Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Золотые якоря (сборник)

ModernLib.Net / Современная проза / Марк Владимирович Кабаков / Золотые якоря (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Марк Владимирович Кабаков
Жанр: Современная проза

 

 


Марк Кабаков

Золотые якоря

Часть первая

Рассказы

«Салага»

Теперь и не припомнить, с чего все началось. Очевидно, я сошел с автобуса у Пяти Углов и сразу же увидел Зиновия. Была поздняя осень 1948 года, по всему Кольскому полуострову гудела пурга, но даже в такой круговерти я его не углядел.

Удивляться нечему, кроме Зиновия, я никого в Мурманске встретить не мог. Я и всего-то был в городе третий или четвертый раз. На дивизионе было принято «гонять салаг без продыха». Поэтому новоиспеченного инженер-лейтенанта и гоняли: только корабль ткнется носом в причал, уже «рцы»[1] на рукаве, а если дежурство миновало – десять человек – и на разгрузку! А что разгружать: боезапас или картошку, – это уж как повезет…

Итак, я сошел у Пяти Углов и радость заполнила меня. Оттого, что вокруг столько окон – и в каждом огонь, что какой-никакой, а все же автобус! И вдруг – Зиновий. Кореш, одноклассник!

Конечно, я знал, что он стоит в Мурманске (мы не отсоединяли себя от корабля. По крайней мере, в разговоре: «я в море», «я – у двенадцатого причала»), и все же обрадовался несказанно. Это надо – встретиться!

Мы пожали руки, выяснили, что в нашем распоряжении целых четырнадцать часов, и решили использовать их с максимальным КПД, то есть пойти в «Междурейсовый» сфотографироваться, после чего переместиться в ресторан.

Каменный центр Мурманска был полуразбит, к нему со всех сторон подступали кое-как сколоченные бараки.

Голубостенный, двукрылый дом междурейсового отдыха рыбаков высился у залива, подобно оазису в пустыне Бетпак-Дала. Наши иссушенные души жаждали припасть к его живительной влаге, благо лейтенантские доходы это позволяли. Недорога была влага об эту пору.

Фотоснимок сохранился: 9x12, Зиновий и я с папиросами в зубах, белые подворотнички подпирают выскобленные подбородки, щенячий восторг в глазах… Фотография помещалась в подвале, ресторан этажом выше. Почему-то запомнилась высокая эстрада, на певице длинное платье в блестках…

Синеватый дым, гомон подвыпивших людей, накрашенные (губы колечком) девушки.

Зыркаем глазами. «Сейчас оркестр заиграет, и ты приглашай вон ту, она, кажется, пониже. Лады?» – «Ну…» Но мы продолжаем сидеть, потому что боимся, что нам откажут. Вокруг столько «мэриманов», куда нам… И в то же время знаем, убеждены: сейчас произойдет нечто, не может не произойти.

– Мальчики не танцуют? – Она чуть отстраняет подругу, нагибается. И я вижу загнутые кверху ресницы, резкий запах духов щекочет ноздри… И опять туда, в толчею у высокой эстрады.

И как только оркестр начинает играть снова, мы встаем и безошибочно находим их в противоположном конце зала, и вот уже ее теплая рука на моем плече…

Теперь нас четверо. «Что девочки будут пить?» – «То же, что и вы». – «Значит, так…» И поднаторевшая в таких делах официантка тащит бутылки, черную икру, отбивные… Большая часть этого великолепия останется на столе, но нам-то что? Мы гуляем!

– Тебя как звать?

Минутная пауза.

– Витя.

– А твоего товарища?

– Коля, тебя как звать?

И все понимающий, ответный взгляд Зиновия.

Эту манеру мы переняли у старших: ни в коем случае не называть себя настоящими именами. «Потом не отвязаться…» Так я и остался для нее Витей. Где, в каких краях она потом вспоминала меня, не догадываясь, что я тогда, в первые же минуты, солгал!

Ресторан закрывался в три часа ночи. Мы ушли еще позже, уже свет начали гасить. Было ясно, что на корабль не попасть. Зиновию еще куда ни шло – он все-таки в Мурманске, а мне до Полярного надо добираться – и девчонкам предстояло решить, как нами распорядиться. Они пошушукались – и мы с Катей нырнули в ночную завьюженную темень. Шли долго по совершенно пустой улице, потом свернули к баракам. Катя нашарила в сумочке ключ, осторожно отперла. «Ты только потише!»

Половицы скрипели так, что, казалось, мертвого разбудят! В темноте я налетел на какой-то сундук. «Тс-с…» – Катя поднесла палец к губам.

Коридором прошли в комнату. Я различил две кровати, на одной кто-то спал. Мне стало не по себе.

– Не обращай внимания, у нее сон крепкий…

Она шептала мне в самое ухо, смеялась и уже стягивала с себя платье.

Я явственно различил, как ударяет сердце о грудную клетку. Метроном!

– Ну что ты стоишь?

Невиданный силы хмель ударил в мою голову, дрожащие пальцы никак не могли расцепить крючки на воротничке кителя. Если бы она знала!

Она все равно поняла. Отстранилась, облокотилась на руку.

Сорочка сползла с плеча, и даже в кромешной мгле обнаженное тело светилось, фосфоресцировало…

– Тебе сколько?

– Двадцать четыре.

– У тебя что, никого не было?

– Да.

– Ты даешь…

Она опять легла, темные волосы рассыпались по подушке.

И вдруг обхватила руками мою голову и стала целовать, целовать!

Я так и не понял, проснулась ее мать или нет, когда утром торопливо натягивал брюки, потом ползал на четвереньках, разыскивая запропавший носок. Я ведь отчетливо слышал, как от противоположной стены донеслось: «О, господи!» – и женщина тяжело заворочалась под одеялом…

В тот же день в кают-компании, когда за обедом я чуть не клюнул носом в тарелку, многоопытный штурман оценивающе глянул на меня и высказал предположение, что механик, во всяком случае, флот не опозорил. А доктор посоветовал зайти после ужина к нему в каюту: «Профилактика в таких случаях не мешает!»

