Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Куриный Бог (сборник)

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Мария Галина / Куриный Бог (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Мария Галина
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Мария Галина

Куриный Бог

Повести, рассказы

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.



Мария Галина, обладающая равным авторитетом у любителей фантастики и постоянных читателей «толстых» литературных журналов, в очередной раз подтвердила свой статус сильного прозаика, балансирующего на грани между фантастикой и фантасмагорией с изяществом заправского канатоходца.

«Мир Фантастики»


Почти во всех повестях и рассказах Галиной… мы видим контуры инобытия, просвечивающие сквозь бетонные надолбы повседневного быта.

chaskor.ru


В груди у Галиной сидит настоящий писательский демон…

«Афиша»

Ригель

Колючий клубок белого света так и висел, запутавшись в ветвях, а значит, был не бортовым огнем, как подумалось поначалу, а звездой. Или планетой.

Но до чего же, зараза, яркая!

Потому что здесь нет светового сора. Даже к железной дороге, если пехом, только к утру выйдешь. Зато полно грибов и ягод, чистая холодная речка, дружелюбные поселяне. Правда, дружелюбные поселяне только вон в тех домах, а сколько пустых домов, еще крепких, и с этим надо что-то делать.

Человек энергичный и с коммерческой жилкой (когда-то таких называли деловарами), Ванька-Каин оказался в душе романтиком: деревня должна была стать местом для своих. Если уломать людей с именем, подтянутся и всякие снобы, ну, те, которым важно небрежно бросить: я живу рядом с таким-то, знаете такого-то? Место станет модным, можно будет вложиться в обустройство, в городе уже давно жить невозможно, а тут доступно работать удаленно, и вообще… Короче, все, о чем говорят деятельные и деловитые в предчувствии всеобщей гибели городов. Непонятно только, опасался Ванька всеобщего обрушения или, напротив, тайно его жаждал – оно стало бы оправданием его хлопотам и страхам.

Никого с именем заманить не удалось, и крепкая изба на пригорке досталась им с Джулькой. Теперь Ванька-Каин будет рассказывать потенциальным покупателям – мол, вон там, на пригорке, профессор с женой живет, из Америки приехали.

Им-то с Джулькой на самом деле нужна была всего-навсего недорогая однушка в пределах кольцевой, но цены, пока он болтался по заграницам, взлетели до небес. Хуже, чем в Нью-Йорке, ей-богу!

Комар зазвенел над ухом, и он машинально отмахнулся ладонью.

Пахло сырыми тряпками – от матраса на железной кровати с панцирной сеткой и тронутыми ржавчиной латунными шишечками, от кухонного полотенца, от его собственной куртки, даже от спальника, который никак не должен был отсыреть, потому что waterproof и к тому же какой-то хитрой дышащей системы.

А ведь в Штатах его раздражал этот их всепроникающий запах стирального, что ли, порошка с отдушкой, какого-то моющего средства, пропитавшего даже гудрон велосипедных дорожек. Он глядел на аккуратные газончики, утыканные, как столбиками, наглыми серыми белками, ненавидел пластиковую траву, грозные таблички «No smoking!» и истеричное стремление к чистоте.

К тому же он привык улыбаться. Недавно толкнули в маршрутке – улыбнулся, сказал: «Извините!», и тот же самый, кто его толкнул, вместо того чтобы улыбнуться в ответ, спросил: «Ты что, совсем мудак?» Он так удивился, что опять сказал: «Извините!», простить себе этого до сих пор не мог, надо было с ходу в рыло. Стал, чуть что, сам посылать, агрессивно, с напором, и легче сразу сделалось.

А Джулька, дурочка, так и продолжала улыбаться. Джулька, впрочем, человек легкий. «Ах, я так себе все и представляла! Look here, izba (только американская славистка умудрится так смешно и торжественно, так трогательно произнести слово «изба») из настоящих breven, серо-бурых, местами даже зеленых! Настоящая русская petch, только подумай!»

Печь не хотела растапливаться, дым валил в комнату, позвали Ваньку-Каина, он позвал дядю Колю (в каждой деревне есть такой дядя Коля, молчаливый, небритый, почти беззубый, неопределенного возраста, в чем-то сером и пахнущем сырыми тряпками). Тот вылез на крышу, поковырялся в трубе, а потом предъявил им темное, оказавшееся мертвым грачом. Растрепанные перья, сухие косточки. В останках птицы было что-то изначально неживое, словно распавшаяся плоть обнажила искусственный каркас.

Много жизни, и вся какая-то механическая. Комары, зудящие на одной высокой ноте; златоглазки, с тупым упорством бьющиеся о стекло, ночью пытающиеся влететь в освещенную комнату, а утром – вылететь наружу; и еще кто-то невидимый, тикающий прямо над ухом в глухую ночную пору…

Но печки он стал опасаться. Тем более, как Джулька ни старалась, все получалось либо сырым, либо подгоревшим… С электроплиткой на две конфорки она справлялась не в пример лучше, а вечерами они включали масляную батарею – вечера тут холодные даже летом. Но как следует просушить, прогреть дом так и не удалось. Сырость оставляла ощущение нечистоты, словно бы все было захватано липкими пальцами.

Это такой отпуск, говорил он себе, вытягивая из колодца серое оцинкованное ведро, – стены сруба были скользкими, и вода тоже как бы скользкой, с душком.

Вечером обедали у Ванька-Каина. Ванька тоже был женат вторым браком, на бывшей своей практикантке, коренастой, круглоголовой, темноволосой – есть такой тип московских женщин, к ним с самого их девичества друзья обращаются «мать». Ему такие скорее нравились, была в них надежная неброская женственность, но Джулька с новой Ванькиной женой не подружилась, хотя обе старались, он видел.

Бабы – дуры, сказал Ванька, когда он мимоходом пожаловался, что, мол, не ладится что-то у девок и это плохо в перспективе.

Ванька-Каин имел мечту собрать здесь на Рождество друзей и всех их и своих детей от прежних браков, новых жен, старых жен; пока же занимал себя тем, что ремонтировал второй принадлежащий ему дом, который он купил, именно чтобы было куда селить гостей. И чтобы шашлыки на морозе, святки, горелки и что там полагается и всем хорошо и весело.

Ели щи, кашу и пироги. Ванька-Каин, хотя и остался пьющим, сделался большим сторонником правильной жизни, собирал и солил грибы, вымачивал бруснику и уверял, что предки меньше болели, потому что томленое в печи лучше жареного.

Он опрощается, как Лев Толстой, – сказала по возвращении Джулька с некоторым уважением.

«Р» она выговаривала неправильно, мягко, для англоговорящих самые проблемные звуки – «р» и «в». Ну, и еще загадочные «ы» и «щ».

Джулька во всем находила параллели с русской классикой. Сам-то он эту классику не знал и не любил – в школе перекормили. До него у Джульки был роман с обитающим в кампусе русским поэтом, poet in residence, они специально нанимают живого поэта – не преподавать, а чтобы он просто ходил среди студентов, красивый и вдохновенный. Но поэт оказался психопатом и алкашом. Они, собственно, и с Джулькой познакомились на каком-то party, когда поэт-резидент начал ломать ей руку, просто так, just for fun, пришлось дать в рыло. Джулька плакала, говорила: ничего, it’s nothing, он на самом деле хороший, оставь его, я сама, сама… На следующий день они случайно столкнулись в кантине, рука у нее была перевязана, из-под повязки разливались багрец и синева…

Сейчас она жгла во дворе всякую дрянь: весь выметенный-вынесенный из дома невнятный мусор, отсыревшие газеты, клочья обоев в мелкую зеленую клетку, разлезшуюся половую тряпку, а заодно сухие ветки, щепочки, даже полусухую траву, от которой шел мутный едкий дым. Но ей нравилось – Джульку вообще тянуло к живому огню, она все время порывалась устроить на дворе барбекю, и история с печью очень ее расстроила.

В отсветах костра ее бледная кожа порозовела, в рыжих проволочных волосах проявился багрянец. Джульке вообще как бы чуть-чуть не хватало огня: бледная кожа сплошь в мелких родинках, бледные запавшие виски, бледные губы… Она была похожа на школьницу-анорексичку, ее хотелось накормить и обогреть, а не хватать и тащить в постель, и оттого в их отношениях был странный привкус инцеста.

Пламя, гулявшее в трухе, как бы снабжало ее огнем.

Скоро ей здесь надоест. И что тогда делать?

– Тебе не скучно здесь? – спросил он на всякий случай.

– Нет, – она отвернула голову от костерка и улыбнулась. – Мы как пионеры. Это интересно. А правда, что он говорил про элиенс?

Ванька-Каин, сколько он его помнил, генерировал сценарии апокалипсиса и вчера за тарелкой щей уверял, что за орбитой Юпитера обнаружены огромные космические корабли, числом три, и скоро их каждый чайник сможет наблюдать в школьный телескоп, потому что они летят сюда и прилетят то ли в двенадцатом, то ли в четырнадцатом, и вот тогда всем кранты, потому что такие большие, просто громадные корабли не прилетают просто так. Это, Джулька, – говорил Ванька-Каин, – как твой «Мэйфлауэр», это их инопланетные пассионарии, а известно, что пассионарии делают с беззащитными местными жителями.

– Ну, – он поморщился от дыма, – может, и правда. Сейчас, знаешь, такое время, трудно понять, что правда, а что – нет.

– Он шутил, – сказала Джулька неуверенно.

Ванька еще говорил, что в случае нашествия инопланетных захватчиков трындец наступит как раз мегаполисам, а тут можно прокормиться и партизанить в лесах. Тайные тропы, бочаги, куда так легко провалиться, просеки и засеки. Как-то так. Тут и медведи есть. Он, Ванька, сам видел, собирая грибы, разворошенный муравейник и медвежьи какашки. Как будто медведи в случае инопланетного вторжения скорее плюс.

Он обнял Джульку одной рукой, потому что второй чесал укушенную комаром шею.

– Моя дорогая. Моя рыжая. Мы все время живем перед концом света. Потому что сначала живем, а потом умираем. А инопланетяне – это так, для фантастов.

Она чуть заметно нахмурилась. Не любила разговоров о смерти.

– Скажи «тыща».

Это была такая их игра.

Она нахмурилась сильнее.

– Тисча, – произнесла старательно, и оба как по команде расслабились.

Надо, чтобы она как-нибудь попробовала сказать украинское «паляныця». Но «паляныця» он и сам не мог выговорить правильно.

– Ты чего?

* * *

Джулька сидела на кровати; плечо в темноте чуть очерчено бледной линией.

– Чего не спишь?

Он выкурил спиралью всех комаров и позакрывал окна. Комары умерли, зато стало душно и опять завоняло мокрыми тряпками так, что даже перебило острый, чуть ли не звериный запах Джульки; у рыжих вообще феромоны убойные, не то что у блондинок или даже у брюнеток.

Он приподнялся на локте. Простыни были сыроваты.

– Кто-то ходит, – шепотом сказала Джулька.

Он прислушался. Смутно блестевшая кроватная шишечка чуть дрогнула.

– Тебе показалось.

– Да нет же… Вот, опять. Скрип-скрип.

С возрастом перестаешь слышать высокие звуки. А она вот слышит.

– Доски скрипят. Рассыхаются в тепле и скрипят.

– Это на крыльце, – уперлась Джулька, – или в сенях.

Она выговорила это как «на крильтце или в сенъях», но он злился, что его разбудили, и забыл умилиться.

– Может, собака? Приблудная? Или лиса, я не знаю. Дверь заперта, не волнуйся.

– Вдруг это человек? Мне страшно.

Страшно ей. Он вспомнил, как они впервые занялись любовью в ее трогательном кукольном домике: окна от пола до потолка, во всю стену, и притом никаких занавесок. И фанерные практически стены. И дверь на соплях. А тут ей страшно, бедняге. Натурализуемся помаленьку.

Вылезать из-под теплого не хотелось, но он как был, босиком, на цыпочках подошел к печке, охватил ладонью ржавую кочергу и так же на цыпочках двинулся к двери. Помедлил, потом резко отворил дверь, ведущую в сени. Пусто и даже почти светло, в маленьком окошке висит белая луна. Он перевел дух и левой рукой откинул щеколду, ощущая, как в ладони правой чуть поворачивается тяжелый шершавый стержень.

На крыльце половичок лунного света. Черные листья яблонь шуршат как бы сами по себе: движения воздуха на лице он так и не ощутил.

Потом лунный половичок исчез, слился с крыльцом, а ветки яблонь, наоборот, выступили вперед из темноты; и он только миг спустя понял, что это потому, что Джулька зажгла в доме свет.

Вот дуреха, комары же налетят!

Он торопливо прихлопнул дверь спиной и остался стоять на крыльце, вглядываясь в ночь, но свет в окнах как бы убил сад, сделал его чужим и приблизил окрестный мрак. Ни хера не видно.

Есть тут бешеные лисы? Лисы бросаются на людей даже в Подмосковье, где, казалось бы, кроме крыс и бродячих собак, уже давно и нет зверья.

Он вдохнул сонный, резкий, точно хлороформ, воздух и забыл выдохнуть.

В доме визжала Джулька.

Он запнулся о порог, чертова кочерга ударила по щиколотке, он перехватил ее надежнее, выпрямился и растерянно моргнул.

Джулька вжалась в стену, в выцветшие обои; она и сама казалась выцветшей, полупрозрачной. Только рыжие волосы были живыми и теплыми.

– Убери ее! Убери!

– Да что ты, она же тебе ничего не сделает! – Он аккуратно поставил кочергу в угол.

– Убери! – Джулька тряслась и прижимала руку тыльной стороной к губам, словно удерживая рвотные позывы.

Он в который раз поразился тому, какие розовые, детские у нее подушечки пальцев.

Толстая ночная бабочка металась в жидком желтом свете, полет был дерганый, хаотичный, но каждый раз она почему-то оказывалась все ближе к Джульке.

Пузатенький стакан остался от прежних хозяев; он стоял с этим стаканом в одной руке и старым «Огоньком» в другой, дожидаясь, пока бабочка сядет на бледные сыроватые обои с унылым повторяющимся узором. Что такого страшного в этих ночных бабочках?

Бабочка наконец перестала дергаться и села. Он поспешно накрыл ее стаканом, а когда подвел тонкий журнал под край, бабочка лениво переползла на портрет Пугачевой.

– Ну, рыжая, – он обернулся к Джульке, – ну ты чего? Она ж нестрашная.

– Как это не страшная? – затрясла головой Джулька. – Как не страшная?

– Ну подойди, глянь. Да не бойся, она не взлетит. Посмотри, она ж пушистая. Симпатичная. Совсем невредная бабочка.

Джулька боком придвинулась, готовая в любую минуту отбежать от страшной бабочки на безопасное расстояние, но тут же опять пронзительно завизжала прямо ему в ухо.

– Ну чего ты? – повторил он. – Она же… – И наклонился над стаканом.

Увеличенная толстым выгнутым днищем стакана, на него глядела бабочка. У нее были неподвижные глаза-бусины, огромные пушистые усы, а все лицо покрыто шерстью.

Он непроизвольно сглотнул и, отвернув взгляд и прижимая лицо Пугачевой к ободку стакана, вынес бабочку на крыльцо и вытряхнул. Нужно будет поставить летние рамы с сеткой и дверь занавесить тюлем, что ли. Тогда и комаров станет меньше, и не понадобится жечь эти спирали, от которых у него на пальцах появляются мелкие язвочки. Странно, что он раньше не додумался.

Бабочка вихляющим полетом прянула вбок и рухнула куда-то в заросли. Он подозревал, что она просто затаилась там, дожидаясь момента, когда можно будет метнуться в узкую щель света.

– Улетела? – Джулька осторожно выглянула из-за двери.

– Улетела, – сказал он, вошел за ней в комнату и торопливо затворил дверь.

Страшная звезда стала прямо напротив окна, колола глаза, он никак не мог заснуть, прислушиваясь к щекотному дыханию Джульки. Тикало непонятное существо совсем рядом с кроватью, другое шуршало в углу; снаружи, из сада, мягкий комок монотонно бился об оконное стекло. Потом звезда ушла, и он уснул.

* * *

Мокрая трава щедро орошала кроссовки и носки. Он чистил зубы над помятым умывальником, и крупные капли с яблоневых листьев падали ему за шиворот. В звездообразно треснувшем зеркальце отражалось расколотое сизое небо.

Мы же не будем здесь дожидаться зимы, правда?

Он уже написал одному своему старому приятелю и другому, не такому старому и не так уж чтобы приятелю, но предприимчивому и вроде бы организовавшему какую-то экспертную группу – хрен знает что за группа, но нужны специалисты его профиля, – и чуть ли не каждый час теперь проверял почту. Однако в почту валились только призывы увеличить пенис или посмотреть на голую одноклассницу, что, учитывая возраст его одноклассниц, было сомнительным удовольствием.

Стали падать первые яблоки, сморщенные и маленькие – отторгнутые от материнского дерева, обреченные на гибель уродцы. Он подобрал одно, отер от мокрой земли и надкусил; яблоко было даже не кислым – просто безвкусным.

– Борисыч!

Он обернулся. Бабакатя стояла у калитки – рыхлая грудь, обтянутая выцветшим байковым халатом, лежала на верхней перекладине. От Бабыкати пахло куриным пометом и опять же сырыми тряпками.

Они тут всех называют без имени, но по отчеству. А в Штатах – наоборот. Интересно, это как-то связано с загадочной национальной ментальностью?

Он посмотрел на яблоко в руке, вздохнул и отбросил его – пускай слизняки завтракают.

– Да, Бабакатя?

– Борисыч, ты в Чмутово поедешь?

Бабакатя обладала верхним ветровым чутьем хорошей легавой собаки.

Он торопливо проглотил откушенный фрагмент яблока. Само это «Чмутово» звучало как что-то мокрое, чавкающее.

– Собирался вроде.

Бабакатя протянула скомканные десятки:

– Купи мне хлебушка и крупы. – Она говорила «мяне», и это его невнятно раздражало. – Пару буханок, он у них теперь (тяперь) никакой, черствеет (чарствеить) быстро, но я нарежу и в морозилку положу, Анька, дочка Петровны (Пятровны) научила. А крупу для курочек… Яички свежие не нужны, нет?

– Нужны, наверное.

Бабакатя драла за пяток яиц больше, чем в Чмутове просили за десяток, тем самым опровергая собой расхожие представления о широкой русской душе, но яйца и правда были хорошие. Джульке, по крайней мере, нравились.

– Так я принесу, – Бабакатя укоризненно покачала головой, – этой твоей… вот ведь назвали собачьим именем девку!

– Это иностранное имя, Бабакатя.

Он никак не мог попасть в нужный тон. Бабакатя казалась ему представителем другого биологического вида, Homo Rusticalis, – иная среда обитания, экологическая ниша, даже пищевая база… И как бы это сказать, немножко умственно отсталым представителем по сравнению с доминирующим Homo Urbanis. Он разговаривал с ней, как разговаривал бы с говорящей собакой или кошкой, отчего испытывал неловкость и тоску. Бабакатя, в свою очередь, вела себя именно так, как он от нее ожидал: жаловалась на погоду (не те погоды стоять), на здоровье (кости-то ломить), вон раньше-то как оно было, а тяперь вон как оно стало, и хлебушек тяперь не тот, не тот тяперь хлебушек, а вот при Брежневе выпякали хлеб… И даже при Андропове выпякали хлеб. И при этом, как его… Устиныче… И от того было ему слегка не по себе, словно Бабакатя подыгрывала ему. Тем более Ванька-Каин уверял, что наблюдал Бабукатю в чмутовском сбербанке, где она весьма ловко управлялась с банкоматом.

