сказать. Позже это вылилось в нестерпимое раздражение, которое вызывал в нем шумный бесшабашно веселый быт родительского дома. Мать, тянувшаяся за модой без достаточных на то средств, слишком много смеялась, вернее, визжала; рассчитанные на шумное веселье вечеринки отца, его шутливые проделки, тщательно обдуманные и вызывавшие всеобщий визг, казались Барни невыносимо вульгарными. Весь этот уклад оскорблял его чувства, хотя, если подумать, никаких особых прегрешений его родители не совершали. Он решил уехать в Ирландию.
      Мать Барни, Грэйс Драмм, урожденная Ричардсон, была англо-ирландка, родня Киннардам, и Барни с сестрой получили свою долю ирландских каникул, во время которых Хильду ослепила роскошь Ратблейна. Барни поразило другое. Ему Ирландия запомнилась как темная, медлительная страна, полная достоинства и тайны, ни в чем не похожая на светскую веселую квартирку в Южном Кенсингтоне. Он отдал ей свое сердце, а вскоре, когда фокус немного сместился, почувствовал, что мистическая прелесть Ирландии связана с католической церковью.
      Это чувство породило сильный духовный кризис, в ходе которого Барни стало ясно, что ему уготована исключительная судьба. Он должен отречься от мира и стремиться к совершенной святости: всякая менее высокая цель была бы бессмысленной, может быть, гибельной. Он удалился один в населенную тенями святых пустыню Клонмакнойза, постоял возле круглой башни в этой самой священной точке Ирландии. Здесь он пережил то, что впоследствии казалось мистической встречей, - ощутил чье-то присутствие, которое захватило его, увлекло. А увлекло его тогда что-то очень древнее и чистое, христианство, еще совсем простое и неповинное в кровопролитии, чьи смиренные, непритязательные святые обитали в тесных, низеньких кельях. Священная река Шаннон, текущая в желтых камышах среди небольших, похожих на курганы холмов, под его взглядом из свинцово-серой превратилась в небесно-голубую, и Барни решил, что должен стать священником.
      К отчаянию всей своей семьи, он поступил в католический колледж Мэйнут и вскоре облачился в сутану. Он жил в непрерывной экзальтации, предаваясь аскетическим восторгам, за что не раз слышал суровые упреки от своих духовных наставников. Он со страстью размышлял о таинстве причащения, постоянно представлял себе, как скоро-скоро будет держать в руках плоть Христову и насыщать изголодавшуюся коленопреклоненную паству, заполнившую пространство до края земли. По ночам ему снилась потирная чаша, из которой изливалась кровь Господня, дабы смыть грехи всего мира. Он держал эту чашу в руках, с несказанной радостью оборачивался, чтобы произнести: "Ite, missa est" {Идите, служба окончена (лат.).}. Но он так и не был рукоположен. Он внезапно влюбился в Милли.
      Позднее ему казалось, что Милли просто принудила его к любви. Она тогда недавно овдовела и упивалась новообретенной свободой. До тех пор ей не было дела до его существования. В редких случаях, когда они встречались, она его не замечала, и Барни так же мало замечал ее. Но, увидев его в сутане, Милли неожиданно, безрассудно пожелала сделать из него свою собственность. Она никогда не обманывала его, по крайней мере на словах. Этот попик в черных одеждах понадобился ей просто как раб, как комнатная собачка, которую можно ласкать и гладить. Ей хотелось зажечь кощунственную страсть в этом бледном, долгополом полумужчине. Она вечно повторяла, что ни капельки не влюблена в него. Ей нужно только, чтобы он был влюблен в нее. Для Барни эта откровенная порочность оказалась неотразимой.
      В Кембридже у него были кое-какие романтические истории, и он считал, что с грехами молодости покончено. То, что он пережил с Милли, было совсем иное. Он был разбит вдребезги, развеян по ветру, и притом он не мог не верить, что она его любит. Все ее поведение в этом убеждало. Его тело, казавшееся чистым сосудом, храмом, подметенным, пустым и ожидающим водворения неземного гостя, теперь заявляло о себе горячо и требовательно назойливый зверь из неспокойной плоти. Точно из жил его выкачали всю кровь и влили новую. Он до ужаса четко ощущал свою телесность, и, когда нестерпимо прекрасная, нестерпимо желанная Милли умильно глядела ему в глаза и медленно приближала к его губам свои теплые губы, он чувствовал, что воистину Бог принял человеческий образ. Милли, разумеется, ограничивала свои милости самыми невинными ласками, чем довела его до состояния, близкого к безумию. Конец наступил, когда во время вечеринки в Мэйнуте Барни был застигнут с Милли на коленях. Вскоре затем он покинул колледж. В каком порядке события сменялись после этого, Барни уже не помнил отчетливо: то ли он раскаялся и отказался от Милли, то ли Милли бросила его и он раскаялся. Нередко ему удавалось находить себе оправдания - ведь удар, каким явилось исключение из колледжа, с ужасающей ясностью показал ему, чего он лишился. Влюбившись, он не признался себе, что это конец его высокого призвания. Совесть укоряла его часто и болезненно, но каким-то образом ему все еще казалось, что он не отступил от прежнего решения. Когда же весь мир божественной благодати у него отняли и он оказался один в пустоте, без всякой поддержки, если не считать насущного хлеба церкви и простенького механизма покаяния, он был до такой степени сломлен, что уже почти не чувствовал себя человеком. Тут уж и Милли не могла бы ему помочь, даже если бы она сразу не устранилась. А Милли, увидев Барни отлученным от колледжа, без сутаны, тут же потеряла всякий интерес к этому жалкому, растерянному молодому человеку, который бегал по Дублину в поисках работы; и после одного свидания, когда она сперва обратила их отношения в шутку, а потом чуть не обвинила его в том, что он все это выдумал, просто перестала с ним встречаться. Может быть, ей было стыдно. Но подтверждалось такое предположение только тем, что она сохранила эту историю в тайне и никогда никому о ней не рассказывала. Мэйнутские наставники умели молчать, и самого Барни ничто не побуждало к болтливости, поэтому никто так и не узнал, какую роль Милли сыграла в его жизни. Считалось, что его отказ от посвящения в сан связан с "какой-то женщиной"; дальше этого не шли даже слухи.
      А Кэтлин знала. По чистой случайности, которую Барни впоследствии счел решающей в своей жизни, Кэтлин, невзначай заглянув к Милли, застала ее в объятиях Барни. Если бы не это, часто думалось Барни, он едва ли впоследствии доверился бы Кэтлин. Во всяком случае, пережитый тогда испуг, внезапное появление Кэтлин в роли свидетеля и позже сознание, что она, одна из немногих, _знает_, - все это в его глазах ставило Кэтлин в особое положение. Ее удивленными, осуждающими глазами он увидел себя, без пяти минут священника, страстно обнимающего смазливую вдовушку сомнительной репутации. Она узнала - это было скверно, но это их сблизило. Лишившись всего, и Милли, и желанного будущего, он должен был к кому-то прилепиться, и он прилепился к Кэтлин.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18