Дорогие коллеги, если бы вы знали, как мне были безразличны ваши шутки! Непобедимая флотская подначка отскакивала от меня, как девятый вал от бетонного мола. «Ка-тя, Ка-тя», – отбивало сердце семьдесят ударов в минуту…

Теперь жизнь разделилась на две половины. Одна включала в себя невероятное множество дел, трех-четырех человек, которые командовали мною, и тридцать человек, которыми командовал я. Вторая состояла из одной Кати. И чтобы увидеть ее, я проявлял такое рвение по службе, что дивизионный механик уже всерьез подумывал о моем продвижении. «Молодой, а прямо-таки горит на службе!»

Получив «добро» от начальства, я набивал чемодан тяжелыми банками с тресковой печенью, хрусткими пачками галет, совал туда же выпрошенные у подводников плитки шоколада – и сломя голову мчался на рейсовый катер.

Катя работала счетоводом в конторе с замысловатым названием, и я норовил поспеть в Мурманск до конца рабочего дня. Написать заранее о приезде мне не приходило в голову, да и откуда я мог знать, получу «добро» на берег или нет?

Иной раз это зависело от чистоты пуговиц моего подчиненного, иной раз и вовсе от явлений непредсказуемых.

В ее конторе меня уже знали. Кто-нибудь из сотрудниц, завидев за окном лейтенанта с чемоданом, спешила сообщить: «Твой пришел!» И она выбегала, придерживая руками накинутое на плечи пальтецо, протягивала ладошку. Потом говорила, укоризненно показывая на чемодан:

– Ну зачем ты так?

Но я знал, что живется ей тяжело, мать по вербовке приехала перед самой войной, отец куда-то сгинул… «Комнату мы после Победы получили, а так жили пятнадцать человек на одной площади. Представляешь?»

Хоть убей, не припомню, как она одевалась. Во всяком случае, в ресторане она гляделась. Завсегдатаи «Междурейсового», барыги из ОРСа и моряки с «капитально ремонтирующихся и вновь строющихся», провожали ее ладную фигурку восхищенными взглядами. Ну а я взлетал с Катей на щербатые ступени, как на седьмое небо!

Изредка к нам присоединялся Коля, он же Зиновий. С Катиной подругой у него что-то не заладилось, и приходил он просто «посидеть».

Сколько мы денег просаживали, как будто соревнуясь в удали перед сероглазой красавицей! Мы наперебой развлекали ее разговорами, рассыпали пестрый ворох еще не позабытых курсантских анекдотов…

Увы, большей частью они не трогали Катю. Вряд ли в свои двадцать лет она прочитала хотя бы десяток книг. Питерские девчонки, осаждавшие Большой зал Филармонии и шпарящие на память Ахматову и Блока, не шли с ней по части интеллекта ни в какое сравнение. Но ни одна из них не шептала мне на ухо, задыхаясь от смеха: «Смотри, опять в одном носке уедешь…»

Матери по сюжету еще рано было появляться на сцене, но я полагал, что мне отчаянно везет. После того первого раза я приезжал аккуратно в тот день, когда она выходила в ночную смену. По-моему она работала в рыбном порту. То ли вахтером, то ли крановщицей – впрочем, какое это имеет значение? Я ее практически все равно не видел. Домой с Катей, считаные минуты на переодевание – и в ресторан.

Правда, один раз столкнулся нос к носу: ждал Катю на крыльце барака и вижу – поднимается женщина в ватнике.

Ветер раскачивал сорокаваттную лампочку, и в ее зыбком свете женщина показалась мне какою-то серой: серый платок, серый ватник, серое лицо. Глянула на меня не очень-то приветливо, пробормотала вроде того, что, мол, ходют тут всякие, – и хлопнула дверью!

В первую минуту я даже не отреагировал на такие ее слова – всякое бывает, – а потом словно в сердце кольнуло. «Ходют тут всякие». Выходит, не я один…

Пока спускались, рискуя ежеминутно упасть на заледенелом склоне, пока хрустели февральским снежком на тротуаре, Катя ничего не замечала.

Ни минуты не замолкая, она рассказывала, какие ботики оторвала Светка, как «попалась» Зойка («Пошла к врачу, а он говорит: третий месяц! Вот ужас, представляешь?»). Потом, кажется, до нее дошло.

– Витька, у тебя что, на службе что-то стряслось?

Я сказал – нет, на службе полный порядок.

Тогда она забеспокоилась всерьез. Скажи да скажи. Пришлось рассказать.

– Вот дурачок! – искренне удивилась она. – Да мне с тобой хорошо… А она тебе и не такое скажет, только ты варежку не очень-то разевай.

И все. Как будто тяжкий груз с плеч свалился. Действительно, что за чепуха лезла мне в голову!

Говорили мы с ней о будущем? Что-то не припомню. По всей видимости, не говорили. Да и зачем? У меня была женщина на берегу, это причисляло меня к великому клану мореплавателей. Я был счастлив, как только может быть счастлив человек, открывший для себя едва ли не самую главную радость на этой Земле.

О женитьбе я и не помышлял. Может быть, потому, что видел всю беспросветность жизни наших «женатиков»: груды пеленок на коммунальной кухне, чуланы, кое-как приспособленные под жилье, бывшие выпускницы хореографического, зябнущие на причале… Да и Катя ни о чем таком со мною не говорила. Только однажды, в ночном полубреду, повернула ко мне голову и как-то очень по-взрослому сказала:

– Ты, Витенька, все же поосторожнее… А то я возьму и рожу тебе беби. Что тогда твоя мамаша скажет?

Я засмеялся, обнял ее…

Иногда становилось не по себе. «Витенька». Кличка какая-то… Пора было все рассказать, но страшило: вдруг обидится? И я все откладывал.

В начале апреля мы выходили в море. Ненадолго, месяца на полтора.

