Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На чем держится мир

ModernLib.Net / Мерас Ицхак / На чем держится мир - Чтение (стр. 6)
Автор: Мерас Ицхак
Жанр:

 

 


      В тот день, едва придя с работы, Винцас спросил:
      – Газету читала?
      – Читала.
      – Какой ужас, мама. Какой ужас… Кто бы мог подумать?
      – Да, – ответила она. – Хоть стой, хоть падай…
      – Они лечили самых больших людей, в Кремле.
      – Да, – ответила она.
      – Мама, я вступаю в партию.
      – В партию?
      – Сегодня подал заявление.
      – Молод еще… Мог бы подождать…
      – Нет. Сама видишь, нельзя.
      Она долго молчала. Потом ответила:
      – Ты уже не ребенок, сам знаешь что делать. Я тебе ничего не запрещала, хоть и вечно дрожала над тобой. Вступай, если так нужно тебе, Тане, всем людям. Только не потому, что там… в газете пишут…
      Больше ни слова не сказала.
      Может, и этого не стала бы говорить, если б не была матерью.
      – Мама! Как ты можешь…
      Промолчала.
      Она не знала, что такое партия. Знала, что такое власть. Для нее это было одно и то же – что партия, что власть. Не отделяла.
      Каждый день радио говорило и газеты писали, но все слушать, все читать не успевала, и без того хлопот по горло, а тут еще Виктукаса отняли, и осталось пустое место – еще одним пальцем меньше. И забот прибавилось, и уставать стала.
      Все спали, когда загремела дверь.
      Господи, кто?
      Кто там?
      Лесные братья? За Винцукасом пришли… Господи! Да ведь так давно это было… Уж лучше бы в колхоз пошел с этой своей докторшей, что из речки вытащил. Зря она противилась, ну и что, что с ребенком…
      Долго не отпирала, все прислушивалась.
      Подошел Винцукас с топором в руке.
      – Пусти.
      Нет, слава Богу, обозналась. Все страх. Все этот несусветный страх давнишний.
      Но и эти – за Винцукасом.
      Не может быть. Не может быть…
      За Винцукасом?
      В одной, в другой комнате порылись. Танины тетрадки, книжки разворошили. Все бумаги какие-то искали. Письмо от Винцасова дяди в карман спрятали.
      – Это ерунда, чепуха какая-то, – улыбался Винцас. – Не бойся, мама. Ерунда.
      Она шла сзади, как была, босая, натянув только юбку и накинув платок. Те ругались, но она все шла за ними, поотстав немного, пока не дошла до этого дома, большого, самого красивого в городе.
      День прождала, ночь, пересчитала доски в потолке. И так целую неделю. Когда же эта чепуха, ерунда эта кончится?
      Она сидела в чистой комнате – в кабинете самого первого секретаря, сидела в мягком кресле, перед старым знакомым – Юодейкой. Кресло было такое мягкое, что даже неловко. И на душе светлее стало, немного отлегло от сердца.
      – Что?! Винцукаса? – усмехнулся Юодейка.
      Он же знает его, еще с войны знакомы.
      Разве не он и рекомендацию Винцукасу давал?
      Стал звонить по телефону, посмеиваясь, а потом уже и не говорил почти, слушал только. Затем трубку положил, глаза потупил. Поняла она, что надо вставать, уходить. Он тоже встал, поцеловал ей руку, все не подымая головы.
      – Не бойся. Не отчаивайся. Подождать придется. Подождать… Так быть не может, сама ведь видишь, понимаешь ведь. Надо ждать, вернется Винцукас.
      Он говорил тихо, по-прежнему не подымая головы. Так тихо, что она с трудом разбирала слова.
      – Если будут неприятности или что-нибудь понадобится – Приходи, я всегда…
      Знала, можно прийти к нему.
      Но какие могут быть неприятности, хуже той, что с Винцукасом?
      Ждать?
      Ждать она привыкла. Может и еще подождать, только знать бы, чего ждешь.
      Что она делает сейчас?
      Ждет.
      Сидит перед большим домом с коричневыми вывесками и ждет самого главного. Если к нему, внутрь, не пустили, она может и здесь посидеть, дождаться. Как будет он домой идти, она и подойдет, поговорит, все ему выложит.
