Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сборник рассказов

ModernLib.Net / Маркес Габриэль Гарсия / Сборник рассказов - Чтение (стр. 14)
Автор: Маркес Габриэль Гарсия
Жанр:

 

 


пользовались, что свели на нет способность кресла давать отдых, и теперь пришлось свыкаться с несчастной сиротской долей, все на него показывали, вот сын вдовы, которая привезла в городок трон бед и страдания, живет не столько на общественную благотворительность, сколько воруя из лодок рыбу, а голос его между тем все больше начинал походить на рычанье, и видения прошлых лет вспомнились ему только в мартовскую ночь, когда он случайно посмотрел на море и, мама моя, да вот же он, чудовищно огромный кит цвета асбеста, зверь рычащий, смотрите, кричал он как безумный, смотрите, и от его крика поднялся такой лай собак и так завизжали женщины, что самым старым из стариков вспомнились страхи их прадедов, и они, думая, что вернулся Уильям Дэмпир, попрятались под кровати, но те, кто выбежал на улицу, даже не взглянули на неправдоподобное сооружение, которое в этот миг, потеряв ориентацию, снова разваливалось на части в ежегодном кораблекрушении, вместо этого они избили его до полусмерти, так что он не мог разогнуться, вот тогда-то он и сказал себе, брызжа от ярости слюной, хорошо, я им докажу, но своего решения не выдал ничем, и одна мысль целый год, хорошо, я им докажу, он ждал новой ночи привидений, чтобы сделать то, что он сделал, и вот наконец пришло это время, он сел в чью-то лодку, переплыл в ней бухту и в ожидании своего звездного часа провел конец дня на крутых и узких улочках бывшего работоргового порта, погрузился в котел, где варились люди со всего Карибского побережья, но был настолько поглощен своим замыслом, что не останавливался, как прежде, перед лавками индусов посмотреть на слоновьи бивни, украшенные резьбой в виде мандаринов, не насмехался над говорящими по-голландски неграми в инвалидных колясках, не шарахался в ужасе, как бывало, от малайцев с кожей кобры, которых увлекла в кругосветное путешествие химерическая мечта найти тайную харчевню, где подают жареное на вертеле филе бразильянок, не замечал ничего, пока не легла на него всей тяжестью своих звезд ночь и не дохнула сельва нежным ароматом гардений и разлагающихся саламандр, и вот уже он плывет, работая веслами, в чужой лодке к выходу из бухты, не зажигая, чтобы не привлечь внимания береговой охраны, фонарь, становясь через каждые пятнадцать секунд, когда его осеняло зеленое крыло света с маяка, нечеловечески прекрасным и затем обретая во мраке снова обычное человеческое обличье, и сейчас он знал, что плывет около буев, указывающих фарватер, знал не только потому, что все ярче становился их грустный свет, но и потому, что теперь печальней дышала вода, и так он греб, настолько погруженный в самого себя, что его застали врасплох, и леденящее душу акулье дыханье, которым пахнуло вдруг неизвестно откуда, и то, что мрак ночи вдруг сгустился, как если бы внезапно погасли звезды, а случилось так потому, что трансокеанский лайнер был уже здесь, совсем рядом, немыслимо огромный, мама родная, огромней всего огромного, что только есть на свете, и темней всего темного, что скрыто в земле или под водой, триста тысяч тонн акульего запаха проплыли так близко, что он увидел уходящие вверх по стальному обрыву швы, и ни искорки света в бессчетных бычьих глазах, ни вздоха в машинном чреве, ни души живой на борту, зато свой собственный ореол безмолвия, собственное беззвездное небо, собственный мертвый воздух, собственное остановившееся время, свое собственное, странствующее с ним вместе море, где плавает целый мир утонувших животных, и внезапно от удара света с маяка все это исчезло, и на несколько мгновений возникли снова прозрачное Карибское море, мартовская ночь, обычный воздух, в котором хлопают крыльями пеликаны, и