Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Каменный ангел

ModernLib.Net / Маргарет Лоренс / Каменный ангел - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Маргарет Лоренс
Жанр:

 

 


Маргарет Лоренс

Каменный ангел

Не гасни, уходя во мрак ночной.

Встань против тьмы, сдавившей свет земной.

Дилан Томас[1]

Маргарет Лоренс обнаруживает удивительный дар: уверенной кистью она живописует судьбу своей героини и с равным мастерством выходит при этом на широкое обобщение. Перед нами портрет необыкновенного человека во всем его своеобразии – и одновременно изображение старости в самом общем, универсальном смысле.

«Нью рипаблик»

I

На самой вершине холма, возвышаясь над городом, некогда стоял каменный ангел. Не знаю, стоит ли он там и ныне в память о женщине, которая покорно испустила дух ради того, чтобы я обрела жизнь, а с ней и свойственный мне дух противоречия. Это был ангел моей матери и плод гордыни отца, решившего таким образом почтить память жены, а заодно и навсегда, как он полагал, увековечить свой род.

Зимою и летом статуя взирала на город невидящими глазами. Она была слепа вдвойне: в каменных глазах не было и намека на зрачки. Изваявший ее умелец почему-то оставил глазные яблоки пустыми. Я всегда удивлялась, как она может увлекать к небесам тех, о ком не ведает. Но я была слишком мала, чтобы понять предназначение этой скульптуры, хотя отец частенько повторял, что купил ее в Италии за огромные деньги – еще бы, чистый белый мрамор. Теперь же я пришла к выводу, что каменотесы далекой солнечной страны знали свое дело, и, цинично высекая целые партии ее подобий, эти потомки Бернини поразительно точно подгоняли их под нужды новоиспеченных фараонов нашего дикого края.

Зимой ее крылья покрывал снег, летом – песчаная пыль. На кладбище Манаваки стояли и другие ангелы, но наш был самый первый, самый большой и уж точно самый дорогой. Остальные, помню, принадлежали к совсем другой породе: неприметные ангелочки, херувимчики с пухлыми каменными губками, один держит в поднятой руке каменное сердце, другой бренчит в вечной тишине на маленькой каменной арфе без струн, третий с ехидной ухмылкой тянет пальчик к надгробной надписи. До сих пор помню эту надпись, мы всегда над ней смеялись:

ОТ ЗАБОТ – В МИР ИНОЙ

ВЕЧНЫЙ ПОКОЙ

РЕГИНА РОЙ

1886

Вот и все, чего удостоилась несчастная Регина, которую в Манаваке давно забыли – как, впрочем, и меня, Агарь. Я всегда считала, что она сама виновата: это была слабая, безвольная, пресная, как диетическая еда, женщина, которая из года в год с мученическим рвением ухаживала за неблагодарной крикливой матерью. Но стоило только Регине умереть от таинственной женской болезни, как сварливая старуха поднялась со своей зловонной постели и прожила ни много ни мало еще десять долгих лет, успев довести до отчаяния своих женатых сыновей. Вот уж за чью душу не надо просить Господа: я почти слышу, как она злобно смеется в аду, а дева Регина вторит ей тихими вздохами из рая.

Летом кладбище наполнял насыщенный и густой, как сироп, аромат пионов – запах похорон и поминок. Вычурные цветки, темно-малиновые и светло-розовые, висели тяжелым грузом на чересчур тонких стеблях и склонялись к земле, не выдерживая собственного веса и тяжести упавшего на них дождя, а среди бархатных лепестков сновали, как у себя дома, вездесущие муравьи.