      Человеку в жизни не столько ждать приходится. Что там час-другой!
      Могли бы уже и кончить ерундой-то заниматься да отпустить Винцукаса.
      Смотрят они с Таней на плотно завешанные окна в доме напротив и не знают, что там творится, чем там люди заняты.
      Не знают, что стоит Винцукас вон в той комнате у стены, на вопросы отвечать должен. А он не отвечает, молчит. Не знает, что сказать, не понимает, что случилось.
      Хотел все с самого начала выяснить. Посмотрел человеку, который вызвал его, прямо в глаза.
      – Товарищ кали…
      – Был, пока ты там, по улице, ходил. И тогда он замолчал. Замолчал – и ни слова. Порой хотел бы заговорить – не может.
      – По чьим указаниям подделал документы?
      – Твоя фамилия Каган?
      – Имя Велвел? Отца звали Арон?
      – С какой целью подделал документы?
      – Согласно костельной метрике? Кто ее выдал? Не тот ли викарий, которого мы на двадцать пять отправили?
      – Если ты Каган, почему ты Винцас?
      – Кто ты? Еврей? Литовец? А может, космополит? Нет? Года три назад по всей округе таких искали, а не знали, что рядом, под боком притаился.
      – Соблазнил дочь честного гражданина Лапкаускаса. Он первым землю отдал, первым на выборы приходит, трудовое задание изо дня в день перевыполняет. А ты ребенка сделал, бросил девушку, хотел своим аморальным поведением замарать высокое звание советского работника! Советскую власть дискредитировать!
      – Мы теперь все распутаем… Мы докопаемся, почему в твоих колхозах дела не идут на лад. Мы все знаем. Признавайся, тебе же лучше будет.
      – Говори, быстро… Каким шифром твой мнимый дядя из Америки письма писал? Ну, живо!
      – В партию хотел пролезть? За партийным билетом спрятаться? Затем – тишина. Такая хорошая. Вот бы длилась так без конца, отгоняя страшные мысли.
      – Разрешите мне позвонить по телефону. Я вас очень прошу… Пожалуйста.
      – Кому?
      – Юодейке, первому секретарю.
      – Юодейке? Что ты еще знаешь о нем? Быстро! Быстро! Что еще?!
      Сидели они с Таней перед плотно завешанными окнами и ждали главного.
      Откуда им было знать, что там, в комнате, у стены, Винцукас должен отвечать на вопросы, что порой он сам бы рад ответить, да не может вымолвить ни слова.
      Дождалась наконец, увидела: на той стороне главный выходит. Перебежала через улицу, держа Таню за руку.
      – Добрый день… – сказала.
      Он не остановился.
      Тогда догнала его и осторожно взяла за локоть:
      – Как Винцукас, почему так долго не возвращается?
      – Не знаю, не знаю. Не смотрел еще это дело.
      – Дело? Ведь нас тут каждый знает, я сама все рассказать могу, всю жизнь, если надо…
      – Не надо, не надо. Если понадобитесь, вызовем.
      – Я вам все могу, если только захотите…
      – Не мешайте, мамаша. Отойдите, пожалуйста. Она нагнулась к девочке:
      – Таня… Ты скажи, попроси…
      – Дяденька! Почему Винцукас не идет домой?
      – Посторонись, мамаша! А не то часового крикну! Попрошу… Чуяло материнское сердце. Сразу поняла. Не ерунда это и не чепуха какая-то.
      Еще Лапкаускас недавно встретился.
      – Нет худа без добра… Иль нет, кума? Ишь не женился, а? И слава Богу, и хорошо, а то ведь загремел теперь. Международный, надо же! И кто бы мог подумать?.. Лаймуте-то наша ничего, оправилась, и ребеночек, слава Богу, неживой родился. Не бойся, кума, много не дадут. Может, десятку, а может, и все пятнадцать. Нет худа… а?
      Юодейка приезжал.
      Вылез из газика, подошел к ней:
      – Здравствуй. – Здравствуй.
      – Как живешь, как держишься?
      – Так и держусь.