теперь он был между буев один и не знал, что делать, только спрашивал себя недоуменно, не грезил ли я и вправду наяву, не только сейчас, но раньше, но едва он себя об этом спросил, как порыв неведомого ветра погасил все буи, от первого до последнего, а когда свет маяка ушел, трансокеанский лайнер возник снова, и теперь магнитные стрелки его компасов показывали путь неправильно, быть может, он даже не знал теперь, в каких широтах каких морей плывет, пытался найти на ощупь невидимый фарватер, а на самом деле шел на камни, и тут озарение, все понятно, то, что произошло с буями, последнее звено в цепи колдовства, сковавшей корабль, и он зажег на лодке фонарь, крохотный красный огонек, которого не мог бы заметить никто на минаретах береговой охраны, но который для рулевого на корабле оказался, видно, ярким, как восходящее солнце, потому что, ориентируясь на этот огонек, трансокеанский лайнер исправил курс и маневром счастливого возвращения к жизни вошел в широкие ворота фарватера, и разом зажглись все его огни, снова тяжело задышали котлы, небо над ним расцветилось звездами, и опустились на дно трупы утонувших животных, из кухонь теперь доносились звон посуды и благоуханье лаврового листа, и на залитых лунным светом палубах слышалось уханье духового оркестра и бум-бум, стучали в полутьме кают сердца полюбивших друг друга в открытом море, но в нем накопилось столько злобы и ярости, что изумление и восторг не смогли заглушить их, а чудо не смогло его испугать, нет, сказал он себе так решительно, как еще не говорил никогда, вот теперь я им докажу, будь они прокляты, теперь я им докажу, и он не ушел от гиганта в сторону, чтобы тот не мог его смять, а поплыл, налегая на весла, впереди, вот теперь я им докажу, и так он плыл, указывая кораблю путь своим фонарем, и наконец, убедившись, что корабль ему послушен, опять заставил его изменить направление, сойти с курса, которым тот шел к пристани, вывел за невидимые границы фарватера и повел за собой к уснувшему городку, так, как будто это ягненок, только живущий в море, этот корабль, ныне оживший и неуязвимый более для света маяка, теперь свет не превращал корабль каждые пятнадцать секунд в невидимку, а делал алюминиевым, впереди уже все яснее вырисовывались кресты церкви, нищета жилищ, ложь, а трансокеанский лайнер по-прежнему следовал за ним вместе со всем что нес, со своим капитаном, спящим на том боку, где сердце, с тушами боевых быков в инее холодильников, с одиноким больным в корабельном госпитале, с водой в цистернах, о которой все позабыли, с не получившим отпущения грехов рулевым, который, видно, принял береговые камни за пристань, потому что вдруг раздался немыслимый вой гудка, раз, и его промочила до костей, падая сверху, струя остывающего пара, второй гудок, и чужая лодка, в которой он плыл, чуть не перевернулась, и третий, но теперь уже все, потому что вот они, совсем рядом, извивы берега, камни улицы, дома неверивших, весь городок, освещенный огнями перепуганного трансокеанского лайнера, сам он едва успел дать дорогу надвигающемуся катаклизму, крича сквозь грохот, так вот же вам, сволочи, подумайте, и в следующее мгновение стальная громада раздавила землю, и стал слышен хрустальный звон девяноста тысяч пятисот бокалов для шампанского, разбивающихся один за другим от носа до кормы, а потом стало совсем светло, и было уже не раннее утро мартовского дня, а полдень сияющей среды, и он смог насладиться зрелищем того, как неверившие смотрят разинув рот на стоящий напротив церкви самый большой в этом мире и в мире ином трансокеанский лайнер, белей всего белого, что только есть на свете, в двадцать раз выше колокольни и раз в девяносто семь длинней городка, на нем железными буквами было написано название ХАЛАЛ-ЧИЛЛАГ (Прим. пер.: от венг. - Звезда смерти), и древние воды морей смерти еще стекали лениво с его бортов.