Впервые я расставался с Катей на такой срок. Не скажу, чтобы мы часто встречались. Если за месяц удавалось раза три вырваться, то это считалось великой удачей. И все-таки мне предстояло первое в жизни плавание в должности офицера. Не говоря уже о том, что Баренцево море в апреле месяце не самое лучшее место для морских прогулок…

Словом, было задумано грандиозное прощание в «Междурейсовом» с обязательным привлечением официантки Ксении и, разумеется, Зиновия.

Но Катя неожиданно все переменила.

Когда я предстал перед нею в белоснежной сорочке, с кортиком на боку, она довольно равнодушно глянула на парадное мое великолепие и сказала:

– Сегодня мы никуда не пойдем.

Руки ее были по локоть в муке и тесте, поверх платья – расшитый узорами, очевидно мамин, фартук.

Тут я только заметил, что стол, обычно стоящий у окна, выдвинут на середину комнаты, застлан чистой скатертью, а посредине… о, чудо из чудес – бутылка коньяка! Здесь необходимо пояснить, что ни мой чемодан, набитый казенным харчем, ни наши вечера в ресторане в счет не шли. Было это с моей стороны чем угодно, только не подарками. Мы попросту убивали время, убивали потому, что по-иному не умели, не были обучены. Мы убивали время… Не правда ли, страшновато? Но только не тогда, когда тебе двадцать четыре и самое страшное – война – позади.

Словом, Катя сделала мне подарок, и если покопаться, то получалось, что в моей молодой жизни такое впервые. А тут еще пирог подоспел…

Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, и Катя разложила на столе весь свой нехитрый запас фотографий: голенастая девчушка с мамой, стриженые головы, пионерские галстуки – 5 «б», подружки – на обороте: «Люби меня, как я тебя»… Моряки – «На долгую память „С фронтовым приветом“»…

Один снимок привлек мое внимание. Катя, еще с косою через плечо, в группе военных. Фотография любительская, делалась наспех, лиц почти не разглядеть. Форма у военных какая-то странная…

Ба, да это американцы! Я их видел не единожды, когда курсантом попал на короткое время на Север.

– Откуда она у тебя? – спросил я Катю.

– Мы в порту работали. И они попросили: давайте сфотографируемся. А на следующий день пошли с девчонками на танцы, а они уже там. И карточку мне подарили.

Утром она проводила меня до самого катера. И на виду у зевающих спросонок моряков, у топчущихся на холоду укатанных в платки баб, на виду у всего Кольского полуострова поцеловала. А потом побежала, по-девчоночьи занося ногу за ногу…

Какое плаванье было? Хорошее было плаванье. Я впервые ощутил не на словах, а на деле причастность к этой выкрашенной шаровою краской коробке, населенной людьми и грохочущим железом…

Впервые я шел по воде, именно шел, потому что это было так же естественно, как идти по земле, потому что это было моею службой, моим бытием.

Конечно, случалось исходить в море черной завистью. К Зиновию, например. Мне почему-то живо представлялось, как он драит пуговицы на шинели, собираясь на бережок… Конечно, думал о Кате. И потому не принимал участия в «теоретических конференциях». Так величали у нас беседы в кают-компании между вечерним чаем и командой: «Очередной вахте заступить…» Собеседники в звании от лейтенанта до старлея включительно заинтересованно обсуждали жгучие проблемы. Капитан-лейтенанты и выше участия в конференциях не принимали, довольствуясь семейным опытом…

Если быть до конца честным, я вспоминал не наши встречи с Катей в «Междурейсовом». Я вспоминал все, что происходило после. Память тела куда сильней памяти души…

Иногда эти мысли так допекали, что я соскакивал с койки, лез в карман за «Казбеком».

– Ты будешь спать в конце концов? – ворчал сосед по каюте.

Вместо полутора месяцев пробыть в море и два, и три – это сколько угодно. Обратного я что-то не наблюдал. То есть случалось и такое, но уж больно редко…

Мы пришли в конце мая, было сказано – «на пару дней», – и я помчался в Мурманск.

Жерло залива было полно туманом, потом никак не давали «добро» на подход к причалу…

Я добрался до Мурманска, когда полярный день догорал на сопках. На Катину работу я опоздал. Оставалось идти к ней домой. Чем ближе подходил я к бараку, тем больший ералаш был в моей голове.

«Сейчас тебе откроют! Тебе такое выдадут!» Мысли, черные, как угри, так и крутились под фуражкой.

Барак спал, вперив немытые окна в незакатное солнце. Я сообразил, какое из окон Катино. Вроде это… Дотянулся, стукнул.

И сразу же, словно там, за стеклом, поджидали, дернулась занавесками, и я увидел лицо ее матери. Никакой художник не изобразит, что было на этом лице!

Надежда, мучительное недоумение, потом внезапная радость (она изо всех сил кивала: сейчас, сейчас открою) – и все в мгновение ока!

Я подбежал к крыльцу. Я слышал, как торопливо прошлепали босые ноги, дверь распахнулась. Она схватила меня за руку, потащила в комнату и, как была, в ночной сорочке, с жалкими неприбранными космами вдоль щек, бухнулась на колени:

– Витенька, спаси, Витенька, заступись ради Христа!

Она исступленно твердила одно и то же, протягивая ко мне руки. А я стоял перед нею и ровным счетом ничего не понимал.

– Да что случилось?!

Мне, кажется, удалось прервать ее.

– Что случилось?

Она встала, пошла к кровати, села, опершись руками о матрас.

– Заарестовали Катьку. Теперь судить будут. За американцев проклятых. Вот так-то, Витя.

Она безнадежно спокойно произнесла чудовищные слова, и я увидел, что она плачет. Слезы катились по ее щекам сами по себе, она даже не пыталась их вытереть.

Словно гигантской силы ветер ударил мне в уши, залепил ноздри, глотку – и вырвался, рванул дальше над побережьем!!! Я стоял совершенно опустошенный, пытался собраться с мыслями – и не мог.

Мать соскользнула с кровати, накинула халат, через какое-то время на кухне загудел примус, я достал из чемодана консервы.