      – Может, надо чего? Скажи, мне ведь можешь сказать.
      – Чего мне понадобится…
      – Ждешь?
      – Жду. – Жди.
      – Буду ждать.
      – Может, все-таки нужно что-нибудь?
      – Ничего. Не трудись. Не езди. Сама ведь вижу. Если б ты мог! Не можешь…
      – Ну, бывай…
      – Счастливого пути…
      Прижала Таню к груди. Вот оно как. Одна при ней осталась. Разве подумала б когда-нибудь? И во сне бы не приснилось такое. Только что, кажется, двор был полон и шума, и гомона, и разодранных штанов. А теперь одна девчушка. Никогда не думала. Такое и во сне не снилось.
      – Он вернется?
      – Вернется, детка, а как же.
      – Надо ждать?
      Ждать?
      Что ж еще, как не ждать.
      Уже и привыкнуть, казалось, надо бы. Разве нет? Ведь всю жизнь ждала. То одно, то другое.
      Ждать…
      Всякое бывает ожидание.
      Бывает радостное.
      Бывает тревожное.
      Бывает со слезами на глазах.
      Бывает с улыбкой у рта.
      Страшно ждать, когда ребенок уходит с ружьем и надолго.
      Страшно ждать, когда не приходит он и женщине говорит: «Ты… не девушка была».
      А как ждать, когда в тюрьме?
      Как смотреть на дорогу, может, десять, а может, и все пятнадцать лет?
      Чего хотела она, на что надеялась, дважды в день ковыляя по дорожке до большака и обратно?
      Разве это тебе ягненок?
      То, казалось, вот-вот зарежут, а то вдруг раз – и все солдаты выстроились: «Смирно!» И виноватый стоит, трясется перед всеми.
      Но ведь то ягненок.
      Все равно.
      Ягненок и человек?
      – Поди сюда, Таня. Поди, детка. Потри-ка мне левую руку. Замлела вся. Вот так, хорошо. Замлела, и в плечо отдает, стреляет. Будто иглой колет.
      В тот раз, когда сидели на дворе с пожилым солдатом, о многом спрашивала и сама знала, что он ответит. Как не знать. Знала! Только одного не знала, не спросила.
      А надо было спросить.
      Надо было.
      – А… в тюрьму сажать будут? Этого она не могла знать.
      А если б знала, спросила бы? Спросила бы сейчас, если б тот пожилой боец очутился рядом?
      Не стала бы спрашивать, нет. Уж про это не стала бы. Ждать. Надо ждать. Она знает. Многое знает.
       Нет, – ответила она, – нельзя отдать другому.
 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

      А это что еще?
      Отец?
      Отец зовет.
      Уже и в газетах было. Не раз.
      Нет, ошибка, не иначе. Мало ли Антоновых на свете, а?
      Она не выходила из дому, сидела, примолкнув, съежившись, как мышь под метлой. И девочке ничего не говорила. Ни к чему ребенка дразнить, может, это еще ошибка, путаница какая-то.
      Только долго ли будешь молчать?
      Не мышь ведь. Не под метлой сидишь.
      Стоит она, простоволосая, с растрепавшейся седой косой.
      Стоит и платочком машет.
      Отец ведет Таню по дорожке, вот сейчас за деревья, на большак свернет. Ведет отец, а она все боком, боком – оборачивается, рукою машет и косичками машет, двумя синими лентами.
      Не дождалась девчушка Винцукаса. И проститься не смогла.
      Ведь не станет ее отец ждать тут десять, а может, и все пятнадцать лет.
      – Берегите девочку, – просила она. – Такая хрупкая. Не забудьте ленту заплетать и молоко давайте. Любит молоко-то. А еще если б козье! Жирное оно, полезное. У нас не всегда было, что поделаешь. Зато теперь уже есть.
      В самом деле…
      Вот стоит она, платочком машет.
      И останется вечером молоко – два с половиной стакана. Радовался бы человек. Только нечего радоваться. Может, Винцасу отнести? Разве отнесешь? Постоит, скиснет, куда девать его потом? А ведь немало, чуть ли не три стакана.
      И вдруг вспомнила. Господи! Боже мой! Как она могла забыть?