      Она сидела за одним из первых столиков в кафе-мороженом. И я был уверен, что это - самая некрасивая женщина их всех, что мне случалось увидеть в жизни. Без шляпки - хотя вряд ли шляпка что изменила бы, поскольку меня сразу, в первый же миг потрясла, ошарашила такая странная, нездешняя некрасивость, - в длинном платье вызывающе простого покроя из ткани в крупных зеленых цветах, она воистину была некрасивая. Настолько некрасивая, что мой приятель доктор Армандо Солано не побоялся бы разглядывать ее с откровенным любопытством, а может, и сел бы за ее столик, считая, что он, в сущности, никем не занят.
      Однако некрасивость ее заходила за какую-то привычную черту, оставляя далеко позади тех женщин, на которых мы готовы смотреть чуть ли не с отвращением. Видимо, когда все мыслимые границы некрасивости нарушены, она совершенно неожиданно привлекает, притягивает. Женщина никак не походила на тех, кто встречается на улицах и невольно заставляет досадливо морщиться: "Господи, до чего страшна!" Здесь все в ином измерении. Можно прийти в полное замешательство, онеметь, оцепенеть при виде такой женщины точно так же, как, представьте, перед какой-нибудь несравненной красавицей. Именно поэтому женщина, сидевшая вчера в кафе, произвела на меня, при всей ее поразительной некрасивости и, стало быть, совсем на то не претендуя, такое же впечатление, какое способна произвести дама, которую природа щедро наделила победной красотой. Я даже рискну сказать, что она возбуждала те же чувства, что и самая пленительная, самая обольстительная женщина.
      Заказала какое-то бредовое мороженое, напичканное химией, из тех, с английским названием, будто из боязни, что люди, знающие только испанский, поймут, что, собственно, это означает. Эти изыски нынешней кулинарии обрушиваются на стол, точно целый сад с фруктовыми деревьями. И вот когда официант поставил перед незнакомкой непристойное по количеству и по роскоши блюдо с разноцветным мороженым в виде фруктов, вся ее некрасивость обернулась противостоянием этому изощренному художеству "ассорти".
      Я, по сути, так и не сумел разобраться, что меня удивило больше: поразительно некрасивая женщина, которая, будучи столь некрасивой, непреодолимо влекла к себе, или это пышное сооружение кулинарного искусства, в котором было столько непотребной роскоши, что его вид внушал отвращение. Установилось некое равновесие, а может, и противоборство. Странное и неминуемое противоборство между некрасивой женщиной - она стала еще некрасивее, жадно поглощая мороженое, - и этим непомерно изукрашенным блюдом, которое становилось все более противным всякий раз, когда женщина запускала туда ложечку.
      Наконец сооружение растаяло, краски беспорядочно смешались и женщина перестала есть. Оглянулась по сторонам, не столько стыдясь своей неумеренности в еде, сколь почуяв, что кто-то тайно наблюдает за ней. Потом, открыв сумочку, лежавшую на коленях, вынула оттуда косметичку и раскрыла на столе. С непостижимым спокойствием посмотрела на себя в зеркало, сделала гримаску, от которой на миг похорошела, хотя бы потому, что никакая гримаска не повредит ее внешности. И стала красить губы, скорее не в силу женского кокетства, а так, инстинктивно, чтобы не казались бесцветными и не выдавали, сколько она съела мороженого. Когда встала из-за стола, я увидел, что женщина намного выше и костлявее, чем это могла бы себе позволить свободная, независимая особа. Такая высокая и такая костлявая, что это уже воспринималось как нечто должное и оправданное...
      А в ту минуту, когда она попросила счет и прозвучал ее низкий тягучий голос, я совсем растерялся и уже не мог понять, видел ли в кафе самую некрасивую женщину в жизни или совсем наоборот - женщину редкостной красоты.