В детстве я часто здесь гуляла. В те времена немного было таких мест, где можно пройтись по дорожкам со всеми приличиями, не боясь порвать подол о куст чертополоха или привести в негодность белые лайковые ботинки. Ох, как же отчаянно я стремилась тогда к опрятности и чистоплотности – ходила словно чопорная дамочка и всерьез полагала, что аккуратность есть высший смысл жизни. Но иногда сквозь порывы нахального горячего ветра, что сотрясал карликовые дубы и жесткие стебли пырея, упорно покушавшегося на ухоженные обиталища мертвых, на миг пробивался запах первоцвета. Эти яркие дикие цветы всеми корнями цеплялись за жизнь, и, хотя любящие родственники, считавшие своим долгом содержать могилы в приличествующей чистоте, не пускали их дальше окраин кладбища, все же иногда можно было ощутить тонкий аромат – мускусный, с примесью пыли, запах растений, которые росли здесь сами по себе с незапамятных времен, задолго до появления увесистых пионов и ангелов с застывшими крыльями, когда на просторах холмистых прерий обитали лишь индейцы кри с непроницаемыми лицами и лоснящимися волосами.


Память моя неистовствует. Вообще, я нечасто предаюсь воспоминаниям, ну или не так уж часто. Принято считать, что старики живут прошлым. Вздор. Каждый новый день моей бессмысленной жизни имеет теперь для меня особую ценность. Я бы могла поставить его в вазу и любоваться им, как любовалась когда-то первыми одуванчиками, забывая, что это сорняки, и просто радуясь тому, что они есть. Но ради таких, как Марвин, приходится делать вид – ему почему-то спокойнее думать, что старушки питаются прошлым, как кроткие кролики капустой: были-де другие времена, другие нравы. Как я все-таки несправедлива. Ну а что мне остается? Придирки – мое единственное удовольствие; хотя нет, есть еще сигареты – пристрастилась со скуки десять лет назад. Марвин считает, что курить мне не пристало, в мои-то девяносто лет. Его удручает вызывающий вид Агари Шипли, по досадному недоразумению приходящейся ему матерью, с маленькой тлеющей трубочкой между изуродованных артритом пальцев. Вот и сейчас я закуриваю сигарету и медленно ковыляю по своей комнате, вспоминая прошлое и гневаясь на него за то, что оно не дает мне покоя. Только бы не начать размышлять вслух, а то Марвин посмотрит на Дорис, та – многозначительно – на Марвина, и кто-то из них скажет: «Опять не в духе». Пусть говорят. Что мне теперь до разговоров? Слишком долго я обращала на них внимание.

Мужчины, которых я потеряла… Нет, не буду об этом. Не дождется толстуха Дорис моих слез. В моей комнате нет замка. Вдруг, мол, мне станет плохо ночью, как же им открыть дверь, чтобы все уладить (так и говорят – уладить, как будто я просто формальность). Поэтому дверь открыта: входите, когда душе угодно. Личная жизнь – это роскошь, которая не полагается детям и старикам. Иной раз встретятся малыш и старичок и взглянут друг на друга, хитро так, заговорщицки, как будто им и без слов все ясно. Это потому, что ни тех, ни других не считают за людей те, что посередке, – про которых говорят «в самом соку».

Мне было лет, наверное, шесть, когда я носила сарафан в клеточку, светло-зеленый с бледно-красным (это был не розовый цвет, а водянисто-красный, как мякоть спелого арбуза), с роскошным кантом из черного бархата – мне сшила его тетя из Онтарио. Я наряжалась и шествовала во всем этом великолепии по дощатым тротуарам, как маленький павлин, высоко задрав нос, надменная и напыщенная черноволосая дочь Джейсона Карри.

До школы я успела изрядно помучить тетушку Долли. Наш большой дом был тогда диковинкой, второй по счету кирпичный дом в Манаваке, и она всегда старалась ему соответствовать, хотя и была всего лишь наемной работницей. Тетушка овдовела и жила с нами с тех пор, как я родилась. По утрам она носила белый кружевной чепец и визжала на меня как сумасшедшая, когда я украдкой стягивала его с ее головы, выставляя усеянную бигуди макушку на обозрение Рубена Перла, молочника, к немалому его удовольствию. За такие проделки она отсылала меня в магазин, где отец сажал меня на перевернутый ящик из-под яблок, посреди бочек с курагой и изюмом, и, вдыхая запах оберточной бумаги и тканевой пропитки, доносившийся из галантерейного отдела, я разучивала под его руководством меры длины и веса.