Впрочем, это как раз было в порядке вещей. Его всегда поражала приспособляемость этого вида (не столько Homo Rusticalis, сколько Homo Unreflectus, мысленно уточнил он политкорректно). Особи этого вида в быту, в обустройстве проявляли хватку, не свойственную конкурирующей изнеженной форме, для нескольких поколений которой жуткое слово «жировка» звучало пострашнее какой-нибудь «авада-кедавра».

– Чаво энто она у тябя спит так долго?

Смотрит же Бабакатя телевизор – правда, допотопный, черно-белый, – по вечерам из окон льется голубоватое сияние, словно там секретная лаборатория инопланетян или пристанище похищенных душ… Там, в телевизоре, говорят до омерзения фальшиво, совершенно ненатуральными голосами, но, по крайней мере, грамотно, если только не изображают таких вот Бабкать, но тут настоящая Бабакатя должна почуять подделку…

– Это она с непривычки, на свежем воздухе. – Ложь, но ложь, понятная Бабекате. Уж чего-чего, а воздуха в университетских кампусах хватает.

– Скучно ей тут нябось. – Бабакатя посмотрела ему в лицо. Глазки у нее были почти бесцветные, маленькие и бровки почти бесцветные, с торчащими седыми волосками. – Делать нечего, потому и спит. От скуки. Я вот в пять утрячком встаю, и ничего, не скучно. Курей кормить надо? Надо…

Коровы у Бабыкати не было, тут вообще никто не держал скотину, а ради кур вроде бы и не стоило подниматься чуть свет. Так, предлог, оправдывающий старческую бессонницу. Тем не менее в ее голосе и плоской кислой улыбочке ощущалась плохо скрытая подковырка, тайный упрек ленивой горожанке.

– Она работает, – он понимал, что наживка нехитрая, но все равно клюнул, – она диссертацию пишет.

Бабакатя пожевала губами, словно пробовала на вкус слово «диссертация».

– Ладно. – Она со вздохом отлепилась от калитки.

У него вдруг мелькнула неприятная мысль, что Бабакатя на самом деле не так уж стара и вполне могла бы быть его ровесницей.

– Так яички я принесу. Грибочков сушеных не надо? Возьмете сушеных грибочков?

Он никогда не покупал грибы у старушек на рынке. Маринованные – потому что боялся ботулизма. Сушеные – еще и потому, что торгующим бабкам нет доверия: подсунет сослепу бледную поганку, какая ей разница, ищи потом… Его бывшая, неуловимо напоминавшая Ванькину нынешнюю Алену, покупала, ела с удовольствием, посмеивалась над его трусостью. Она была сильнее, чем он, целостнее, что ли. Он, вероятно, и женился на ней в потаенной тоске по мягкой материнской власти… А теперь вот поменял ее на жену-дочку. Забавно все-таки жизнь устроена, потому что у Ваньки-Каина все получилось как раз наоборот.

Ему хотелось уберечь Джульку от всего: от поэта-резидента, от штатовского пластикового быта, от тутошней безнадеги, а заодно как бы разделить свою память, свое прошлое, свою страну с Джулькой – нет большей радости, чем отдать то, что ты любишь, любимому человеку. Но эти два его намерения вступали меж собой в неловкое и трудное столкновение… Как можно любить то, от чего хочешь уберечь?

– Мяста надо знать. – Улыбочка так и застыла на блинчатом лице Бабыкати, точно приклеенная, липковатая, как слово «Чмутово». – А то вот энти, которые о прошлом годе… так у их девка пошла в лес и пропала.

– Как – пропала? – Он видел краем глаза, что на крыльцо вышла Джулька, пылая ярко-красной ветровкой, словно какая-нибудь огневушка-поскакушка.

– А так, ушла по грибы, да и пропала, – с удовольствием сказала Бабакатя.

– И не нашли?

Вот Джульке, наверное, не надо рассказывать. Но все равно ведь узнает, хотя бы от Ваньки или от Алены его.

– Почему не нашли? – мигнула бесцветными ресницами Бабакатя. – Нашли, только она умом тронулась, плакала, тряслась и не говорила ничего. К дохтору увезли да так сюда и не вернулись. А говорили, кажное лето будут жить… Им-то у нас понравилось, я им яички каждый день, яички им очень нравились, что свеженькие, из-под курочки, и что черника тут и брусника. А только мяста надо знать.

Он понял, что ему не хочется, чтобы Джулька даже и здоровалась с Бабойкатей, словно та была заразная и зараза эта могла перекинуться на Джульку. Потому он несколько раз переступил с ноги на ногу, как бы показывая, что ему пора идти заниматься всякими нужными и важными мужскими делами.

– А какой крупы?

– Что?

Ему показалось, что Бабакатя на миг словно бы выпала из образа и, видимо, сама это почувствовала, потому что тут же поправилась, чвакнув:

– Чаво?

И еще толстенькую руку приставила к толстенькому уху – мол, недослышала, извиняйте.

– Какой крупы, спрашиваю? – устало повторил он.

– Дык для курочек, говорю. Пшена купи или ячки, вот чего.

– Хорошо, – сказал он уже через плечо и пошел по дорожке, задевая за мокрые колоски пырея.

* * *

По сравнению с пламенеющей ветровкой рыжие Джулькины волосы были тусклыми, ржавыми, а кожа даже какой-то зеленоватой. Это потому что тут мало солнца, подумал он. Небо с утра обметывало войлочными серыми тучами, которые к вечеру расступались, точно театральный занавес, открывая роскошный золотисто-багровый закат. Впрочем, когда солнца было много, Джулька тотчас обгорала, чуть ли не до пузырей.

– Ты с нами как, едешь?

– Нет. – Джулька виновато улыбнулась. – Знаешь, нет. Дорога трясучая. И я хотела еще… вот убрать хотела, да. Сарайчик убрать.

Опять устроит костер во дворе, и едкий дым от сырых тряпок, от мышиных гнезд в старых матрасах вновь будет клубиться меж яблонь.

На самом деле Чмутово – крепкое, в общем, село – было Джульке неприятно, но она стыдилась в этом признаться даже себе. В селе Чмутово жил настоящий Русский Народ, а Русский Народ – хороший и страдающий. Гопники с плеерами, мотней до колен и «Балтикой» № 8 не походили на Русский Народ, а походили вот именно что на самых обычных гопников, и это сбивало Джульку с толку. Бабакатя тоже была Русский Народ и потому требовала тонкого обхождения и бережного изучения.

Сейчас Джулька сидела на второй ступеньке крыльца; всегда садилась только на эту – почему? Тощие коленки трогательно торчали из джинсовых прорех. Мода сиротинушек.

Он вздохнул, присел рядом с ней.

– Как ты думаешь, Джулька, какой хлеб выпекали при Брежневе?

– Я не знаю… – Она растерялась. – А что? Плохой?

– Да нет. Нет. В том-то и дело.

А в чем, собственно, дело? В чем?

* * *

– Что за история такая с девочкой?

Ванька, сидевший в машине рядом с ним, пожал плечами:

– Фекла, дочка Заболотных. Ее тут с МЧС искали. Шуму было…

– Заблудилась?

– Да нет, она как раз в лесу хорошо… Просто убежала и обратно ни в какую. Они, как нашли ее, сразу и увезли.

Только тут, ощутив, как расслабились мышцы, он понял, что история с Феклой, дочкой Заболотных, напугала его больше, чем он сам себе в этом признавался.

– Одна в лесу… Сколько ж ей было?

По обочинам грунтовки щедро рос борщевик, заслоняя собой темные декадентские ели; борщевик был нагл и процветающ, как положено захватчику. За «четверкой» тянулся пыльный след, точно дым от костра.

– Десять… или двенадцать, – неуверенно сказал Ванька. – Хорошая девка вообще-то. Жалко, что так.

– С родителями не ладила?

– Да при чем тут родители? Это из-за кошки. Кошка Бабыкатиных кур гоняла, Бабакатя и говорит Фекле: ты ее принеси, я накажу, кошку-то. Девка своими руками и притащила. Думала, Бабакатя, ну там, покажет кошке кур и газетой, что ли, отлупит. А Бабакатя ей голову отрезала.

– Как… голову?

– Это деревня, чего ты хочешь? Девка приходит за своей кошкой, ну и… Рванула в лес. И все. Через два дня только нашли. Но как бы не в себе. Плачет и выговорить ничего не может. Они ее сначала к психотерапевту, потом к психиатру… так и водят с тех пор.

– Знаешь, – сказал он, – если бы ты мне сразу это рассказал, мы бы сюда не приехали.

Ванька опять пожал плечами:

– Мясо жрешь? А коров тебе не жалко? Козочек там, овечек? А лошадей, которых на мясо? Тут к животным всегда было такое отношение. Утилитарное.

– Да, поэтому вегетарианцев все больше и больше.

– Интеллигентские сопли, – сказал Ванька.

– Да ладно тебе, – баском вмешалась с заднего сиденья Алена, – сволочная на самом деле история.

– Ты тоже знала? – В зеркальце он видел, что она пожала плечами, точь-в-точь как Ванька.

– Все знали. Тут такое творилось… Родители эти несчастные, вертолеты, МЧС. А этой, ну, Бабекате, хоть бы хны.

Он вспомнил бесцветные кислые глазки, белые бровки, вылинявшую пестренькую байку…

– Джульке не рассказывайте.

Они синхронно пожали плечами.

Он подозревал, что Аленина неприязнь к Джульке отчасти тем и объяснялась, что он слишком старается Джульку оградить от неприятного, слишком носится с ней, то есть в этой неприязни виноват скорее он, а не Джулька. Но с бабами всегда так. Мужикам они прощают, бабам – нет.

Иногда заросли борщевика расступались, и тогда становился виден лес, зубчатый и лапчатый, как бы стекающий в зелень и синеву на фоне розоватого неба, точно в книжках его детства, в тех, с иллюстрациями Билибина на желтоватой, чуть шершавой «гознаковской» бумаге.

Природа, так отчаянно нуждающаяся в рефлексии, что создала разрушающего ее человека, все же требует теперь, похоже, более тонкого подхода и вполне готова заместить Homo Rusticalis более продвинутой версией. Деревня – миф, проклятые куры нужны Бабекате только как оправдание собственной хитрой жизни, а покупает она в «Алых парусах» мясо, молоко, все…

Ванька-Каин, дурачок, думает, что спасает себя, семью и горстку избранных от ужаса городов и грядущих вселенских катаклизмов, но на самом деле действует инстинктивно, как нерестящаяся рыба, – то, что его подгоняет, не имеет отношения ни к городам, ни к катаклизмам и не снисходит до объяснений.

На обратном пути, разомлев в предвкушении тепла и ужина и въезжая на пригорок по убитой дороге, он уловил в сумраке отблеск выходящих на закат окон (что тут было хорошего, так это закаты) и сообразил, что закат так красиво отражается в стеклах, потому что в доме темно.

Тут случались перебои с электричеством, к тому же он знал, что на самом деле в саду светлее, чем это кажется из окна автомобиля. Настолько светлее, что он, выскочив из машины, сразу увидел: в густой траве, сбоку от порожка, ровный квадрат, словно бы свет упал из темного на самом деле окна, и на этом светлом лежит что-то маленькое, скорчившееся, темное.

– Уф… – Он присел на крыльцо, одновременно охлопывая себя по карманам в поисках сигареты. – Как ты меня напугала!

– Прости, да-а? – Джулька сонно хлопала глазами. – Я заснула и не слышала… а ты подъехал, а я заснула и не слышала.

– Это ничего, – сказал он, – ничего. Но зачем вообще было там спать? Смотри, как тебя комары искусали.

– Я хотела его проветрять… проветрить? Да, проветрить. Бабакатя сказала, матрас обязательно надо проветрить.

– Она что, приходила?

– Да. Яички принесла. Еще она сказала, что крыльцо надо подметать. Городские никогда не подметают крыльцо, а его надо подметать. – Она произнесла «подмятать», явно копируя Бабукатю. – И я подмела крыльцо и вынесла матрас, а он такой тяжелый, и его надо повесить на перила и бить такой палкой, а потом прове-етрить, и я села, и подумала, немножко полежу, и заснула.

– Джулька, а Бабакатя не сказала тебе, что это надо делать утром, после того как роса уйдет? А вечером нельзя, потому что роса опять выпадает и сыро. Смотри, он же весь намок. Теперь на нем нельзя спать, пока не подсохнет.

– А печку топить? – с надеждой спросила Джулька.

Он вздохнул. Печку топить и правда придется. И сушить матрас на печи, и он будет вонять сырыми тряпками. И окна закрывать нельзя, а значит, опять кто-нибудь прилетит, и Джулька опять будет пугаться. Блин, забыл купить сетку на окна…

– А яйца – тридцать рублей пяток. Это недорого, да-а?

– В «Алых парусах» вдвое дешевле.

Чистые краски заката ушли, меж яблоневых веток зажглась все та же огромнющая звезда. Яблоки выгрызали вокруг нее аккуратные черные дыры.

Ванька-Каин говорил о зиме, об огромной белой луне, висящей над черными островерхими елями; об огнях на снегу и о том, сколько хороших и платежеспособных людей готовы мириться с временными трудностями, чтобы увидеть все это, и зеленый туризм сейчас в моде, и поезд от Москвы идет всего ночь, и все вагоны, даже плацкартные, оборудованы кондишн и биотуалетами.

– Эти из настоящей курицы, – возразила Джулька, – теплые еще, и перышки налипли.

– Они обычно на помет налипают. На гуано. Деревенские яйца всегда в гуано…

Сигарета то разгоралась, то гасла, и когда она разгоралась, мир вокруг становился темнее.

– Ладно. – Он поднялся, ступенька тоже была влажная, и джинсы на заду были влажные и теперь неприятно липли к телу.

– Ты куда?

– Отнесу ей крупу. Крупичку. И хлебушка… Хлебушка серенького буханочку. Хотя он не такой, как при Брежневе.

– А печку можно я потоплю? – с надеждой спросила Джулька.

– Можно. – Он вздохнул. – Только не потоплю, Джулька, протоплю.

– Ой, – расстроилась она, – опять у меня с приставками. Потопить можно Муму, да-а?

– Потопить, Джулька, можно вражеское судно. А Муму можно только утопить.

– Русский язык все-таки такой сложный, – пожаловалась Джулька.

– А про спички-то я забыла тебе сказать, Борисыч, – в голосе Бабыкати слышался явный упрек, обращенный в его сторону, – вот те, которые прошлым летом, они как собяруться, значить, в Чмутове, так заглянут ко мне и спрашивают: а спичек случаем не надо, Бабакатя? Или, может, соли или мыла, маслица постного? Всегда спрашивали. Не надо ли чего, Бабакатя? Так вот и спрашивали.

Он ни с того ни с сего подумал, что «те, которые», надо полагать, не спрашивали, нужна ли Бабекате туалетная бумага. Наверняка она подтирается скопившимися на чердаке старыми газетами.

– По такой дяшевке продали, я им говорю, не продавайте так задешево, а они продали. За пятьдесят тыщ продали, а купили-то за все сто, Пална, когда в Ленинград переехала к дочке, свою избу им и уступила, и то по знакомству, потому как он учился вместе с дочкой-то.

– Что? – переспросил он.

– Ну, вязет тебе, Борисыч, что задешево, хороший дом, крепкий, крыша не текет, он как въехал, сам ее починил, крышу, и я его еще спрашиваю: как крыша-то, не текет? Он говорит: нет, Бабакатя, не текет больше, Пална шифер покупала еще при Брежневе, тогда плохо не делали…

Каждый информационный кластер Бабакатя дублировала, словно бы обкатывая его и тем самым утверждая прочнее в сознании собеседника. Он давно уже замечал за Homo Unreflectus такую особенность.

– Да. – Он поморщился, радуясь, что в сумерках его гримаса не видна. От сдерживаемого раздражения у него началось что-то вроде зуда. – Да, наверное. Не делали. Так я пошел, Бабакатя. Спички в следующий раз уже.

– К жене молодой торопишься, – сказала Бабакатя сладенько.

Джулька наверняка сделает яичницу, потому что это быстро, к тому же ей хочется доказать ему, что яички из-под курочки вкуснее и полезнее, чем те, которые продаются в «Алых парусах», хотя те, которые в «Алых парусах», дешевле в два раза – правда, они не такие свежие, потому что из-под фабричных кур, а их неизвестно чем кормят. Какой заразный способ мышления, это ж надо!

А яичницу я на самом деле не люблю. И Джулька ее не умеет жарить. Она вообще мало что умеет жарить, если честно.

– Ленивая она у тебя, – проницательно сказала Бабакатя. – Все они, молодые, теперь ленивые. Вот я, пока мой был жив, как придет, я ему сразу горяченькое – и супчик, и вермишельку, и котлетку.

У Бабыкати был когда-то какой-то «мой», надо же. Жизнь все-таки удивительная штука.

– Я пошел, Бабакатя, – повторил он, – спокойной ночи.

Запах неизвестного ему мокрого растения накатывал волнами из угасающих сумерек.

– И скажи ей, чтобы на закате не спала. Нельзя.

– Почему это?

– Умом тронется, – сурово сказала Бабакатя.

– Это еще почему?

– Мозг оно высасываеть, когда на закате спять.

Закат, думал он, шлепая по раскисшей тропинке и задевая плечом мокрые глянцевые ветки, лезущие через серые изгороди буйных ничьих садов, – время мистическое, граничное, прореха между днем и ночью. Тысячи поколений смотрели, как закатывается старое солнце, а хрен его знает, взойдет ли новое.

Из чердачного окна смотрело черное толстое дуло. Он вздрогнул и остановился. Потом в дуле влажно блеснуло, словно пузырь слюны в кругло раскрытом рту, и он понял, что это раструб школьного телескопа.

– Добрый вечер, дядя Коля!

Он еще в кампусе приучился здороваться со знакомыми и незнакомыми. Кампус, в сущности, тоже деревня. Или наоборот: деревня – это тоже кампус.

Он, впрочем, не совсем был уверен, что здоровается с дядей Колей, поскольку окошко было темным, а дядя Коля плохо связывался в его сознании с телескопом, даже школьным.

Дядя Коля тем не менее отозвался:

– Ты не думай, Борисыч. Если нужно, я отдам.

– Вы о чем? – не понял он.

– Да телескоп этот. Эти, которые до вас жили, съехали, я смотрю – он во дворе стоит. Я подумал, непорядок, что во дворе.

– Ничего, дядя Коля. Нам не нужен телескоп. Пользуйтесь на здоровье.

– И то правда, – согласился дядя Коля из темноты, – зачем молодоженам телескоп?

Ему почудилась в дяди-Колином голосе чуть заметная издевка, словно говорил не дядя Коля, а кто-то другой, ехидный и злой, и очень умный и хитрый, только притворяющийся для порядка безобидным дядей Колей. Кстати, а сколько ему лет? Ровесник Бабыкати? Старше? Младше? Его ровесник?

А откуда известно, что там, наверху, действительно этот самый дядя Коля? Не видно же ничего.

Ему самому стало неловко, что думает такие глупости. Потому он спросил как бы в шутку:

– Инопланетян высматриваете?

– Инопланетян? – Бледное пятно в чердачном окне чуть качнулось. – Зачем? Кому они нужны? Тут, Борисыч, инопланетяне уже у всех вот где. Нет, я вон ту наблюдаю. Вон висит.

Звезда водрузила себя на черную верхушку ели, точно рождественская елочная игрушка. В колеблющемся, прогретом за день воздухе, что поднимался от земли, ему показалось, что она шевелит лучами, словно щупальцами.

– Красивая, – сказал он на всякий случай. – Это что, Вега?