Мы пили чай, и она рассказывала, что Катю забрали вскоре после того, как я ушел в море, пришли ночью с обыском и увели. Она была у следователя, тот сказал: «Не надо было путаться с кем не следует», – а больше и говорить не стал.

Путаться! Да ей шестнадцать лет было! Девчонка, несмышленыш! Да я и сам и все мои товарищи по флоту согласно этой дьявольской логике «путались»!

Никогда, ни до, ни после, я не унижал себя бранью при женщине. А тут! Я крыл в бога, в душу, в двенадцать апостолов, я не находил иных слов!

Она предложила остаться до утра, я отказался. Клятвенно пообещал, что сделаю все, что в моих силах, и вышел, стараясь не скрипеть половицами.

Уже когда подходил к морскому вокзалу, вспомнил, что забыл чемодан, – и махнул рукой.

До утра в кислой духоте (в зале ожидания кто-то вздумал натопить печи) я осмысливал, что произошло. Вспомнил, что еще в марте штурман сказал за обедом, что в Мурманске и Архангельске «хватают девок».

– Настучит соседка, что с союзниками любовь крутила, – и будь здоров!

Замполит, обычно терпимый к новостям любого рода, вскипел:

– Органы знают, что делают. И вообще, кончай болтать языком!

Может, окрик зама подействовал, может, что другое, только к этому не возвращались.

А сейчас я в который раз припоминал каждое слово тогдашнего разговора, снимок, который показывала Катя, и думал, думал. Нет, не о ее вине. Тут даже малейших сомнений у меня не было.

Следующий день я прожил по инерции. Дела есть дела, у механиков их всегда хватает. Все, что требовалось, я выполнял, но делал это бездушно, наверное, иного слова не подберешь. Единственное, что меня заботило, так это не оступиться. Ни в переносном смысле, ни в буквальном. Я был слишком необходим Кате.

Сразу после ужина я пошел на соседний корабль и постучался в каюту номер четыре.

– Пожалуйста, – раздалось за дверью.

Старший лейтенант Синичкин, уполномоченный Особого отдела, слыл на дивизионе человеком приветливым и компанейским.

Годами он был мне почти ровесник, но я, да и остальные относились к нему с почтительным уважением. Коля Синичкин прежде, чем стать особистом, воевал на сухопутье, был дважды ранен, столько же награжден.

В товарищи не навязывался, но, будучи холостым, мог двинуть в ДКАФ[2] даже с таким «зеленым», как я. Чем занимался Синичкин в служебное время, было нам, естественно, неведомо, но мы и не задумались особенно. Служба есть служба.

Коля показал на стул, сам пересел на койку:

– С чем пожаловал?

Голубые глаза с красноватыми, как у всякого альбиноса, веками смотрели на меня спокойно и доброжелательно.

– Коля, я пришел к тебе посоветоваться. Я хочу завтра с утра пойти к прокурору.

– К прокурору так не ходят, сперва заявление пишут.

– А я и написал.

– Можно глянуть?

Я протянул Синичкину тетрадный лист.

Он читал внимательно. Мне показалось даже – повторяя, пухлые губы шевелились.

– Я что-то не понял: ты давно с нею знаком?

Я ответил.

– Точнее не припомнишь?

Точнее я припомнить не мог.

Синичкин пожевал губами, встал, зашарил руками по верху шкафа:

– У меня там в заначке папиросы хорошие. Мне без разницы, сам знаешь, а тебе пригодятся.

Протягивая пачку, он, как бы между прочим, спросил:

– Никому об этом деле не рассказывал?

– Ты первый, – ответил я.

– Это хорошо, что первый.

Коля сел и, глядя на меня в упор внезапно потемневшими глазами, отчеканивая каждое слово, произнес:

– Значит, так. Ты мне ничего не говорил, а я ничего не слышал. Но если ты завтра пойдешь с этим… – он взял со стола мое заявление и покачал в ладони, – если ты завтра пойдешь с этим куда бы то ни было – на меня не обижайся. – И, возвращая мне листок, откровенно сожалеюще добавил: – Эх ты, салага…

Я уже взялся за ручку двери, как Синичкин спросил:

– Как себя назвал-то: Петя? Вася?

Показалось, шея – и та стала у меня красной!

Синичкин произнес вслух то, о чем я подумал в первую же минуту. Там, в бараке. Подумал – и устыдился, и задушил в себе эту мысль. Но ведь она была. Была!!!

Я ничего не ответил Синичкину. И закрыл за собою дверь… Еще одну ночь я не спал. Соседа не было, я отдернул шторку на иллюминаторе, и розовый, бредовый свет полярного дня беспрестанно тек в каюту.

Я перебирал мою, как мне теперь казалось, горемычную жизнь – и ничего, кроме флота, в ней не находил.

Я припоминал ни с чем не сравнимое волнение, когда впервые ощутил холодящий ладони металл офицерского кортика. В тот день на Дворцовой площади мне вручили диплом инженер-механика.

Я видел сияющие глаза отца – он попросил прийти к нему на работу и знакомил со всеми своими сослуживцами…

Что станет с мамой?! Я для нее единственный свет в окошке. Когда в отпуску мы крепко повздорили, отец отвел меня и, глядя в сторону, сказал: «Не забывай, она сердечница…»

Из-за чего весь этот ужас? Из-за того, что девчонка, с которой я знаком без году неделя, которую я, в сущности, совершенно не знаю, танцевала с кем ни попадя в сорок четвертом году?!

А честь, о которой мне твердили, едва я надел флотскую форму?

Это что: треп, жалкие слова?

«Витенька, ради Христа, заступись!»

Снова мне обожгло душу. Я шел по накатанной дорожке, и даже короткое испытание фронтом ничем меня не отличало. Так было со всеми. И вот, когда я впервые могу защитить, могу спасти – я трушу. Позорно, гнусно трушу! И главное, что мне грозит? Самое худшее: выгонят с военного флота. Ну и что же? Пойду в торговый. Диплом-то не отнимут.

