Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Молодые годы короля Генриха IV

ModernLib.Net / Историческая проза / Манн Генрих / Молодые годы короля Генриха IV - Чтение (стр. 10)
Автор: Манн Генрих
Жанр: Историческая проза

 

 


— Мне ужасно тяжело. Я словно брожу ощупью и никак не могу найти выход. — Так же блуждали они теперь по узким извилинам лабиринта. — Я всегда, всегда помнил о тебе! — проговорил он вдруг так горячо и трепетно, что Марго приостановилась и посмотрела на него: на глазах у юноши стояли слезы. Это были, без сомнения, искренние слезы, и вместе с тем он был уверен, что она наконец будет тронута и выложит всю правду.

— Я ведь сама наверняка ничего не знаю, — взволнованно начала она и вдруг смолкла на полуслове.

— Но у вас есть основания что-либо предполагать? Какой-нибудь повод?

— Нет! Нет! — Она словно заклинала его молчать. Тщетно!

— Мы ведь должны пожениться. Но, вы понимаете, почему я сейчас не целую ваше прекрасное лицо и не поднимаю вам юбки? У вас есть тайна от меня, и это сильнее всего остального.

Девушка только застонала. Однако он не давал ей пощады.

— Никогда ещё моя страсть к вам не была так глубока, как теперь. Я смогу любить отныне только одну-единственную! — воскликнул Генрих и сам поверил своим словам. — Ах, Марго, Марго! Ведь вы дочь женщины, которая, может быть, убила мою мать!

Внезапно наступившее молчание и ужас, охвативший девушку, явились как бы ответом на его слова. Наконец Марго разрыдалась, она поняла, что стала теперь по-новому дорога сыну бедной королевы Жанны и что в той любви есть что-то грозное. Она сделалась для него каким-то роковым символом, образом из античной трагедии, тогда как сама по себе она довольно заурядная, добродушная девушка, не умеет противиться своим вожделениям и бывала за это иной раз даже порота; считает в порядке вещей, что при их дворе людей убивают и что каждого, кто становится поперёк дороги её матери, умеют ловко устранить. Сама Марго жила среди всех этих злодеяний, нисколько ими не смущаясь, и частенько отдавалась увлечениям, в то время как рядом совершались убийства.

— Вы, может быть, дочь той женщины… — повторил, он, теперь уже лишь для собственного спасения, лишь из-за того ужаса, который все больше овладевал его душой, как бы предостерегая от бурно разраставшейся страсти.

— Может быть, — сказала она с глубоким равнодушием. И в самом деле, без всяких доказательств, она была глубоко уверена, что и это злодейство могло быть совершено её матерью с таким же успехом, как и все остальные, поэтому ей стало ещё более жаль его, чем если бы он уже не сомневался и решительно бросил ей в лицо обвинение. Он был беззащитен, у него были ласкающие глаза, его мать убита её матерью. А он готов ради Марго забыть обо всем. Это и особенно его полная невинность и непричастность к таким делам тронули её сердце, оно пылко забилось, и Марго охватило нетерпеливое желание, чтобы юноша наконец оторвался от своих дум и кинулся на неё.

Он уже готов был это сделать, уже протянул к ней руки. Но в последнее мгновение он вскрикнул от ужаса, и она тоже вскрикнула — лишь поэтому, что его чувства стали полностью её чувствами. Но увидела она далеко не то, что увидел он. Его блуждающий взгляд случайно задержался на одном из погруженных в зелёный сумрак закоулков лабиринта: оттуда им навстречу плыла призрачная фигура, словно желавшая встать между ними. Восемнадцатилетний юноша потерял голову, и прозвенел его отчаянный вопль:

— Мама!

Неизвестно, сколько времени продолжалось видение. Но вдруг он почувствовал, что Марго припала к его груди, ощутил желанную, покорную тяжесть её тела, — она сама бросилась к нему, прижалась и проговорила, плача и смеясь:

— Там же просто зеркало, чтобы люди ещё больше запутались среди дорожек; никто к тебе не шёл, только я, твоя Марго! И теперь я — вот, потому что теперь я люблю тебя!

А сама думала: «Две слезы уже скатились у меня по щекам, посмотрим, выдержат ли румяна». Он же думал: «Теперь ей Гиз будет уже не нужен», — и стал мять её широкую жёсткую юбку. Ибо при самых возвышенных побуждениях люди не забывают и о самых низменных.