– Два стакана – четверть пинты. Четыре четверти – будет пинта. Две пинты – будет кварта. Четыре кварты – галлон. Два галлона – один пек. Четыре пека – один бушель.

Он стоял за прилавком, крупный мужчина в своем неизменном жилете, и, картавя на шотландский манер, подсказывал, когда я сбивалась, и велел стараться, иначе никогда не выучусь.

– Неучем хочешь остаться? Вырасти дурой безмозглой?

– Нет.

– Тогда соображай.

А когда я все называла правильно – монетный вес, линейные меры и меры длины, стандартные меры сыпучих тел и меры объема, – он просто кивал.

Стенка, стенка, потолок,

Вот и выучен урок.

И ни слова похвалы. Отец никогда не разбрасывался словами и не тратил время впустую. Он сделал себя сам. Начал жизнь без гроша в кармане (так он рассказывал Мэтту и Дэну) и сам вытянул себя наверх за собственные уши. Это была правда. Не поспоришь. Братья мои пошли в мать: стройные, но слабенькие, они тщетно старались угодить отцу. Я же, не имея ни малейшего желания на него походить, унаследовала его дерзость, а также орлиный нос и глаза, которые могли не мигая выдержать чей угодно взгляд.

Безделье – мать всех пороков. Он жить не мог без нравоучений. Они заменяли ему Отче наш и Символ веры. Он выдавал пословицы одну за другой, словно перебирал четки или пересчитывал монетки в копилке. На Бога надейся, а сам не плошай. Берись дружно, не будет грузно.

Порол он нас только березовыми прутьями. Такими и его бил отец, хотя и в другой стране. Интересно, что бы он делал, если б в Манаваке не росли березы. К его счастью, на наших холмах березы урождались – тонкие и хилые, они не шли в рост, но для отцовых целей вполне годились. Доставалось все больше Мэтту и Дэну – все-таки они мальчишки, к тому же старшие. Получив взбучку, они тотчас бежали ко мне и проделывали то же со мной, только кленовыми ветками с листьями. Трудно поверить, что мягкие листья клена могут причинять жестокую боль, но они так жалили мои голые бока, еще по-детски пухлые, что я выла, как волк о трех головах, не знаю, от чего больше – от стыда или физической боли, – а они шипели на меня и грозились, если нажалуюсь отцу, перерезать мне горло зубастым хлебным ножом, что висел в кладовке, и тогда я изойду кровью и буду лежать вся белая, как лежал в устланном белым атласом гробике мертвый ребенок Ханны Перл, которого мы видели в похоронном бюро Симмонса. Но однажды я услышала, как Мэтта называют в школе очкариком, а потом и как тетушка Долли отчитывает восьмилетнего Дэна за мокрую простынь, и тогда поняла, что у них кишка тонка, и рассказала отцу. На том все и закончилось, и получили они по заслугам, причем на моих глазах – отец так распорядился. Спустя годы я жалела о том, что видела, как он их порол, и пыталась им об этом сказать, но они не стали меня слушать.

Зря они выставляли себя единственными жертвами. Мне тоже доставалось, хотя, конечно, пореже. Отец так гордился своим магазином, будто он был единственный на всей планете. В Манаваке, правда, он открылся первым, так что причины для гордости, наверное, все же были. Отец перегибался через прилавок и встречал каждого покупателя с распростертыми руками и радостной улыбкой, словно дражайшего друга.

Миссис Маквити, жена адвоката и большая любительница исключительно безвкусных шляпок, улыбнулась тогда в ответ и попросила яйца. Как сейчас помню, пришла она именно за яйцами, причем с коричневой скорлупой – почему-то она свято верила, что они более питательны, чем белые. Я же – в черных туфельках с пуговичками, ненавистных, но теплых бежево-лиловых полосатых чулках и удобном темно-синем шерстяном платье с длинными рукавами (такие он заказывал каждый год на Востоке) – засунула нос в бочку с изюмом, надеясь прихватить горсточку, пока он занят.