Кроме Веги, он помнил еще несколько звездных имен, все почему-то на «А»: Альтаир, Альдебаран, Антарес…

– Какая еще, на хрен, Вега? – обиделся дядя Коля. – Это Ригель.

– Красивая, – повторил он, – и название красивое.

– Бело-голубой сверхгигант, – похвастался дядя Коля, – скоро взорвется на хрен.

– Ну, наверное, еще не скоро. Я имею в виду, применительно к истории человечества.

– Вот-вот взорвется, – веско произнес дядя Коля, – я читал. Они, когда взрываются, сбрасывают оболочку. И она все расширяется, расширяется. И когда до Земли доберется, мы тут все на хрен сгорим, слышь? Может, уже взорвалась, просто мы еще не знаем. Но скоро узнаем. Ригель на расстоянии тыща световых лет от Солнца, даже меньше. Так что я вот стою, мониторю.

– На наш век хватит? – осторожно предположил он.

– Может не хватить, – сухо сказал дядя Коля. – Так не нужен тебе этот телескоп, Борисыч?

– Нет. – Он покачал головой, хотя в темноте дядя Коля этого видеть не мог.

– А раз не нужен, ты, Борисыч, иди. Не мешай мониторить.

– Если я поеду в Чмутово, что-нибудь взять для вас, дядя Коля?

– Так сегодня ездил уже, что ж не спросил-то?

– Ну, на будущее.

– Будущего, – сказал дядя Коля, – у нас нет.

* * *

– Тебе не понравилось? – огорчилась Джулька.

– Нет, почему. Очень вкусно.

У яичницы были ломкие коричневатые края, фестончиками. Джулька смотрела, поэтому он подобрал остаток желтка тяжелым серым хлебом. Хлеб был почти как при Андропове. Или при Брежневе.

– Правда, лучше, чем из супермаркета?

– Гораздо, – сказал он. Положил тарелку в помятый алюминиевый таз, прыснул «Фэйри», ополоснул. Аккуратно ладонью смел крошки с потертой клеенки, стряхнул в мусорное ведро.

Чугунная сковородка, в которой Джулька жарила яичницу, так и осталась на конфорке и теперь распространяла запах горелого.

Он помедлил, ухватил сковородку за скользкую ручку и вынес на крыльцо.

– Протру золой, – пояснил Джульке.

С крыльца была видна дальняя полоска леса, выгрызающая край зеленоватого неба, и три медленно заворачивающихся внутрь себя полупрозрачных облачка. В одном из облачков, подсвечивая его как бы намеком, как бы не всерьез, висел этот самый Ригель. Светлый самолетный след, чуть розовея, перерезал небо наискосок.

Он вздохнул и спустился с крыльца. Прямоугольник матраса так и остался лежать в траве, уносить его в дом не было никакого смысла. Зола, которую он зачерпнул проволочной мочалкой, тоже была мокрой и смешалась с землей. Надо будет устроить площадку для костра, камнями ее обложить, что ли… Он тер сковородку, морщась каждый раз, когда мочалка скрипела по чугуну.

Руки были сплошь в саже и пригоревшем жире; он долго отмывал их под тоненькой струей, льющейся из смешного умывальника с пимпочкой, извел почти треть бумажного полотенца, но когда сел за комп, пальцы все равно липли к клавишам. Особенно почему-то к delete.

«Википедия» очень, очень нахваливала Ригель. Яркая околоэкваториальная звезда, a Ориона, бело-голубой сверхгигант, диаметр около 95 млн км (то есть в 68 раз больше Солнца), абсолютная звездная величина –7m; светимость в 85 000 раз выше солнечной, а значит, это одна из самых мощных звезд в Галактике (во всяком случае, самая мощная из ярчайших звезд на небе, так как Ригель – ближайшая из звезд с такой огромной светимостью). Ригель вроде бы и правда имел некоторые шансы стать сверхновой, в этом случае его наблюдаемая светимость стала бы сопоставима со светом полной Луны. Кстати, древние египтяне связывали Ригель с Сахом – царем звезд и покровителем умерших. Ну, понятно, древние египтяне всегда знали, что к чему.

Лампочка под дощатым потолком несколько раз мигнула. Это с ней время от времени случалось.

В почте ничего не было. Даже спам иссяк, словно адрес стерли из всех ресурсов общечеловеческой памяти.

– Есть новости?

Он не очень-то любил, когда Джулька заглядывала ему через плечо, но боялся сказать – вдруг обидится.

– А как же, – сказал он жизнерадостно, – скоро взорвется Ригель.

– Это звезда? – уточнила Джулька.

– Да. В созвездии Ориона. Она вот-вот станет сверхновой. Может, уже стала, просто мы еще не видим, свет не дошел.

– Мы сгорим?

– Не обязательно. Она довольно далеко. Зато будет светить на все небо. Представляешь зрелище?

– Я думаю, – сказала Джулька, – это будет очень страшно. Когда две луны – это страшно. Это неправильно. Это как во сне. Ты куда? Зачем на чердак?

– Рыжая, нам же надо на чем-то спать. Матрас совсем мокрый, а я на чердаке одеяла видел. Сложим пару одеял, уже легче.

Хотя одеяла эти тоже наверняка отсырели и прогрызены мышами.

На чердаке пахло слежавшимся прошлым. Здесь, утрамбованные в картонные коробки из-под телевизора «Рубин», из-под обуви «Скороход», из-под вентилятора с резиновыми лопастями и камина-рефлектора, спали печальные обломки кораблекрушения, реликвии утонувшей в толще исторических вод страны… Оловянные солдатики, поздравительные открытки с Первым мая и Седьмым ноября, ржавая, вихляющая, если кому придет в голову ее запустить, юла, фотографии с фестончатыми краями, пудовые резиновые сапоги, черно-зеленые, как тулово морского змея… И журналы, пахнущие мышами, иногда даже чуть-чуть обгрызенные по углам, с желтоватыми разводами сырости.

Как-то, застряв осенью в дождь на родительской даче, уж сейчас и не вспомнить, почему (то ли с Натахой опять поссорился, то ли отец болел, то ли мама), он вот так, сидя на чердаке, перелистывал старые номера «Юности», вглядывался в серенькие офсетные фотографии молодого губастого Вознесенского и молодого аскетичного Евтушенко. Бог мой, что за дичь мы тогда читали и даже помнили наизусть!

И все это как бы ждало, что еще когда-то сможет пригодиться, – и эти страшные резиновые сапоги, и вентилятор с пластиковыми лопастями, и старый гамак, и пальто с торчащими из прорех клочьями ватина. И все это могло пригодиться только в случае всеобщего обрушения, вселенской катастрофы, гибели цивилизации.

Одеяла лежали в углу, он помнил. Он, как приехал сюда, первым делом сунулся на чердак в поисках не пойми чего. Быть может, того времени, когда мама и отец были живы, а Натаха после очередной ссоры чувствовала себя виноватой и опять все налаживалось… Но это был чужой чердак, тут все было другое, он вляпался сначала в паутину, потом в мышиный помет, крохотное окошко было сплошь засижено мухами – и что делать мухам на чердаке?.. И воняло сырыми тряпками, а не старой бумагой.

Голая лампочка, свисающая с перекрученного провода, еле тлела рубиновым сердечком – то ли собиралась перегореть, то ли с проводкой что-то…

Два шерстяных одеяла, сложены вчетверо. Одно – коричневое с бежевыми полосками; другое, под ним, – красное, с бежевыми цветочками. Вроде лежат немножко не там, где он помнил. Вроде бы. И примяты посередине, как если бы кто-то легкий сидел на них, а потом быстро и легко встал и ушел.

Он присел на корточки и потрогал одеяло, словно оно еще могло хранить тепло того, кто легко встал и быстро ушел. Шерстяное одеяло и правда было теплым, шерстяные всегда теплые. Под завернувшимся уголком того, что сверху, и выпрямленным уголком того, что снизу, белело.

На выдранном из тетради листочке в клеточку цветными фломастерами была изображена страшная оскалившаяся баба с окровавленным ножом. Маленькая пушистая (очень маленькая и очень пушистая) мертвая кошка лежала у широко расставленных, носками наружу, ног в огромных ботинках. За спиной у страшной бабы лепестками расцветали языки пламени. В самой их сердцевине чернел дом с двумя косыми окошками.

Тихо тикало невидимое насекомое. Пильщик? Древоточец?

Скатав одеяла, он неловко спустился по лестнице. Одеяла кололись.

Джулька так и сидела, обхватив колени руками и уставившись в темное окно. Это ему не понравилось.

– Хочешь зажечь печку? Валяй, – великодушно разрешил он. – Только окно открой.

– Нет, – Джулька мотнула рыжей головой, – она опять прилетит.

– Я поставлю завтра сетку на раму. Правда. У Ваньки должна остаться еще сетка, – соврал он, – я видел.

– Тогда почему он тебе сразу не дал?

– Ну… может, думал, у нас есть. Ты погоди, я сейчас.

Был давным-давно такой скринсейвер: уютный домик, то одно, то другое окно загорается, появляются и исчезают в окнах темные силуэты, из трубы вдруг вырывается тоненькая струйка дыма, луна медленно движется по темному небу, иногда ее пересекает летучая мышка… Потом началось повальное увлечение заставками, одна другой круче – рыбки какие-то, коралловые рифы… потом как-то быстро сошло на нет… Та, с домиком, была самой лучшей.

* * *

Посреди горницы стоял верстак, и Ванька что-то деловито на нем выпиливал. У Ваньки всегда были хорошие руки. Приятно пахло свежей стружкой.

– А… Алена где?

– К Бабекате пошла. Банки Бабекате ставить. Бабекате банки ставить-то пошла. Спину прихватило у Бабыкати.

– Она ж Бабукатю вроде терпеть не может.

Ванька пожал плечами:

– Это деревня. В деревне надо со всеми ладить. Не умеешь ладить – вали.

– Но Бабакатя…

– Вот откуда у тебя это чистоплюйство? Бабакатя как Бабакатя. Она тут знаешь, может, тоже не всю жизнь жила. Она, может, только на старости лет сюда перебралась. Она, может, доктор наук на самом деле, Бабакатя. Филолог.

– Что?

Бабакатя – доктор наук? И вся эта ее страшная тупая повадка – просто маска? Но зачем?

– Пошутил я. – Ванька сдул с дощечки нежнейшие белые стружки. – А ты и поверил. Дурачок.

– Да ну тебя, – сказал он сердито.

– А ты чего вообще пришел? – дружелюбно спросил Ванька. – Чего надо?

– Слушай… – он помялся, – дай-ка мне телефон Заболотных.

Ванька перестал делать вжик-вжик и, прищурившись, посмотрел на него:

– Зачем?

– Кое-что хочу спросить у них.

– Что?

– Ты знаешь, мне показалось… кто-то ходил у нас там, что ли. И картинка детская. Вот. – Он вытащил сложенный вчетверо листок из кармана ветровки.

Ванька развернул листок, отстранил, вгляделся. Похоже, у Ваньки-Каина портится зрение. Возрастное.

– На чердаке нашел, – пояснил он на всякий случай.

– Может, она там с прошлого лета лежит? – предположил Ванька.

– Может, – согласился он неуверенно.

– Думаешь, убежала девчонка? – Ванька вернул ему листок и рассеянно отряхнул треники от древесной крошки. – Сюда? Сама на поезде, потом пехом? Это вряд ли. Да где бы тут она… сам видишь, все на виду.

– Ну, – все так же неуверенно сказал он.

– А только телефон я тебе не дам. Сам позвоню. Мало ли. А то еще напугаешь. Они сейчас, знаешь…

– Позвони, узнай, ага? И мне звякни сразу. И вот что… у тебя сетки нет? Ну, от комаров, бабочек.

– В «Алых парусах» была, – укоризненно сказал Ванька, – что ж не купил?

– Забыл, понимаешь…

– Ну так нету у меня сетки.

Показалось или в голосе Ваньки прозвучало что-то вроде торжества?

– Да? – Он вздохнул, потоптался еще немного. – Жаль. Так звякнешь?

– Звякну, – сказал Ванька и опять сделал «вжик».

– Так я пошел?

– Валяй. Кстати, еще один объект обнаружили. Здоровущий. Прямо за Солнцем, – сказал Ванька ему в спину.

* * *

Девчонка, как ее звали (Фекла? ну и дурацкая теперь мода на имена), могла прятаться на чердаке еще прошлым летом. Дети любят прятаться.

Точно, прошлым летом. Потому что как бы она сейчас туда пробралась? В доме все время ведь кто-то есть.

Он, правда, уезжал в Чмутово, но Джулька оставалась. Ну да, Джульке ночью мерещилось, что кто-то ходит, но дом старый, половицы скрипят, нагреваются, охлаждаются, сохнут, набухают… К тому же мало ли какая живность тут водится? Звери на самом деле не так боятся человека, как нам кажется.

И вообще, зачем прятаться в жилом доме? Пустых полно. Собственно, почти все дома пустые, а тот, второй дом, который прикупил себе Ванька-Каин, еще и протоплен, и вроде Ванька забросил туда какие-то дошираки, супы в пакетиках, и лавка есть, и матрас на лавке… Он, вообще, хозяйственный, Ванька.

Гостевой Ванькин дом стоял, отражая окнами темное переливчатое небо. На миг ему показалось, в одном из окон блеснуло, вроде как фонарик или что…

Он глубоко вдохнул нежный сырой воздух.

А вдруг сюда все-таки забредают бомжи, какие-то пришлые люди? Хотя вот Ванька уверял, что нет, слишком далеко от железки.

Надо Ваньке сказать, но это опять идти к нему за ключом или звонить, а он пошлет, он злой, и вообще плохо Джульку так надолго одну. Утром скажу.

От темной изгороди отделился кто-то темный, и он вздрогнул. Но тут же расслабил мышцы.

– Алена?

Шурша штормовкой, она прошла мимо, чуть задев его плечом. Широко раскрытые глаза казались темными ямами.

Шла она медленно, тяжело, точно пьяная. Но она вроде не пьет. То есть ну как не пьет?.. Как все нормальные бабы.

– Тебе нехорошо? Может, помочь? – окликнул он ее уже в спину.

Она не ответила, а, все так же широко расставляя ноги, словно моряк на палубе, прошла к Ванькиному дому.

Он пожал плечами. В конце концов, Ванькина Алена, пускай Ванька и разбирается. Еще немного постоял, вглядываясь в темные окна гостевого дома, и пошел к Джульке.

* * *

– Не будем топить печку?

Он незаметно выдохнул: вот же, все в порядке.

– А будем что?

Наверное, Джульке все-таки скучно. Слишком простая жизнь, никакого места для всяких тонкостей и душевных извивов: приготовили, поели, помыли посуду, спать легли…

– Ну, спать будем, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал весело и ласково.

– А если не хочу-у?

– Ну, садись поработай, – он кивнул на ее маленький серебристый Sony, – ты ж хотела закончить к осени.

– Я боюсь, к осени не полу-учится. – Она вздохнула глубоко и прерывисто и тут же зевнула. – Тут нет литерату-уры…

Ну вот модем же есть, она вроде какой-то блог завела, чтобы практиковаться, первое время писала про Россию, как бы взгляд со стороны, всякие смешные детали, моменты, но потом охладела как-то, мало кто ей отвечал и читал мало кто – наверное, потому, что все-таки нет легкости, в языке нет легкости, а люди это чувствуют.

– Я чай сделаю. Хочешь чаю?

– Хорошая мысль, – сказал он.

Здешний чай, стоило ему чуть остыть, пускал по поверхности радужную пленку. Если разбить ложкой, она так и плавала, кусками, норовящими соединиться. И пачкала чашки. Наверное, из-за воды, в Америке такого вроде не было.

Он полез в Гугл, набрал «обнаружили объект солнечная система». Действительно. Кто-то вроде наблюдал что-то такое. Но месяц назад, и не подтвердилось.

Он вышел в сени, прикрыл за собой дверь, позвонил Ваньке.

Ванька мялся и подбирал слова, и ему стало неприятно в животе.

– Убежала? – спросил он шепотом.

– Черт ее знает.

Ванька, похоже, злится, что у Заболотных все плохо, – он не умел разбираться с чужими неприятностями. И со своими-то не очень умел.

– Она вроде в санатории. Ну, или не в санатории. Что-то такое. Они звонят туда, выясняют. Но ведь ночь.

– Они тебе перезвонят, когда выяснят?

– Утром, – сказал Ванькин голос злобно, – все утром. Что я тебе, Чип и Дэйл, чтобы круглые сутки на посту?

– А… Алена как?

– В каком смысле? – уже отчетливо сквозь зубы проговорил Ванька.

– Ладно, – сказал он, – ладно. Проехали.

Сложенные одеяла все же были тоньше, чем матрас, сетка врезалась в тело, легонькой Джульке хоть бы хны, а он ворочался, прислушиваясь, но не слышал ничего, кроме шуршанья и тиканья насекомых и слепого шороха листьев за окном. Луна, заглядывающая в окно, раздулась и сделалась багряной, потом побледнела до нежно-розоватой, полупрозрачной, потом укатилась. Если Ригель взорвется и станет светить, как эта луна, это же хрен знает что будет, подумал он, засыпая.

Утром на крыльцо пришел здоровенный кузнечик и умер, было такое впечатление, что кузнечик по каким-то своим причинам сделал это нарочно. Кузнечик лежал, встопорщившись всеми своими шипами и острыми телесными углами, и, как и вся тутошняя жизнь, походил на механизм, сейчас, впрочем, вышедший из строя. Пока Джулька не увидела, он аккуратно подсунул под тельце яблоневый листик и выбросил все это в буйные заросли у штакетника, мимоходом подумав, что там, наверное, уже целое кладбище крохотных мертвых телец, заложившее основу какой-то новой питательной жизни, копошащейся, влажной и неприятной.

Как они тут ухитряются ходить босиком, когда между пальцами продавливается черная жидкая грязь, как избавляются от живых и мертвых насекомых, мышей и тикающих невидимых домашних тварей?

Джулька вышла на крыльцо, вся в бледных мурашках от утреннего холода, и сонно терла кулачком глаза. Даже не девочка-подросток – кроха, заблудившийся ребенок… Кстати, насчет девочки…

Позвонить Ваньке не получалось – он не хотел понапрасну, а может, не понапрасну пугать Джульку, а Джулька все время терлась рядом. Матрас он развесил на турнике, который, видимо, поставил папа Заболотный. Матрас за ночь промок еще сильнее, надо было занести его в дом все-таки. Ну и вонял бы себе сырыми тряпками, тут все воняет, зато бы уже немного просох к утру, а днем бы он его досушил.

Небо было мутное, сизоватое, но он уже знал, что такая дымка на самом деле предвещает хороший теплый день: в какой-то момент она уплотнится, точно войлок, а потом сваляется комками и разбежится, открыв бледное чистое небо. А когда тепло, в саду пахнет смородиновым листом и полынью, и надо бы, кстати, нарвать полыни и бросить ее под кровать – говорят, насекомые ее не любят. Вдруг уйдут загадочные ночные пильщики и он сможет бестревожно спать?

Дождавшись, когда Джулька скроется в деревянном сером сортире в дальнем углу сада, он присел на крыльцо, как раз на то место, где умер кузнечик, и позвонил Ваньке-Каину.

– Ну, как бы непонятно, – сказал Ванька, помолчав, – как бы не могут найти. Серега выехал уже.

– Серега?

– Ну, Заболотный.

– А куда выехал?

Крыльцо было мокрым. Еще не высохло с ночи, черт.

– Сюда, – неохотно ответил Ванька.

Он подумал, что Ваньке вся эта история неприятна еще и потому, что нарушает образ идеальной деревни, который можно впарить доверчивым покупателям.