Я вдруг почувствовал, как холод поднимается от палубы. Вот он в ногах, подбирается к грудной клетке…

Идиот, при чем тут диплом?! Ты разве не видел в бинокль спичечные треугольники вышек на Таймыре, паутину колючей проволоки?

Я так ударил по переборке, что дрогнул вахтенный у трала. Поднес ладонь к глазам. На вздувшейся коже явственно отпечатались белые бугорки заклепок.

Все, завтра после подъема флага иду к прокурору. И будь что будет.

«Дурачок, мне хорошо с тобой», – последнее, что почудилось перед тем, как я провалился в лихорадочный сон.

А рано утром меня сдернули с койки колокола громкого боя. На трапах отплясывали чечетку матросские каблуки, динамики захлебывались от команд.

Через час мы уже принимали топливо, грузили до полного комплекта боезапас. На флоте начались учения, и дивизион «синих» выходил в море на поиск и уничтожение условного противника.

На этот раз повезло: на исходе второй недели мы пришли в Мурманск. У проходной подвернулся полуразбитый «виллис». Я сговорился с водителем, и он домчал меня к самому дому, у крыльца судачили две женщины.

– Вы к П.? – спросила одна из них.

– Да.

– Нету их.

Она замолчала. Потом, видя, что я не собираюсь уходить, выдавила:

– Катерину осудили. А мать ее съехала.

– Куда?

– А бог знает. Только в Мурманске ее нет. Это точно.

Я все еще стоял на крыльце.

– Пять дали.

Было видно, что больше мне уже ничего не скажут.

Как отголоски давнего эха донеслись до меня слова уполномоченного Синичкина: «Эх ты, салага!»

Свадебный портрет

Мы стояли в Тикси десятые сутки.

Груза на острова все не было, и экипаж теплохода «Оленек» развлекался. Конечно, официально развлечься можно было только после ужина, когда кончались судовые работы. Но это официально. Уже с утра у каюты старпома толпились жаждущие схода на берег.

Неотложные дела возникали ежеминутно, начиная от междугороднего разговора («У тещи день рождения, не позвоню – вовеки не простит…») и кончая внезапной зубной болью.

– Ну что ты заливаешь? Да такими зубами якорь выбирать можно. Совесть у тебя есть или нет?! – взывал старпом.

Тогда, стараясь не дышать в сторону начальства, страдалец раскрывал рот и принимался тыкать пальцем в щеку, для вящей убедительности постанывая. Старпом чертыхался, топая ногами, и, отчаявшись выдержать очередной натиск, сам исчезал в неизвестном направлении. До самого трапа его сопровождали не успевшие получить «добро» неудачники. Они знали, что обращаться к капитану бесполезно. Несмотря на румяные щеки и спокойный нрав, мастер был неумолим. Впрочем, стало известно, что буфетчица Ниночка сказала капитану о французских лифчиках как раз ее размера, которые «выкинули» в универмаге, и молодой капитан побагровел, но Ниночку отпустил.

Фирменные джинсы и поролоновые куртки немыслимой расцветки замелькали на улицах Тикси, вызывая повышенный интерес женской половины населения. Ребята мужественно ступали на черный от грязи причал модельными туфлями, и незакатное солнце вспыхивало на лакированных носках.

Деревянные стены ресторана «Моряк» сотрясались. Оркестр играл без устали и, к изумлению завсегдатаев, без каких бы то ни было перерывов. «Оленек» развлекался.

И в эти-то вот томительные и пронизанные июньским лихорадочным теплом дни старший механик Мушкин задумал перебрать движок. «Из соображений эксплуатационных и моральных» – так объяснил он свое решение. Несмотря на субтильную фамилию, дед отличался богатырским сложением и громовым басом. Его заявление, прогрохотав в кают-компании, достигло кают личного состава и вызвало в адрес механика ряд пожеланий. Осуществись хотя бы половина из них, Мушкин имел бы серьезные неприятности не только по работе, но и в личной жизни…

Теперь по вечерам на судне оставалась не только отрешенно-грустная вахта, но и мотористы. Сроки дед установил жесткие, да и без всяких сроков даже несмышленому салаге было ясно: раз двигатель разобран, то до выхода он должен быть собран.

Когда оранжевое солнце зависало над горизонтом и полукруг стылой воды отливал почти сочинской голубизной, Мушкин стучался в мою каюту и предлагал «сгонять партию-другую в шахматы». После второй партии он убеждался в моей полнейшей бесперспективности и уходил к себе корпеть над документацией, а я вздыхал и начинал стучать на видавшей виды «Эрике».

В один из таких вечеров и зашел ко мне моторист Гусев. Когда в дверь постучали, я был убежден, что это дед, и был удивлен, увидев худую фигуру, шкиперскую бородку и смущающийся взгляд. Гусев потоптался у входа, затем бочком вошел в каюту и сел.

Мы знали друг о друге то, что знают после месячного совместного плавания, то есть все и ничего. Гусев знал, что я литератор и всем напиткам предпочитаю крепкий чай, я – что Гусев работник, каких мало, женат на местной и в любом порту отсылает ей длиннющие письма…

Мы закурили, после чего Гусев извлек из кармана бутылку коньяка, драгоценный в здешних широтах лимон и, очевидно торопясь покончить со всякого рода околичностями, сказал:

– Владимирович, напишите о моей жене стихи.

Я опешил. Уже давно никто не обращался ко мне с подобными просьбами, а коньяк к тому же выглядел недвусмысленным гонораром за будущее творение…

Как мог, я стал объяснять Гусеву, что давно не пишу по заказу, что настоящие стихи приходят по внутреннему побуждению, что вообще трудно писать о человеке, которого не видел, не знаешь.

– Вот-вот, – заторопился Гусев. – Конечно же нельзя. Так я ведь все расскажу. А фотография у меня с собой.

И он положил на стол любительский снимок. Я всматривался в хорошенькое молодое лицо, обрамленное светлыми волосами, но, увы, особенных поводов для вдохновения не находил.