      Поезд, выйдя из дрожащего коридора красных скал, углубился в банановые плантации, бесконечные и одинаковые справа и слева, и воздух стал влажным и перестал ощущаться ветерок с моря. В окно вагона ворвался удушающий дым. По узкой дороге рядом с рельсами волы тянули повозки, доверху нагруженные зеленоватыми гроздьями бананов. За дорогой, на ничем не засаженной и потому какой-то неуместной здесь земле, стояли конторы с электрическими вентиляторами внутри, казармы из красного кирпича и проглядывающие среди пыльных розовых кустов и пальм террасы с белыми столиками и стульями. Было одиннадцать часов, жара еще только начиналась.
      - Лучше поднять стекло, - сказала женщина. - А то у тебя все волосы будут в саже.
      Девочка попыталась, но заржавевшая рама не сдвинулась с места.
      Кроме них, пассажиров в этом простом вагоне третьего класса не было. Дым из паровозной трубы по-прежнему вливался в окошко, и девочка поднялась с места и положила на свое сиденье вещи - пластиковую сумку с едой и обернутый газетой букет цветов. Она пересела на скамейку напротив, подальше от окна, лицом к матери. Обе были в бедном и строгом трауре.
      Девочке было двенадцать лет, и на поезде она ехала впервые. Веки у женщины были в синих прожилках, а ее тело, маленькое, дряблое и бесформенное, облегало платье, скроенное как сутана. Было непохоже, что она мать девочки - для этого она казалась слишком старой. Она сидела так, словно позвоночник ее прирос к спинке скамьи, и обеими руками держала на коленях когда-то лакированный, а теперь облезлый портфель. Лицо ее выражало полное спокойствие, присущее людям, живущим все время в бедности.
      В двенадцать началась жара. Поезд, чтобы пополнить запас воды, остановился на десять минут на каком-то полустанке. Снаружи, в таинственном молчании плантации, тени были необыкновенно чистыми, а внутри вагона застоявшийся воздух пах невыделанными кожами. Дальше поезд пошел, уже не набирая большой скорости. Два раза он останавливался в одинаковых городках, деревянные дома которых были выкрашены яркими красками. Женщина, уронив на грудь голову, задремала. Девочка сняла туфли, пошла в туалетную комнату и положила увядшие цветы в воду.
      Когда она вернулась, мать уже ждала ее: пора было есть. Она дала девочке кусок сыра, кусок мясного пирога из маисовой муки и сладкую галету и то же самое достала из пластиковой сумки для себя. Они начали есть, а поезд тем временем очень медленно переехал стальной мост и покатил через новый городок, точно такой, как прежние, с той только разницей, что на площади в нем толпился народ. Под расплавляющим все и вся солнцем играли что-то веселое музыканты. За городком, на иссушенной равнине, плантаций уже не было. Женщина перестала есть.
      - Обуйся, - сказала она.
      Девочка посмотрела в окно. Она увидела только голую равнину; поезд снова начал набирать скорость, однако она положила недоеденную галету в сумку и мигом обулась. Мать дала ей расческу.
      - Причешись.
      Девочка стала причесываться, и в эту минуту паровоз засвистел. Женщина рукой обтерла потные шею и лицо. Едва только девочка кончила причесываться, как в окне замелькали первые дома нового городка, большего по размерам, но еще более унылого, чем прежние.
      - Если тебе нужно что-нибудь сделать, сделай это теперь, - сказала мать. - И потом, даже если ты будешь умирать от жажды, не проси ни у кого воды. И, самое главное, не плачь.
      Девочка кивнула. В окна сквозь свистки паровоза и подрагиванье старых вагонов врывался обжигающий сухой ветер. Женщина свернула сумку с остатками еды и убрала в портфель. На какое-то мгновенье в окне засиял и потух весь городок, такой, каким он был в этот пронизанный светом августовский вторник. Девочка завернула цветы в мокрую газету, отсела еще дальше от окна и пристально посмотрела на мать. Та ответила ей спокойным, ласковым взглядом. Свисток оборвался, и поезд начал замедлять ход. Потом он остановился.
      На станции не видно было ни одного человека. На другой стороне улицы, затененной миндальным деревьями, открыта была только бильярдная. Городок плавал в зное. Женщина и девочка вышли со станции, пересекли мостовую, булыжник которой уже начинал разрушаться от напора травы, и оказались в тени - на тротуаре.