– Ванька, – сказал он, – а ты во втором своем доме давно был?

– Позавчера был, – Ванька насторожился, – второй этаж там доделать надо. Пол настелить. А что?

– Знаешь, я, когда шел от тебя…

– Ну?

Джулька вылезла из сортира и приближалась по дорожке, стараясь увернуться от цепких стеблей пырея, хватавших ее за голые ноги.

– Там, может, кто-то был.

Получалось, он вроде как струсил: не зашел, не проверил.

– Ты определись. – Голос у Ваньки стал тоньше. Когда он злился, у него всегда голос становился тоньше. – Где она, по-твоему, прячется? У меня или у тебя?

– Ванька, – сказал он тоскливо, – я не знаю. Ну как она у нас может на чердаке? Мы ж все время… Слушай, вон Джулька идет. Давай, что ли, я выйду тебе навстречу? И мы вместе посмотрим?

– Зачем?

– Ну, не знаю. На всякий случай.

Он слышал, как Ванька вздохнул с какой-то обреченной покорностью.

– Прям с утра, что ли?

– А когда?

– Что там? – Джулька подставила ладошки под пимпочку умывальника. Смешной умывальник. Старый. Наверное, еще до Заболотных тут был, а они так и не повесили новый.

– Ванька просит… помочь ему там… с ремонтом. Немножко.

– А! – Джулька вытерла руки мокрым полотенцем, висевшим на гвоздике, и тут же затрясла пальцами, потому что в полотенце запутался крупный комар, карамора. – Я с тобой, да-а?

– Нет, – он сурово покачал головой, – это для больших мужчин. Это мачистское шовинистское дело. А ты, Джулька, диссертацию свою совсем не пишешь, это плохо.

Сперва сидела за своим лэптопом, азартно тюкала, потом опять же охладела – оказалось, что архивы, без которых никак, не оцифрованы, нужно в Ленинку или куда там еще, в ИМЛИ, что ли. Она еще пыталась что-то писать, но он видел, как ускользает, расплывается ее азарт.

– Наверное, да, – худенькие плечи поднялись, опустились, – наверное, я буду сейчас писать диссертацию.

– Только знаешь что? – сказал он. – Ты вот что… пока я не приду, посиди дома, ладно? Не ходи никуда.

– Почему-у?

– Ну так. Для меня, ладно?

* * *

А чего, собственно, я боюсь, думал он, пока Ванька-Каин возился с ключами на чистеньком белом крыльце. Маленькой девочки? Или, наоборот, за маленькую девочку? Но ведь девочка свихнулась вроде, и чего ждать от нее, непонятно.

– Псих ненормальный, – ворчал Ванька, открывая двери, – примерещилось ему.

А в гостевом Ванькином доме пахло стружкой, свежим деревом. И никакой сырости, никаких старых обоев, рукомойников, помойных ведер – все крепкое, чистое. И евроокна. Надо же, евроокна.

– Кулак ты, Ванька, – сказал он горько.

И биотуалет, наверное…

– Руки надо иметь, – Ванька охлопал стену, как охлопывают добрую лошадь, – и голову на плечах. Пол сделаю на втором этаже – сюда переберемся. А тот потихоньку ремонтировать начну.

Он вдохнул чистый, прекрасный запах стружки.

– Ванька, сколько на самом деле стоил мой дом?

Ванька смотрел на него, сузив черные и без того узкие глаза. Было и правда в нем что-то разбойничье, диковатое…

– Ты сказал мне, что оформлять будем на пятьдесят, а остальные сто они просили налом, без оформления, чтобы налог меньше. Сколько на самом деле ты им отдал?

Ванька молчал, только выдвинул почему-то челюсть.

– Потому что ты лох, – сказал Ванька с неожиданной, удивившей его злобой. – Грех лоха не надуть. Приехал, дезодорантом воняешь, американ бой. Мы тут в дерьме, а он весь в белом… утю-тю… уси-пуси…

– Ты ж мне вроде друг…

– Откуда теперь друзья? Нет теперь друзей. Где ты был, пока за мной рекетиры бегали с утюгом наперевес?

Новый Ванька испугал его. Это был совсем чужой, незнакомый Ванька. Чужая полупустая деревня с чужими, незнакомыми людьми посреди чужой, незнакомой земли. И они с Джулькой. И деваться некуда.

– Как же мы теперь с тобой? – растерянно спросил он. – Как же мы будем?

– А вот так и будем. – Ванька отряхнул руки, словно избавляясь от чего-то ненужного, раздражающего.

– Знаешь, Ванька, мы, наверное, уедем отсюда, – сказал он и сам обрадовался, что наконец-то эта простая мысль пришла в голову.

– Ну и вали, – сказал Ванька равнодушно, – дом продавай и вали. Или не продавай. Как знаешь.

– Но… ты не поможешь?

– Нет.

– Думаешь, хорошо устроился? – Он услышал свой собственный голос, и голос этот был чужим. – А ведь не получится, Ванька. Ригель взорвется. Он сбросит огненную оболочку, и она будет расширяться и расширяться. И охватит полнеба. Ригель сожжет нас всех. Думаешь, тут, в лесах, от него можно укрыться? От язвящего пламени его, от жара, дующего в лицо, от белого его, голубого, синего света?..

– Псих, – брезгливо сказал Ванька. – Псих, слюня. Всегда был таким. Пшел отсюда.

И чуть толкнул его ладонью в грудь, не сильно, но он почему-то не удержался, пошатнулся и почти вывалился на крыльцо.

Ванька вышел следом и теперь, стоя к нему спиной, деловито запирал дом.

– Ванька… – Он прочистил горло. – Что это?

– Ну, шерсть, – сказал Ванька, лязгнув напоследок засовом.

– Откуда?

– Ну, зацепилась. Собака пробежала и зацепилась. – Сообразив, что тут нет собак, Ванька добавил: – Или лиса.

– На такой высоте?

Клочок шерсти, зацепившийся за оконную раму (он потом разглядел еще один, чуть ниже, словно кто-то терся об угол дома, а после заглянул в окно), был темно-бурым и довольно длинным; как пучок водорослей… почему водорослей? При чем тут водоросли?

– Медведи здесь водятся, – с некоторой даже гордостью сообщил Ванька. Стычка в доме, казалось, позабылась, он был деловит и дружелюбен.

Под окном пышно рос бурьян.

На дорожке вроде бы остались вмятины, но они с Ванькой и сами тут ходили. На пыльных тропинках… далеких планет… останутся наши следы. Хорошо, что я сказал Джульке сидеть дома. Можно, например, попроситься к тете Тане. Тетя Таня зануда, и Джулька ей не понравится. И она – Джульке. Она же не Народ, а просто старая противная тетка. Ничего. Стерпится – слюбится. А потом как-нибудь устроимся. Почему я с самого начала не подумал? Ванька уболтал? Гипноз какой-то, ей-богу. Джульке сначала тут нравилось. А теперь и непонятно.

– Ну, я пошел. – Ваньке надоело стоять на одном месте, он вообще не отличался терпением. – Ты это… заходи как-нибудь. Если что.

– Если что, – согласился он.

– Уеха-ать? – удивилась Джулька.

– Ну да. Через пару дней где-то.

Как только прояснится с девочкой, подумал он. Хотя какое ему, собственно, дело до девочки? Может, наоборот, лучше уехать, пока не прояснилось с девочкой?..

– Заче-ем?

Ему вдруг показалось, что Джулька растягивает гласные как-то утрированно, словно притворяется, что говорит на неродном языке. Нарочно, потому что это кажется трогательным?

– Тебе диссертацию нужно писать, – напомнил он, – ты же хотела. В библиотеку.

– Да, – плечи опущены, глаза опущены, рыжие волосы висят прядками, – диссерта-ацию.

Слово «диссертация» было сухим и ломким. Точно щепки.

– А где мы буде-ем жить?

– Сначала у тети Тани. Ну, мамина сестра, я говорил тебе. Потом подыщем что-нибудь.

Он заправил картошку магазинной сметаной, покрошил вялый магазинный укроп. Джулька хотела огород, чтобы лук и молодая зелень, но теперь уже не получится, наверное.

– Знаешь, – сказал он, – чтобы куда-то устроиться, вот так, по мейлу, нельзя. Не получается. Надо самому все время вертеться. Заходить, спрашивать. Контачить. Ничего не выйдет вот так, по мейлу.

– Почему? – Джулька уминала картошку с удовольствием.

– Потому что это Россия. Тут все на личных отношениях.

– Надо водку пить с нужными людьми, да-а?

– Да. – Он поднялся и счистил с тарелки остатки картошки в помойное ведро. Поросенка бы хоть кто держал, жалко ведь, еда пропадает.

– Ты куда?

– Сейчас вернусь, – сказал он.

На чердаке вроде все осталось как прежде. Или нет? Он не помнил. Помятая юла – она так и лежала под той стенкой? А сдувшийся пляжный мяч? Был тут раньше? Спички?

Толстенький коробок туристских спичек выглядывал из-под старого ратинового пальто. Он вдруг подумал, что, наверное, мало кто вообще помнит это слово – ратиновый.

Внизу Джулька вежливо улыбалась дяде Коле; напряженная верхняя губа открывала бледную десну. Почему-то он раньше не замечал, что, когда она улыбается, у нее видна десна. Это было неприятно, словно она показывала чужому человеку нечто очень интимное, розовое и влажное.

– Вот, Борисыч, принес, – дядя Коля был серый и тусклый, словно бы присыпанный пеплом, и голос у него был серый и тусклый, – мне чужого не надо. А то этот приедет, спросит, где телескоп. А я чего, он в саду стоял, мокнул.

Вот откуда они, интересно, все знают? Мобилы у дяди Коли ведь скорее всего нет. Или есть?

– Я думаю, не спросит, дядя Коля.

Может, дядя Коля намекает, чтобы поставили стакан? Но просто налить стакан невежливо, это уж наверняка надо сесть, налить ему, себе, обстоятельно поговорить. О чем? Что не уродилась картошка? Что при Брежневе выпекали хороший хлеб, а теперь разве это хлеб? Нет, с дядей Колей можно поговорить о том, что скоро взорвется Ригель.

Но дядя Коля не стал говорить о Ригеле, а повернулся и пошел прочь; из прорванного на спине серого ватника торчал клок серой ваты.

– Погодите!

Он заспешил за дядей Колей, который шел вроде бы медленно и неторопливо, но каким-то удивительным манером оказался уже у калитки.

– Это вот что такое, дядя Коля? Я хотел спросить – чье?

Дядя Коля без выражения смотрел на пучок длинной рыжей шерсти в его ладони.

– Не медведь? Я так думаю, длинновата она для медведя?

– Зачем тебе? – спросил дядя Коля скучно. – Ты ж уезжаешь.

Откуда он знает? Джулька сказала?

– Ну, вот просто интересно…

– Ты это, Борисыч… – Дядя Коля глядел на него сочувственно. Глаза тусклые, точно присыпанные пеплом, вертикальные морщины на щеках тусклые и серые… – Нечего тебе здесь делать. Раз собрался, так и уезжай. Пока не поздно. Хотя, может, и поздно. Вон идет.

– Здрасьте, Бабакатя, – сказал он машинально.

На резиновые сапоги у Бабыкати налипли рыжие сосновые иголки, плетеная корзина в пухлой, красной, как связка моркови, руке прикрыта серым пуховым платком.

– А вот грибочков-то, – Бабакатя суетливо поправила платок на корзине, – грибочков-то много нынче пошло. Мяста надо знать грибные-то…

Бабакатя говорила механически, без выражения, словно вела свою роль в абсурдистской пьесе.

Ему показалось, что в корзине что-то шевелится.

– Ну что, лиса? – скучно сказал дядя Коля. – Не вертеть тебе хвостом? Не хочет тебя больше хозяин-то.

Он вдруг увидел, что Бабакатя выше дяди Коли на голову и шире в плечах. Чем-то она напоминала страшных чугунных женщин на привокзальных площадях усталых районных городков.

– Тьфу на тебя! – Бабакатя выпростала из шерстяной линялой кофты другую багровую руку и махнула на дядю Колю. – Иди, иди отсюда. А ты, Борисыч, ты его не слушай, совсем мозги пропил.

– Оленку ему, выходит, подсунула? Не опоздала бы, коза. Девка мелкая, Фекла-то, тоже прошлым летом, думаешь, зачем в лес бегала, а? Кому жаловаться? И на кого?

– Ну и где Фекла-то? – Бабакатя прижала корзинку к груди, голос у нее стал почти мужским – с закрытыми глазами он не отличил бы его от дяди-Колиного. – И где она, твоя Фекла? В дурке твоя Фекла, вот где! Будто я не знаю.

– А ведь сбежала она! – торжествующе сказал дядя Коля, вновь проявив поразительную осведомленность. – Так что смотри, коза....

– Это ты смотри, Николаич.

Он никак не мог разглядеть, что там, в корзине, хотя и старался.

– Живешь, горя не знаешь. И по грибы, и по бруснику. Вон в прошлом году сколько пудов кооператорам сдал! А почему? Потому что Бабакатя в лес ходила за вас за всех. А тяперь, как старая стала, так что? И девкой ты меня, Николаич, не пугай. Девка – что? Девка – тьфу, а хозяин-то вон он…

– Вы это о чем?

Они оба обернулись к нему – синхронно.

– Иди, Борисыч, – дядя Коля говорил мягко, как с ребенком или слабоумным, – не твоего ума дело.

А Бабакатя, кивнув толстым подбородком в подтверждение, пробормотала что-то вроде «грибочков…».

– Бабакатя, – спросил он неожиданно для себя, – а вы правда доктор наук?

– Чаво? – Бабакатя моргнула редкими белесыми ресничками.

Байковый халат на груди вытерся сильнее, чем на животе, а на животе – сильнее, чем у подола. Он вдруг увидел, что маленькие глаза у нее холодные, пустые и страшные.

– Нет, это я так. Это так просто.

Клоуны. И она, и этот дядя Коля. Они сговорились. Свести его с ума. Выжить отсюда. У них такая игра. Они так со всеми. С приезжими. Других развлечений тут нет…

Со стороны пыльной дороги, из-за плотной стены борщевика, донесся гул мотора.

* * *

– Вы правда думаете, что она прячется на чердаке?

– Не знаю. – Заболотный устало покачал головой. – Вообще-то она любила там прятаться. Ну, как бы убежище. Домик. Но как бы она сейчас туда залезла? Вы бы заметили. К тому же… – Заболотный замолк, глядя перед собой, потом договорил: – С кошкой любила там сидеть.

Он вдруг подумал, что Заболотный – еще один их с Ванькой двойник, немолодой мужик, женатый вторым браком, бывший итээровец, что ли, походник – наверное, байдарки, костры в лесу, новая жена, новый, поздний, ребенок.

– Как она могла убежать так далеко? – Заболотный, казалось, с трудом двигал челюстью. – Она до сих пор вообще не убегала. Она вообще ничего не делала. Сидела и не двигалась. Кормят – ест. Ну и так далее. – Заболотный вновь смолк и дернул кадыком.

Он молчал. Ему было жаль Заболотного.

– Потому ее там ищут. Около лечебницы. А сюда это я так. На всякий случай. Не знаю, зачем, честно говоря.

– Ваш? – спросил он зачем-то.

Телескоп стоял в сенях, расставив ноги, словно диковинное насекомое.

– Она интересовалась астрономией, – Заболотный оживился как человек, которого насильственно отвлекли от неприятного, – вот я и… на день рождения. Тут нет светового загрязнения. Совсем. Удобно наблюдать. Она каждый вечер, когда можно… когда небо ясное. Один раз даже уверяла, что видела летающую тарелку. Представляете?

– Ну, могло показаться. Метеозонд или запуск спутника… Там, на севере, космодром ведь. Ракетный полигон…

– Огни на Луне видела, – продолжал Заболотный, не реагируя на его реплику.

– На Луне? Что за огни на Луне?

– Ну… – Заболотный с усилием вынырнул из воспоминаний, но сказал охотно и оживленно: – Это такой феномен… еще в девятнадцатом веке наблюдали. В сороковые и позже. Груйтуйзен, например. И Хадсон. Вроде как последовательные сигналы. И объекты. Непонятно.

– И американские астронавты, конечно, тоже видели?

– Да. И они. – Заболотный не уловил иронии или сделал вид, что не уловил. – Вроде было даже кодовое слово, «Аннабель», кажется, обозначавшее проявление сознательной деятельности, ну, если наблюдаемое точно не подходит под описание природного явления, а…

– Метеориты? От удара может быть вспышка, даже если…

– В безвоздушном? Да. Но эти были организованными. Последовательными. Она говорила, что… говорила, что… – Заболотный запнулся и набрал воздуху. – Цепочку огней в кратере… да, Эратосфен. Как бы движущуюся. Белые огни, как связка бус…

– Красиво.

– Да, красиво.

– И вы видели?

– Нет. Когда я добежал до… они уже погасли. Не повезло.

– Да, – согласился он, – не повезло. Скажите, а… там, в лесу… с ней ничего не случилось? Такого?

– Случилось, – Заболотный погас, словно внутри повернули выключатель, – такое.

– Простите.

– Уже ничего. Я, пожалуй, заберу его. Телескоп. Не возражаете?

– Нет, конечно. Что вы.

– Добрый де-ень. – Джулька стояла в дверях, бледными тонкими руками в мелких коричневых родинках прижимая к себе Бабыкатину корзину. Пухового платка, прежде накрывавшего корзину, впрочем, не было.

– Это моя жена, – пояснил он зачем-то Заболотному, – она славистка.

– Очень приятно, – равнодушно сказал Заболотный.

– А это бывший владелец нашего дома.

– Яитчницу хоти-ите? – Джулька улыбнулась, вновь показав розовую десну.

Она всегда так улыбалась, а он не замечал?

– Нет. Я, пожалуй, пойду, – Заболотный, сидевший на корточках, продолжил сосредоточенно свинчивать ноги телескопу, – к Ивану.

– Вы друзья? – спросил он зачем-то.

– Он сложный человек. – Суставчатые ноги телескопа сложились, и Заболотный подхватил его под мышку. – И как бы это сказать… материально озадаченный… У него вряд ли есть друзья. Но я лучше там.

Он смотрел, как Заболотный идет к машине. Телескоп торчал у него из-под руки, как гранатомет у Терминатора.

– А ты буде-ешь? Яитчницу?

Может, подумал вдруг он, она бессознательно нацелена на то, чтобы вывести меня из себя, чтобы я сорвался, наорал? Может, у нее просто такая внутренняя потребность – быть униженной? Эта ее тяга к русской классике. И поэт-резидент… Он заставил себя несколько раз вдохнуть и выдохнуть.

– Опять Бабакатя яичками торгует?

– Это… свободно? Ну, как… даром, в подарок, да-а? Она добрая на самом деле. А зачем он приезжал?

Дядя Коля знает. Бабакатя знает. А она не знает. Сам же не хотел ей говорить, не хотел тревожить. И Бабакатя ей не сказала?

– У него сбежала дочка, – проговорил он неохотно, – маленькая. Он приехал ее искать. Это раньше был их дом. Ты ее не видела, девочку?

– Откуда? – Джулька помотала рыжей головой. – Зачем девочка? Не видела. Ты куда?

Он натянул свитер и куртку и уже собрался сунуть ноги в резиновые сапоги.

– Надо же, – сказал он неуверенно, – помочь.

– Они тебя звали?

– Нет, но…

– И не позовут, – сказала Джулька.

– Почему?

– Они сами по себе. Мы сами по себе. Они не позовут.

– Но девочка…

– Ванька-то нас на самом деле не лю-юбит.

Ему вдруг показалось, что акцент у Джульки то исчезает, то появляется.