– Ой! Глядите, кто здесь бегает, – такие маленькие…

Они прятались в норки, ножки у них были такие крохотные и быстрые – едва разглядишь, и я радовалась, что они вылезли на свет, наплевав на огромные усы и праведный гнев моего отца.

– Как вы себя ведете, мисс?

Та оплеуха – это были цветочки по сравнению с тем, что он устроил в задней комнате магазина, когда миссис Маквити ушла.

– Тебе наплевать, что люди подумают?

– Но я же их видела!

– И что, надо было сообщить об этом всему свету?

– Я не хотела…

– Какой толк извиняться, наломавши дров. Вытяните руки, мисс.

Я была так возмущена, что решила ни за что не показывать ему своих слез. Отец бил меня линейкой, а когда я отдернула руки от дикой боли, заставил вытянуть их снова. Мои сухие глаза приводили его в ярость, словно отсутствие слез означало его поражение. Он наносил удар за ударом, а потом вдруг бросил линейку на пол и обхватил меня руками. От этой хватки я чуть не задохнулась, уткнувшись носом в грубую одежду, насквозь пропахшую нафталином. В его тесных объятьях мне было неуютно и даже страшно, я хотела оттолкнуть отца, но не решилась. Наконец он меня отпустил. Вид у него был озадаченный, будто он хотел мне что-то объяснить, но что – сам не знал.

– Ты вся в меня, – сказал он, словно это все проясняло. – Тебя не согнешь, это уж точно.

Отец присел на пустой ящик и посадил меня на колено.

– Ты должна понимать, – он говорил мягко и торопливо, – когда я берусь за линейку, мне никак не легче, чем тебе.

Такое я уже слышала раз сто, но тогда, глядя на него своими блестящими черными глазами, поняла, что это бесстыжее вранье. Хотя я и правда уродилась вся в него – видит Бог, в этом он не лгал.

Я стояла в дверях – спокойная, но готовая в любую минуту удрать.

– Ты его выкинешь?

– Что?

– Изюм. Ты его теперь выкинешь?

– Не лезьте не в свое дело, мисс, – огрызнулся он, – а не то…

Давясь смехом и слезами, я развернулась и убежала.

В том году многие из нас пошли в школу. В том числе и Шарлотта Тэппен – она была дочкой местного доктора, и ей разрешалось распускать длинные каштановые волосы и носить зеленый обруч, в то время как мне тетушка Долли все еще плела косы. Мы с Шарлоттой были подружки не разлей вода, вместе ходили в школу и вместе косились на Лотти Дризер, пытаясь представить, каково это – не знать, где носит твоего папашу и кто он вообще такой. «Безродной», правда, мы Лотти не дразнили, только мальчишки. Но за спиной посмеивались; зная, что это нехорошо, мы стыдились и веселились одновременно – примерно те же чувства я испытала однажды, когда увидела, как Телфорд Симмонс, поленившись дойти до уборной, зашел по нужде за кустик.

Отца Телфорда в городе не уважали. Он держал похоронное бюро, но за душой у него никогда не было ни гроша. «Он пускает деньги на ветер», – говорил отец; со временем я поняла, что он имел в виду: отец Телфорда пил. Мэтт однажды поведал мне, что Билли Симмонс пьет бальзамирующую жидкость, и я долго в это верила – считала его оборотнем и удирала, едва завидев Билли на улице, хотя он был сама любезность и даже угощал нас через Телфорда шоколадными конфетами. Сам Телфорд носил кудри и слегка заикался, так что ему было нечем нас впечатлить, кроме трупов, появлявшихся время от времени в холодном подвале его дома. Однажды мы засомневались, что его туда в самом деле пускают, и тогда он повел нас с собой и показал того мертвого младенца, сестру Генри Перла. Мы всей компанией залезли через окно в подвале. Сам Телфорд лез первым. За ним шла Лотти Дризер – миниатюрная, изящная девочка со светлыми и тонкими, словно шелковые нити, волосами, она носила залатанные и застиранные платья, но при этом поражала своей дерзостью и напористостью. За ней следовали все остальные: Шарлотта Тэппен, Агарь Карри, Дэн Карри и Генри Перл, который не хотел идти, но побоялся, что мы опять станем обзывать его слабаком и дразнить, напевая:

Как же Генри наш пригож,

На девчонку он похож…

Это, кстати, была неправда. Здоровенный парень, он каждый день ездил в школу на собственной лошади и столько работал по хозяйству, что гулять с нами ему попросту было некогда.

