Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дела и ужасы Жени Осинкиной (сборник)

ModernLib.Net / Детская проза / Мариэтта Чудакова / Дела и ужасы Жени Осинкиной (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Мариэтта Чудакова
Жанр: Детская проза

 

 


В такие минуты она, пожалуй, ненавидела – да, именно ненавидела – своего многими людьми уважаемого отца. И даже так – чем больше его уважали, тем больше ненавидела.

Ей самой никакого уважения ни от кого не требовалось. Пожалуй, она и не знала толком, что это такое. Если бы Виктория смогла задуматься над тем, чего она сама хочет, то, наверно, пришла бы к такой мысли: ей вполне хватило б, чтобы ее боялись.

В ее клубах тоже знают, что она дочка Заводилова. Но там знают про него именно то, что надо знать, – какой примерно у него пакет таких акций, а какой – этаких. И точка.

Виктория сидела в ночном клубе со своим в последние месяцы постоянным спутником – Толей Собениным, папиным юристом. Ему было двадцать пять лет, а ей пятнадцать, но разницы в возрасте она не чувствовала. Да и в чем могла сказываться эта разница? Для того чтобы ее почувствовать, надо вести разговоры на разные темы. Тогда обнаруживаются различия – жизненного опыта, образования, знаний, всяких впечатлений – ну, например, от живописи: кому-то нравится Малевич, а другому подавай только Шилова. Что касается Виктории, то вряд ли она даже сумела бы ответить хотя бы приблизительно на вопрос: а что это такое – живопись?

Если уж стремиться к точности – у них с Анатолием вообще не было почти никаких разговоров.

Даже если бы они и задумали о чем-нибудь поговорить, то музыка – правильнее, музыкальный грохот, – в тех местах, где они бывали, достигал обычно такой силы, что человеческая речь пробиться сквозь него просто не могла. Тогда уж надо мегафон с собой таскать, из какого с капитанского мостика приказы отдают.

Виктория с Толей уютно сидели, обсуждали меню – здесь они были наравне, никакой разницы в возрасте не чувствовалось; потом ели, тянули коктейль через соломинку, курили травку – умеренно (Виктория не любила ни в чем перебирать), вставали, двигались под музыку вместе с другими, смотрели стриптиз, слушали группу «Ленинград», раскачиваясь под голос Сергея Шнурова:

Мне бы в небо, в небо, в небо,

Здесь я был, а там я не был!

Путевка в небо выдается очень быстро —

Вышел на улицу – случайный выстрел!

Можно ждать его, а можно ускориться —

Я бухаю, а кто-то колется!

Виктория выкрикивала: «Ес!» или «Класс!», смеялись, постепенно немного пьянели (пьянеть по-настоящему Виктория не хотела и спутникам не позволяла), потом она расплачивалась, Толя провожал ее домой. Иногда происходили маленькие ЧП – тогда приходилось задерживаться. Недавно, когда Виктория уже уходила, кто-то из новых нагрубил одному качку – и пришлось задержаться, посмотреть, как его бьют ногами по голове, пока охранники не остановили это дело. Это было прикольно!

Она приходила домой за полночь, падала на постель, засыпала, утром шла в школу. Придя, делала один урок из пяти – под звуки своих любимых групп и бесконечные звонки по мобильнику. Потом за ней приезжали, она ехала в ночной клуб. И так почти каждый день. С матерью и с отцом она виделась редко, мельком – квартира большая, все трое могли быть дома весь день и ни разу не встретиться.

Вот в феврале и марте этого года они с Анатолием действительно говорили много, подолгу.

Когда он сказал ей про папино завещание – под строгим секретом, конечно, – ее прямо током тряхануло.

Вот это дела!

– Ну папочка, ну козел!



Значит, третью часть наследства получит неизвестно откуда взявшаяся деревенская бомжа! Да еще идиот-папочка уверен, что она – его дочь!

– Башкой надо думать!..

Виктория-то побольше его знает, как такие дела обделываются: как у богатенького буратины р-раз – следите за моими руками! – вдруг появляется взрослая дочка.

Виктория ночи не спала, злобно рисуя картинки, как две эти шлюхи – дочки-матери! – шантажировали ее отца насчет завещания. (В том, что это задумано было давно, еще при жизни Анжеликиной матери, она не сомневалась.)