– И Алена не лю-юбит. Зачем – ты? Зачем – они? Надо вызывать… nine-one-one… Эм-Че-Эс, да-а? Почему он не вызовет? Эм-Че-Эс?

– Наверное, вызовет.

– А тебе нельзя в лес.

– Почему?

Джулька приблизила к нему треугольное лицо. Глаза у нее были светлые, почти прозрачные, в бледных рыжих ресницах, белки яркие, аж голубоватые, а кожа на лице нечистая, в черноватых порах. Это из-за воды, наверное, тут и умыться как следует проблематично. И нету этих их лосьонов, в Штатах полно всего, индустрия красоты, а в России нет настоящей косметики, одна подделка, он читал.

– В лесу стра-ашно, – шепотом сказала Джулька.

В окне стояло багровое распухшее небо – словно Ригель уже лопнул. На фоне небесного огня все зеленое казалось синим, островерхие деревья на кромке неба металлически темнели, точно зубья гигантской пилы. Потом из алого сияния всплыл полупрозрачный вращающийся диск, и он на какой-то момент решил, что видит летающую тарелку, но это был просто встающий из-за дальнего леса вертолет. МЧС или так, случайный?

Он не знал.

Но звонить Ваньке и спрашивать не стал.

* * *

– Джулька!

Джулька сонно пошевелилась у него под боком. Небо погасло, последняя рубиновая полоса потемнела и растворилась в синеве, Ригель болтался в нем такой же, как всегда, белый, далекий, чистый.

– М-ммм?

– Кто-то ходит.

Под окном трещали ветки кустарника. Он слышал тяжелые шаги. Мягкие. Нечеловеческие. И еще что-то. То ли рык. То ли стон.

– М-ммм? – Джулька повернулась во сне. Жесткая рыжая – сейчас, в темноте, черная – прядь скользнула по его щеке, и он отдернул голову так резко, что сам удивился.

Медведь? Он в книжках про Арктику читал, что белые медведи любят рыться в отбросах, в мусорных кучах, а потом, когда смелеют, начинают нападать и на людей, поэтому зимовщики никогда не выбрасывают мусор рядом с домом, чтобы не приманивать, всегда оттаскивают подальше, даже если мороз или пурга. Так то в Арктике. Тем не менее страшно – если этот вдруг ломанется сюда, что его остановит?

Дядя Коля говорил, тут есть медведи.

И Ванька вроде говорил.

Впрочем, дядя Коля уверял, что инопланетяне тоже есть.

Ему и в голову не приходило, что здесь может понадобиться оружие. Он вроде занес топор в сени. Это хорошо.

Бревна заскрипели, словно кто-то тяжелый снаружи терся об углы.

Не хотел пугать Джульку, не хотел ее будить, но все же придется. Он нащупал в темноте ее худое прохладное плечо, оно на ощупь было чуть клейким, как будто она спала на жаре.

– Джулька! Проснись же!

Джулька подобрала ноги и села, ее профиль чернел на фоне дерева; казалось, ветки вырастают у нее прямо из волос.

– Да-а?

– Слышишь?

– Что?

– Ну вот же…

– Тебе приснилось, – сонно сказала Джулька и вновь рухнула на кровать, – плохое. Спи.

Она завозилась, устраиваясь так, как любила, коснулась его острыми коленками, и он невольно отстранился – футболка, его футболка, в которой она любит спать и которая ей велика, была влажной и холодной. А подол – так и вообще мокрым.

– Ты чего такая мокрая?

– На двор ходила…

– Не ходи больше. Это опасно. Ходи в ведро.

Господи, а вдруг ему не померещилось, а вдруг там и правда кто-то есть? Хорошо, что все обошлось.

Он лежал и слушал, но было тихо, Джулька ровно посапывала под боком, и теплый, золотистый сон начал одолевать его. Только что-то скребло и тревожило, какая-то неправильность… Ну да, «на двор» – так бы сказала Бабакатя, не Джулька.

Не в том дело, что снаружи кто-то ходит и стонет, хотя и в этом тоже, дело в том, что слышать его можно только поодиночке. И когда взорвется Ригель, каждый будет смотреть на взрыв из тюрьмы своего тела, своего неслиянного, одинокого «я».

– Джулька?

– М-ммм?

– Скажи «тыща». Пожалуйста.

– Чаво? – сонно пробормотала Джулька.

* * *

На выгоревших обоях плясало пятно холодного чистого света, на вытертых досках пола еще одно – он опустил в него ноги, и волоски на икрах зажглись золотом.

Джулька спала, подложив ладонь под щеку; она была розовая, теплая, ухо, чуть подсвеченное, в золотистом пушку.

Он вышел в сени и увидел, что никакого топора там нет – наверное, все-таки забыл его у поленницы. Зато там было полным-полно муравьев, причем крупных. Они лезли из всех щелей. Когда он присмотрелся, увидел, что у них крылья. Муравьи суетливо толкались и карабкались друг на друга. У некоторых крылья были обломаны.

Частокол света сам собой воздвигся меж яблонь, паутина, растянутая меж перилами, дрожала и переливалась, как это бывает на неправдоподобных глянцевых фотографиях, типа «чудеса природы». Хотя, если вдуматься, что может быть хорошего в паутине?

И тут тоже были муравьи, везде были крылатые муравьи, словно кто-то там, в темной глубине земли, дал им команду: готовность номер один всем постам! Всех свистать наверх!

Он нащупал в кармане ветровки телефон – гладкий и прохладный, и это было приятно. И еще там был коробок туристских спичек, тот, с чердака. Он что, положил тогда коробок в карман? Он не помнил.

– Уехал, – Ванька ответил сразу, но как-то коротко, рассеянно. – Ночью уехал. Нашли девчонку.

– Спасатели? – Он был приятно удивлен.

– Какие спасатели? Врачи и нашли. Пряталась на чердаке.

– На чердаке? В больнице?

– Там, знаешь, тоже чердак есть. Слушай, ты Аленку не видел?

– Аленку?.. Нет.

– Куда-то пропала, не пойму. Может, к вам пошла?

– Может.

– Ты как увидишь, отзвонись, ага?

Джулька стояла на крыльце босиком – узкие ступни, розовые круглые пятки; слишком просторная футболка, ворот сполз на плечо. Сонное розовое лицо, рыжие волосы на солнце вспыхивают почему-то не только алым, но и синим, зеленым. Красиво.

– Ага, – сказал он, – отзвонюсь.

Увидев, что он на нее смотрит, Джулька улыбнулась ему, показав влажную розовую десну, и разжала детский розовый кулачок. Бледная ночная бабочка, косо порхнув, упала в разросшиеся кусты бурьяна около крыльца.

– Борисыч! – крикнула Джулька с крыльца. – Ты куда?

– Сейчас, – отозвался он уже от калитки, – сейчас вернусь. Спички-те я Бабекате забыл. Забыл я Бабекате спички. Сейчас занесу спички-те и вернусь.

Солнцеворот

За волноломами шевелились темные волны, приподнимая на себе ледяную крошку. Три рыболовных бота стояли на приколе у мола, вмерзнув в зеленоватый припай; причальные канаты провисли, и на них наросли маленькие колючие сосульки. Элька отломила одну и лизнула – сосулька оказалась пресной и отдавала на вкус мазутом.

По ночам в небе ходили, переливаясь, зеленые занавески, крупные зимние звезды просвечивали сквозь них, и можно было расслышать тихий шорох, непонятно откуда идущий. Это было почему-то страшно, словно что-то очень большое пыталось поговорить с тобой на своем языке, но язык этот не предназначался для человеческого уха, и потому большое злилось и кусало за нос и в глаза.

Но комбинат работал; в безветренные дни его окружал тошнотворный запах рыбьего жира, перемешанный не с таким противным, но въевшимся во все запахом коптилен.

Рыжеволосые близняшки Анхен и Гретхен, как обычно отиравшиеся в крохотной гостиничной кафешке, в отсутствие клиентов часами сидели напротив дальновизора, разглядывая городские моды и отпуская веселые комментарии. Солидные господа и дамы таращили глаза в увеличительной линзе, напоминая при этом рыб в круглом аквариуме. Элькина мать близняшек не гнала – они покупали кофе и присыпанные сахарной пудрой булочки, а больше никто. Иногда она и сама выходила из-за стойки, подсаживалась к близняшкам и, подперев голову рукой, смотрела какую-нибудь фильму про утерянных наследников и разбитые сердца. Хотя летом она близняшек гоняла, говорила, что здесь приличная гостиница, а не дом свиданий.

Элька заходила в кафе со шваброй и ведром, тоже пристраивалась в углу и таращилась в дальновизор, пока мать не спохватывалась и, утирая ладонью слезы после особенно душещипательного эпизода, не начинала кричать: «А ты что тут делаешь, горе ты мое?!» Тогда Элька хватала швабру и торопливо шаркала ею по полу, оставляя мокрые разводы. От холодной воды лапы у нее сделались красные, как у гуся, и на них высыпали цыпки. Приплачивали за уборку матери, но не могла же она одновременно быть в двух местах, а работа за стойкой требовала ответственности и внимания. Они и жили при гостинице, в пристройке рядом с кухней и котельной, и Эльке казалось, что все вокруг пропиталось запахом угля и супа, угля и супа, угля и супа…

Суп Элька носила деду, он работал сторожем при купальнях, сейчас закрытых на зиму. Купальни постепенно приходили в упадок; цветную плитку, украшавшую стенки бассейна, изъела зеленая плесень, по мраморным ступеням вились трещины, но Эльке тут нравилось. Она воображала себе нарядных кавалеров и дам, прогуливающихся вдоль балюстрад и толпящихся у веселых фонтанчиков. Дамы и господа брезговали гостиницей и останавливались в летних павильонах, сейчас тоже закрытых на зиму. Вообще купальни были отдельным миром, загадочным и праздничным, а то, что они на зиму были закрыты, придавало им очарования. Не может праздник длиться вечно – иначе какой он тогда праздник?

Но прошлым летом небольшой катер, фыркая трубой, высадил с десяток старух – и все. Старухи, хоть из столицы, только корчили важных шишек, они пили сернистую воду и говорили, что в былые годы вода была вкуснее и гораздо, гораздо целебнее. Мать и Элька носили им еду из гостиничной кухни, потому что летнюю кухню ради нескольких старых кляч пан Йожеф, управляющий, решил не ставить. Еда старухам не нравилась. Потом старухи уехали, и пан Йожеф велел заколотить павильоны, чтобы туда не шастали парочки. А сейчас, в холод, туда и парочки не сунулись бы: над купальнями висел пар и пахло тухлыми яйцами.

Пока Элька дотащила судок, суп успел остыть, но дед не жаловался, а скреб оловянной ложкой по дну, выбирая разваренную крупу. Дед вообще ворчал редко и больше для порядка.

Вот и сейчас, доскребывая остатки, он сердито сказал:

– Чего ходишь, дева?

Элька бродила вдоль стен, рассматривая мозаику: рыбы, голубые и желтые, играли в синих волнах, а на самых больших рыбах сидели морские девы с длинными желтыми волосами и трубили в завитые раковины.

– Скучно, – честно ответила Элька.

Море и летом было серое, свинцовое – где художник и видал-то такое? И таких рыб?

– Скучно ей, – сказал старик беззлобно. – Это, дева, тебе не лето. Летом пани с белыми парасольками, кавалеры…

– Дед, – шмыгнула носом Элька, – какие еще кавалеры? Старухи одни. Слышал, чего пан Йожеф сказал? Он сказал, если и наступным летом не приедут, будем лазни закрывать. Невыгодно.

– Невыгодно им, – горько сказал дед. – Если каждый будет думать о своей выгоде, куда мы придем, дева?

– Куда? – спросила Элька, чтобы поддержать разговор. Она старалась оттянуть неизбежное, поскольку знала, что, как только вернется с пустым судком, мать заставит ее, во-первых, мыть судок в холодной жирной воде, а во-вторых, проветривать постели в гостинице. Никто не живет, но постели раз в неделю все равно надо проветривать. Есть приятные работы (например, таскать дрова и подкладывать полешки в плиту), а есть неприятные. Почему, интересно, ведь и то и то – работа?

– Так и до конца света недалеко. Под конец света всегда портятся нравы. – Дед говорил так, словно лично наблюдал несколько концов света и успел сделать выводы. – Накоптят за зиму рыбы вонючей, весной торгашам сплавят… А раньше тут золотые реки текли. Приедут господа, слуги – в павильонах ковры, на террасах ковры, кое-кто со своими поварами, портными, конюхами, матросы с яхт, всем есть-пить надо… Сам герцог приезжал… Яхта с вымпелом, белая как лебедь, матросы все в белом, капитан в кителе, пуговицы на солнце так и блестят, герцог по трапу сходит, а тут уже флажки развешаны и девушки букеты подносят…

Эльке странно было, что дед, вот такой, в тулупе и валенках, видел самого герцога, а она, Элька, нет. Впрочем, дед про герцога рассказывал часто и все время путался – может, привирал для важности.

– А какой он из себя, дед? – спросила она на всякий случай.

– Высокий. Стройный. Капитан яхты уж как пыжился, сверкал своими пуговицами, а ему до герцога далеко. Господин герцог посмотрит вот так, рукой поведет, и все… и все исполнять кидаются. Сразу видно – порода. И вежливый. Никогда голос не повышал. Пан Йожеф наладил самых красивых девок, чтобы в павильонах прислуживали. Хм… – Дед задумался, уставив бесцветные глаза в стену, на которой застыли в своей бесконечной игре цветные рыбки. – Лариска, мамка твоя, совсем еще девчонка пустоголовая, тоже там убиралась. Так она возьми и вазу разбей… Дорогущую, фарфоровую. И пан Йожеф ее выгнать хотел. А господин герцог заступился, видно же, что нечаянно.

Мамка прислуживала герцогу? Это было что-то новое. Обычно дед иссякал на пуговицах и капитане.

– У него была такая специальная кружка, из которой он пил целебную воду, – продолжал дед, – серебряная, в виде головы оленя. Он ее на цепочке носил, у пояса… Тонкая работа, чеканка. А так одевался скромно. В черное сукно, никаких шелков-бархатов…

Про скромность герцога Элька уже слышала.

Назад, в гостиницу, она брела, так углубившись в себя, что два раза сошла с тропы, зачерпнув полные валенки снегу. Элька считать умела. Первый и последний раз герцог приезжал без одного пятнадцать лет назад. Она родилась весной, в марте, а значит… Элька давно подозревала, что она не на своем месте. Она, правда, полагала, что ее похитили цыгане, а потом подбросили семье рыбака. Или вообще… были обстоятельства. Бывают же обстоятельства? Иногда даже не крадут, а просто отдают в бедную семью, потому что предсказание такое или рок… Обычно в таких случаях должно быть что-то – родимое пятно (у Эльки его вроде не имелось) или батистовые пеленки с вышитой короной (тоже не обнаружились, но ведь их могли спрятать или уничтожить). Но быть незаконной дочерью герцога, в конце концов, тоже неплохо.

Мама за шитьем любила петь жалобную песню: муж-угольщик рассказывает своей женке, что ихнего молодого короля в лесу растерзал дикий вепрь, а потом уходит в ночь жечь свой уголь, а женка его бросается к детской кроватке, будит дочку и глядит в ее серые глазки. Может, мамка это не просто так? Спросить, что ли? Ну, не то чтобы спросить – еще даст по уху, а так, намекнуть?

Убираясь в гостиничном номере, Элька теперь внимательно рассматривала себя в мутном зеркале. Глаза не серые, а желтые в крапинку, но ведь и у герцога неизвестно какие глаза. Может, желтые?

Дальновизорная линза иногда показывала герцога, перерезающего ленточку у заново отстроенного оперного театра (старый сгорел прошлой зимой) или разбивающего бутылку шампанского о борт нового парохода. Но как разглядишь, какого цвета глаза? К тому же, если честно, герцог не производил впечатления бабника. Его почти всегда сопровождали моложавая симпатичная жена и двое детишек: сын лет семи и дочка чуток постарше. Ну, он и не должен быть бабником, говорила себе Элька. У них с мамкой было серьезно. У них была любовь. Но их разлучили злые советники. Понятное дело, так всегда бывает.

Эльку немножко смущали красные, в цыпках руки и тощие, совсем не аристократические коленки, но по дальновизору как раз шла фильма про девушку, которая, как там говорилось, «в одночасье расцвела», так что Элька вполне могла надеяться, что тоже расцветет в одночасье. Аристократы созревают поздно.

В сознании своего аристократического происхождения Элька стала задирать голову и говорить слегка в нос, пока в конце концов мать не спросила, чего это она так гнусавит, не простыла ли.

– Не-а. – Элька помотала головой, а потом осторожно спросила: – Ма, а чего ты никогда не рассказывала, что убиралась в лазнях, когда господин герцог приезжал?

– Да я ж рассказывала, – удивилась мать, – сколько раз. И чем ты слушала? Они все свое привезли – и ковры, и скатерти, и белье постельное… сгрузили с яхты… Скатерти белые, расшитые. И повара своего привезли, и даже котлы и сковородки. Он ходил, нос задирал, колпак белый… Вы тут, говорит, даже рыбу нормально приготовить не можете, а господин герцог любит, чтобы тонкий вкус.

Повара она, похоже, помнила гораздо лучше, чем герцога. Это несколько настораживало, но Элька отмела возможные подозрения.

– А какой он был, герцог?

– Бледный вроде, – неуверенно сказала мать, – желудком маялся. Повар так и велел, чтобы ничего острого и на хорошем масле. И сюда приехал желудок лечить. Воду серную пил… У него была такая кружка серебряная, будто бы голова оленя…

Больше ничего Элька добиться не смогла, зато у нее оставался простор для воображения. Герцог приедет летом пить целебную воду и увидит, как она, Элька, поливает вазоны на галерее, вся такая задумчивая. «Кто эта прекрасная девушка, расцветшая в одночасье?» – спросит тогда герцог, а когда ему скажут, что, мол, дочь такой-то, побледнеет и велит: «Подойди сюда, девочка». Потом возьмет ее твердой рукой за подбородок и посмотрит ей в глаза. «У нее мои глаза!» – скажет он. Дальше Элька еще не решила, заберет ли он ее с собой и ее будет травить и мучить злая мачеха, или оставит здесь и даст ей тайный знак, какую-нибудь брошь или, скажем, кружку в виде головы оленя, чтобы она обратилась к нему, когда будет в крайней нужде. И когда настанет крайняя нужда…

– Что с ней делается, не пойму, – жаловалась мать близняшкам, которых в сезон и за людей не считала, – ходит как сонная муха, на все натыкается, под нос бормочет.

Тайна поселилась внутри у Эльки и приятно грела. Даже насмешки других учеников и язвительные замечания пани Ониклеи она переносила спокойно, потому что они не знали, а она знала. Она даже начала ходить в поселковую библиотеку и читать подшивку журнала «Модная женщина», чтобы знать, как себя вести, если что. И тренировалась держать вилку в левой руке, а ножик в правой – несколько раз, правда, роняла куски на скатерть, но потом наловчилась. Мама несколько раз украдкой щупала ей лоб и тяжело вздыхала, но Элька смотрела высокомерно и загадочно. Точь-в-точь как пани с картинок в «Модной женщине».

А темным зимним вечером Элька услышала плач в море.

Она как раз выносила помои – их выплескивали на задах гостиницы, где уже образовалось пестрое застывшее ледяное озеро. Помои выплескивала не только Элька, и каждая новая ледяная лужа была ближе предыдущей. В общем, Элька ступала осторожно, на цыпочках, чтобы не загреметь вместе с ведром. И услышала плач. Он шел со стороны моря. Тихий-тихий.