В подвале царил холод, как в городском ледохранилище, где лед с зимней реки лежал все лето под покровом опилок. Мы дрожали, говорили шепотом и приходили в ужас от одной мысли о том, что нам устроят дома, если узнают. Вид мертвого младенца мне не понравился. Мы с Шарлоттой стояли в сторонке, а вот Лотти даже открыла стеклянную крышку и потрогала белый бархат, и складки белого атласа, и крохотное белое сморщенное личико. Потом она с вызовом посмотрела на нас, приглашая повторить ее подвиг, но желающих не нашлось.

– Трусы, – сказала она. – Вот умрет у меня когда-нибудь ребенок, я его тоже положу в белый атлас.

– Ты ему для начала отца найди.

Это был Дэн – он никогда не упускал случая.

– А ты заткнись, – сказала Лотти, – а то…

Телфорд уже места себе не находил.

– Ну скорее же, а то мать застукает, и конец нам…

Симмонсы жили этажом выше. Билли Симмонса мы не боялись, в отличие от мамаши Телфорда – это была злобная и сварливая тетка с вытянутым лицом, к тому же редкостная скупердяйка: встречая Телфорда из школы, она прямо на крыльце вручала ему печенье (только ему и никогда – нам), и тот вынужден был покорно его грызть под ее надзором. Наконец мы собрались уходить, и уже на выходе Лотти сказала Телфорду таким вдохновенным шепотом, что мы с Шарлоттой прямо покатились со смеху:

– Не бойся, Телфорд. Я не дам тебя в обиду. Скажу твоей маме, что это Дэн тебя заставил.

– Нет уж, лучше не надо, – пропыхтел в ответ Телфорд, протискиваясь в оконную раму. – Все равно не поможет. Не станет она тебя слушать, Лотти.

Мы благополучно выбрались во двор, закрыли за собой окно и, оказавшись в безопасности, снова превратились в невинных детишек и стали играть в тени огромных елей, из-за которых во дворе всегда царила темнота. Мы – это все, кроме Лотти. Та пошла домой.

Я хорошо училась, и отец был мною доволен. Иногда, когда я получала в школе звездочку, он давал мне кулек маленьких круглых конфеток или горстку бледных леденцов с сахарными посланиями вроде «Будь со мною», «Красотка», «Люби меня» или «Настоящая любовь». По вечерам мы с Мэттом и Дэном устраивались за обеденным столом и делали домашние задания. Просидеть нам полагалось не меньше часа, а если мы заканчивали раньше, отец заставлял нас решать задачки и щедро раздавал советы.

– Хотите чего-нибудь в жизни добиться – старайтесь вдвое больше других, вот что я вам скажу. Никто вам ничего не поднесет на блюдечке с голубой каемочкой. Сам себе не поможешь, так никто не поможет. Без упорства в люди не выбиться. Трудитесь не покладая рук, иначе никак.

Я старалась пропускать это мимо ушей и думала, что у меня получается, но прошли годы, и я вдруг поняла, что поучаю собственных сыновей теми же словами.

Делая домашние задания, я нарочно медлила, чтобы не пришлось решать отцовские задачи. У нас был букварь с картинками, и я водила пальцем по словам и вглядывалась в маленькие картинки, как будто ждала, что от моего взгляда произойдет чудо и из них вырастет что-то необыкновенное.

Это семечко. Семечко серое.

Но упрямое семечко отказывалось прорастать, и вот уже тетушка Долли выглядывает из кухни.

– Мистер Карри, девочке пора в кровать.