Матери она говорить не стала – давно привыкла решать все проблемы сама. И решение пришло быстро. Никаких половинчатых мер Виктория не понимала. Чем сложней, болезненней проблема, тем радикальней ее надо решать – так, чтобы второй раз она уже не возникла.

В детстве, играя иногда на ковре в отцовском кабинете (такое бывало редко, но все-таки бывало), она вполуха слышала те твердые, жесткие слова, которые папа произносил по телефону:

– Все! Я сказал – все! С этим человеком надо решить один раз – но так, чтобы он больше не возникал! Да-да, ты меня понял правильно! Физически не возникал!

Слова, оставаясь непонятными, запоминались. Ворочались, обкатываясь в детском умишке. Решительная отцовская интонация переливалась в какие-то свойства вылепляющегося характера. И когда сам Игорь Заводилов в последние пять лет претерпел существенную эволюцию, заметно изменился, люди перестали быть для него той глиной, которую он мял, как хотел (стоит уточнить, что на убийство, несмотря на всю свою жесткость, все-таки ни разу не пошел, хотя и подходил близко), – он увидел, что характер его дочери к этому моменту застыл, как алебастр. Размочить и придать ему другую форму было уже нельзя – только разбить.

Ее воспитанием никто не занимался – она стала воспитывать себя сама, по своему разумению. Создала себе образец – и стала ему следовать.

Она стала такой же решительной, как ее отец в тридцать лет. Но только гораздо более безжалостной.

Смело можно сказать, что она даже не знала, что это такое – жалость. Как будто там, где она помещается у людей, особенно у женщин, у юной Виктории образовалось – не сразу, годам к тринадцати – пустое место. При ней мальчишки жгли котенка – она смотрела спокойно. На кошек и собак, раздавленных на трассах, никак не реагировала (а в раннем детстве – плакала). Вот со своей рептилией ярко-изумрудного цвета – гекконом токки, который весь день дожидался ее, сидя на стекле террариума, и которого боялась ее мать с тех пор, как тот тяпнул ее за палец, – возилась с удовольствием. Любила его? Нет, сказать так было бы неверно. Это была ее собственность, купленная за деньги. И именно поэтому, а не из любви или жалости, Виктория отбила бы руки любому, кто причинил бы этому геккону какой-то вред.

С Анжеликой все прошло как по маслу. Трудно было узнать адрес, но и это оказалось решаемо.

Менеджером тут был, конечно, Анатолий – он знал все правила безопасности, она была в нем уверена. Вернее – уверена в отце: он лопуха держать бы не стал. Правда, тот нарушил тайну завещания – и Виктория догадывалась, почему: он сам имел виды на нее, а значит, и на наследство. Но тут она Анатолия понимала – его поведение было логично и к тому же оказалось полезным для нее.

Следует уточнить – Анатолий идею Виктории с самого начала не поддерживал и, надо думать, ругал себя, что сказал ей про завещание. Ему просто не пришло в голову, что у юного создания родится в голове такой именно план. Он рассчитывал, что они с ней найдут какой-то бескровный способ спасения трети наследства.

Он пробовал отговорить Викторию.

Как юрист, объяснял ей, что после гибели Анжелики в распоряжении отца будут разные варианты изменения завещания – и никто не доказал, что оно будет изменено именно в пользу Виктории. Если же представить себе, что отец ее погибнет вслед за Анжеликой, не успев изменить завещания (почему бы и нет? Ведь все, что заварилось вокруг завещания, имело в виду, само собой ясно, только ситуацию в случае его смерти; не собирался же он кого-то предупреждать о том, когда именно она последует!), третья часть его состояния перейдет отнюдь не к Виктории и ее матери, а к правопреемникам Анжелики.

– И кто же это такие? – надменно спрашивала Виктория.

– Да кто угодно! Наследники часто обнаруживаются только после смерти человека. Да одна наследница и сейчас налицо – тетушка, которая ее растила.

Но оказалось, что вбитое Викторией в свою головку уже никем и ничем не может быть оттуда выбито. Что-то тут было помимо трезвого расчета. Анатолий был еще молод, чтобы уметь заглядывать в темные бездны души – даже если это душа совсем юной женщины.

Не преуспев в отговаривании Виктории от ее плана, Анатолий мог, конечно, отказать ей в помощи по его реализации. На это у него не хватило духу – или моральной крепости. Ведь когда говорят про кого-то: «у него не было выхода» – это, к сожалению, нередко значит совсем другое: «у него не хватило духу упустить – следуя голосу совести – свою возможную выгоду».

