Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Женский чеченский дневник

ModernLib.Net / Современная проза / Марина Ахмедова / Женский чеченский дневник - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Марина Ахмедова
Жанр: Современная проза

 

 


– Вас, журналистов, не поймешь, – заводит Владимир, и другие с ним соглашаются: нет, не поймешь журналистов.

– Вы же то с нами, то с ними… Вам лишь бы денег заработать. Суки вы продажные, – продолжает он и ждет, что Наташа вступит в спор, начнет доказывать, что она – третья сторона, ее дело – снимать, документировать историю, оттискивать ее для потомков. Он тут же опровергнет ее доводы, и ему есть чем крыть, потому что это нечестно, сегодня с нами, а завтра с ними, потому что те – против нас. А то, что объективная информация должна быть подана с двух сторон, – для него не аргумент, для них для всех не аргумент. Все это – хуйня, потому что сегодня он мерзнет, потому что в десяти километрах от них братишки из Пскова ждут подкрепления, а танки в летних гусеницах увязли в грязи. Потому что он хочет домой к маме, ему страшно, хотя в этом он никогда не признается, и потому что завтра его убьют, и срать ему хотелось на то, с каких сторон будет подана информация.

– Лучше давай я тебя щелкну – на память, – останавливает она его аргументы.

Владимир садится на кочку, протягивает руки к огню. Он не спасует перед прицелом большого круглого глаза. Он поднимет глаза от огня, испугается чего-то, может быть того, что они выдадут его слабость, поведет ими вниз, но не спасует – вернет их в нужную точку, упрется взглядом в объектив и выдержит то мгновение, не моргнет. Наташа почувствует в его голубых глазах и слабость, и силу одновременно, и ей покажется, что, вырони она сейчас фотоаппарат, Владимир сможет удержать его на весу одним своим взглядом, которым позже Наташа попытается остановить войну. Но у нее ничего не получится. Впрочем, она это знала с самого начала. И не за тем приехала.

Крык.

Танки не двигались, расстояние между ними и псковскими разведчиками увеличивалось, и уже отсчитывалось часами пешего хода. День приближался ко второй половине, Наташа лежала в танке, который солдаты безрезультатно пытались протащить по грязи, хотя уже понимали, что разведчиков им не нагнать. Лес притих в ожидании схватки. Наташе казалось, что все – она сама, солдаты и танки – провалились под землю, и там в ее недрах начинался другой лес – неподвижный, тихий, безжизненный.

Она подложила под голову куртку. В танке пахло железом. Висок и плечо упирались в его твердое днище. Наташа представляла себя большой рыбой, которую залили соусом дня и законсервировали в металлической банке. Лежать на земле было удобней, но снаружи шел дождь. Висок начинал болеть, и она повернулась на другой бок, боясь снов, но со сном не борясь.

Старый сон вернулся, как только слух перестал различать внешние звуки. Она не считала, сколько раз он ей снился, могла только назвать дату первого – июль 1995 года. Приснился он ей в Раю – на Мальдивском острове. Сон не был частым и не был редким. Она его не звала и не гнала. Во сне она всегда знала, что все прошло, закончилось и осталось в прошлом, отпечатанном десятками пленок – их она тогда не пожалела. Да и был ли смысл жалеть пленки, если свою собственную жизнь она готова была разменять на хорошие кадры.

18 июня 1995 года она оказалась в нужном месте в нужное время. Те, кого она в те дни снимала, предпочли бы родиться на экваторе.

Сон никогда не менялся, ведь был ею самой отснятой пленкой, на которой один кадр следовал за другим в строгой последовательности. Наташин сон увидела вся страна, Франция и Америка – в век высокоскоростных технологий со снов стало возможным снимать слепки и оттискивать их на бумаге.

Коридор

Сон начинался с полевой кухни. Объектив наезжал на солдатский котелок с кашей, в который Наташина рука медленно опускала ложку, зачерпывала горсть крупинок и так же медленно несла ложку ко рту. Ее движения не были растянуты замедленной съемкой – она действительно очень медленно ела кашу, находясь в первом оцеплении федеральных войск, окружившем больницу кольцом людей и бронетехники.

– Этой добавку не давать, – говорит военный со звездами на пагонах. Объектив наезжает на его лицо, выхватывает его пухлые губы, и в Наташином сне эти губы становятся размером с котелок, кривятся, верхняя губа прикусывает нижнюю. Наташа запоминает только губы, погоны и голос. Другие детали в памяти не удерживаются.

Она прошла через второе оцепление, дальше которого журналистам ход был закрыт. Дворами, домами, входя в дверь, вылезая в окна. Медленными движениями ложки ела третий котелок каши, наваленной с горкой щедрым поваром полевой кухни.

– Ребята, я два дня не ела, – сказала она солдатам-срочникам, осторожно снимающим оловянными ложками первый слой еще дымящейся каши, и сразу получила первый котелок. «Помедленней, помедленней, – говорила она себе, пережевывая и глотая, – ты не жрать сюда приехала». Уже в ста метрах начиналась больница.