      Было почти два часа пополудни. В это время дня городок, придавленный к земле оцепенением сна, предавался сиесте. Лавки, учреждения, муниципальная школа закрывались в одиннадцать и открывались лишь незадолго до четырех, когда поезд возвращался. Открытыми оставались только гостиница напротив станции, буфет в ней и бильярдная и тут же, на площади, но чуть сбоку, почта. В домах, построенных в своем большинстве по стандарту банановой компании, были заперты изнутри двери и спущены шторы. В некоторых было так жарко, что обитатели их обедали в патио. Другие сидели на стульях в тени миндальных деревьев, прямо на улице, и там проводили часы сиесты.
      Стараясь идти в тени и ничем не нарушать отдыха жителей, женщина с девочкой зашагали по городку. Они пошли прямо к дому священника. Мать провела ногтем по металлической сетке, которой была затянута дверь, подождала немного и сделала то же самое снова. Внутри жужжал электрический вентилятор. Они не услышали шагов, только дверь скрипнула где-то внутри дома, а потом совсем близко, прямо за металлической сеткой, настороженный голос спросил:
      - Кто это там?
      Мать попыталась разглядеть того, кто подошел.
      - Мне нужен падре, - сказала она.
      - Он сейчас спит.
      - У меня срочное дело, - сказала мать.
      Ее голос звучал спокойно, но настойчиво.
      Дверь беззвучно приоткрылась, и они увидели полную невысокую женщину; кожа у нее была очень бледная, а волосы стального цвета. За толстыми стеклами очков ее глаза казались совсем маленькими.
      - Войдите, - и она открыла дверь настежь.
      Они вошли в комнату, пропахшую запахом увядших цветов. Женщина подвела их к деревянной скамье со спинкой и жестом пригласила их сесть. Девочка села, но мать продолжала стоять, сжимая в руках портфель, погруженная в свои мысли. Никаких звуков, кроме жужжанья вентилятора, слышно не было.
      Дверь, которая вела в другие комнаты, открылась, и на пороге опять появилась та же женщина.
      - Говорит, чтобы вы пришли после трех, - почти прошептала она.-Он только пять минут как лег.
      - Поезд уходит в половине четвертого, - сказала мать.
      Ее слова прозвучали коротко и уверенно, но в голосе, все таком же спокойном, значения было больше, чем в словах. Впервые женщина, впустившая их в дом, улыбнулась.
      - Хорошо, - сказала она.
      Дверь закрылась за нею снова, и теперь мать села около девочки. В узкой, бедно обставленной приемной было чисто. По ту сторону деревянного барьера, делившего комнату надвое, стоял рабочий стол, простой, застланный клеенкой, а на нем - пишущая машинка старого образца и рядом ваза с цветами. Еще дальше, за столом, стояли приходские архивы. Чувствовалось, что порядок в кабинете поддерживает одинокая женщина.
      Дверь снова открылась, и на этот раз, протирая носовым платком стекла очков, вышел священник. Только когда он надел очки, стало ясно, что он родной брат женщины, которая их впустила.
      - Что вам угодно? - спросил он.
      - Ключи от кладбища, - ответила мать.
      Девочка продолжала сидеть, цветы лежали у нее на коленях; а ноги под скамейкой были скрещены. Священник посмотрел на нее, потом на мать, а потом, сквозь металлическую сетку, затягивавшую окно, на безоблачное, ослепительно яркое небо.
      - В такую жару, - сказал он. - Могли бы подождать, пока солнце будет пониже.
      Мать покачала головой. Священник прошел за барьер, достал из шкафа тетрадь в клеенчатой обложке, деревянный пенал и чернильницу и сел за стол. Волос на голове у него было мало, зато они в избытке росли на руках.
      - Чью могилу хотите посетить? - спросил он.
      - Карлоса Сентено, - ответила мать.
      - Кого?
      - Карлоса Сентено.
      Падре по-прежнему не понимал.