Впрочем, выгода в этом случае определялась не так-то просто. Анатолий, видимо, не упускал из виду и тот вариант, что, действуя без него (а что Виктория будет действовать, он понял быстро), она скорее провалит дело, чем с ним. И тогда при расследовании неминуемо с ее же слов (тут он иллюзий не питал) выяснится, что он, юрист, знал о подготовке преступления. Знал – и не сообщил об этом куда следует. К тому же он так и так уже являлся пособником – поскольку предоставил информацию, содействовавшую если не совершению преступления, то возникновению самого его умысла. По крайней мере, так подаст это сама Виктория (и здесь он также не питал иллюзий) – если он откажет ей в помощи. И тогда при хорошем сотрудничестве прокурора и адвоката Виктории (а в том, что защищать ее после провала будет первоклассный адвокат, он не сомневался), ему намотают срок даже и в том случае, если он с этой минуты полностью устранится от затеянного Викторией.

И он решил не устраняться.

Машина закрутилась. Основную работу Виктория взяла на себя – и оказалась на удивление Анатолию умелой и эффективной.

Она гордилась своей умелостью. Не обошлось, конечно, без сложностей, не все катилось как по маслу – или как в кино. Из тех двух, с которыми договорились, один оказался очень нежным и стал ломаться насчет ее условия про лицо и фотографию. Но и этот вопрос Виктория, конечно, решила. Когда есть деньги, круг нерешаемых проблем вообще резко сужается.

А деньги у нее были – она умела откладывать. Вкус к этому у нее появился рано – в восемь лет. Тогда папа первый раз подарил ей на день рождения, помимо говорящей испанской куклы, сто долларов. А мама – копилку в виде Винни-Пуха. Туда и попали эти доллары.

Через год Виктория взяла себе за правило – откладывать ровно половину из любой попавшей в ее еще детские ручки суммы. За семь дней рождения и разных случаев (последние годы она нередко просила у отца деньги – и он давал, не всегда спрашивая, на что именно она их просит) получилась внушительная сумма. Значительную часть сейчас пришлось потратить – ради того, чтобы сохранить гораздо более значительную. Как-то к случаю отец ей очень хорошо все объяснил про «упущенную выгоду».

После того как все было сделано, и по получении фотографии (вернее, негатива), а также после известия из Оглухина, что тело найдено, деньги – выплачены, Виктория почти перестала тревожиться.

В лицо она Анжелику, конечно, не знала, поэтому, хотя фото оказалось очень убедительным, полной уверенности до известия об обнаружении тела у нее быть не могло. И фотография-то ей нужна была совсем не для подтверждения. Тяжело сообщать эти подробности читателю, но таковы факты. Накал ненависти Виктории к непрошеной сестре достигал такой отметки, что она за свои деньги потребовала: Анжелика должна быть изуродована, и желательно – еще живой.

Выполнили ли наемные убийцы пожелание насчет живой – неизвестно, но в гробу лицо Анжелики пришлось прикрыть легкой кисеей: загримировать ожоги оказалось трудно.

Потом Виктория спокойно ждала суда. Что ее людей не найдут, она была уверена, а это было главное. И тут еще так подвезло с этим студентом из Петербурга. Вовремя его туда занесло! И эта записка дурацкая. Виктория внимательно следила за ходом расследования и, скажем так, спонсировала его. Она знала – денег на хорошего адвоката у парня нет, а государственный за свою зарплату до сути не докопается. Тем более подозреваемый, а потом и обвиняемый налицо – вот он, и мотив при нем, и вещдок при нем. За месяц разговоров с Анатолием Виктория поднаторела в юридической терминологии.

Словом, она спокойно ждала – еще немного, и все будет кончено. Анжелику (и имя-то какое дурацкое) похоронят, парень надолго уедет туда, куда, как известно, Макар телят не гонял. Тем более этому, как доносила ей разведка (служба информации у Виктории была налажена прекрасно), усердно способствует ее папочка. Он ходил весь черный и только и думал, как поскорей законопатить убийцу его, видите ли, дочери. Мамочка, конечно, знать ничего не знала, пропадая в фитнес-центрах со своими подругами. А Виктория-то, между прочим, решала и ее проблему! Половина-то немаленького наследства все-таки больше, чем треть? Но, конечно, никакого виду матери она не подавала, жила своей обычной жизнью.