– Да-да. Все, дочь, марш к себе.

Когда он был мной недоволен, то называл меня «мисс», когда настроен благодушно – «дочь», по имени же – никогда. Агарью меня назвали с расчетом, в честь состоятельной и бездетной двоюродной бабки из Шотландии, но та не оправдала отцовских надежд, завещав все свои сбережения известному благотворительному фонду.

Однажды я стояла у нижней стойки перил, собираясь подняться по лестнице, и услышала, как отец говорил обо мне с тетушкой Долли.

– Девчонка-то у нас башковитая. Если б еще…

Он осекся – наверное, сообразил, что в столовой его слушают сыновья.

Уже тогда мы прекрасно понимали: говоря о том, как он вытянул себя наверх за собственные уши, отец имел в виду, что начал жизнь совсем без денег. Однако он был из хорошей семьи – какое-никакое, а все же преимущество. Портрет его отца висел у нас в столовой: на оливково-черном фоне – старенький господин с нездоровым лицом, одетый в несуразный шерстяной жилет горчичного цвета с синими узорами в виде завитушек.

– Он умер, когда вы еще не родились, – рассказывал отец, – даже не успел узнать, что у меня все путем вышло. В семнадцать лет я уехал, с тех пор и не видал старика. Тебя, Дэн, в честь него назвали. Сэр Дэниел Карри. Титул он унес с собой в могилу, ясно дело, бароном-то он не был. Торговал привозным шелком, но в молодости отличился на службе в Индии. Торговец из него вышел никудышный. Почти все потерял, хоть и не по своей вине, а по доверчивости. Партнер обвел его вокруг пальца – грязное было дельце, скажу я вам; вот так я и остался с носом. Но мне грех жаловаться. Я не хуже его устроил жизнь. Даже лучше: я ведь никогда не доверял партнерам и впредь не собираюсь. Все Карри – шотландские горцы. Мэтт, от какого клана произошел наш род?

– Кланранальда Макдональда.

– Верно. Какая у нас музыка, Дэн?

– Марш Кланранальдов, сэр.

– Он самый.

Потом он смотрел на меня и с улыбкой спрашивал:

– Наш клич, дочь?

Я обожала этот клич, хоть и не имела ни малейшего представления, как его понимать, и выкрикивала его так яростно, что братья хихикали, а отец за это на них сердился.

– Брось вызов, кто дерзнет!

Благодаря его сказкам у меня сложилось твердое убеждение, что горцы – самый счастливый народ на свете: целыми днями они ходят и размахивают своими мечами – клейморами, а ночами кружатся в шотландской кадрили. Еще они все поголовно живут в замках, и конечно же все как на подбор – благородные джентльмены. Как я горевала о том, что он уехал и обзавелся потомством в голых прериях, где из достопримечательностей – лишь чертополох, пищащие суслики да грязно-зеленые подобия тополей, в городке, где не наберется и десятка приличных кирпичных домов, зато на каждом шагу – хлипкие лачуги и хибары со смолеными крышами, не выдерживающие ни знойного лета, ни лютой зимы, что студила воду в колодцах и кровь в жилах.

Когда мне исполнилось лет восемь, в городе построили новую пресвитерианскую церковь. Отец разрешил мне пойти на самую первую службу – впервые он взял меня с собой в церковь, а не отправил в воскресную школу. Внутри было просто, ненарядно и пахло краской и деревом; витражей там тогда еще не было, а стояли только серебряные подсвечники у алтаря, и на каждом – крохотная табличка с именем отца; и еще у нас были свои собственные места – отец и еще несколько человек закупили скамьи для своих семей и обили их мягким бежевым бархатом, чтобы во время долгих служб пятые точки сих избранных не страдали от жестких дубовых сидений.

– В этот памятный день, – с чувством произнес преподобный Дугалл Маккаллок, – мы должны выразить особую благодарность прихожанам, благодаря чьей щедрости и христианскому участию появилась эта церковь.