А Гусев тем временем разлил коньяк, нарезал лимон и, что-то уловив, грустновато сказал:

– Я понимаю, не Симона Синьоре… И все-таки давайте выпьем за ее здоровье. Ей сегодня тридцать исполнилось. А познакомились мы, когда ей восемнадцать было.

Мы чокнулись за неведомую мне Галю, и вот что рассказал Гусев:

– Служил я тогда срочную. Тут же, на Севере. Когда на флот призвали, некоторые парни мне завидовали: будешь плавать, разные страны повидаешь. А служить пришлось в береговой части, и корабли я видел только у причала, когда мы на них торпеды грузили. Ну да ладно, форма как-никак флотская, а где служим и что делаем – тайна. Служба шла у меня хорошо, до призыва я на заводе слесарил, да и вообще люблю с железками возиться. Две лычки я уже по второму году получил, даже домой по поощрению съездил. И вот вызывает меня как-то замполит. И меня, и моего дружка Колю Столярова. Тоже из Донбасса и с одного со мной года. Так, мол, и так-то, моряки, просит подшефная школа выделить двух специалистов преподавать ребятам в кружке «Юные моряки», командование поручает это важное дело вам. Мы стали отказываться: какие из нас преподаватели, да и моряки мы, в общем-то, сухопутные. Но переубедить нашего зама было трудно. «Ничего, поможем, литературой снабдим. Словом, давайте, товарищи!»

И стали мы с Колей преподавателями. Днем служим, вечером «Устройство корабля читаем» и три раза в неделю ходим к подшефным. И хоть слушали нас внимательно и лишних вопросов не задавали, а все-таки обидно: моряки кто на танцах, кто в кино, а ты сиди в классе и ребятишкам о флоте рассказывай…

Так было до тех пор, пока к нам на занятия не заглянула старшая пионервожатая. Очень серьезная, аккуратная, а глаза – смеются: «Что же вы, ребята, все о технике. Вы бы рассказали мальчикам, где плавали, что повидали». Пришлось нам попотеть. Правда, Коля вовремя вспомнил, что в части незадолго до того киножурнал крутили о Фиджи, и такое начал выдавать о коралловых рифах да об атоллах, что мальчишки рты поразевали. Да на беду тот журнал в поселке показывали, и, когда занятия кончились, Галя нам рассказала то, что Коля не успел ребятам выложить…

С того вечера и стали мы видеться. Галины родители работали в городе, на судоверфи, а жили на другом конце поселка. Пока мы ее до дома проводим, пора уже в часть возвращаться. Коля на второй или на третий раз оценил расстановочку сил и сказал, что лучше мне это делать самостоятельно. Честно говоря, я обрадовался, хотя в пургу топать по сопкам было трудновато. Туда еще как-никак, даже жарко бывало, а вот обратно… Я спустя полгода такой тренировки первое место в части по кроссу занял.

Теперь я шел в школу как на праздник. А чтобы не краснеть перед учениками, упросил я зама и он сделал, что мы с Колей даже в море сходили…

Наступила весна. Она у нас незаметная, а зелени почти и вовсе нет. И все-таки воздух, когда южный ветер задует, такой хмельной, что голова кругом. А тут как раз Галины родители уехали в отпуск, и осталась она дома одна…

О том, что будет дальше, мы не думали. Не до того было. У меня вот-вот демобилизация, Галя в педагогический поступает, к экзаменам готовится. Одно только я решил твердо: с Севера не уеду, пойду плавать. Началось с «Устройства корабля», с коралловых рифов, а кончилось тем, что потянуло меня хлебнуть соленой водички… Да и не меня одного. Тогда нас несколько человек решили пойти работать в пароходство. И Коля Столяров тоже.

Последний месяц Галя вела себя как-то странно. Нервничала, задумывалась беспричинно. А то вдруг смотрит на меня пристально, как будто ждет, что я ей что-то скажу. Я это понимал по-своему. Дескать, ухожу в море, рейд на полгода, а то и больше, девушке в таких случаях переживать положено. И одно только меня смутило: проводить меня в рейс Галя не пришла. Сказала накануне, что важные дела, что, конечно, постарается, – и не пришла. Я все глаза проглядел, еле-еле меня боцман от лееров оторвал, а Гали так и не было.

Первый рейс я сделал матросом. Пошли на Канаду, потом нас зафрахтовали, и очутились мы в Японии. Глаза у меня, сами понимаете, круглые. Я ведь до флота, кроме Донбасса, ничего не видел. Гале слал радиограммы, вроде того, что привет из Токио, идем в Гонконг, ну и дальше в таком роде… А вот от нее пришла одна-единственная радиограмма, в которой она мне счастливого плавания пожелала. И после этого ни слова… Таить в себе такое трудно, поделился я своими мыслями с боцманом. «Обычное дело, парень, – сказал он мне. – Поэтому и не торопись жениться, если решил плавать». И грустно было, и тоскливо тоже. И все-таки я ее фотографию с переборки не снял.

Уходили мы весною, а пришли в порт – полярная ночь надвигается, снежок по городу метет. И первый, кого я увидел на причале, был Коля Столяров. У него рейс оказался коротким, и он уже месяц болтался на берегу. Ну, встретились, обнялись, пошли в «Арктику», знаете, наверное, это около порта. И тут мне Коля без всякой подготовки и выложил: «А я ведь Галю встретил. И она, между прочим, скоро рожать собирается». Я был так ошарашен, что, не подумав, брякнул: «От кого?!» «От тебя, дурака», – ответил Коля. И даже головой покачал. И так мне все сразу понятно стало, что я чуть не застонал. Честное слово, не преувеличиваю. Вот отчего она на меня так смотрела перед отходом, вот каких слов от меня ждала! Она не хотела, чтобы я из жалости ей жениться предложил, она думала, что я догадаюсь, пойму! И молчала потому, что о таком в радиограмме не скажешь. А я ей, идиот несчастный: «Привет из Токио!» Подозвал я официантку, расплатился за все, что не пили и не ели, – и в такси. Как до поселка доехали – до сих пор припомнить не могу. Единственное, что помню, так это то, что в дом я к ней не пошел, не решился, а попросил Колю, чтобы он ее на улицу вызвал.