Однако эти кощунственные мысли носились, как беспомощные челны по бурному морю, и это была страсть. Всюду вокруг них — нечистая жизнь, тайные злодеяния, и только они двое вырвались на просторы пьянящей бури. В это море хотим мы кинуться, и никто о нас больше никогда не услышит! Они замерли, обняв друг друга: прекраснейшие мгновения, единственные и незабываемые. И когда, гораздо позднее, им доводилось встречаться и они уже не раз испытывали друг к другу презрение и даже ненависть, они вспоминали о тех минутах и вдруг становились опять юношей и девушкой из лабиринта, где стоял этот душный и пряный запах…

Марго высвободилась первая. Ода просто изнемогла, чувства такой силы были ей ещё неведомы. Забыл обо всем и Генрих. Как ни странно, но в первую минуту пережитое показалось ему постыдным, он уже готов был посмеяться и над нею и над собой. За таким подъёмом обычно следует смущение, поэтому они продолжали блуждать по узким извилинам лабиринта, и Марго уже не могла найти выход. Но когда выход вдруг оказался перед ними, она остановила Генриха и сказала:

— К сожалению, ничего не выйдет. Я не буду твоей женой.

Впервые с детских лет назвала она его на ты — и только, чтобы отказать ему.

— Нет, Марго, мы должны пожениться. Иначе не может быть, — рассудительно настаивал он. А она:

— Разве ты не видел ту, которая хотела стать между нами?

— Моя мать сама желала этого брака, — торопливо сказал Генрих, чтобы пресечь все дальнейшие возражения. Она же промолвила, изнемогая, задыхаясь: — Мы этого не выдержим.

А имела она в виду, что им не выдержать такой страсти со столькими подводными рифами — грехом, происками, подозрениями; да ещё покойница суёт между ними своё несчастное лицо и мешает целоваться! Марго могла бы, если бы захотела, все свои мысли переложить в латинские стихи; но она этого не сделала, в её чувствах не было тщеславия. Она смирилась, хотя смирение и было не свойственно вольнодумной принцессе Валуа. В ней вдруг проснулось сознание христианского долга, а вместе с ним и потребность в человеческом самоуважении. Нет, решительно в этом лабиринте с Марго произошло слишком много необычного, так не могло продолжаться. Все же она заявила:

— Тебе надо бы уехать отсюда, сокровище моё.

— Слышать, что меня так называют твои губы, и покинуть тебя?

— Это безнравственный двор. Я занимаюсь науками, чтобы ничего не видеть. Моя мать верит только своим астрологам, а те предсказали ей смерть королевы Жанны, — вероятно, другие поручили им это сделать. И мало ли что ещё они ей нашептали!

У Марго могли быть всякие предположения относительно будущих событий, но, вместо того чтобы обратить подозрения Генриха на её мать, она предпочла свалить всю вину на астрологов.

— Поскорей уезжай! — повторила она.

— Вот ещё! Точно я боюсь! — Его возмущение все росло. — Не хватало только, чтобы я закутался с головою в плащ и Париж освистал меня, когда я буду удирать!

— Это в вас говорит глупая гордость, сударь.

— А у вас, сударыня, на уме не то, что на языке. Уж не герцог ли Гиз?

Столь жестоко не понятая в своих самых чистых побуждениях, принцесса Маргарита сверкнула гневным взором на бессовестного, и он не успел опомниться, как она вышла из лабиринта.

Танец-приветствие

Выбравшись из тёмного лабиринта, ослеплённый ярким сиянием дня, Генрих все же увидел, что Марго ушла недалеко. Её брат, король, перехватил её и сжимал ей плечо так крепко, что лицо девушки скривилось от боли. Притом он злобно сопел и что-то выговаривал ей, а что, не разобрать. Ясно, что Карл слышал их последний спор. Обо всем, предшествовавшем этому спору, он знать не мог. Но Генрих затрепетал от воспоминаний, что-то поднялось у него в груди. Словно горячий ключ, забивший из недр скалы. То же самое, конечно, чувствует и она. И напрасно она с этим борется!

Тем временем Марго удалось вырваться из рук брата, она выпрямилась, гордо и гневно стала перед ним.

— Вы не принудите меня, сир, выйти за гугенота. Мне всегда претили ваши интриги. Всем отлично известно, что я католичка, и я не собираюсь менять веру.