Если бы она шла быстро, наверное, и не заметила бы.

Было похоже, что плакал ребенок, – в деревне любили петь жалобные песни о выброшенных после крушения на берег младенчиках, к которым никто не пришел, потому что бедные рыбацкие вдовы принимали их плач за вопли чаек или вскрики ветра. Элька, слушая эти песни, очень переживала и уж точно не хотела такого камня на совести. Она поставила ведро и, оскальзываясь, заспешила к берегу. Каменная насыпь, над которой высилась гостиница, обледенела, и Элька пару раз приложилась задом к холодным булыжникам. Под насыпью лежала полоса темного песка, а ближе к морю – такого же темного льда, разве что в нем отражались крупные страшные звезды, висящие в зеленоватом небе. В этом искрящемся льду было черное пятно. Слишком большое, чтобы обернуться младенчиком.

Она все же подошла, сдерживая дыхание. В кухонном окне кто-то раздернул занавеску, и на лед упал квадрат света.

Тюлень лежал на льду и сопел, выкатив круглые карие глаза, в каждом по крохотному освещенному окошку. Элька подумала, что он нечаянно выбросился на берег и не может уползти обратно в море. То, что тюлени по суше худо-бедно способны передвигаться, от неожиданности не пришло ей в голову.

Секунду она колебалась, потом решила поступить, как подобает благородной пани. Подошла к тюленю и пнула его ногой. Нога была обута в валенок, и пнула тюленя Элька, чтобы откатить к воде. Тюленю было не больно, но обидно, он раскрыл рот с мелкими зубами, гавкнул, точно как собака. И не двинулся с места – Элька разглядела, что тюлень как бы погрузился в лед и теперь со всех сторон прихвачен черной коркой. Корка была черная, потому что на боках тюленя были глубокие порезы.

Тюлень сопел и смотрел на нее круглыми глазами.

– Ох ты, горе мое, – сказала Элька по-взрослому, – и что мне с тобой делать?

Она вытерла нос рукавом и задумалась.

Один раз Элька видела, как рыбаки убивали выброшенного на берег тюленя, и это зрелище ей не понравилось. Она вообще тяжело переживала чужую боль, пускай даже и всякой животины.

– Сичас, – сказала Элька и, загребая валенками, чтобы не поскользнуться, побежала обратно, на пригорок к оставленному ведру.

Ведро с теплыми помоями стояло и дымилось на морозе. Элька взялась за остывшую ручку, зашипела, но осторожно подняла ведро и снесла его вниз, к воде. Здесь, широко размахнувшись, она выплеснула помои под тюленью круглую тушу. Еще раз подтолкнула тюленя ногой, а потом, нагнувшись, обхватила руками и, когда подтаявший лед подался, потащила к воде. Тюлень упирался. По льду тянулся кровавый след. Далеко же он уполз. Ума нет, что возьмешь с твари.

До волнолома было неблизко, идти по льду страшно, и Элька надеялась, что тюлень сообразит и дальше поползет сам.

– Идиотка, – сказал тюлень.

– Сам дурак, – огрызнулась Элька, пыхтя, – опять примерзнешь же!

– На смерть ведь тащишь, – тюлень упирался, помогая себе ластами, – там косатки. Я еле ушел.

Элька вздрогнула и выпустила тюленя, отчего он тяжело плюхнулся на лед. Ей почудились снующие подо льдом темные тени – косатки способны проломить лед ударами головы, это всем известно.

– И чего делать? – спросила она тоненько.

– Тащи обратно, – велел тюлень.

– Убьют же, – честно сказала Элька, – наши мужики и убьют.

– А ты меня спрячь. – Тюлень посмотрел на нее большими карими глазами, и Эльке, несмотря на всю его наглость, сделалось его жалко.

– Найдут. – Элька тем не менее наклонилась, подхватила тюленя под ласты и потащила обратно, каждый миг ожидая, что лед под ногами треснет и в проломе появится гладкая черная голова с острющими зубами.

– Это ненадолго, – успокоил ее тюлень. – Не сегодня завтра косатки на юг уйдут. Рыба уходит, и косатки с ней.

Что рыба уходит, Элька знала. После осеннего солнцестояния рыбаки выходили в море все реже и к декабрю ставили суденышки на прикол, даже если море не замерзало.

Наконец она добрела до песка, чуть присыпанного снегом, и устало распрямила спину. Тюлень лежал на боку и тяжело дышал. Вот же наказание.

В отблесках сверкающих небесных занавесок Элька осмотрелась. Лед на берегу громоздился торосами.

– Лезь сюда, – велела Элька.

– Идиотка, – повторил тюлень, – дура. Как я тут спрячусь, у меня хвост наружу торчать будет! Чайки утром увидят, соберутся, начнут орать…

– Погоди тут, – сказала Элька. – Я скоро.

Купальни смутно белели в сосновой роще. Одно окошко светилось. Самое маленькое, самое подслеповатое, в сторожке у входа.

– Ты чего, дева? – спросил дед. Он был в очках, значит, читал «Уездный вестник» – аэроплан раз в неделю сбрасывал газеты и другую почту и, покружившись, улетал в другие поселки, рассыпанные вдоль побережья. А пан Йожеф, человек культурный, выписывал газеты и потом, прочитанные, отдавал деду.

– Дед, а дед! – Элька искательно заглянула ему в глаза. – Возьми мешок старый, одевайся и пошли, а?

– Куда, коза? – проворчал дед. – Куда ты меня тащишь, на ночь глядя?

Эльке сегодня на ладони было написано всех куда-то тащить.

– Тюлень там, – сказала она шепотом, – раненый.

– Надо же, – равнодушно удивился дед, – давно я их не видел!

– Идем, деда, идем. – Элька подпрыгивала на месте, отчасти от нетерпения, отчасти от холода, она ведь выскочила во двор в валенках на босу ногу, и теперь мороз больно щипал ее за коленки. – А то найдут его.

– В бассейн его, конечно, можно, – согласился дед, – воду напустить, и пусть сидит. Вода целебная там. А зимой кто сюда ходит? Никто сюда не ходит.

Говоря так, он натягивал тулуп и оборачивал ноги толстыми портянками. Элька знала, что дед, хотя и ворчал, что мир катится в пропасть, а молодежь стала и вовсе безмозглая и неуважительная к старшим, на деле был добрым. Тут ей, Эльке, повезло – бывало, то одна, то другая из ее подруг (ну, не подруг, так) приходила в класс с опухшей, как бы заспанной щекой и синяком под глазом. А Эльку бить было некому – отец (если это, конечно, ее настоящий отец, говорила себе Элька) утонул в море, когда ей только исполнилось пять, а дед, хотя и ворчал, никогда ее пальцем не тронул. Мать могла приложить, что верно, то верно, но это же не считается.

Тюлень по-прежнему лежал в ледяной пещерке. Он свернулся клубком, подтянув под себя хвост, и Элька еле разглядела его в темноте – так, еще одна тень, и все.

Когда его начали перетаскивать на мешковину, он жалобно тявкнул.

– Терпи, зверюга, – проворчал дед.

Они потащили тюленя по снегу к купальням. В небе колыхались алые и зеленые занавески, а в домах на гребне холма постепенно гасли огоньки. Лишь купальни, сложенные из белого кружевного камня, чуть заметно светились во мраке зеленым и алым, ловя и отбрасывая небесные огни. В темноте не было видно ни трещин, ни зеленой плесени – купальни казались волшебным дворцом, не удивительно, что герцог…

– Куда ступаешь, дева, ошалела совсем?! – прикрикнул дед.

В бассейне, куда дед напустил теплую, тухлыми яйцами пахнущую воду, тюленю полегчало. Он распластался на мозаичном дне среди нарисованных водорослей и рыбок и положил круглую голову на ступеньку. Раны на боках чуть дымились темной кровью.

– Рыбу тебе завтра с комбината принесу, – сказал дед, – мороженую.

Тюлень моргнул и закрыл глаза.

– За что убивают их, деда? – спросила Элька уже на крыльце.

– За рыбу и убивают, дева. Когда-то морской народ с нами дружил, помогал загонять рыбу в сети. Это, дева, называется взаимовыгодное сотрудничество. Только оно плохо кончилось. Такие сотрудничества вообще плохо кончаются.

– Почему?

– Тебя что, в школе не учили? Вот я скажу пани Ониклее… Похолодание наступило, вот почему. Снег до солнцестояния не сошел, что на нынешний момент есть зарегистрированный повторяющийся феномен. Посевы вымерзли. Рыбы стали вдесятеро против прежнего выбирать – есть-то хочется. И не в сезон. Молодь ловить стали. Понятно, что противозаконно, но ведь с голоду помирать хуже. Тюлени сначала отказались помогать, прислали петицию. Потом ультиматум. А потом потопили несколько лодок: у них ведь тоже голод начался, когда рыбу переловили всю. А люди с лодок начали бить тюленей острогами. А раньше дружили, – повторил дед задумчиво. – Они жили на красных скалах, вон там… Семьями жили, большими. В поселок заглядывали. Сидит в кавярне «Под синей лампой» господин, пьет каву, а как начнет расплачиваться, понятно, что тюлень.

– Почему понятно?

– Потому что старым золотом, – пояснил дед, – со дна поднятым.

– И что?

– Ничего, золото же. Раньше, говорят, тут вообще народу полным-полно было. Даже зимой. И купальни не простаивали. И дороги были открыты. Тут, дева, кого только не было. Кто только в кавярне «Под синей лампой» не сидел! Кто только у вас в гостинице не жил!

– А господин герцог? – спросила Элька с замиранием сердца.

– А что господин герцог? Ты, дева, помешалась на этом герцоге. – Дед оглядел Эльку подслеповатыми глазами и спохватился: – С ума сошла! Ты ж босиком, считай!

– Да я на минуту выскочила, – принялась оправдываться Элька, – помои только вылить. А тут этот.

– Беги домой, дура, – сказал дед, – замерзнешь ведь.

И Элька побежала домой. Коленки щипал мороз, а уши, хотя она и накинула капюшон парки, ничего не чувствовали.

Мать стояла на крыльце: она накинула на плечи тулуп и уже, похоже, собиралась бежать искать ее, Эльку, только не знала, куда.

Мать с ходу отвесила Эльке оплеуху, потом схватила за плечи и втащила в дом.

– Горе ты мое, – причитала мать, растирая Эльке уши, – отморозишь ведь! Кому нужна безухая девка, вот скажи на милость? Ты куда это бегала? Совсем из ума выжила. Чем это ты парку так заляпала?

Элька, пока бежала, напряженно думала, что бы такое соврать, но мать не давала ей вставить слова, а продолжала жаловаться сырым грязноватым стенам, как трудно одной воспитывать взрослую девку, и если бы был отец, то он бы врезал, а она, мать, конечно, тоже врежет, да что толку…

– Заболеешь ведь, – сказала она укоризненно.

– Не заболею, – мотнула головой Элька.

И заболела.

Приходил пан доктор, щупал Элькин лоб, прописал горькой настойки, Элька лежала горячая, металась по постели, руки-ноги ныли, словно после тяжелой работы, сухой кашель раздирал грудь, мать меняла ей на лбу мокрое холодное полотенце, которое тут же становилось сухим и горячим, Элька проваливалась в плывущий тяжелый сон. Во сне ей мерещилось, что она тащит тюленя, а он тяжелый, и она никак не может дотащить его до воды. И что господин герцог сидит у кровати и смотрит на нее печально и сочувственно. Папка, сказала Элька, но господин герцог улыбнулся и отодвинулся к черным теням, толпящимся в углах комнаты.

Доктор чем-то звякал, задирал Эльке рубаху, что-то холодное касалось спины между лопатками, горячий чай отдавал малиной, и однажды утром Элька открыла глаза и увидела серое заиндевевшее окно с проплешиной посередине. В проплешину лился холодный утренний свет.

Она откинула шершавое одеяло и спустила ноги на пол. Голова была пустой и легкой, ноги – слабыми, а тапочки, которые она нащупала под кроватью, – чуть теснее, чем раньше. Все было немножко не так, словно за время ее болезни кто-то незаметно переставил все в доме… Даже пуховый платок, который она накинула на плечи, кололся – раньше он вроде был помягче.

Придерживая платок на груди бледными пальцами, Элька побрела по коридору.

Мама, дед и близняшки Анхен и Гретхен сидели в кафе, пили чай с печеньем и смотрели дальновизор. Солидный ведущий, который всем давно уже стал чуть ли не родственником, рассказывал последние новости.

– О! – сказали хором близняшки. – А вот и Элечка.

Они, по правде, были не вредные. Когда были в настроении, щипали Эльку за щеку и говорили, что вообще-то она миленькая, только ей надо бы накручивать волосы горячими щипцами…

– Ты чего встала? – сердито спросила мать. – А ну марш в постель, горе ты мое.

– Ну мам, – поныла на всякий случай Элька, – я хорошо себя чувствую. Правда.

– …Опровергли панические слухи о том, что канатную грузовую дорогу, соединяющую столицу и угольную шахту «Заветная», разрушили ледяные великаны, – говорил тем временем ведущий. – Инженер-инспектор с бригадой, обследовав места разрушения, установил, что опоры повреждены вследствие схода лавин. Ученый совет Национального Мусеума направил в Отдел связей с общественностью официальное письмо, в котором утверждается, что ледяные великаны – существа сугубо мифические, а все случаи их наблюдений связаны с так называемым «белым безумием», поражающим…

Элька впилась в линзу в надежде хоть мельком увидеть господина герцога, но на экране замерцала панорама черного зимнего леса на белом горном хребте, а ведущий пан Велиранд, невидимый, продолжал:

– Тем не менее обстановка остается тревожной, и те предположения, согласно которым причиной исчезновения всего населения поселка Слава Труду стало нападение тюленей, так и не были опровергнуты. В связи с этим его светлость выделил отряд элитной морской пехоты, которому дано распоряжение отыскивать и уничтожать тюленьи патрули. Поголовное истребление мирных жителей свидетельствует о том, что соглашение о приостановлении военного конфликта между подданными его светлости и морским народом окончательно…

У Эльки запершило в горле, и она сглотнула. Тот тюлень, подумала она, получил свои раны, быть может, вовсе не от зубов косатки. Уж слишком эти раны были ровными, как будто ножом резаны.

Она покосилась на деда. Дед невозмутимо прихлебывал чай из блюдечка, при этом противно хлюпая. Эльке никогда не нравилось, как он хлюпает.

– Чаю будешь, дева? – спросил дед.

– Ага, – сказала Элька, но мать прикрикнула:

– Чего скачешь, точно коза? Иди в постель!

Пана Велиранда сменила заставка фильмы, привычная Эльке, потому что фильма эта шла с перерывами с начала осени. Элька эту фильму не любила, там ничего не было про потерянных наследников и великую любовь, а было про какого-то рыбака, как он приехал в столицу, и решил стать важным господином, и связался с одной девушкой… а у девушки был богатый покровитель, так вот он…

Близняшки ахали, прижимали ладони к щекам и иногда плакали, а Эльке было не очень интересно. Хотя на столичные улицы и дома в четыре этажа посмотреть, конечно, хотелось. Но деду, видно, тоже не нравилась фильма, потому что он встал, со стуком поставив пустую чашку на пустое блюдечко.

– Я сичас, – пообещала Элька, – сичас лягу. Деда только провожу.

В гостиничных сенях дед долго и старательно обматывал ноги портянками, кряхтя, натягивал тулуп.

– Деда, – спросила Элька шепотом (при этом изо рта у нее вырывались клубочки пара, словно у маленького дракончика), – а с тюленем чего?

– Каким еще тюленем? – Дед повернул к ней лицо, малиново-красное, поскольку долго пребывал вниз головой.

– Ну деда-а, – проныла Элька.

– Вечно тебе, дева, что-то мерещится. Заблуждения, называемые иллюзиями, конечно, присущи твоему нежному возрасту, но мыслящий человек способен…

– Деда, я ж все понимаю, – зашептала Элька, и пар заклубился вокруг ее бледного лица, – я ж как могила. Только скажи.

– Ничего, – сказал дед, пожав плечами, – оклемался, перекинулся и ушел.

– Спасибо хоть сказал?

– Спасибо ей… – проворчал дед.

Из-за двери несло холодом, и Элька беспокойно переступала с ноги на ногу.

– Как ты думаешь? Это они? Это их… тот поселок, про который пан Велиранд…

– В море, дева, есть всякие твари пострашней тюленей, – сказал дед. – А ну, марш в постель.

Ночью Эльке снились кошмары – огромные твари выходили из моря, по улицам поселка в странном, четком и в то же время призрачном свете двигались густые черные тени, и не было от них спасения.

Утром пришел пан доктор, выпил в кафешке чаю с булочками, вежливо пошутил с близняшками, приложил к Элькиным лопаткам холодную трубу и сказал, что она, пожалуй, здорова, но мыть полы в гостинице ей пока что нельзя, потому что холодная вода вредна неокрепшему организму. Так что мать теперь мыла полы сама, а Элька только проветривала комнаты и вытряхивала постели, которые поначалу казались очень тяжелыми, а потом ничего. Зато цыпки на руках сошли, и пальцы сделались почти как у настоящей пани – тонкие, чистые и белые. Матери было обидно: теперь руки покрылись цыпками у нее, и пан управляющий, зайдя выпить кофе, намекнул ей, что с такими руками стоять за буфетной стойкой и неприлично даже.

Еще доктор сказал, что Элька выздоровела достаточно, чтобы ходить в школу. Элька выслушала это с двойственным чувством. С одной стороны, дома было скучно. С другой – в школе Эльку дразнили. Она могла замечтаться посреди урока, уставясь в одну точку, и пани Ониклея уже однажды одернула ее – мол, не такая уж ты принцесса, чтобы не слушать, когда все слушают. С тех пор Эльку прозвали «прынцесса», и это, учитывая Элькины обстоятельства, было особенно обидно.

Эльку встретили равнодушно, словно за то время, что она болела, остальные ученики перешли какую-то невидимую черту и оказались по одну сторону, а она – по другую.

Только Аника, сын пана директора комбината, парень глупый и важный, сказал:

– О! Прынцесса явилась.

– Дурак, – равнодушно бросила Элька, усаживаясь за парту. Парта тоже показалась какой-то не такой. Тесной. И как будто чужой.

Аника хотел сказать еще что-то, но тут в класс вошла пани Ониклея, учительница.

– А, Эля, – кивнула она. – Выздоровела?

Элька понимала, что пани Ониклея ее не очень-то любит и спрашивает просто из вежливости, поэтому она только кивнула и уставилась в парту. На крышке кто-то вырезал ножиком: «Элька-сарделька».

– Она никогда не выздоровеет, – сказал Аника, – это не лечится.

Ученики захихикали, словно Аника сказал что-то умное. Анику боялись, потому что родители учеников – не все, но многие – работали у его папы. К тому же у Аники в кармане всегда имелись деньги, на которые он водил тех, кто ему нравился, в кондитерию. Говорили, что летом с первым пароходом папа отправит Анику учиться в столицу, в специальную школу для управляющих, где учат экономике, и Элька ждала этого с нетерпением. Она понимала, что Аника – что-то вроде ржавчины, которая, стоит ей только попасть на что-то, способна даже неплохое сделать никуда не годным. Бывают такие люди. Она втайне надеялась, что в столице господские дети будут смеяться над ним и обзывать деревенщиной.

– Встань, Аника, и расскажи о тресковых войнах.

Элька подумала, что пани Ониклея не такая уж и плохая. Лучший способ заткнуть Анику – это спросить у него урок. Урока Аника никогда не знал.

– Тресковые войны, – начал Аника, возвышаясь над партой, – это когда… Графство Меленбуржское подписало договор с союзными тюленями и…

– В каком году?