      – Таня! Танюша! Таня! Постой!
      Побежала в избу, нашла тот желтый конверт – грубый, остистый, послевоенный, что был засунут в букварь. Стиснула в руке.
      Догнала, запыхавшись, обняла еще раз.
      – Бери, детка, храни на счастье… Пока вырастешь, а там и пока состаришься. Самый красивый цветок для последнего держала. С шестью лепестками. Береги, не сломай. Сухой он, цветок. Свежих ведь нет сейчас.
      Потом вернулась в дом. Повеселела чуток. Еще минутку с Таней побыла, еще слово сказала. Еще минуту вместе, не одна.
      Только, известное дело…
      Стоит она, простоволосая, с растрепавшейся косой.
      Платочком машет.
      Долго.
      А в сарае коза блеет.
      Чего ей? Вроде доить не время еще.
       – Нет, – ответила она, – человек не птица.
 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

      Ждать?
      Хорошо, когда знаешь, чего ждешь.
      Слава Богу, знала теперь.
      А газеты пишут, а радио говорит.
      И слово такое вышло – реабилитация.
      Вот и скажи теперь… Человек и ягненок, ягненок и человек. Не одно и то же?
      Когда за скотину, а когда и за человека…
      Вот и скажи теперь: человек или ягненок?
      Только, конечно, ждать еще трудней.
      Сидит она в большом кабинете, в мягком кресле, таком, что даже неловко как-то, а Юодейка ей подмигивает и телефон крутит. И уже не спрашивает, а сам кричит в трубку:
      – Как там? Да, да, насчет того самого. Нельзя ли ускорить? То-то!
      Только вдруг опустились руки у Юодейки, и трубку положил. Поднял отяжелевший взгляд, на нее смотрит. Еще улыбнуться пробует. Только улыбка-то кривая…
      Подошел, руки ей гладит, говорит:
      – Прости меня… Прости нас… если можешь. Реабилитирован он, да только… Нет больше Винцукаса.
      – Что?! – кричит она. – Ты что это выдумал?.. Нет! Господи! Боже мой! Хорошо, когда знаешь, чего ждешь. Вот шагает от большака. С торбой на спине. Запыленный, должно быть, усталый, голодный. Беда, что запыленный? Ждет горячей воды котел. Беда, что голодный? Стол всегда накрыт, и хлеба досыта. Ну и что ж такого, если устал? Кровать постелена, лишь бы отоспаться дали.
      Только б вернулся. Только вернулся бы наконец.
      Вот стоит она, прикрыв лицо ладонью от утреннего солнца.
      Бежать бы навстречу, да с места не сдвинется. Крикнуть – в горле пересохло. Сухо в горле, а глаза – мокрые.
      Потом уже и ноги начинают слушаться, и горло.
      Бежит по дорожке. Седая коса упала, по плечам бьется.
      «Сынок… Сыночек мой…»
      Он сбрасывает торбу, обнимает ее сухие плечи.
      «Видишь, я говорил, ерунда, чепуха какая-то».
      Она улыбается, хоть видит морщинки на лбу и у рта.
      «Еще какая чепуха-то», – отвечает она, пальцами разглаживая его лоб.
      Чепуха? Как для кого…
      Кто за материнскую обиду воздаст? Кто сыновние морщины разгладит?
      «Молчал бы уж… – говорила она Винцасу. – Молчал бы лучше».
      Замолк. Да надолго ли?
      Поспал часок-другой, и снова на ногах. «Кажется, целый век не был дома. Как там мои колхозы? Может, знаешь что-нибудь?»
      Подумать только, она и колхозы его блюсти должна. Больше, видишь ли, заботы не было. Только о них и думала все эти годы, о его колхозах пеклась.
      Так сразу и пошло.
      Опять все заново.
      Может, и не было ничего?
      Или было?
      Смешные эти дети, нет? Ну, скажите. И мужчинами вырастают, а все равно смешные.
      Будь еще другие здесь, будь хотя бы Таня при ней. Все-таки иное создание, женское.
      «Разве нам вдвоем плохо? Ма… Ведь нам с тобой хорошо. Снова вместе».