Карл Девятый сначала был изумлён столь неожиданным упорством своей сестрицы. Она осмелилась назвать планы их матери, мадам Екатерины, интригами! Затем он пошёл на попятный; кроме того, король заметил Генриха и громко заявил: — На этот счёт не беспокойся, моя толстуха, католичкой ты останешься и при своём гугеноте! — И добавил вполголоса несколько слов: может быть, это была угроза, может быть, он произнёс имя их матери, ибо принцесса на миг испуганно отвела взор и покосилась на верхнее окно. Брат, видимо, решил, что сопротивление её сломлено, взял за руку и неторопливо повёл к предназначенному ей господину и повелителю.

— Вот тебе моя толстуха Марго, — обратился Карл Девятый к Генриху Наваррскому.

И тут же продолжал: — Наварра, мы с тобой ещё не поздоровались, я был занят собаками. Но мы наверстаем упущенное и выполним все в подобающей форме.

Он тут же отошёл на двадцать шагов, хлопнул в ладоши — вероятно, он уже успел распорядиться, и даже весьма обстоятельно: задержавшись в лабиринте, влюблённые дали ему эту возможность. Правда, все могло быть подготовлено и другой особой; притом ещё обстоятельнее.

С двух сторон, из-за Луврского замка, выходившего своим прекрасным фасадом в парк, появились две процессии разодетых придворных, одна двинулась в сторону короля Франции, другая обогнула короля Наваррского. Перед домом выстроились солдаты: слева швейцарская стража, справа французская гвардия. Те и другие ударили в барабаны, и под вихрь барабанной дроби придворные заняли свои места. Тотчас из ближайшей залы донеслись торжественные и нежные звуки скрипок и флейт.

Тем временем средние двери дворца распахнулись. Оттуда вышли дамы — множество прекрасных фрейлин, но все они, подобно жемчугам, окружающим крупные бриллианты, только сопровождали обеих принцесс-жеманниц, а те, подчёркивая свою изысканность, держали друг друга лишь за кончики высоко поднятых розовых пальчиков и делали шажки так осторожно, будто ножки у них из стекла. Это были Маргарита Валуа и Екатерина Бурбон. Но как ни заученно выступали они, в их движениях чувствовались живость и своеволие. В такт музыке они проследовали между двумя рядами придворных. Солнце озаряло принцесс с головы до ног, и, когда они остановились и обернулись, чтобы видеть торжественную церемонию, которая должна была сейчас начаться, все на них засверкало, переливаясь блеском: парча, диадемы, нежная, холёная кожа. И все-таки они являлись лишь второстепенными фигурами, дополнительным украшением этого празднества. Присущий обеим насмешливый ум на этот счёт их не обманывал; и самолюбивой Валуа и простодушной дочери Бурбонов это показалось забавным, и они сообщили друг другу о своих впечатлениях лёгким пожатием пальцев.

Встретились глазами и брат с сестрой — Генрих с Екатериной. И глаза их как бы сказали друг другую «Помнишь наш маленький замок в По, огород и дикие горы? К чему все эти фокусы! Однако внимание: нам и этому нужно учиться. Откуда у тебя такое красивое платье? А у тебя? От нашей дорогой матери, от кого же ещё!»

Их разговор без слов продолжался лишь мгновение. Карл Девятый уже начал большой церемониал. Генрих услышал за своей спиной чей-то голос, может быть, он принадлежал д’Обинье, Конде или Ларошфуко, а может быть, и молодому Лерану: — Сир, — прошептал этот голос. — Точно подражайте во всем королю Франции!

— Кажется, это будет в первый раз, — отозвался Генрих, однако был тут же вынужден признать, что Карл в совершенстве владеет ритуалом. Король Франции — он был в белой шёлковой одежде, коротких панталонах с буфами, длинных чулках и в берете с пером — сделал шаг, всего один шаг, но — этот шаг послужил сигналом для его братьев, герцогов Анжуйского и Алансонского, и они тут же встали у него за плечами. Подобное сочетание трех фигур имело глубокий смысл, и оно означало: «Я и мой дом». В этом сочетании было столько гордости и величия, что преждевременно опустившийся Валуа вдруг снова, как в юности, блеснул утончённостью своей породы. В ту же минуту оркестр заиграл громче: вступили деревянные трубы. До того музыка звучала пленительно, теперь она загремела торжественно и важно, все нарастая, пока вновь не грянула дробь барабанов.