Вместительная способность ее желудка была превышена на втором котелке, но она давилась кашей – горсть за горстью, – чтобы растянуть время и выгадать шанс на хорошие кадры, которые могли случиться в любую минуту. И время дало шанс, и кадр был бы хорош, если бы она сама не стала его главным действующим лицом.

– Поест, и гоните ее, – отдают распоряжение губы, на нижней застывает капелька слюны. – Зачем вы ей кашу дали?

– Так ведь… сказала, что два дня не ела…

Наташа давит зубами зерна, они мягко рассыпаются, но она все равно перетирает их и запивает компотом из металлической кружки. Готовится ответить.

– Когда человек принимает пищу, – начинает она и, не договорив, спрашивает: – Вам каши жалко?

– Доедай и иди отсюда, тебе здесь быть не положено, – отвечает он голосом ровным, как его погоны, но в нем все же звучит металл. – Больше не позволю лапшу мне на уши вешать.

– Вы идите, погуляйте, – просит она, – не могу я есть, когда вы за спиной.

– Пока ты здесь, я не уйду, – теперь его голос отчетливо звучит котелком, по дну которого скребут ложкой.

– Да идите вы, иди… – она не успевает договорить – день заканчивается, толкнув ее в висок.

Следующий кадр – Наташа лежит на земле. Она открывает глаза и пытается восстановить фрагмент, выпавший из пленки ее памяти. Она сидела, ела, разговаривала, а теперь лежит на земле, фотоаппарат валяется в метре от нее. Поднимается на ноги, поднимает фотоаппарат, стирает с него пыль и вдруг понимает, что вокруг очень тихо, как будто ее окружает непроницаемая стена тишины, которую можно назвать абсолютной. Вокруг носятся солдаты в зеленой одежде, будто кузнечики, справа – толпа людей полукругом. Наташа видит их со спины, они машут руками и при таких взмахах не могут молчать, но кругом тихо. Она подходит к толпе, заглядывает в лица сбоку, рты открыты, но она не слышит их криков, и ей кажется, что она в телевизоре, в котором пропал звук.

Она раздвигает толпу и в щель между чужими плечами видит на земле человека – голого, без погон, но сразу узнает его. Видит его мясо и мышцы, вспоротые осколками. Она медленно ловит его объективом, наводя резкость и выстраивая композицию, несколько раз нажимает на кнопку, и тишина вдруг взрывается, вспоротая криком: «Мама! Мамочка милая! Больно! Больно…» В голосе больше нет котелка, одна только каша – мягкая, рассыпчатая, мамина. Наташа опускает фотоаппарат, вдруг замечая, что без погон он совсем молодой. Она наклоняет голову, и кадры медленно начинают плыть мимо нее, а потом быстрей, и уже крутятся перед глазами, как будто кто-то накручивает на нее саму бесконечную пленку.

К ней наклоняются лица, что-то кричат, и по движению их губ она читает: «Врача!» «Кузнечики» хватают ее под мышки, снимают с шеи «Никон», с плеча сумку, волокут к машине, а она упирается пятками в землю, оставляя в ней воронки для муравьев.

– Отдайте мой фотоаппарат! Где мой фотоаппарат?! – кричит она самым громким в Лужниках голосом, не слышит собственного крика, и ей кажется, в ней столько силы, что она могла бы сдвинуть контейнер.

– Отдайте этой дуре фотоаппарат! Где ее фотоаппарат?! – Крик солдата, больно давящего пальцами на ее подмышку, доносится откуда-то издалека.

– Чуть ниже, и была бы трупом, – говорит лицо в хирургической маске, наклоняясь к ней.

Врачи – в светло-зеленых костюмах, с серьезными глазами, в которых – осознание трагичности момента. На соседнем операционном столе – раскрытая грудная коробка. Наташа вспоминает его голос и кашу из котелка. Но не видела и не помнит, как человек, просивший больше каши ей не давать, наливается свистящим свинцом, взрывается кровью, становясь для Наташи щитом, сам того не желая, но не сумев поймать в себя лишь один осколок – толкнувший ее в висок. Снаряд прилетел слева – солдат-срочник нечаянно нажал на спуск пушки в БМП. Наташа узнает об этом позже, и навсегда запомнит номер машины – триста пятнадцать.

Она видела, как из круга второго бросаются в первый люди с фотокамерами, как крыкают ими, снимая ее со струйкой у виска, текущей маленьким ручейком из большой реки. А она упирается пятками в землю, кричит: «У меня лопнула барабанная перепонка» и не слышит слов – «У нее в голове осколок». Она не судила их – своих товарищей по рабочему инструменту, потому что на их месте, на месте людей, разменявших свои жизни на кадры, поступила бы точно так же.

– Где мой фотоаппарат? – спросила она у врачей.

– Ее чуть не отправили на тот свет, а она – фотоаппарат! – Хирург спустил маску на подбородок, растянул уголки рта, рассмеялся – нехотя и небрежно, добродушно и так, чтобы пожурить.

– Терпи, не шевелись, – сказал он строго, наклоняясь к ее уху, – операция сложная. Мы не можем дать тебе общий наркоз – нужно следить за твоей реакцией. Шевельнешься – заденем мозг.