Сумарокову (Виктория не сразу запомнила фамилию Олега – о существовании русского поэта и драматурга XVIII века Сумарокова она ведь не подозревала) дали пожизненное. Все было нормально. Не то что раскаяния или уколов совести – она вообще ничего, кроме чего-то похожего на приятную усталость, не чувствовала. Анжелика мешала Виктории получить после смерти отца причитающиеся ей по праву деньги полностью – значит, ее надо было убрать. Слова «убить» Виктория и в мыслях своих не произносила: в ее среде говорили «убрать» – как убирают с дороги мусор или что-то мешающее проезду. И она говорила так же.

Отпечаток с выразительного негатива она сделала совсем недавно, уже когда все закончилось, – конечно, по секрету от Анатолия. Он бы с ума сошел, если б узнал, что она пошла с этим негативом в ателье. А у нее там знакомый, она наплела ему, что подруга погибла в Сибири в автокатастрофе – и все дела. И негатив сразу отдала Анатолию, он про него давно ныл. Он тут же у нее на глазах его сжег. А отпечаток она, рассмотрев получше, – безо всяких эмоций (разве что бесспорное сходство мертвой девушки с отцом Виктории резко царапнуло где-то внутри, возле сердца), как большинство людей рассматривает в газетах фотографии всяких катастроф, каждый день происходящих где-нибудь в мире, – тоже уничтожила. Хранить его она и не собиралась.

Последнее время об Анжелике Виктория почти не вспоминала. О незнакомом ей Олеге она тем более не думала. И очень удивилась бы, если бы ей стали доказывать, что она должна сочувствовать невинному человеку, чья жизнь из-за нее – и, конечно, из-за неряшливости и продажности судебных органов, – погублена навсегда.

Виктория давно и твердо знала то, что сама ни в коем случае не сумела бы сформулировать – в ее распоряжении не было соответствующего языка. А если бы она его имела, то, наверное, ее взгляд на мир выразился бы примерно вот так.

Так есть – и так должно быть дальше: одним – двигаться по дороге, другим – освобождать ее для их движения на полной скорости. У одних есть деньги – у других нет и не будет; одни – в ночных клубах и казино, другие – в вонючих общежитиях, в коммуналках или в колониях строгого режима – что, по существу, одно и то же.

На ее же языке это звучало гораздо короче:

– Без лоха и жизнь плоха!

Когда все действительно закончилось, об этом именно она как-то разговорилась с Анатолием.

– Что – ему в его деревне лучше, что ли, было?

– Да он вообще-то студент – в Петербурге учится. Учился, вернее, – поправился Анатолий.

– Студент! Ну получил бы диплом – и что? Бомжом был, бомжом остался! Лохи и рождены, чтоб их кидали!

Анатолий незаметно поежился, но возражать не стал.

Мировоззрение, если можно здесь употребить это слово, юной Виктории было гораздо более цельным, чем его собственное.

Глава 32

В Москве. Фурсик

Кто думает, что все это время Фурсик в Москве занимался только выполнением своего личного проекта (с которым мы имели честь познакомить читателя еще в первых главах), тот ошибается.

Он умел организовывать свое время и вести несколько тем одновременно. Конечно, каждый день он уделял не менее часа упорной работе по превращению жителей и гостей столицы в людей вменяемых, цивилизованных и добросердечно относящихся друг к другу.

Он занимался, можно сказать, окультуриванием диких растений.

Ему известна была русская поговорка «Один в поле не воин». Но в этом вопросе Ферапонт Тимофеевич Семибратов, среди друзей для простоты именуемый Фурсиком, русский из русских, со своим народом расходился. Он свято верил – «и один в поле воин». В чем мы с ним полностью соглашаемся.

Потому что, в общем-то, ведь любому ясно и совершенно очевидно – если каждый, не боясь, будет выходить в поле один, чтобы сделать что-то хорошее, то в поле очень быстро наберется огромное воинство (потому что Россия – очень большая и многолюдная страна), готовое к добрым делам. И тогда все у нас получится.