Вышла моя Галочка, и первое, что я ей сказал, было: «Поздравляю». «С чем же это?» – спросила Галя. «А с тем, что у нас с тобой теперь сын будет». И тут она заплакала.

Гусев замолчал.

Мерцающее розовое сияние струилось в каюту из полуоткрытого иллюминатора, перекликались буксиры на рейде…

– А что дальше? – спросил я.

– Дальше? А дальше вошли мы с ней в дом, и я по полной форме сделал ее родителям предложение. А еще через две недели сыграли свадьбу. Сами понимаете, народа было маловато. Моя мать прилетела, сестренка, Коля Столяров. Вот, кажется, и все. Я скоро опять ушел в рейс, а вернулся – Галя сына качает. Знаете, как у нас говорят: пришел из рейса – он лежит, из следующего возвратился – бегает…

Тогда мы уже в город перебрались. Ее отцу квартиру дали. А у меня отпуск. И пригласил нас в гости Коля. Он, когда я был в рейсе, тоже женился. Познакомил с женою, показала она нам свадебные фотографии. Коля в черном костюме, невеста в белом платье с фатой. Фотографии что надо, во весь рост. Вышли мы от Николая, идем по улице, полярный день, как вот сейчас, на газонах травы полно. Красота! А Галя как заплачет. Я удивился. Что ты, говорю, с чего бы это? А она только всхлипывает и шепчет: «Никогда у нас с тобой таких фотографий не будет…» Ну, что ей скажешь на это? Так мы и промолчали до самого дома. А ночью я вспомнил, что, когда мы в поселке свадьбу играли, у них жил квартирант, невидный такой мужичонка и, судя по всему, не дурак выпить. И он нас с Галей в ее комнате сфотографировал. И фата у Гали была, и платье на ней белое. Я глаз не сомкнул, все ждал, когда Галя и тесть с тещей проснутся. Утром расспросил их про квартиранта, вида не показывая, для чего мне это нужно, – и в город. Еле-еле, через справочное бюро и милицию, разыскал я его. Снимал он комнату где-то на окраине, в комнате ничего, кроме койки, да еще под столом ящик картонный валяется.

Долго втолковывал я ему, кто я такой и для чего пришел. Наконец он уразумел. Показывает на ящик: «Ищи, говорит, там пленок навалом. Найдешь – твое счастье». И начал я искать. До сих пор не пойму, то ли у него хобби было такое, то ли он этим подрабатывал, но проявленных пленок лежало в том ящике видимо-невидимо. Каждый вечер я говорил Гале, что иду в порт, а сам к этому мужику, пленки просматривать. А он лежит на койке, тянет пиво – я его на месяц вперед обеспечил – и посмеивается: дескать бывают же такие чокнутые…

И когда я уже всякую надежду потерял, я все-таки нашел пленку! И вот ведь как повезло: сфотографировал нас квартирант у окна и никакого живота не видно, а видно только, как я улыбаюсь во весь рот и какие глаза у Гали распахнутые. Я мужика чуть не расцеловал. «Что хочешь, – говорю, – проси за пленку!» А он мне отвечает: «А на кой она мне нужна? Забирай – и всех делов».

На следующий день отправился я в самую лучшую в городе фотографию и заказал портрет. И когда я принес его Гале, она снова расплакалась. А ведь она не из плаксивых. Завучем в школе, и, я слышал, ученики ее побаиваются…

Мы допили коньяк и потом еще долго прогуливались с Гусевым по пустынному в этот поздний вечер причалу. Пару раз меня окликал с борта Пушкин, но играть в шахматы меня что-то не тянуло…

А стихи я так и не написал. То есть, если быть точным, я их пытался написать, но каждый раз, перечитывая написанное, безжалостно рвал – и белые клочки летели в иллюминатор. Впрочем, Гусев и не настаивал.

Не может быть…

В эту ночь он не спал. Иллюминатор не был задраен и по каюте гулял ветерок: чуть-чуть сыроватый от океана, пахнущий неведомыми цветами. Африка была совсем рядом, за чертой горизонта. Но не спалось не из-за этого. Аврутина атаковали воспоминания. Они шли на него изо всех углов каюты, раздергивали полог над койкой, твердили в самое ухо слова, которые он старался забыть, и забыл бы, наверное, если бы…

Да, если бы. В тот день в Москве он, как обычно, отстукивал на машинке очередной опус, когда ему позвонили из редакции весьма почтенного журнала и предложили выйти в море на рыбацких судах. Редакцию интересовали прежде всего проблемы, материал надо было брать «изнутри», а он, Аврутин, моряк, ему и карты в руки, и вообще, Павел Ефимович, мы знаем вашу мобильность и, так сказать, «по морям, по волнам, нынче здесь, завтра там». Бархатный голос по ту сторону провода заливался соловьем. Аврутин согласился, а потом долго выхаживал по кабинету, ругая себя за бесхарактерность, за легкомыслие. И вдруг бросился к телефону, набрал номер редакции:

– А из какого порта я уйду в рейс, это значения не имеет?

Его заверили, что конечно же не имеет, он может выбрать любой порт.

И через несколько дней он уже ходил по улицам города, который очень любил и в котором даже мечтал когда-то остаться навсегда. В этом городе жила Катя.

Аврутин, тогда еще капитан-лейтенант, служил неподалеку, в закрытом гарнизоне, где у причалов борт к борту теснились боевые корабли. Жизнь была четкой и разграфленной, как утвержденный раз и навсегда распорядок дня. И еще он писал стихи. Их уже печатала флотская газета, раза два они появлялись в толстых журналах. Как раз в эту пору в Н-ске была создана писательская организация, вспомнили и Аврутина: заезжайте, привозите стихи. Он стал бывать в городе, не очень-то часто – на службе не наездишься, но бывать, тут они и познакомились.

В тот вечер обсуждали стихи молодого поэта (тогда, кажется, все поэты были молодыми, и стихи тоже…), он задержался, опоздал на последний автобус и решил заночевать в городе.