      - Вора, которого убили здесь, в городке, на прошлой неделе, - не меняя тона, сказала женщина. - Я его мать.
      Священник пристально на нее посмотрел. Она ответила ему таким же взглядом, спокойная и уверенная в себе, и падре залился краской. Он опустил голову и начал писать. Заполняя страницу в клеенчатой тетради, он спрашивал у женщины, кто она и откуда; она отвечала без запинки, точно и подробно, словно читая по написанному. Падре начал потеть. Девочка расстегнула левую туфлю, подняла пятку и наступила на задник. То же самое она сделала и правой ногой. Все началось в понедельник на прошлой неделе, в нескольких кварталах от дома священника. Сеньора Ребека, одинокая вдова, жившая в доме, полном всякого хлама, услышала сквозь шум дождя, как кто-то пытается открыть снаружи дверь ее дома. Она поднялась с постели, нашла на ощупь в гардеробе старинный револьвер, из которого никто не стрелял со времен полковника Аурелиано Буэндиа, и, не включая света, пошла к двери. Ведомая не столько звуками в замочной скважине, сколько страхом, развившимся у нее за двадцать восемь лет одиночества, она определила в темноте, не подходя близко, не только где находится дверь, но и где расположена в ней замочная скважина. Сжав револьвер обеими руками и выставив его вперед, она зажмурилась и нажала на спусковой крючок. Стреляла она первый раз в жизни. Когда выстрел прогремел, она сперва не услышала ничего, кроме шепота мелкого дождя на цинковой крыше. Потом на зацементированную площадку перед дверью упал какой-то небольшой металлический предмет, и невероятно усталый голос очень тихо сказал: "Ой, мама!" У человека, которого на рассвете нашли мертвым перед ее домом, был расплющенный нос, на нем была фланелевая, в разноцветную полоску рубашка и обыкновенные штаны, подпоясанные вместо ремня веревкой, и еще он был босой. Никто в городке его не знал.
      - Так, значит, звали его Карлос Сентено, - пробормотал, закончив писать, падре.
      - Сентено Айяла, - уточнила, женщина. - Он был единственный мужчина в семье.
      Священник повернулся к шкафу. На гвозде, вбитом в дверцу, висели два больших ржавых ключа; именно такими представляли себе девочка и ее мать, когда была девочкой, да и, должно быть, когда-то сам священник ключи святого Петра. Он снял их, положил на открытую тетрадь, лежавшую на барьере, и, взглянув на женщину, ткнул пальцем в исписанную страницу.
      - Распишитесь вот здесь.
      Женщина, зажав портфель под мышкой, стала неумело выводить свое имя. Девочка взяла цветы в руки, подошла, шаркая, к барьеру и внимательно посмотрела на мать.
      Падре вздохнул.
      - Никогда не пытались вернуть его на правильный путь?
      Кончив писать, женщина ответила:
      - Он был очень хороший.
      Несколько раз переведя взгляд с матери на дочь, падре с жалостью и изумлением убедился в том, что плакать ни та ни другая не собираются. Тем же ровным голосом женщина продолжала:
      - Я ему говорила, чтобы никогда не крал у людей последнюю еду, и он меня слушался. А раньше, когда он был боксером, его, бывало, так отделают, что по три дня не мог встать с постели.
      - Ему все зубы выбили, - сказала девочка.
      - Это правда, - подтвердила мать. - Для меня в те времена у каждого куска был привкус ударов, которые получал мой сын в субботние вечера.
      - Неисповедимы пути господни, - сказал священник.
      Но сказал он это не очень уверенно, отчасти потому, что опыт сделал его немного скептиком, а отчасти из-за жары. Он посоветовал им накрыть чем-нибудь головы, чтобы избежать солнечного удара. Объяснил, позевывая и уже почти засыпая, как найти могилу Карлоса Сентено. На обратном пути, сказал он, им достаточно будет позвонить в дверь и потом просунуть под нее ключ, а также, если есть возможность, милостыню для церкви. Женщина выслушала его очень внимательно, но поблагодарила без улыбки.