      Конечно, разве плохо вдвоем, вместе… Чего уж там. Только вот…
      «Мама, идти ли мне в колхоз?»
      Она только руками всплескивает.
      «Куда тебе, сынок!»
      «Предлагают мне тут неподалеку. Председатель там очень нужен».
      «Какой же председатель из тебя? Хватит, я с малых лет по полям на коленках ползала. А в войну? Мало самому тебе довелось? Мало? Хоть бы усы отрастил. Не стыдно было бы стариков учить, которые получше твоего разбираются. Молод ты еще, парень».
      Но смотрит на его лоб в морщинах, на складки у рта.
      Молчит.
      «Осталась я одна с тобой. А с тобою-то самое и горе».
      Знает, что не один он в колхоз собрался.
      Знает.
      Мог бы найти себе моложе, красивее. И без ребенка. Без пересудов людских. Подумаешь, докторша. Поди разбери, что там у него – любовь или жалость. Вытащил из воды, когда она с моста бросилась, а ей только того и надо было. Уже и на шею парню. Так не скажешь, конечно, может, хорошая женщина. И жаль ее… Только как же это вдруг сразу?
      Знает мать, не один он в колхоз собирается.
      Он ведь говорил:
      «Там доктор требуется. И ей подальше от города лучше будет».
      Хочет она спросить, очень хочет:
      «Может, доктор там больше председателя требуется, а?»
      Но молчит.
      Ведь не скажешь: может, жалость-то проходит, а за ней приходит другое что-то.
      Видно, такое уж его счастье.
      Какой парень… Мог бы помоложе. И без ребенка.
      Теперь лишь наездами бывает. Может, и чаще приезжал бы, да все времени в обрез.
      Наездами.
      Вымоет его, носки выстирает. Не важно, грязные они или чистые. Выстирает, а чтобы высохнуть успели, утюгом просушит. Не беда, угли раздувать не надо. В штепсель воткнула и гладь.
      А Винцас все про то же. Уши прожужжал. То не посеял, это не уродилось, то посеял уже, а это вот-вот уродится…
      Смотрит она на его сапоги, грязные, стоптанные, смотрит на загнанную лошадь со впалыми боками, смотрит на лицо Винцаса, побуревшее, обветренное, потрескавшееся.
      Спрашивает у него:
      «Ну, скажи, сын, будет ли лучше жить людям?»
      «Поехали со мной, увидишь».
      Но она не едет.
      Только провожает его, как в тот раз, когда с семьей проводила.
      Проводила их до большака.
      По дорожке шли медленно, хотя грузовик уже давно ждал у Деревьев. Шла она между Винцасом и той, с дочкой на руках. Разговор не клеился. Может, вспомнила только, что уже не первого провожает и не второго, не третьего. Последнего. Ладно, сама не едет. Кто бы проводил тогда? Некому было бы. А так она и проводит, и в машину посадит. Пусть сами поживут. Свыкнутся, обживутся, может, аист еще ребеночка принесет, вот тогда она и приедет посмотреть как да что, руку свою приложит. Добро бы зять был, а то свекровь с невесткой, невестка со свекровью. Что, не верно? Приедет, успеет еще, никуда не денется. Хочется подольше пожить тут, где когда-то все были – совсем все. И мальчик, и Юозукас.
      Пыталась шутить:
      «Может, и мне замуж? А что? Найдется жених какой-нибудь…» Так что же пожелать Винцасу, а? Хорошего сева? Или доброй жатвы? Полновесного трудодня? Что пожелать ребенку, если он ни с того ни с сего – председатель.
      Отвела ее, ну, ту, в сторонку, шепнула на ухо:
      «Ноги у него потеют. Носки ему каждое утро меняй…»
      И опять стоит она, прикрыв рукою глаза от солнца.
      Накинув платок.
      Холодно.
      Дрожат губы. Узкие, сдавленные годами.
      Вздрагивают щеки.
      Стоит.
      Ждет.
      Холодно.
      Осень уже.
       – Нет, – ответила она, – никому нельзя убивать.
 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

      Едва ступив на порог, сунул ей коробку конфет, схватил руку, поцеловал. Она и опомниться не успела. Снял шапку, и блестящая лысина осветила сумрак сеней. Объяснил:
      – После тифа, так и не отросли больше.