Он вернул маску на место. Четыре медсестры навалились на нее всем грузом своих мягких, но тяжелых грудей.

– Не вздумай кричать. Не шевели ни единым мускулом.

Она закусила указательный палец.

– Дайте ей марлю, – сказала медсестра, обхватывая ее голову руками, давя локтями на стол, и пальцы ее стали для Наташи неподвижными тисками.

Она впилась зубами в свернутую жгутом, пахнущую хлоркой марлю, почувствовала языком клеточки ее нитей, и замычала. Она мычала громко, вспоминая теленка, умершего от разрыва сердца на белом снегу снежной зимой, а операционная рассыпалась в ее глазах на шестнадцать частей.

Лежа на боку, она подняла ногу и расписалась большим пальцем в воздухе, а потом начала чертить им квадраты, чтобы было шестнадцать, и в каждом – по отдельному кадру. В одном из них, в самом центральном, ей тринадцать лет, она стоит в советском спортивном трико – синем, с красной полоской по бокам – у балетного станка. Улыбается себе в зеркале – худая и длинная, как циркуль. Одной ногой твердо уперлась в пол, как циркуль иголкой в бумагу, другую поднимает и опускает, а тело остается неподвижным. Этому пришлось учиться. Балериной она не стала, но теперь занятия балетом ей пригодились.

Она бы хотела отщелкнуть мгновение, чтобы, крыкнув, оно пронеслось мимо. Но оно задержалось и стучало в висок острой болью, деля ее голову на шестнадцать частей. Время, с которого она все последние годы снимала отпечатки, а чаще – посмертные слепки, не подчинялось ей, не жалело ее, не ценило за то, что она увековечивала его в чужой памяти. И тогда, чертя ногой и мыча, Наташа поняла, что времени не нужны документальные оттиски своих мгновений, не нужна людская память о них, потому что время бесконечно и любое его мгновение может повториться.

– Он умер? – спросила она, выплюнув марлю.

– Еще нет, – ответил врач.

– Скажите, когда умрет, – попросила она и притихла, боясь, что протяжное мычание растянется в воздухе мутной пленкой и скроет от глаз смерть.

– Всё, – сказал врач, затягивая последний узелок на ее виске.

Грудную коробку накрыли простыней. Молоденький солдат всего лишь случайно нажал на спуск пушки – один убит, трое раненых.

– Мама, мамочка милая! – начала она заполнять тишину звуками. Тишина была ей невыносима – казалось, что только в ее абсолюте можно разглядеть смерть, а Наташа передумала с ней встречаться.

– Поспите…

– А он все дергается, доктор, – заговорила она, и доктор подумал: «Бредит». – Плечами водит, как петух. А я сижу, и плохо мне, мурашки по коже, по спине, по рукам. Не могу терпеть, вся изъерзалась, плохо мне, доктор. Я в Вене фотоаппарат покупала и стекла к нему – самые дорогие. Я три года в Лужниках мерзла, меня кинули, а я с нуля. Мечтала фотоаппарат купить. Отец ругался – будешь сидеть в подвале, пыль нюхать, негативы проявлять, чужие рожи на паспорт, и всегда говорить: «Не моргайте!»

Я с «мыльницей» к Красной площади. Я мини-юбку надела. А знаете, какие у меня ноги? Как у Деми Мур. Когда ее в «Стриптизе» показывают, мне подруги звонят: «Наташка, ну, вылитая ты». Там – на корабле – мужики крутые и девки эти – модели. И шампанское еще. А я – «Девчонки, юбки задерите!», и «мыльницей» снимаю. Утром прихожу в «Коммерсант», негативы на просмотровый столик… Ни одного журналиста туда не пустили, а я – с «мыльницей», в мини-юбке. На следующий день газета выходит, и везде, на всех станицах – голые жопы и мужики эти. Отцу в рожу газетой тычу – не буду пылью дышать. Только все это – не талант, доктор.

И вот дергает он плечами, как петух, я встаю – сил больше нет, мурашки, уйду. Иду по проходу, «Никон» новенький из сумки вынимаю, поднимаюсь на сцену – в Вене, значит, в театре – и крык-крык-крык, кадр за кадром. Меня за руки, за плечи, вниз… А я вам скажу, доктор, что жизнь – не театр. Там, на сцене, она мертвая, потому что нет ее. Сиди, смотри и не вмешивайся в игру, потому что ты – никто, и даже не третья сторона. А мне скучно быть зрителем. И в театре можно нажать на кнопку, остановить мгновение, но только мгновения этого нет, придуманное оно, ненастоящее, и твое присутствие игры не меняет. А на войне, доктор, ты можешь, кое-что можешь. Там ты – не актер, но и не зритель. Ты – третья сторона, и можешь тиражировать мгновения, показывать их тем, кто на экваторе, и через сотню тысяч лет. И мгновение это – оно настоящее. И если сейчас оно никому на хуй не нужно, то потом это – история, и ты – история. Вы отдаляетесь, доктор. Уже совсем маленький. Отдайте фотоаппарат. Отдайте… А можно я пойду? Мне снимать нужно.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2