Вот, например, в последние годы в московском метро завелась такая национальная русская забава. Разопьют юноши с барышнями бутылку пива, сойдут на своей станции, а бутылку оставят в вагоне. Вагончик тронется – и бутылочка начинает по нему кататься. Все за ней следят – одни с радостью, другие с неудовольствием. И так суждено ей кататься до второго часа ночи, пока состав не загонят в депо и не начнут уборку. На взгляд Фурсика, что-то необъяснимо противное было в том, как все сидят и тупо следят, как бутылка катается.

А потом – ведь все время объявляют, что метро – зона повышенной опасности. Кто-то может в толкучке, когда все с работы едут, наступить на эту бутылку, поскользнуться. И Фурсик стал каждую замеченную бутылку на глазах у публики выносить – и тут же у двери ставить на платформу. Почему у двери? А чтоб все успели увидеть, что он не с собой берет бутылку – для продажи, а именно и исключительно освобождает от нее вагон.

Фурсик делал это уже три недели и полагал, что, раз его пример прокатился по многим поездам и круг очевидцев уже достаточно велик, скоро количество должно перейти в качество. По его сложным расчетам, через месяц и еще неделю примерно два процента пассажиров должны начать следовать его примеру – такому легкому для подражания. А через год это действие станет привычным для многих. А там, глядишь, половина из тех, кто оставляет бутылки в вагонах, перестанет так делать. Фурсик смотрел на жизнь реально и поэтому понимал, что вторая половина из оставляющих будет так вести себя всегда. Будет выходить из метро, не думая о том, кого резко отброшенная ими стеклянная дверь ударит со всей силы за их спиной, и мочиться, извините, в лифте своего же дома.



...Итак, одну из подтем своего проекта Фурсик назвал «Написанному – верь!» И последние два дня расклеивал только одну листовку.

Она гласила: «Здесь действительно нет входа».

Он лепил ее на дверях, на которых было написано «Нет входа», но все равно люди ломились в эти двери (хотя слово «Вход» было написано на двери рядом), натыкаясь на тех, кто входил в эти же двери изнутри, потому что внутри-то и было написано – «Выход».

Фурсик не мог понять – почему люди так делают? Объяснение было, но по молодости лет он его не знал.



Теперь уж мало кто помнит, а из людей его возраста так и почти никто, что долгие десятилетия в России была власть, которую почему-то называли «советской», хотя хилые выборные органы (а выбирали в них из одного кандидата; мы говорим вам правду, дорогие читатели, и нисколько не шутим) под названием «Советы», будь это Верховный совет, как бы верховодивший всей страной, или сельский совет, верховодивший селом, никакой реальной власти на самом деле не имели. Они сами подчинялись секретарям партии (она была тоже одна, поэтому ее называли обычно просто «партия», даже не прибавляя «коммунистическая»), от генерального секретаря до секретаря райкома или горкома. Эти секретари никем не выбирались, а назначались.

Так вот, в это советское время все вокруг, включая стены самых высоких зданий и даже неприступные скалы на Кавказе, было уклеено и расписано всякими надписями типа «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», «Труд в СССР – дело чести, дело славы, дело доблести и геройства», «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи...» или чего-то еще. Если все это каждый день читать и во все это вдумываться, к концу рабочей недели можно было запросто соскочить или, говоря проще, свихнуться и загреметь в психушку (что, говорят, и случалось – и, уже находясь в буйном отделении, привязанный к койке, человек продолжал выкрикивать лозунги).

Тогда сработал могущественный инстинкт самосохранения, и люди перестали реагировать и на лозунги, и на любую надпись, к ним обращенную, за исключением объявлений о пропавших животных.

И это докатилось до того времени, когда советская власть в течение трех августовских дней 1991 года кончилась (как когда-то началась в течение трех дней октябрьских 1917 года), или, как еще говорят, накрылась медным тазом. И лозунги сменились рекламой. Она была гораздо больше по делу, и сначала читать было интересно. Но быстро надоело. И люди опять перестали читать все, что пишется вокруг них.

А между тем среди надписей – особенно в транспорте – были и вполне полезные.

Вот к ним-то и стремился Фурсик вернуть внимание людей, помогая, в сущности, властям родного города, хотя они его об этом и не просили.

Женя несколько раз в течение этих нескольких суток звонила ему по мобильному телефону. Они обменивались информацией. И на третий день он сообщил ей поразительную и страшную новость.

Глава 33

Снова в Оглухине

Когда Славин мотоцикл встал во дворе на дыбы и умчался в небеса, а все сидевшие в доме Мячика завороженно следили его полет, уставившись в окно, Женя выскользнула за дверь, чтобы позвонить с улицы в Москву Фурсику.