– Что?

– Не подсказывай, Михась. В каком году?

– При этом… его светлости… как его… А почему вы Эльку не спрашиваете?

– Эля много пропустила, я дам ей темы, чтобы она нагнала, и буду спрашивать отдельно.

Пани Ониклея сказала это больше для порядка. Элька училась спустя рукава и постоянно витала в облаках, и пани Ониклея на самом деле давно махнула на нее рукой. Мама и так хотела на следующий год забрать Эльку из школы. Читать, писать и считать умеет, а что еще надо?

Аника еще немного потоптался, глядя в потолок, словно надеялся увидеть там большие черные буквы, сложившиеся в историю тресковых войн.

– Садись, Аника, – сказала пани Ониклея неодобрительно, – и передай господину директору, что я зайду вечером.

Похоже, подумала Элька, даже у пани Ониклеи терпение лопнуло. Хотя перед паном директором учительница заискивала – он этим летом выделил деньги на ремонт класса.

Аника сжал губы и сел. Аника никогда не жаловался, но господин директор был тяжел на руку, это все знали.

После уроков Элька нарочно задержалась: делала вид, будто что-то ищет в сумке, потом долго натягивала парку и валенки, пока пани Ониклее, стоящей с ключами, не надоело ждать и она не сказала:

– Эля, сколько можно возиться? Если ты себя еще плохо чувствуешь, сиди дома. Я напишу записку твоей маме.

– Не надо маме, – сказала Элька и шмыгнула носом.

На улице она первым делом огляделась и, убедившись, что никого нет, по протоптанной в середке улицы тропке поспешила домой. Вечера, пока она валялась в постели, стали чуть светлее, и сугробы на обочинах, почти в Элькин рост, отливали розовым и сиреневым. Красиво…

– Элька-поломойка! Полоумная поломойка!

Они выскочили из-за угла – Аника, Михась и Гутка, некрасивая, вертлявая девка, которая липла к Анике и старалась ему угодить.

– Я вас что, трогала? – Элька в надежде, что удастся разойтись миром, боком попробовала обогнуть Аникину компанию.

– Трогала, – сказал Аника, кривляясь. – Ты тронула мое сердце! – Он ткнул кулаком в бок Гутку, и та послушно захихикала.

Элька уже почти просочилась, но Михась сунул ей за шиворот пригоршню снега.

– Психическая, – сказал он. – Во, трясется как психическая.

– С психическими мы вот что делаем, – и Аника со всего размаху пихнул ее в сугроб, – это лечит!

Элька, опрокинувшись в снег, дрыгала ногами, снег забился в рот, а за воротом было холодно и щекотно. Она попыталась выбраться, но ее снова опрокинули, она не видела, кто.

– Пусти, – Элька попыталась освободиться, – пусти, дурак! Вот папе твоему скажу!

– Ох, напугала! – сказал Аника. – Пускай твоя мама скажет моему папе. Пускай запишется к нему на прием!

– Мой папка твоего посадит в тюрьму! – крикнула Элька, и Аника так удивился, что ослабил хватку, и Элька выбралась из сугроба. – Вот приедет и вам всем покажет!

– Твоего папу рыбы съели, – сказала Гутка.

– Не-а, – Элька красной рукой стерла с лица снег и сопли, – мой папка – герцог! Я ему напишу, и он…

– Тю, – сказал Аника.

– Герцогская дочка, мерзостная квочка, – приплясывал сзади Михась.

– Дети, что здесь происходит? Почему вы втроем бьете одну девочку?

Элька подняла глаза: перед ней уходили вверх две большие черные ноги. А отряхнув снег с ресниц и задрав голову, увидела поблескивающие стекла очков.

– Здрасьте, господин Матиаш, – пробормотала Элька.

Библиотекарь возвращался с почты, куда раз в неделю, в один и тот же день и час ходил отправлять телеграммы живущим в столице родственникам. Мало у кого были родственники в столице, и библиотекаря уважали. Тем более телеграммы, где он нудно и в подробностях, хотя и без знаков препинания и предлогов, рассказывал о том, что случилось с ним за неделю, стоили недешево.

– Она врет, что дочка господина герцога, хи-хи! – Аника подпрыгивал, под ним в снегу образовалась хорошо утоптанная ямка. – Дочка господина герцога! Ведро и швабра, ведро и швабра!

– Это правда, – сказала Элька и в ту минуту сама себе верила, – моя мама… когда господин герцог приезжал…

– Твоя мамка шлюха, – сделал вывод Аника, – как Анхен и Гретхен. Они втроем дальновизию смотрят, три шлюхи, я знаю.

– Ах ты! – Элька вскочила и кинулась на него, отчаянно молотя кулаками и раз за разом попадая во что-то мягкое. Михась пытался оттащить ее, намотав косу на кулак.

Пан Матиаш, человек крупный, не без натуги развел дерущихся в разные стороны. С неба начал валить мягкий и тихий снег, присыпая выбоины в сугробах.

– У них была любовь, – плакала Элька, размазывая по лицу капающую из носа кровь, – у них была любовь…

– Пойдем, девочка! – Пан Матиаш положил руку Эльке на плечо. – Оставьте ее в покое, вы, маленькие звери. А то я и правда запишусь на прием к твоему отцу, Аника.

Элька покорно пошла рядом с библиотекарем, время от времени судорожно всхлипывая.

– На. – Библиотекарь сунул ей в руку аккуратно сложенный носовой платок.

Элька покорно высморкалась, оставив на полотне кровавые разводы.

– Я платок испачкала, – сказала она тоскливо.

– Ничего, – успокоил библиотекарь.

– Я возьму домой, постираю.

– Оставь себе, пригодится. Пойдем, умоешься. – Он отпер дверь библиотеки и кивнул на стоявший у входа веник, чтобы Элька смахнула снег с валенок.

Она и не думала, что пан Матиаш такой хороший. Когда она брала подшивки «Модной женщины», он смотрел на нее косо – полагал, что нечего в таком возрасте забивать себе голову нарядами и всякими тому подобными глупостями. Пан Матиаш жил уединенно и, по слухам, женщин вообще не одобрял. Поговаривали, что в молодости у него была несчастная любовь с какой-то замужней пани из столицы, приезжавшей сюда на воды, и сердце его с тех пор разбито.

Пахло плесенью, мышами, старой кожей и пылью, но все вместе складывалось почему-то в приятный запах библиотеки. Снаружи на раму намело толстую косую полосу лиловатого снега, окна напротив светились теплыми огоньками, отчего Эльке в комнате с книжными полками показалось особенно уютно.

– Чаю хочешь? – спросил пан Матиаш.

Элька кивнула:

– Ага.

– Ты умойся пока. – Библиотекарь кивнул на каморку, где умещались покрытый клеенкой маленький стол с чайными чашками, сахарницей и вазочкой с сухим печеньем, умывальник и пышущая жаром плита.

Пока он наливал чай из стоящего на плите чайника, Элька ополоснулась под умывальником и утерлась платком пана Матиаша – раз уж он его отдал насовсем.

– Дети в этом возрасте обычно злые, – говорил тем временем пан Матиаш, – они уже не маленькие, но еще и не взрослые. Вот и ищут себе место, утверждаются.

– Ага, – опять кивнула Элька. Она подумала, что мама снова будет сердиться. Мама в последнее время часто сердилась.

– Ты тоже никак себя найти не можешь. Мечтаешь о красивой жизни.

– Я нет, – сказала Элька и хлюпнула чаем.

– Как же нет? Все время «Модную женщину» читаешь.

– Я не потому, – оправдывалась Элька, – просто… там написано, как себя вести и вообще.

– Я вот смотрю на тебя, Эля, и удивляюсь… Ты бы лучше что-нибудь из истории почитала. Или классику. Если и правда хочешь быть образованной. Будешь читать серьезные книги – сама собой начнешь понимать, как себя вести.

– Ага, – Элька все кивала и кивала, даже шея заболела, – я почитаю.

Пан Матиаш был образованным человеком, он учился в столице. Пани Ониклея как-то говорила госпоже почтмейстерше, что зря он похоронил себя в этой дыре… Все от разбитого сердца, сказала почтмейстерша. А ведь пани Ониклея, кажется, влюблена в пана Матиаша, подумала Элька.

– А ты, что, правда, дочка господина герцога? Или так, придумала, чтобы от тебя отстали? Если придумала, это ты зря, они еще больше будут тебя обижать.

– Ничего я не придумала, – убежденно сказала Элька. – Мамка, когда господин герцог на воды приезжал, прислуживала ему. Она вазу разбила, и управляющий хотел ее уволить, а герцог защитил. Он ею… пленился, вот. А через девять месяцев родилась я, все как положено.

– Эля, – вздохнул библиотекарь, – по-моему, ты все-таки выдумываешь. Это бывает в твоем возрасте. Дети придумывают себе романтическое происхождение, потому что недовольны настоящим… Когда взрослеешь, родители кажутся чужими людьми, они ничего не понимают, а вот если бы они были настоящими, родными, они бы сразу все поняли… примерно такой вот механизм.

– Не-а, – помотала головой Элька, – я, правда, дочка господина герцога! Не верите? У мамки есть такая штука… он ей подарил, когда они расставались… серебряная кружка для воды, на цепочке, в виде головы оленя. Они когда прощались, он кружку от пояса отцепил – он всегда ее на поясе носил – и говорит: бери, Лариса, советники не дают нам быть вместе, но ты пей из нее, где касались мои губы… – Элька в ужасе чувствовала, как слова вылетают из нее сами по себе. – И мамка достает ее иногда, смотрит и плачет… А у меня родимое пятно есть, точь-в-точь на том месте, где и у него, мамка говорила.

– И… хм, где оно расположено? – вежливо поинтересовался пан Матиаш.

– Там, – Элька покраснела и потупила глаза.

– Даже и знать не хочу, – сказал пан Матиаш твердо. – Ладно, Эля. Ты вот что, иди домой. Маму расстраивать не надо своими глупостями.

Элька мялась. Она разглядывала лужу, которую напустили на пол валенки, несмотря на то что она отряхнула их веником, и молчала.

– Ты что?

– А если… опять этот Аника со своей компанией?

Библиотекарь вздохнул:

– Пойдем, я тебя провожу.

Он вновь накинул толстую бобровую шубу (ни у кого в поселке больше не было такой шубы; оттаявшие снежинки превратились в капельки воды и теперь сверкали на ней, точно бисер), взял Эльку за плечо, и они вышли в ночь. Северное сияние опять начало разворачивать над ними свои полотнища, но оно было гораздо бледнее, чем раньше, словно призрак самого себя.

– Вот и весна скоро, – сказал пан Матиаш, – во всяком случае, астрономическая…

– Мамка не шлюха, – ответила Элька невпопад. – У них любовь была.

– Да-да, – рассеянно согласился пан Матиаш, думая о чем-то своем. Снег скрипел под его солидными ботинками.

Элька на всякий случай оглядела окрестности, но улицы были пусты. Лишь пани Эльжбета, запиравшая кондитерию, приветливо кивнула им и улыбнулась, хотя обычно Эльку и не замечала.

– Иди домой, Эля, – сказал пан Матиаш, – мама, наверное, волнуется.

Элька побежала по тропинке – гостиница над морем казалась темной и неприютной, лишь светилось молочным светом окно кафетерия, где, наверное, мама смотрела все ту же печальную историю про приехавшего в столицу молодого рыбака. В последнем эпизоде он решил стать поэтом, но бедствовал, и его любимая, бросившая ради него богатого старика, пошла на панель, чтобы его прокормить. Этот эпизод особенно понравился Анхен и Гретхен, но и мама после него расстроенно утирала слезы.

Так что маме было не до нее, но на всякий случай Элька все-таки побежала, топоча валенками по свежему снегу, а когда обернулась, увидела, что пан Матиаш не повернул назад, а направился дальше по улице, где ничего не было, кроме особняка пана директора. Элька сначала подумала, что он хочет пожаловаться пану директору на Анику, но потом подумала, что вряд ли пан директор станет его слушать: все-таки пан Матиаш, хоть и уважаемый человек, живет в каморке при библиотеке, а у пана директора целый особняк с прислугой и выездом… Пан Матиаш, наверное, решил просто прогуляться, чтобы аппетит был хороший: вечер выдался пусть и снежный, но тихий, бывают на переломе зимы такие уютные вечера.

На следующий день Элька гадала, не сказаться ли больной, чтобы не ходить в класс, но после того как она почти месяц провалялась в лихорадке, мама то и дело щупала ей лоб и так беспокоилась, что Элька со вздохом собрала сумку и потащилась в школу. Ее страхи оказались напрасными: Аника смотрел на нее пустыми глазами и не цеплялся больше, а когда вредная Гутка пискнула: «Прынцесса явилась!» – дал ей по уху так, что она с размаху села на пол и захлопала глазами.

– Ты чего это? – спросила Гутка удивленно.

– Ничего, – сквозь зубы процедил Аника. – Не трожь ее, поняла?

Так что Эльку никто и не тронул. Пришлось ей самой отвечать про тресковые войны, после чего пани Ониклея, сокрушенно покачав головой, сказала:

– Не всем дано, – и посадила ее на место.

Маму она вызывать в школу не стала, потому что с девочек спрашивала меньше. Раньше, до последнего указа, девочек вообще учили только домоводству и грамоте, и пани Ониклея, женщина прогрессивная, радовалась уже тому, что они обучаются с мальчиками по одной программе.

Пока Элька валялась в сырой постели, одноклассники как-то нечувствительно повзрослели и образовали сложные альянсы. Девицы ходили под ручку, дружили парочками против других парочек, говорили в глаза приятное, а за глаза – гадости, сахарно улыбались парням, парни красовались перед ними и делали глупости, а кое-кто кое с кем уже украдкой целовался на заднем дворе. Элька оставалась сама по себе – ее больше не трогали, но и не принимали в свои компании. Эльке было все равно. Мать уже договорилась с пани Эльжбетой из кондитерии, что та следующей осенью возьмет Эльку к себе убираться и, если получится, помогать на кухне и за прилавком. Кондитерия считалась чистым, завидным местом, там всегда сладко пахло, и ее посещали приличные люди. Мать надеялась, что, может, Элька, если поведет себя с умом, сумеет устроить свою жизнь.

Уходила из школы не только Элька. Все знали, что Аника собирается в столицу, но с ним отправляли еще и дочку пана Йожефа, управляющего лазнями: ее определили в пансион для благородных девиц (управляющий ради этого прошлым летом ездил в столицу и, говорят, сделал пансиону неплохое пожертвование). Еще два парня тоже решили уехать – работники везде нужны, а в столице всегда больше возможностей. Элька думала, а вдруг кто из них там встретит свою любовь, как тот рыбак из фильмы, и даже немножко завидовала, хотя уже понимала, что в фильмах одно сплошное вранье.

* * *

Весной, когда лоскуты снега остались лишь на газонах, а в небе плавали такие же грязно-белые, подтаявшие облака, пришли первые пароходы и в гостинице поселились первые постояльцы, в основном приказчики, закупающие копченую рыбу и консервы. Работы Эльке прибавилось, и поселившегося в гостинице невысокого человека в черном и его широкоплечего секретаря она увидела, только когда ее вызвали к управляющему.

Человек в черном стоял у окна, и лица его Элька разглядеть не могла, зато хорошо рассмотрела секретаря, сидевшего у двери с папкой каких-то бумаг на коленях. У пана управляющего вид был растерянный, а мать, стоявшая тут же, кусала пальцы, и Элька решила, что она, Элька, натворила что-то такое, из-за чего все собрались, и на всякий случай опустила голову и убрала руки под передник.

– Эля Яничкова? – спросил человек в черном скучным голосом.

– Ага, – сказала Элька осторожно.

– Нам доложили, ты утверждаешь, что являешься незаконной дочерью господина герцога.

– Я… это… – прошептала Элька и еще ниже опустила голову.

– Что господин герцог вступил в связь с твоей матерью, Ларисой Яничковой, четырнадцать лет назад, во время первого и единственного посещения целебных источников в вашем населенном пункте.

Элька молчала и только шмыгала носом. Секретарь шуршал бумагами.

– Я не хотела, – сказала Элька так тихо, что едва слышала сама себя, – это я так…

– Ты отдаешь себе отчет, что распространение подобных слухов уголовно наказуемо, а самозванцев мы преследуем по закону? – спросил черный человек.

– Что ж ты меня так позоришь, доча? – Мать тоже шмыгнула носом, точь-в-точь как Элька. – Что ж ты такое людям рассказываешь? Я, пока твой отец был жив, ни на кого и не взглянула.

– Мамка не виновата, – шепотом сказала Элька, – это все я.

– Господин герцог вынужден строго пресекать возможные казусы и карать авантюристов.

– Ага…

– Однако в данном случае господин герцог вынужден признать, – продолжил человек в черном, а секретарь все шуршал бумагами, – что слухи, распространяемые молодой Яничковой, являются правдой. Его светлость действительно, будучи на водах, вступил в связь с Ларисой Яничковой, вследствие чего и появилась на свет упомянутая молодая панна, являющаяся плодом их любви.

– Оп-па! – отчетливо выговорил господин управляющий.

– Да я ни в жизнь!.. – сказала мамка и всхлипнула.

Пан управляющий гостиницей стоял, открыв рот и вытаращив глаза, и вид имел глупый.

– Никогда я не имела никаких дел с господином герцогом, – зачастила мамка, – это какая-то ошибка, сударь, клянусь вам, девка моя от Йонаса, рыбака, который был мне законным мужем и потонул десять лет назад, это все знают…

– В присутствии пана управляющего, – сказал черный человек, – и с его разрешения мы осмотрели комнаты, где проживает упомянутая Лариса Яничкова, и среди ее вещей на дне платяного шкафа было обнаружено вот это. – Он кивнул секретарю, и тот, порывшись в портфеле, извлек серебряный кубок в виде головы оленя. Кубок холодно отсвечивал под падающими из окна холодными лучами солнца.

– Ох! – сказала Элька.

– Лариса Яничкова, вы узнаете этот кубок?

– Ну… да, – сказала Элькина мама, – это господина герцога была чашка. Он из нее воду пил из фонтанчика.

– Поскольку кубок был найден среди ваших личных вещей, есть две возможности. Первая: он был вами украден, в связи с чем немедленно возбуждается уголовное дело о хищении вами ценного имущества, а вас до окончания расследования препровождают в место заключения. Вторая: кубок и впрямь презентован вам его светлостью в память о ночи любви, приведшей к появлению на свет присутствующей здесь девицы Яничковой.

– Нет, – мать опять стала кусать пальцы, – ох…

– Решать вам. Я понимаю, – черный человек наклонился, и голос его стал мягким, доверительным, – вы благородно, как и подобает избраннице его светлости, хранили тайну, защищая имя его светлости от пересудов. Однако больше вам нет нужды таиться, его светлость признал вашу связь и готов признать плод этой связи.

– Но… – сказала мать, красная до ушей. – Я… да…

– Мамка! – воскликнула Элька, не веря своим ушам.

Но мать не смотрела на нее. Она смотрела в пол, и глаза ее переполнились слезами.

– Поскольку мы получили столь весомое подтверждение этой давней связи, мы готовы исполнить приказ его светлости препроводить Яничкову-младшую в столицу.

Элька молчала, раскрыв рот. Значит, у мамки и правда была любовь с господином герцогом! Она, Элька, всегда это знала. И она едет в столицу… вместе с этим неприятным господином, ну ладно. И герцог признал ее своей дочерью! Старшей дочерью, потому как с мамкой он встретился еще до свадьбы с госпожой ее светлостью.