      Направляясь к наружной двери, чтобы ее открыть, падре увидел: прижавшись к металлической сетке носами, внутрь глядят какие-то дети. Когда он открыл, дети бросились врассыпную. Обычно в это время дня на улице не было ни души. Сейчас, однако, там были не только дети. Под миндальными деревьями стояли небольшие группки людей. Падре окинул взглядом улицу, преломленную в призме зноя, и понял. Мягким движением он снова затворил дверь.
      - Подождите минутку, - сказал он, не глядя на женщину.
      Дверь в глубине дома открылась, и оттуда вышла его сестра; поверх ночной рубашки она набросила черную кофту, а волосы у нее были теперь распущены и лежали на плечах. Она посмотрела молча на священника.
      - Что случилось? - спросил он.
      - Люди поняли, - прошептала сестра.
      - Лучше им выйти через патио, - сказал падре.
      - Да все равно, - сказала сестра. - Все повысовывались в окна.
      Похоже было, что мать поняла только теперь. Она вглядывалась в сетку, пытаясь рассмотреть, что делается на улице. Потом взяла у девочки цветы и пошла к двери. Девочка зашагала за нею следом.
      - Подождите, пока опустится ниже солнце, - сказал падре.
      - Вы расплавитесь, - добавила, стоя неподвижно в глубине комнаты, его сестра. - Подождите, я вам одолжу зонтик.
      - Спасибо, - ответила женщина. - Нам и так хорошо. Она взяла девочку за руку, и они вышли на улицу.
      К вечеру, вернувшись домой, мы увидели, что к косяку входной двери прибита огромная морская змея, гвоздь пронзил ее там, где кончалась ее голова, и змея была черная и мерцающая, и казалась, с ее еще живыми глазами и острыми как у пилы зубами, дурной ворожбой цыган. Мне только недавно исполнилось девять лет, и теперь меня охватил ужас, сравнимый лишь с ужасом, какой испытываешь в кошмарах, и я не мог произнести ни слова. А мой брат, который был на два года моложе и сейчас нес наши кислородные баллоны, маски и ласты, бросил их, страшно закричал и помчался прочь. Когда госпожа Форбс, отставшая от нас, услышала его крик, она была еще на каменной лестнице, которая, извиваясь, поднималась по скалам от пристани к нашему дому; бледная и встревоженная госпожа Форбс нас догнала, но увидев, что пригвоздено к косяку, сразу поняла, чего мы так испугались. Госпожа Форбс часто повторяла, что когда двое детей вместе, каждый из них отвечает за себя и за другого, поэтому, услышав крики моего брата, накинулась на нас обоих и стала отчитывать за несдержанность. Быть может, потому, что она сама тоже испугалась, но только не хотела этого сказать, она говорила сейчас по-немецки, а не по-английски, как того требовал заключенный с нею как с бонной контракт. Но едва отдышавшись, она сразу вернулась к английскому, похожему в ее устах на стук камешков, и к свойственной ей одержимости педагогикой.
      - Это muraena helena, - сказала нам госпожа Форбс, - она так называется потому, что считалась у древних аллинов священной рыбой.
      Вдруг из-за кустов каперсов появился Оресте, местный юноша, который учил нас с братом подводному плаванию. Маска у него была сдвинута на лоб, на нем были крошечные плавки и кожаный пояс с шестью разными ножами, потому что подводную охоту он не представлял себе иначе как вплотную, тело к телу, единоборство с морским животным. Лет ему было около двадцати, в глубинах моря он проводил больше времени, чем на суше, и казалось, что он сам морское животное с телом, всегда вымазанным машинным маслом. Госпожа Форбс, когда увидела его впервые, сказала моим родителям, что более красивого человека невозможно себе вообразить. Но сейчас ему не помогла и красота: ему тоже пришлось выслушать нотацию, только по-итальянски, за мурену, которую он прибил к двери, чтобы напугать детей - никакого другого объяснения этой выходке не могло быть. Затем госпожа Форбс приказала, чтобы с почтением, которого заслуживает упоминаемое в мифах существо, он мурену снял, а нас послала одеваться к ужину.