Вернулась она ошарашенная. Села за стол, подперла, как взрослая женщина, золотистую голову рукой и сидела молча. И все, кто были в доме, молчали тоже, испуганно ожидая новых ужасов.



– Поступила новая информация, – сказала Женя, стараясь придать голосу твердость.

Все повернулись к ней.

Узнала же она и рассказала следующее.

У Фурсика есть приятель, он летом помогает одному парню, фотографу – возится с проявителем, сушит фотографии и все такое.

Вчера приятель Фурсика, как всегда, сушил только что напечатанные фотографии и увидел среди них одну очень страшную: лицо девушки с закрытыми глазами – все в каких-то страшных пятнах, как будто прижигали сигаретами... Фурсик, конечно, знал от Жени некоторые подробности того, что произошло несколько месяцев назад в Оглухине. И хотя он и понимал, что Оглухино очень далеко от Москвы, все же с ходу убедил приятеля сделать очень для того трудную и очень рискованную вещь – найти негатив и сделать самому, без хозяина, еще один отпечаток. Тот делал такое первый раз – но все же сумел, и его не застукали.

– Негатив был чей – хозяина? – спросил Ваня Грязнов.

– Нет. Заказчика. Ну вот, сегодня рано утром приятель притащил отпечаток Фурсику. Фурсик сличил с тем, что я ему оставила.

Женя помолчала. Видно было, что ей трудно говорить.

– Это – Анжелика.

Нита закрыла лицо руками и заплакала. Она хорошо знала Анжелику.

Остальные молчали, потрясенные.

Первым очнулся Том.

– Кто заказчик? – сурово спросил он.

– Через полтора часа Фурсик будет знать. Я ему позвоню. А пока надо, пожалуй, звонить адвокату, Артему Ильичу Сретенскому, он теперь в Омске живет. Обрисовать ему все, что мы накопали, и советоваться, как теперь быть – ехать к нему, а потом за Федей или тут сидеть, дальше копать. Если честно, у меня голова кругом идет, – призналась Женя.

– Это у Мячика тут аура такая, – сказал Ваня Бессонов. – Тут у него «мельница вприсядку пляшет И крыльями трещит и машет». Еще посидим – не таких ужасов накопаем.

Как обычно, Ваня цитировал к случаю «Евгения Онегина».

Глава 34

И опять в Москве

В этот вечер Виктория возвращалась домой не глубокой ночью, а несколько раньше.

С Анатолием она простилась у подъезда – оба не хотели, чтобы отец знал, как много времени они проводят вместе. Оба не сомневались, что ему это не понравится. Сама же Виктория, зная намерения Анатолия, оставляла за собой свободу действий – выбирать мужа дело очень непростое, и здесь она ошибки ни в коем случае не совершит.

Анатолий давал ей ценные советы – понимать-то она это понимала, да не всегда им следовала. Он, например, просил и просто умолял ее не оставлять себе те кольца, которые по ее требованию сняли с пальцев Анжелики и привезли ей в Москву. С ожерельем, про которое ей было известно, она нашла в себе твердость поступить разумно – когда его отыскали в ту ночь в комнате Анжелики, оно оставлено было, в соответствии с заранее обдуманным планом, в Оглухине. Удалось найти человека, который переложил его в комнату Олега. Ожерелье фигурировало потом на суде как присвоенное Олегом после убийства.



– Зачем они тебе? У тебя мало колец? – вопрошал Анатолий Викторию. В таком волнении она его до сих пор не видела. – Выброси их, да подальше. А лучше всего отдай мне – я выброшу так, чтобы они не оказались неожиданно на столе у следователя.

– Ты чего, Анатолий? Какого следователя? – смеялась Виктория. – Следствие давно закончено, приговор вынесен, кассация прошла, приговор начали исполнять...

– Терминологию ты освоила. Но откуда у тебя такая уверенность, что убийц не найдут?

– Этот отморозок находится сейчас там, куда за пятнадцать лет ничья нога не ступала! Никто его не найдет, кончай грузить себя и меня!

– А второй?.. Придет с повинной, все расскажет...

– Он своего подельника больше, чем суда, боится – знает, что тот его в любой тюрьме достанет. Кончай вообще, Анатолий, расслабься!