      Сам, не дожидаясь приглашения, шагнул в избу.
      – Угощайся. Вкусные, – показал на конфеты. Подошел к столу, сел, поправил ворот, чтобы шею не давило.
      – Садись, чего стоишь? Я здесь гость, не ты.
      Села и она. Напротив, Спохватилась, что в руках у нее конфеты. Бросила коробку на стол. Засмотрелась на два цветка и трехслойную мармеладину на крышке.
      – Видишь. Гора с горой не сходится, а человек с человеком…
      Она оторвалась от коробки и снова опустила глаза.
      – Ты что? Я давно уж под другой фамилией, честным человеком стал. В Йонаве на строительстве тружусь. Там большой завод строят. А может, что стар, не нравлюсь? Так и ты уже не молодка. Одна, стало быть, век коротаешь?
      – Одна.
      – Видишь. Билась, билась, а на старости лет – одна.
      – Одна. – И сына нашего не сохранила.
      Она вздрогнула.
      – Не виню я, нет. Время такое было. Не по своей же воле Шел тогда к тебе. С немцем. Макс ли, Ганс ли. Разве всех упомнишь? И я вот один живу. Все посматривай, поглядывай по сторонам: не знакомый ли? По всей Литве народ разъехался. Так и жди. За каждым углом. На ночь ставни запрешь, свет погасишь, только тогда и вздохнешь свободно. И то один. Не с кем слова сказать.
      Он протянул руку через стол, хотел взять ее ладонь, но она подвинула конфеты:
      – Сам пробуй. Говорил, вкусные.
      – Только ты вот и осталась, – выговорил шепотом. – Может, не веришь… А я все время о тебе думаю. Ставни запру, свет выключу, вытянусь на постели, глаза закрою и молодость вспоминаю. Себя, парня молодого, и тебя, девку, словно молоком омытую.
      Она все так же смотрела на крышку с двумя цветками и трехслойной мармеладкой.
      – Все, по молодости, дураками были. Не думай. Не так уж много зла я сделал, не то, что другие. В карьере тогда, может, и прикончил кого-нибудь. Споили. И приказ такой был. Или, скажем, после войны, в лесу. Так я все в бункере отсиживался.
      Она снова оторвала глаза от крышки и снова потупилась.
      – Ежели насчет… насчет своих думаешь, так это уж точно не я. Просил: не надо, на коленях умолял. Да разве они посмотрят? Убили, и все тут. Не я, провалиться мне на этом месте – не я…
      – А твои как? Вернулись? – спросила она.
      – Мои? Бог знает. Может, померли старики. Наверно, померли. Что ты! Разве будешь доискиваться? Говорю ведь, фамилию сменил, честным человеком стал, тружусь на стройке. Большой завод строим. Конечно, власти теперь помягче. А только все один да один, не с кем словом перекинуться. Только ты вот и осталась… Может, не веришь? А я вправду… Если нет, разве показался бы в своих местах?
      Замолчал. Погладил голый блестящий череп.
      – И еще тут дельце есть одно. Небольшое. Ну, это попозднее. К вечеру. Подождем, когда смеркаться начнет. Может, пособишь мне, а?
      – Что еще?
      – После, после. Не горит, и не так уж важно.
      – Угощайся… Говорил, вкусные. – Снова подвинула к нему коробку. – Я пойду. Убраться надо.
      Выбежала во двор. А там уж и не знала, за что взяться. То ли траву косить, то ли козу доить, то ли картошку копать или собирать помидоры, те, что пожелтели. Потом взялась за топор, стала хворост рубить. Дело к ужину.
      Уже кучка хвороста.
      Уже груда целая.
      Уже и на завтра, и на послезавтра, и еще на день.
      Так славно рубить, так славно, и в избу не хочется.
      Только все равно надо.
      Тот же хворост занести. Ребят нет, помочь некому.
      Вернулась в дом, стала у порога.
      – Садись. Какой там разговор стоя. Или ты в своем доме гостья?
      Присев к столу, снова посмотрела на коробку, уже открытую, аккуратно уложенные трехцветные мармеладки, облепленные крупинками сахара.