Жизнь вдруг прекрасно изменилась, повернувшись к ней, к Эльке, блистательной, прежде недоступной гранью.

– Собирайтесь, панна Яничкова, – сказал черный человек, – мы сегодня отбываем.

– Но я… – Элька задохнулась. – Прямо так, сразу? Я хотела… с дедом попрощаться. Мамка, ты…

Мать стояла, отвернувшись, и молчала.

– Собирайтесь, – повторил черный человек, – нам еще надо уладить кое-какие формальности. – Он обернулся к Яничковой-старшей. – Господин герцог велел обсудить вопрос о месячном содержании.

Выходя, Элька оглянулась на мать. Та не пошевелилась.

Секретарь вышел следом. Он был широкий, как шкаф, с крепкой шеей и большими сильными руками. И почему это такой крепкий парень подался в секретари?..

Элька вывалила на кровать ворох вещей и задумалась. Самое нарядное платье – это черное, с сиреневой каймой. Оно, правда, кажется, стало немножко тесновато в груди, но, может, подпороть его под мышками и вставить ластовицу? Элька представила себе, как господин герцог встречает ее у трапа, а ветер треплет флажки. Только надо подобрать для ластовицы лоскутки подходящего цвета. Черный плохо, может, сиреневый? Надо же, она столько раз копалась в шкафу и ни разу не нашла этот самый олений кубок, хорошо же мамка его прятала!

Застенчиво оглядываясь на секретаря, заполнявшего собой дверной проем, Элька сложила стопку белья – панталоны с прошивкой и ленточками, ночную рубаху белого полотна. Рубаха была чуть надорвана по шву, но это ж ничего?

– Хватит одного платья, панна Яничкова, – равнодушно бросил секретарь. – В столице у вас будет новый гардероб.

– Ох! – сказала Элька.

– Впрочем, нет, это все равно нельзя. У вас тут ведь имеется конфекцион?

– Чего?

– Магазин готового платья. Дамского платья, белья, всяких таких штучек. Есть?

– Да, – задохнулась Элька, – есть, рядом с кондитерией. Только там… дорого все, и потом…

Секретарь вынул из кармана жилетки часы-луковицу, открыл ногтем крышку, мельком взглянул и вновь убрал часы в карман.

– Пусть вас это не тревожит, барышня. Все купим. Пальто, платье и что там молодые дамы под платьем носят… еще чулки приличные, шелковые. А это не надо.

И он двумя пальцами снял с Эльки ее нарядный шелковый платок с бахромой. Платок скользнул на пол и остался лежать маленькой пестрой кучкой.

– Шляпку еще, – добавил секретарь задумчиво, крепкой рукой выводя Эльку из комнаты, – соломенную шляпку. С лентой.

Новое платье было шикарным, господским, мягкого синего сукна, но Элька с непривычки чувствовала себя неловко. Вдобавок она все время обо что-то стукалась полями шляпки, и в конце концов сняла ее и понесла в руке, держа за завязочки, точно корзину. Перевязанный ленточкой пакет с нижним бельем, тончайшим, шелковым, она несла в другой руке, постеснявшись отдать секретарю.

Из окон на них смотрели.

Эльке очень хотелось зайти в кондитерию пани Эльжбеты, попить там кофе и поесть пирожных, и обязательно самых дорогих, и чтобы все видели, но плечистый секретарь опять достал часы, щелкнул по ним ногтем и сказал, что они пообедают в гостинице. Мамки за стойкой не было, а прислуживал сам управляющий – неслыханное дело. В кафетерии было полно народу, и управляющий так запарился, что даже не гонял близняшек, напропалую кокетничавших с каким-то гостем. Тем не менее он тут же подбежал к секретарю, который заказал суп с пирожками – пирожки маме никогда не удавались, но секретарь этого не знал.

Для Эльки секретарь велел принести кофе со сливками и пирожное, потому что она так попросила, но тут получился конфуз: непривыкшая к пышным новомодным рукавам, Элька задела кофейную чашку, и та опрокинулась на стол, залив свежую белую скатерку. Элька ждала, что пан управляющий даст ей подзатыльник, и уже втянула голову в плечи, но тот сделал вид, что не заметил, – кто ж осмелится тронуть дочку господина герцога! Новое синее платье тоже было в бурых потеках, и они липли друг к другу, потому что Элька обычно накладывала сахар очень щедро.

– Я не нарочно, – сказала Элька испуганно.

– Вижу, – сухо отозвался секретарь и с отвращением стал доедать пирожок.

– Я сейчас, – Элька вскочила, чуть не опрокинув стул, – сейчас замою…

– Только недолго. – Секретарь принюхался и удивленно спросил: – А что, мне кажется, сливки воняют рыбой?

– Ну, так… – Элька пожала плечами, – наверное, это было молоко из-под Гонтихиной коровы. Гонтиха к весне, как сено кончается, ее мороженой селедкой кормит.

– Ясно, – вздохнул секретарь, – селедкой. И корова, значит, ее ест?

– А что ей остается? – рассудительно сказала Элька.

В кухне под струйкой воды из умывальника она торопливо замывала кофейные пятна (ах, до чего ж красивое платье, ну, может, не останется следов) и одновременно рассматривала свое отражение в мутноватом зеркале, пытаясь повернуть голову так, чтобы была видна порода. И увидела, что за ее спиной стоит кто-то большой и темный.

Элька обернулась: приезжий, которого обхаживали близняшки, вышел за ней и теперь смотрел, как она отряхивает капли воды с рукавов.

– Вы это чего? – спросила она на всякий случай.

Он был ладным, хотя и не таким широкоплечим, как секретарь, и, похоже, состоятельным – в дорожном костюме добротного черного сукна, с золотой часовой цепочкой, свисающей из жилетного кармана, в ботинках хорошей кожи. Неудивительно, что близняшки так вокруг него увивались.

– Эля, – сказал он, – тебе не надо в столицу.

– Это еще почему? – спросила она сердито.

– Хотя бы потому, что у господина герцога уже есть дочь. И он надышаться на нее не может. Это всем известно, она родилась слабенькая, ее еле-еле выходили.

– Ну и что? – удивилась Элька. – Я ж не претендую. Но раз герцог теперь мой папка…

Может, она и подружится с этой слабенькой дочерью герцога. Как там ее зовут? Надо будет спросить у секретаря. У Эльки никогда не было братиков и сестричек. И подруг, честно говоря, не было. А той тоже, наверное, одиноко.

Незнакомец смотрел на Эльку непроницаемыми карими глазами, и ей стало неуютно. Откуда он знает, как ее зовут? Близняшки, что ли, сказали…

– Эля, ты уже в том возрасте, когда мечтают не об отце, а о возлюбленном. Оставайся здесь. Я вижу хорошего жениха. Он приедет на белом пароходе с красной трубой и увезет тебя отсюда. Здесь плохая жизнь, Эля. Скудная и злая.

– Так я ж… – беспомощно сказала Элька. Она подумала, что господин герцог непременно скоро озаботится тем, чтобы выдать ее замуж за достойного человека. Раз уж он признал родство, то и все отцовские обязательства вместе с ним… А интересно, кого он ей подыщет – в столице много блестящих молодых людей, недаром все туда так рвутся.

– Позвольте.

За спиной незнакомца она увидела другую фигуру, коренастую и широкоплечую. Секретарю надоело нюхать селедочные сливки, и он пришел узнать, чего это Элька так долго возится.

– С кем имею честь? – спросил секретарь, невзначай отодвигая незнакомца плечом.

– Я так… случайный прохожий.

– Эта молодая пани находится под личной опекой господина герцога. К ней не допускаются посторонние. Собирайтесь, девица Яничкова. Через час мы отплываем. – И вновь щелкнул ногтем по крышке часов. Словно блоху раздавил.

– Но я только с мамкой… и с дедом… – беспомощно залепетала Элька, – попрощаться же надо…

– Перед вашим отбытием их к вам допустят, – сказал секретарь.

Все было так, как она мечтала, и в то же время не совсем так.

Почему ее собирает не мамка, а этот противный секретарь? Почему у причала ее ждет не личная яхта господина герцога, которую показывали в линзе, а небольшой грязноватый пароходик с пышным названием «Звезда Севера», совершенно к нему не подходящим?

Мама стояла у трапа – рядом с дедом, который почему-то казался маленьким и жалким. Больше на залитой весенним солнцем дощатой пристани никого не было: ни пани Ониклеи, ни пани Эльжбеты (а ведь Элька собиралась работать у нее в кондитерии!), ни господина Матиуша, библиотекаря, хотя не каждый день находятся дочки герцога. А ведь если бы отплывал Аника с дружками, их бы пришли проводить…

Эльке вдруг стало грустно и пусто. Маму-то в столицу не взяли. Ей захотелось утешить ее, сказать что-нибудь хорошее на прощание, но черный человек господин Гланц и его секретарь стали подталкивать ее и говорить, что пора отплывать и капитан ждать не будет. Но Элька сказала:

– Не извольте мешать мне попрощаться с матушкой!

Она слышала, так говорили в одной фильме. Правда, у нее получилось как-то не так. Тем не менее господин Гланц, поморщившись, будто съел кислое, махнул рукой:

– Ладно. Только быстрее.

Мать судорожно и молча обняла Эльку, в глазах у нее стояли слезы.

– Ты прости меня, доча, – сказала она наконец и заплакала уже окончательно.

– Да ладно, мам, – пробормотала Элька, – я ж не в обиде… ты молчала, потому как папка не велел…

Мать сжала губы и ничего не ответила. Она как-то сразу съежилась и постарела, распухшие красные руки в цыпках судорожно мяли бахрому нарядной белой шали. Зато дед, когда Элька повисла у него на шее, с сомнением покачал головой:

– Не знаю, дева, моему уму этого не постичь. Господин герцог, конечно, человек благородный и за мамку твою тогда заступился, но пан управляющий все равно содрал за ту вазу, причем в двойном размере, – если его светлость так уж Лариской увлекся, мог бы ему уши накрутить…

– Поторопитесь, девица Яничкова, – сказал господин Гланц, и Элька, оторвавшись от матери, побрела по трапу, подбирая широкие юбки.

Господское платье оказалось совсем неудобным, а ведь в фильмах эти юбки так красиво развевались на ветру…

* * *

Порт тоже разочаровал Эльку. Между бортом парохода и причалом плескалась, неся на себе мусор, мутноватая вода; грузовые стрелы, в пять раз выше, чем в поселковой гавани, клевали ящики и тюки; озабоченные люди, заляпанные чешуей и мазутом, бродили меж грузов, поминутно заглядывая в истрепанные бухгалтерские книги. Пахло фруктовой гнилью и застоявшейся бочковой водой.

Садясь на пароход, Элька воображала себе, как она красиво сбежит по трапу среди разноцветных флажков и белых цветов, которыми будут осыпать ее горожанки. Но когда она, бледная после болтанки, на подгибающихся ногах спустилась на серый шершавый настил, обнаружилось, что ее никто не встречает. А она-то думала, что господин герцог будет ждать на пристани, чтобы заключить обретенную дочь в объятия… В глубине души Элька была рада этому: в море ее с непривычки укачало, и сейчас она выглядела не лучшим образом. Да и синее платье, такое красивое поначалу, после того как она в нем почти все путешествие провалялась на диванчике в каюте, помялось и обвисло.

Держа в руке шляпку и узелок с бельем, Элька растерянно озиралась, пока господин Гланц не сказал: «Сюда!», а секретарь, взяв ее твердой рукой за локоть, не подтолкнул к закрытому экипажу, черному, без всяких украшений. У господина Йожефа, управляющего лазнями, и то выезд был шикарней.

В закрытом тесном пространстве экипажа, за окном которого мелькали чужие большие дома и многолюдные улицы, Эльке, затиснутой между господином Гланцем и секретарем, вдруг стало страшно. Может, господин Гланц ее обманул и на самом деле ее везут в тюрьму как самозванку?

– А куда мы едем? – спросила она тревожно.

– В резиденцию его светлости, – ответил господин Гланц.

Элька облегченно выдохнула. Значит, все-таки не в тюрьму. С другой стороны, она вдруг испугалась и встречи с герцогом. Что он ей скажет? Что она ему скажет? Они ведь совсем чужие друг другу.

– А как зовут его дочку? Ну, законную.

– Зачем тебе? – равнодушно спросил господин Гланц.

– Ну ведь… раз я буду с ними жить…

– Ты вряд ли будешь с ними жить. Скорее всего, тебя определят в пансион. Нужно же как-то привить тебе соответствующие навыки.

– Но у меня уже есть навыки. Я читала «Как вести себя в высшем свете». В «Модной женщине».

– Полагаю, – улыбнулся господин Гланц, – этого недостаточно.

Эльке стало стыдно – она почувствовала себя неуклюжей и глупой. Может, я увижусь с папкой, и все будет по-другому? Все-таки папка же. При мысли о том, что она вот-вот увидит господина герцога, у нее замирало где-то под ложечкой.

Экипаж, прошуршав колесами по гравию, въехал в ворота и остановился перед крыльцом широкого серого дома. Выбраться наружу Эльке никто не помог, пришлось самой выпрыгнуть на землю, подхватив юбки.

Ступеньки, ведущие в дом, тоже были низкие и широкие, и окна в коридоре были низкие и широкие, а коридор вел в небольшой кабинет с приемной. В приемной еще один крепкий широкоплечий человек с необычайной ловкостью ударял широкими пальцами в клавиши печатной машины, а в полукруглом кабинете с окнами, выходящими в голый сейчас сад, за письменным столом красного дерева сидел герцог.

Элька так растерялась, что неуклюже присела, запутавшись в юбках.

– Спасибо, Гланц, – сказал герцог, – можешь идти. – Он отодвинул стул и выбрался из-за стола.

В резком дневном свете господин герцог казался совсем не таким красивым, как в линзе дальновизора. Лицо у него было желтоватое, под глазами мешки, а под черным сюртуком вырисовывалось заметное брюшко. Элька пожирала его глазами в надежде увидеть хотя бы какое-то сходство со своим собственным лицом, но сходства было не больше, чем у любых случайных людей.

– Значит, ты – Эля, – задумчиво проговорил он.

– Да, пап… – Она запнулась и поправилась: – Сударь.

– Ну что ж, – сказал он неопределенно. Голос у него был высокий и не то чтобы неприятный, но тоже совершенно чужой. – В данных обстоятельствах… Послушай, что это ты держишь?

Спохватившись, Элька поняла, что до сих пор сжимает в руках узелок с бельем. Наверное, из-за него ей и было неловко делать книксен, ведь надо подхватывать юбки…

– Это… так… – Она густо покраснела.

– Сколько тебе лет?

– Так ведь… – робко начала Элька, но, встретив взгляд бледных глаз, ответила: – Месяц назад исполнилось четырнадцать, сударь.

– Ах, ну да, – кивнул он, – конечно.

– Сударь, – Элька посмотрела на него отчаянными глазами, – если я вам в тягость… или… ну, не к месту здесь, так я не в обиде, мамка уже договорилась с пани Эльжбетой из кондитерии, и я…

– Какой еще Эльжбетой? – Герцог покривился, точно от зубной боли. – При чем тут Эльжбета? Ах, ну да… – Он вздохнул и покрутил в пальцах автоматическое перо. – Послушай, Эля… принадлежность к державной семье налагает… – Он снова поморщился, укололся пером и бросил его на зеленое сукно стола.

Элька, чтобы больше не смотреть на герцога, разглядывала письменный прибор красного мрамора. Прибор был украшен гладким мраморным тюленем с круглыми темными глазами. Красиво.

– Я думал отправить тебя в пансион. Но, похоже, это бессмысленно. – Герцог заложил руки за спину и прошелся по комнате. – Пиши, Калеб. Мы, наша светлость и глава государства, всенародно объявляем и официально признаем, что девица… как твое полное имя?

– Электра, – прошептала Элька.

– Электра Яничкова, дочь… – он, проходя мимо стола, кинул мимолетный взгляд в бумаги, – Ларисы Яничковой, проживающей в поселке Курортное, является также нашей дочерью, зачатой пятнадцать лет назад во время нашего посещения упомянутого поселка Курортное. Точка. Далее. В связи с чем упомянутая Электра Яничкова препровождена в столицу, чтобы получить соответствующее воспитание и образование. Точка. Что еще?.. Мы, наша светлость и глава государства, готовы обеспечить девице Яничковой будущее, отвечающее ее происхождению. Все. Подпись, печать. Телефонируй в «Вечернюю столицу» и «Столичные новости», пускай завтра пришлют своих писак и светописцев. Только сначала пусть парикмахер и стилист с ней поработают, чтобы она не так… – Герцог опять чуть скривился. – И проинструктируй ее, как себя держать. Все. Отведи девочку в ее комнаты. Ты что-то хочешь сказать, Эля?

– А можно «Модную женщину»? – замирая, спросила Элька.

– Что? Какую модную женщину? Ты о чем?

– Ну, чтобы из журнала… из «Модной женщины». Тоже. Светописцев.

– Можно. Светописцев. Телефонируй туда, Калеб. Нумер хоть знаешь?

– Найду, – сказал Калеб, не переставая стучать на машине.

Элька воображала себе всякую роскошь: ковры, фарфоровые вазы в человеческий рост, полосатые гнутые диванчики (они, Элька знала, называются «козетками»). А тут, ну правда, две комнаты, но ничего особенного. Как будто у них в гостинице, только паркет блестит и в гостиной целых два стола – письменный и обеденный, хотя оба маленькие. А вот дальновизора нет, он, наверное, стоит в общей зале, подумала Элька. Или в столовой.

Окно, забранное причудливой решеткой, выходило в сад, там сквозь голые ветки просачивались косые солнечные лучи, на клумбах лежали клочья подтаявшего снега, сквозь них пробивались упрямые фонарики крокусов… Она положила свой узелок с бельем и шляпку на кожаный диван, заглянула в платяной шкаф (он был пуст) и от скуки в книжный – там стояли книги в строгих коричневых переплетах, все одинаковые. Когда Элька наугад вытащила одну, оказалось, что она на непонятном языке и даже без картинок.

Элька еще немножко послонялась по комнатам, но делать было решительно нечего, а спать не хотелось. В саду солнце и птицы охорашиваются на ветках, а она сидит тут как дура.

Она натянула жакетку и направилась к двери. Однако дверь была заперта снаружи. Элька шмыгнула носом и растерянно огляделась, – потом нахлобучила шляпку, завязала ленты под подбородком, уселась на диван, сложила руки на коленях и стала ждать.

Тени успели передвинуться по вощеному паркету и заполнить почти всю комнату, а медовый свет за окном погас, но Элька по-прежнему сидела неподвижно, уставившись в одну точку. Сами собой зажглись на стенах электрические рожки, из-за чего за окном сразу потемнело, и Элька видела в оконном стекле свое отражение, оно плавало поверх черных веток. До чего ж у нее глупый вид в этой шляпке!

Наконец за дверью послышались скрип колесиков и звон посуды, потом ключ повернулся, и Калеб вкатил в комнату столик с блестящими серебряными судками; из-под крышечек шел пар, а булки, развалившись на салфетках, пахли так, что Элька опять шмыгнула носом.

– Кушайте на здоровье, барышня. – Калеб встал у дверей.

– Ваше высочество, – сказала Элька.

– Что?

– Если герцог мой папка, то я ваше высочество, нет?

– Нет, – честно ответил Калеб, – вы просто побочный отпрыск. Но полагаю, его светлость присвоит вам какой-либо титул.

– Ага. – Да если бы Элька знала, что тут с ней так будут обходиться, ни в жизнь бы не согласилась плыть в столицу. – Побочный отпрыск. Но ты, Калеб, меня на ключ не запирай. Небось не тюрьма.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5