Он стал называть имена, словно зачитывал список отличников. Люк Маквити, адвокат. Джейсон Карри, бизнесмен. Фриман Маккендрик, управляющий банком. Бернс Макинтош, фермер. Рэб Фрейзер, фермер. Отец слушал, скромно склонив голову, но не преминул нагнуться ко мне и прошептать:

– Мы с Люком Маквити, видать, больше всех дали – нас-то вперед всех назвал.

Люди, казалось, были в сомнениях: надо бы похлопать, да вроде в церкви не положено. Я ждала и надеялась, что овации все-таки будут – ведь я надела новые белые кружевные перчатки, и мне так хотелось ими похвалиться, а тут такой случай. Но пастор провозгласил псалом, и мы дружно запели:

Тоскующий взор возвожу я к горам в тишине,

О, где мне спасенье, откуда ждать помощи мне?

Лишь Бог наш не даст мне лишиться терпенья и сил,

Лишь Бог наш, что землю и небо один сотворил[2].

Тетушка Долли все время твердила нам, что отец – человек богобоязненный. Я конечно же нисколько в это не верила. Просто не могла себе представить, что отец может кого-то бояться, хоть бы и Бога, тем более что сам он даже и не творение Всевышнего. Господь, может быть, и создал небо, землю и большинство людей, но отец – тот сделал себя сам, ведь мы это слышали от него изо дня в день.

Однако он не пропускал ни одной воскресной службы и никогда не забывал помолиться перед едой. Благодарственную молитву он всегда читал сам, причем так медленно, что мы ерзали на месте и исподлобья поглядывали на тарелки.

Кто может есть – не хочет есть,

Кто хочет есть – не может.

Но мы хотим и мы едим

И слава тебе, Боже![3]

После смерти матери отец так и не женился, хотя иногда поговаривал о том, чтобы найти жену. Думаю, тетушка Долли Стоунхаус втайне надеялась, что в конце концов именно она станет его избранницей. Бедняжка. Я тепло к ней относилась, хотя она никогда не скрывала, что ее любимчиком был Дэн, и мне было жаль, что она, наивная, по-своему понимала причины отцовского нежелания предложить ей руку и сердце – списывала все на свою неказистую внешность: кожа скверная, сколько ни втирай в нее лимонный сок и отвар лещины, и передние зубы торчат, как у кролика. Она так стеснялась этих своих зубов, что, когда говорила, прикрывала рот рукой, и сквозь заслон пальцев порой было не разобрать слов. Но не тетушкина внешность удерживала отца от решительного шага. Мы с Дэном и Мэттом точно знали, что он никогда бы не женился на своей экономке.

Лишь однажды я случайно увидела, как он разговаривает с женщиной наедине. Иногда я уходила на кладбище одна – почитать в тишине и отдохнуть от братьев. У меня было свое тайное место за кустом виргинской черемухи, почти у подножия холма, прямо за оградой. Мне было тогда лет двенадцать.

Они тихонько шли по дорожке чуть ниже, почти у берега, там, где мутные воды Вачаквы шумно бились о камни. Я не сразу поняла, что здесь кто-то есть, а когда их заметила, бежать было поздно. Он явно сердился.

– Ну что опять не так? В чем разница?

– Он мне нравился, – сказала она. – Я любила его.

– Любила, как же.

– Да, любила! – вскричала она. – Любила!

– А чего пришла тогда?

– Я подумала… – тонкий девичий голосок. – Я подумала, как и ты: какая теперь разница? Но все совсем по-другому.

– Так и в чем разница?

– Молодой он был.

Я ждала, что отец ее ударит, а может быть, скажет: «Вытяните руки, мисс» – как мне. Я не знала, за что, но даже сквозь листья видела по его лицу, что он готов крушить все вокруг. Он, однако, не притронулся к ней и не сказал ни слова. Повернулся и, хрустя сухими ветками, пошел к своей повозке. Затем я услышала взмах хлыста и удивленное лошадиное фырканье.

Женщина проводила его пустым, ничего не выражающим взглядом, словно уже ничего не ждала от жизни. Затем побрела в гору.