А над королём, над его сказочным дворцом, над залитой блеском свитой простиралось высокое, лёгкое, светлое небо. Звуки разносились далеко, особенно по водам Сены, которая была отделена от ограды изысканного парка лишь заброшенной и, пустынной полосою берега. По береговому откосу уже карабкался кое-кто из прибрежных жителей, самые ловкие пытались даже одолеть стену. Стража просто-напросто спихивала их вниз древками алебард; поэтому все, кому удавалось подсмотреть кусочек происходившего в парке представления, которое давали сильные мира сего, были очень довольны, и даже те, кто ничего не видел, весело шумели, как и полагается народу.

А в это время одно из окон верхнего этажа, выходящих в парк, тихонько скрипнуло, правда, этого скрипа никто не слышал, и между створами показалось высунувшееся из-за штор свинцово-серое лицо. Похожие на угли глаза старухи следили за тем, что происходило внизу; все это было ею же самой придумано и подготовлено: торжественная встреча короля-католика с королём-гугенотом, участие в ней обоих братьев короля, похвальба огромной, блестящей свитой — такое зрелище неизбежно должно было вызвать у сопляка-беарнца и его оборванцев ощущение, что сами они люди ничтожные, и укрепить их доверие к королевскому дому.

Об этом и размышляла старуха со свинцово-серым лицом, и улыбка морщила её тяжёлые щеки.

Только Марго могла видеть её со своего места, и вдруг, неведомо почему, принцесса почувствовала дурноту. «Что я делаю! Ведь этого-то я и не хочу, и добром это не кончится! Если я дам зайти сближению ещё дальше, случится что-то ужасное. Как раз сейчас мне следовало бы опять сойтись с Гизом, — хотя с нынешнего дня между нами всему конец, — чтобы, несмотря на все, расстроить мой брак с Генрихом, которого я люблю, как собственную жизнь».

Марго была одна со своими предчувствиями, со своей совестью. Все, даже её возлюбленный Генрих, целиком отдались внешней стороне совершавшейся церемонии. Впрочем, эта церемония вскоре опять захватила её, и, как обычно, внешние события заглушили голос совести. А Генрих тем временем все подмечал. Кроме лица в окне, от него ничего не ускользнуло: ни поистине царственный размах празднества, ни выражение на лицах его участников, ни даже голоса народа, который по-своему принимал участие в этом балете. Так называл юноша про себя торжественную церемонию, участником которой оказался. Смутные предчувствия его не тревожили, зато ему не изменяло критическое остроумие, и никакой показной блеск не мог затуманить зоркость его взгляда. Поэтому Генрих, видя вокруг себя множество лиц, готов был поклясться, что их выражение заранее заказано и заказ оплачен и выполнен.

Несмотря на все эти наблюдения, он тщательно подражал каждому движению Валуа: делал те же па, так же долго держал ногу поднятой и опускал её почти на то же место, чтобы шествовать как можно медленнее и торжественнее. Рядом с Генрихом, вернее, несколько отступя, следовал его двоюродный брат Конце — единственный представитель бурбонского дома, который оказался налицо. Как только король Франции и его братья пригласительным жестом простирали руку ладонью вверх, прижимали её к сердцу или снимали шляпу, Генрих и его кузен спешили проделать то же самое; они тоже были в положенной роскошной одежде — почти единственные среди гугенотов. Обе группы продолжали двигаться друг другу навстречу под звуки музыки, точно исполняя некий священный танец, соответствовавший высокому сану короля — избранника и помазанника божия. Они все более сближались, и каждая уже не производила впечатления какого-то нераздельного целого — уже бросались в глаза детали, а они всегда вызывают разочарование, нарушая словно бы уже достигнутое единство. И все более подозрительными становились те, кто надел на своё лицо заказанную ему личину.

«Взять хотя бы де Нансея, — он мне вовсе не друг! Остережёмся его! Он начальник личной охраны короля. Я заранее уверен, что мне ещё придётся увидеть его настоящее лицо, когда оно не будет почтительно улыбаться по заказу. Самое главное — внушить им такое уважение, чтобы никакие балеты были уже не нужны. Все это лица людей, которые нам ничего не забыли, а мы им. А какова, например, вон та улыбка? Кажется, это некий де Моревер?»

— Кузен, того придворного зовут не Моревером?

«И это называется улыбкой? Но ведь совершенно ясно, что ему гораздо больше хочется убивать, чем кланяться! Моревера я возьму себе на заметку».