      – Ты не думай… Мне на жизнь хватает, зарабатываю. И тебе хватит, если вместе захочешь. Еще и приданое будет. Такие времена пошли: уже не бабы, не женщины, а мужики приданое несут. Хе-хе. Коли вместе не пожелаешь, пополам разделим. Видишь… У меня там, возле карьера, жестянка зарыта. Думаю, не проржавела бы, а? Зачем добру пропадать? Вот и сходим, откопаем. А? Она вынула из ровного ряда ломтик мармелада, стиснула, и конфета прилипла к пальцам.
      – Угощайся, угощайся, вкусные. Хотела выбросить, потерла пальцы, а они еще больше слиплись.
      – Не думай, на жизнь хватает, зарабатываю, да вот… И у тебя спокойная старость будет, до гробовой доски обеспечу. И мне…лишнй рубль сгодится. Хе… Помнишь, сколько лошадей мы держали? Не помнишь? Семь. Это у меня слабость такая, хе, никак отделаюсь. Запираюсь вечерами и шорничаю. На трех готова сбруя, а на остальных не хватает. Видишь… Неспокойно в мире нынче, ой неспокойно.
      Он гладил блестящую лысину и, пряча ухмылку, хитрым глазом исподлобья смотрел на женщину.
      – Может, сходим, а? Копать пособишь, принести. Когда вдвоем, никто и не подумает. Кому в голову ударит? А сосенки там еще растут?
      – Растут.
      – Вот и ладно. А домов поблизости не строили?
      – Нет.
      – Никто не увидит?
      – Наверно.
      – Так я и думал.
      – Как есть. – Смеркается. Пойдем, пожалуй, а?
      Она кивнула.
      – Возьми платок какой-нибудь – жестянку завернуть. А мне лопату.
      Взяла платок.
      На дворе дала ему лопату.
      У колоды, где хворост рубила, он увидел топор.
      – И топорик прихвати. Может, корни рубить придется.
      – Ага. Пошли.
      – Говорил я… Одна ты осталась, – промолвил он, глянув на женщину.
      Вышли на большак.
      Прошли по вечерним улицам.
      Миновали город – и снова большаком.
      Вроде бы недалеко, да уж старость, видно.
      Запыхалась.
      Передохнуть бы.
      Еще топор оттягивает руки. То и дело перекладывай его из одной в другую или бери в охапку, как младенца. Легче так.
      Недалеко уже.
      Сосны виднеются.
      Недалеко.
      Сразу за поворотом и карьер.
      – Сядь, отдохни. Я сейчас… Намечу.
      Подбежал к одной из сосен, отсчитал несколько шагов.
      Подбежал к другой – еще отмерил.
      И от третьей пошагал, считая что-то.
      Скинул пиджак, шапку.
      За лопату взялся.
      – Ты сиди, отдыхай, – говорит, обливаясь струйками пота. – Если будут корни – обрубишь.
      Может, час, может, два все копал и копал.
      И радостно было ему, что земля жесткая, нетронутая, проросла травой.
      Потом вроде лопата об железо звякнула. Он выпрямился. Осмотрелся. Прислушался.
      – Есть… – проговорил. – Вот корень – руби. Давай руби корень.
      Подошла она.
      Яма была мелкая. Только широкая. И длинная.
      Видела, как он присел, нагнулся.
      – А? – спросил он, освобождая корень пальцами. – Звенит? Рубай!
      Замахнулась и ударила, рубанула. Хотела еще раз топор поднять, да застрял в лысой голове. А голова еще обернулась и спросила удивленно:
      – Ты?..
      За соснами, далеко, за всей землей садилось багровое солнце.
      И был сильный ветер.
      Стояла она, уронив руки, и ветер трепал ее волосы – белые, как лен, мокший-перемокший, сохший-пересохший вековечный лен. Она смотрела на багровое солнце. Может, вспомнила Юозукаса?
      Может, мальчика, которого своим молоком вскормила? Таню?
      Вальтера-Виктора? Винцаса– Велвела? Отца с набитым землею ртом?