– Ну кольца-то отдай мне все-таки...

В результате она все-таки отдала ему кольца – почти все они были ерундовые, полная дешевка. Только одно – необычной формы, с крупной, зеленоватой с черными прожилками бирюзой, причем прожилки природа расположила так, что они напоминали улыбающуюся рожицу, – она оставила себе: оно ей безумно понравилось.

– Сумасшедшая! Ты же погубишь себя! – кричал Анатолий.

Она клятвенно обещала надевать его только в клубы, где никто и никогда, уж за это можно ручаться, не видел его на руках Анжелики, и всегда снимать перед отчим домом.

Сегодня, едва войдя, она пошла в кухню – после слишком обильного ужина мучила жажда, жутко хотелось соку. Вышел отец. Увидел ее у холодильника – попросил налить. Она сначала подала бокал ему.

И в следующую же секунду, увидев остановившийся взгляд отца, упершийся в ее пальцы, Виктория поняла, что прокололась.

Глава 35

Адвокат

Омск не был родным городом Артема Ильича Сретенского, еще молодого, но очень способного адвоката.

Когда был жив отец, они жили в Москве.

Отец Артема был известным в своей среде теоретиком уголовного права. Восемнадцатилетним ушел он на войну. В их Сокольническом районе призвали одновременно триста московских мальчиков 1925 года рождения. Они два месяца учились под Москвой на младших лейтенантов, потом долго вместе ехали в теплушках, добираясь до фронта, чтобы стать там командирами взводов («Ванька-взводный» – с не очень понятной Артему горечью называл себя отец, изредка вспоминая войну). За это время все они узнали друг друга по имени. С войны из трехсот мальчиков в свои московские дома живыми вернулись трое.

Когда через несколько десятилетий после конца войны правители страны догадались наконец установить 9 мая минуту молчания, Артем, хоть и был тогда маленький, хорошо помнил, как отец садился перед телевизором один, смотрел на бьющееся на ветру пламя вечного огня, и слезы текли по его лицу. Однажды Артемка спросил: «Папа, почему ты плачешь?» Отец ответил: «Я вспоминаю, сынок, всех своих погибших ребят – поименно».

Илью Сретенского два раза жестоко ранило. Пулю из бедра в госпитале в Польше извлечь так и не смогли. Наркоза не хватало, рассказывал отец. Дали полстакана водки и держали вшестером. Не вынули. Так с этой пулей сорок лет спустя отец и умер.

Это было в 1983 году, Артему было четырнадцать. Как стало ясно много позже, отец успел передать сыну понимание самого существенного в своей профессии, хотя самому ему она принесла очень много горечи. Через несколько лет после смерти отца, уже при Горбачеве, когда многие вздохнули и языки развязались, бабушка, которая так и не смогла оправиться после скоропостижной смерти первенца в молодом, она полагала, возрасте, в 58 лет, – рассказывала, как, служа в поверженной Германии председателем военного трибунала в нашей оккупационной армии, Илья приехал в свой первый отпуск. «Мама, – шептал он ей, не доверяя уже и стенам в родном доме, – я ничего не понимаю! Ведь у нас тайное голосование! Как же я сужу солдат за антисоветские надписи на бюллетенях?! Мне их приносят следователи – с именами голосовавших! И я должен давать восемнадцатилетним солдатам по 25 лет!»

Эти два года – 1951-й и 1952-й – навсегда отвратили прошедшего войну молодого советского офицера от советской власти. И никогда уже больше он к ней не повернулся. Тогда, говорила бабушка, он горько жалел, что стал юристом при этой власти. И много лет спустя всячески предостерегал сына от наследственного выбора.

И Артем действительно, памятуя этот завет, никогда бы не пошел на юрфак. Но тут, через два всего года после смерти отца, пришел Горбачев, и стало на глазах светлеть и развидняться. Теперь Артем вспоминал уже то светлое, что связалось у него с отцовской профессией.

Когда Илья Сретенский стал судьей трибунала в московском гарнизоне, то перед первым же его процессом, когда под судом оказались четырнадцать офицеров, командующий московским гарнизоном до суда разослал по всем подразделениям приказ об обсуждении приговора – в назидательно-воспитательных целях. Он предрешил, таким образом, обвинительный приговор. А отец Артема, изучив материалы, пришел к уверенности, что офицеры невиновны! Только одному можно дать год условно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9