Мне не было жалко ни ее, ни его. Напротив, я их презирала: его – за то, что он с ней гулял и разговаривал, ее – да хотя бы уже за то, что она была матерью нашей безродной Лотти Дризер. И все же сейчас, вспоминая выражения на их лицах, я вряд ли смогла бы сказать, кто из них оказался тогда более жестоким.

Вскоре после того случая она умерла от чахотки. Я была уверена, что так ей и надо, хотя у меня не было причин так думать, – дети часто злятся от собственного бессилия, когда узнают тайну, но не могут проникнуть в ее смысл. Я сделала все, чтобы первой сообщить ему: бегом прибежала домой из школы, спеша провозгласить новость. Но он сделал вид, что за всю жизнь и словом с ней не перебросился. Позволил себе всего три замечания.

– Бедняга, – сказал он. – Жизнь у нее была не сахар.

Затем, словно взяв себя в руки и вспомнив, с кем он говорит:

– Ну, умерла и умерла – невелика потеря для города.

Вдруг он как будто встревожился.

– Чахотка? Постой-ка, она ведь заразная, да? Хм, чудны дела Твои, Господи.

К чему он все это говорил, я тогда не понимала, но слова запомнила надолго. Не раз думала я с тех пор: в котором из трех случаев он говорил от души?

После школы братья работали в магазине. Денег они, конечно, не получали. Но и вреда от этого не было. Тогда считалось, что молодежь должна помогать по хозяйству, и потому дети не болтались без дела, как сейчас. Мэтт, худой парень в очках, работал много и упорно, никогда не улыбаясь, но и не жалуясь. Однако руки у него росли не оттуда – то споткнется о мешок со стеклами для ламп, то смахнет с полки бутылку ванильной эссенции, и тогда ему здорово влетало от отца, который не терпел неуклюжести. Когда Мэтту стукнуло шестнадцать, он попросил у отца ружье, чтобы поехать с Жюлем Тоннэром ставить зимние капканы на Скачущей горе. Отец, естественно, ничего ему не дал: сказал, что Мэтт прострелит себе ногу, а протез ему не по карману, да и вообще, он не позволит сыну шататься по округе с полукровкой. Интересно, что чувствовал тогда Мэтт? Этого я не знала. Я вообще мало что знала о Мэтте.

Мы частенько вытаскивали из-под дощатых дорожек медные монетки – их в изрядном подпитии роняли беспечные субботние гуляки, возвращавшиеся домой из отеля «Королева Виктория», и Мэтт всегда опускал свою веревку с еловой смолой на конце, хорошенько до этого пожеванной, с серьезным и сосредоточенным видом. Пойманные монетки он никогда ни на что не тратил и никогда ими не делился, даже если смолу для этих целей мы давали ему прямо изо рта. Он складывал их в черную жестяную копилку вместе с мелкими бумажными деньгами – двадцатипятицентовыми купюрами, которые присылали тетушки из Торонто, и пятидесятицентовыми, которые отец торжественно вручал нам на Рождество. Ключ от копилки он носил на шее, словно медаль Святого Христофора или распятие. Мы с Дэном обычно поддразнивали его с безопасного расстояния:

Жадный Мэтт, жадный Мэтт,

Не поймаешь, нет, нет, нет.

Я никогда не видела, чтобы он доставал деньги из своей копилки. Нет, он копил не на складной ножик или еще какую-нибудь безделушку. Я слишком плохо о нем думала. Правду я узнала только много лет спустя, слишком много лет спустя, когда уже вышла замуж и переехала в дом Шипли. Тетушка Долли рассказала.

– Ты разве не знала, Агарь, на что он хотел потратить свои деньги? Я смеялась над ним, а он и в ус не дул – такой уж он был. Мэтт, видишь ли, решил отделиться от отца, или выучиться на адвоката на Востоке, или купить судно и торговать чаем, такие вот чудные мечты, как у любого мальчишки. И вот, на семнадцатом, что ли, году до него наконец дошло, что на горстке монет далеко не уедешь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4