Его гостиница была в двух шагах от парка. Спать не хотелось, звездный июньский вечер покачивался над разогретым асфальтом. Аврутин кинул в тумбочку папку со стихами, умылся и спустился вниз. Сколько раз он потом ни вспоминал, так и не мог припомнить, с чего начался их разговор. Она шла по аллее с подружкой, он оказался рядом – и они пошли. Сначала поодаль, потом вместе. Кстати, могла быть и подружка… Просто ближе к нему шла Катя.

В темноте он не очень-то разглядел ее, и, когда они поднялись на третий этаж и Катя зажгла в крохотной прихожей свет, Аврутин и обрадовался и смутился одновременно. Катя была красива. Огромные серые глаза, чуть припухшие губы, высокая грудь… Едва заметные скулы и гладкие волосы цвета воронова крыла только увеличивали обаяние ее живого розового лица.

Она насмешливо глянула на Аврутина, топтавшегося у двери:

– Ну что же вы? Проходите в комнату. – Скинула туфли и, надев тапочки, стала неожиданно маленькой и домашней.

И все-таки он очень волновался. В его жизни было не так-то много любовных приключений, а уж с такой красавицей он и вовсе никогда не оставался наедине, разве что в курсантские времена.

Аврутин давился горячим чаем, рассказывал анекдоты (почему-то вспоминался один глупее другого) и все ждал, когда Катя скажет: уже поздно, вам пора в гостиницу… Но Катя ничего этого не сказала. Постелила Аврутину на полу, себе на диване, щелкнула выключателем и, стянув платье, улеглась лицом к стене… Аврутин попытался обнять ее, от ее кожи одуряюще пахло парным молоком. Она оттолкнула его, даже царапнула коготками. «Нет, нет, только без этого…»

И все-таки когда под утро, совершенно распаленный, он подошел и грубо повернул ее к себе, она, не скрывая раздражения, сказала: «Что ты делаешь? Разорвешь… Подожди, я сама…» Но ему уже было не до ее тона…

Никакой радости он поначалу не испытал. Да и она, наверное, тоже. Радость пришла позже, в автобусе, когда встречный ветер трепал его волосы и бежали навстречу, помахивая зелеными кронами, стройные каштаны. «Даже не верится. Такая женщина…» Почему-то только ее привлекательность и занимала его в это румяное утро. Все остальное: и откровенная холодность, когда он уходил, она даже не встала, только крикнула вдогонку, чтобы он крепче захлопнул дверь, и более чем скромная обстановка, в которой она жила, – как бы не существовало…

Через несколько дней ему удалось вырваться в Н-ск, и он сразу же поехал к Кате. Она жила на рабочей окраине, густо уставленной трехэтажными старыми домами с совершенно одинаковыми палисадниками. У подъездов на лавочках сидели старухи и комментировали все происходящее в доме и вне его.

Старухи с энтузиазмом встретили Аврутина и с еще большим энтузиазмом проводили, когда он ровно через минуту вышел из подъезда. Кати дома не было. Зато в замочной скважине торчала записка: «Я ушла в кино». Записка явно предназначалась не ему. Тем не менее он пошел к ближайшему кинотеатру и стал разгуливать по тротуару, выкуривая сигарету за сигаретой.

С чего он, собственно, взял, что Катя здесь? Город был достаточно велик. Но что-то твердило ему, что Катя именно в этом кинотеатре, на этом сеансе…

Уже стемнело, когда из дверей повалил народ. И он сразу увидел Катю. Ее пушистые ресницы дрогнули, она остановилась…

В этот вечер они долго бродили по теплым улицам, и Аврутин читал стихи, рассказывал о Севере, о причудливых полотнах полярных сияний. Катя больше слушала. Он узнал только, что она приехала из Вильнюса, после развода, работает лаборанткой на заводе, сынишка гостит у бабушки…

И он опять ночевал у нее, и она была покорна, тиха, и он так и не понял, было ли ей хорошо с ним…

С этого вечера он использовал любой предлог, чтобы приехать в город. Иногда он не заставал Катю и тогда пережидал у соседки. Соседка жила напротив, была могуча, громогласна и, по слухам, любвеобильна. Деликатностью она не отличалась. «Ты почему к Катьке ходишь? Жену свою не любишь?» Аврутин отмалчивался. Он привык к жене, к ее веселому ровному нраву, который не смогли изменить ни житейские передряги, ни бесконечные переезды. Она была матерью его двух дочерей. Иногда он пытался вообразить свою жизнь с другою женщиной, с тою же Катей, – и не получалось, не мог. Наверное, он любил жену. Не до перехвата дыхания, не так, когда скажи: кинься в пропасть! – и кинешься, но любил. И ездил к Кате и, возвращаясь домой, с ужасом замечал, что пропах ее духами, и постыдно боялся, что мир узок и добром это не кончится. Боялся – и все-таки знакомил с товарищами, литераторами, журналистами. Его самолюбию льстили их долгие взгляды, которыми они окидывали смуглые Катины ноги, их непомерное оживление в ее присутствии. Теперь в Катиной комнате звучали стихи, входящий в моду прозаик пел под гитару песни собственного сочинения.

«Ты заставляешь меня жить в двух измерениях. Твои друзья – это один мир, мои – совсем другой», – говорила Катя.

Какой мир ей нравится больше, она не уточняла. Она вообще была не из разговорчивых. Никогда не расспрашивала его о семье, о делах, даже о том, когда он приедет.

Осенью вернулся ее сын, Коля, вихрастый, молчаливый, как мама, мальчишка.

Теперь встречаться им стало сложнее. Катя дожидалась, когда Коля уснет, стелила на кухне. Там дуло изо всех щелей, Катя зажигала газ. Ему еще долго представлялось потом мерное гудение газа, треугольники огней и в их странном фиолетовом свете Катино лицо…

Примечания

1

Рцы – сине-белый флаг, обозначающий букву «Р». Того же цвета нарукавная повязка дежурного.

2

ДКАФ – Дом красного флота.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2