      Оделись мы в одно мгновение, тщательно следя за тем, чтобы не допустить при этом ни малейшей ошибки, потому что проведя две недели под властью госпожи Форбс, хорошо усвоили, что на свете нет дела более трудного, чем жизнь. Пока в полумраке ванной мы с братом принимали душ, я почувствовал, что брат все еще думает о мурене.
      - Глаза у нее были как у человека, - сказал он мне.
      В душе я с ним согласился, но от него это скрыл и успел еще до того, как кончил мыться, перевести разговор на другую тему. Но когда я первым вышел из-под душа, он попросил, чтобы я не уходил и подождал его.
      - Но ведь сейчас еще светло, - сказал я ему.
      Я раздвинул занавески. Была середина августа, за окном тянулась до противоположного края острова пышущая зноем, но похожая на лунную равнина, а в небе неподвижно стояло солнце.
      - Не потому, - сказал брат, - просто я боюсь бояться.
      Однако когда мы сели за стол, брат, судя по всему, успокоился, и пришел он такой аккуратный, что даже удостоился похвалы госпожи Форбс и двух поощрительных баллов вдобавок к уже накопившимся за неделю. А мне за то, что я, опаздывая, заспешил и вошел в столовую дыша слишком часто, она два балла за поведение сбавила. Каждые пятьдесят баллов должны были вознаграждаться двойной порцией десерта, но ни мне, ни брату никак не удавалось подняться выше пятнадцати. А это жаль, серьезно: потом нам уже никогда не приходилось есть таких вкусных пуддингов, какие готовила госпожа Форбс.
      Каждый раз, прежде чем приступить к еде, мы, стоя перед пустыми тарелками, молились. Госпожа Форбс не была католичкой, однако по условиям контракта должна была заставлять нас молиться шесть раз в день, и для того, чтобы контракт выполнять, ей пришлось выучить наизусть наши молитвы. Потом мы все трое садились, стараясь не дышать, причем она в это время наблюдала за малейшими деталями нашего поведения и звонила в колокольчик только когда поведение становилось безупречным. Тогда Фульвия Фламинеа, кухарка, выносила неизменный вермишелевый суп, навсегда связавшийся в нашей памяти с этим ненавистным летом.
      Раньше, когда с нами были родители, каждая трапеза была праздником. С непосредственностью, от которой всем становилось весело, Фульвия Фламинеа, носясь и кудахча вокруг стола, подавала нам еду, и в конце концов тоже присаживалась к столу и ела понемногу из тарелки каждого. Но с тех пор, как хозяйкой нашей судьбы стала госпожа Форбс, Фульвия Фламинеа подавала нам кушанья в таком мертвом молчании, что было слышно, как на плите в кухне кипит суп. Мы ужинали, не отрывая спины от спинки стула, пережевывая поочередно десять раз на одной стороне рта и десять на другой, не сводя взгляда с железной и в то же время томной увядающей женщины, читающей нам наизусть лекцию о хороших манерах. Казалось, будто мы на воскресной мессе, но там хоть пение послушаешь.
      В день, когда мы увидели приколоченную к косяку мурену, госпожа Форбс стала нам объяснять за ужином, что такое долг перед родиной. Фульвия Фламинеа, едва не паря в воздухе, который от голоса госпожи Форбс становился разреженным, после супа подала нам куски изжаренного на вертеле белоснежного, удивительно ароматного мяса. Мне, который с той поры предпочитает рыбу любой другой пище, земной или небесной, это блюдо согрело сердце, напомнив о нашем доме в Гуакамайяле. Но брат отодвинул тарелку даже не попробовав.
      - Мне не нравится, - сказал он.
      Госпожа Форбс прервала свою лекцию.
      - Ты этого не знаешь, - сказала она, - раз не пробовал.
      Она посмотрела на кухарку предостерегающе, но было уже поздно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18