      Может, девушку, понесшую от Винцаса, ту, что стояла, обнявши столб?
      Может, того, в мундире: «Посторонись, мамаша»?
      Четыре сбруи, которых не хватило до семи?
      Себя.
      Стоящую возле дома, за дорожкой, вскинувшую руки, измазаные землей и кровью, и посылающую проклятье.
      Черное проклятье.
      На суде было бы так.
      Зал встает. Молчит.
      Люди долго слушают, слушают все сначала, но ждут – конца.
      Вот и конец.
      Приговор.
      Бернотас Антанас, сын Казиса, – приговаривается к смертной казни.
      Решение суда окончательное.
      Приговор исполнен.
       – Нет, – ответила она. –. Человек должен жить.
 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

      Я редко бываю здесь. Почему?.. Иногда мне кажется, что пешком пришел бы. А иной раз хочется все забыть, будто не был рожден на свет, просто взял и явился откуда-то такой, как есть, и никогда туг не жил, и всегда был таким, как сейчас.
      На бывшей базарной площади разбит зеленый сквер. В бывшей гимназии, некогда красной, а ныне побуревшей, какое-то учреждение, а может, и не одно. Где-то здесь была лавочка, в которой продавали казенку. Дальше – лавка со сладким печеньем, белыми кругляшками, обсыпанными сахаром, и с пирожными. Сперва по десять центов штука, после по двадцать пять копеек, а потом…
      Длинное шоссе – автострада – главная улица города. Двухэтажный ресторан. Большие окна. Стекло и металл, стекло и… Оба комитета в одном здании – прямые линии, уже без колонн и завитушек.
      Всякие мысли приходят в голову, когда попадаешь в родной город. Хорошие и плохие, веселые и не очень. Порою умные, а порой…
      Я думаю, что здесь, в центре города, на бывшей базарной площади, посреди цветущего скверика мог бы стоять высокий памятник. Я не знаю, как он должен выглядеть, не знаю даже, как его назвать. Я назвал бы его…
      Всякие мысли приходят в голову, когда попадаешь в родной город.
      Я выхожу из автобуса.
      Оглядываюсь.
      Люди уже не те и не такие. Далекие, потому что я для них – чужой. Все меняется.
      Есть за городом одно место, постоянное, неизменное. Там мне все знакомы.
      Но это – позже. Чего торопиться на кладбище?
      Может быть, сперва заглянуть туда, где стекло и металл в два этажа? Заказать что-нибудь покрепче – три звездочки или пять, а может, белой, казенной…
      Пожилая женщина останавливается на тротуаре и смотрит на меня, слегка нагнув голову.
      Я поворачиваюсь к ней и вздрагиваю.
      Я беру ее руку. Целую. А она не дает. Ей трудно, потому что держу крепко, а пальцы у нее – сухие, тонкие, обессиленные, олько суставы разбухли и в прозрачных венах беспокойно пульсирует кровь.
      – Добрый день, понас Адомас, – говорит она. И медленно, будто поправляя волосы, проводит свободной ой по моей голове, притрагивается к лысеющему лбу:
      – Выросли все. И у Винцукаса волос редеет. Такой густой я, гребни ломались, а нынче… Взрослые. Ну что ты смотришь? Или нет у меня такого права, чтобы хоть немножко легче было?
      – День добрый, Вероника, – говорю я наконец.
      И мальчишеское желание: взять ее за руку, повести в сияющий напротив магазин, купить… Что? Может быть, платок? А может, материю на платье, красивую, какой у нее в жизни не было? Может, серьги? Или янтарные бусы? А может…
      Она слегка улыбается и сама берет меня за руку:
      – Идем, понас Адомас. Я теперь тут рядышком живу, поблизости. Квартиру дали, с отдельной кухней. Как барыне. Я иду за ней.
      – Как дочурка? – справляется она. – Здорова?
      – Здорова. Нынче в школу пойдет.
      Она смеется:
      – Ишь как время бежит. Так ни разу и не видела ее. Хоть.привез бы погостить когда. Клубники пару грядок посадила, землянику собираю. Сходили бы с ней по ягоды.
      – Вы же знаете, зачем я приезжаю… Она останавливается перевести дух.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7