И все же самые убедительные открытия бледнеют и на время забываются, если к ним случайно примешивается личное чувство неловкости, вызванное хотя бы ощущением того, что ты смешон. Но именно это и произошло, когда Генрих, подойдя ближе, увидел иронию на лицах тех, кто находились в задних рядах и считали себя в полной безопасности. Генрих сразу понял, что давало королевским придворным сознание их превосходства: убогий вид его свиты. Этого открытия он все время втайне опасался и потому собрал вокруг себя тех, кто был одет получше. Их было, увы, немного, и, подойдя вплотную к партии Карла, они уже не могли заслонить остальных, шагавших позади, — толпу людей в потёртых колетах и запылённых башмаках. Гугеноты явились сюда в том виде, в каком были, когда их наконец после долгого ожидания у ворот подъездного моста впустили в этот ненавистный Лувр — притом, разумеется, лишь самую ничтожную часть отряда. Но у них лица были не заказные, а настоящие, шершавые и обветренные, в отличие от гладких лиц придворных, и, не поддаваясь их слащавой любезности, они хранили выражение суровости и благочестия. Там — тщеславный блеск и ледяная чопорность, здесь — неприкрытая бедность, которая явилась сюда требовать своих прав. Ведь люди Генриха вели войну ради того, чтобы жить, а иные — ради высшей жизни, и называли они её иногда верой, иногда свободой.

Впервые за все время, что Генрих был здесь, ему вдруг стало весело. Он готов был громко расхохотаться и, вероятно, с большим правом, чем царедворцы, которые только усмехались. Вместо этого, став перед Карлом Девятым, он сначала ударил себя в грудь, а затем низко склонился и описал правой рукою круг у своих ног. То же самое Генрих проделал справа и слева от короля Франции и, вероятно, повторил бы поклон даже за его спиной. Но Карл привлёк шутника в свои объятия и напечатлел на его щеках братский поцелуй, причём тайком ткнул его кулаком в бок. И тот и другой отлично поняли смысл этого жеста. Сейчас опять происходит та же пародия на почитание, которую некогда разыграл семилетний мальчик, встретившись с двенадцатилетним.

— Ты все такой же шут, — сказал Карл, но шёпотом, и никто, кроме Генриха, его не слышал. Затем торжественно представил ему своих братьев, как будто вместе с одним из них Генрих не протирал штаны на школьной скамье, а позднее не стоял против него на поле брани. А сколько шалостей они вместе устраивали! Тем временем наверху снова скрипнуло окно — его закрыли, ибо цель комедии была достигнута и проделка удалась. Теперь у деревенского увальня должно было сложиться впечатление, что эти Валуа — несколько странное, а в общем неплохое семейство; так говорила себе старая королева, которая тоже была не лишена известной доли юмора.

Но вот в оркестре все инструменты отступили перед арфами, и это послужило знаком для дам. А чтобы они его не пропустили, первый дворянин короля де Миоссен ещё кивнул им. И дамы действительно двинулись с места, впереди обе принцессы. Они едва касались друг друга высоко поднятыми пальчиками, да и ножки их словно не ступали, а парили над землёй. Остановившись со своей свитой молодых, нежноцветных фрейлин перед обоими королями, жеманницы-принцессы плавно опустились на колени, вернее, почти опустились, ибо все это совершалось только условно, так же как и целование руки у короля Франции, причём благородство его движений казалось в этот миг поистине неподражаемым. Он сделал вид, что поднимает сестру, а затем подвёл к её повелителю, королю Наваррскому. И на этот раз Карл уже не сказал: «Вот тебе моя толстуха Марго».

Что же касается до самого Карла, то он подал руку Екатерине Бурбон. С ней открыл он шествие. И процессия под медлительную музыку чопорного танца двинулась вокруг парка к птичнику. Здесь можно было полюбоваться причудливыми пернатыми «с островов». Они искрились и сверкали в солнечных лучах не хуже самих принцесс. Особой диковинкой была огромная клетка, её непременно следовало показать гостям. И она в самом деле произвела сильное впечатление.

— Эге! — воскликнул один из гугенотов. — Говорящую птицу и я бы завёл, да только если она умеет служить обедню! — Его спутники громко рассмеялись. Но придворные Карла не смеялись.

Эти птицы «с островов» обладали не только даром речи: иные, особенно самые мелкие и пёстрые, так звонко чирикали, что заглушали даже весёлый гомон народа за стеной парка. Мало-помалу прибрежные жители все же одолели стену, многие уже сидели на ней и громко восхищались представлением, в котором участвовала вся знать. Однако мужчины, дамы и птицы находились слишком близко к любопытным, поэтому стража стала гнать народ более решительно. Какого-то парнишку, который, видимо, намеревался спрыгнуть в парк, столкнули обратно, но уже не древком алебарды, а острым концом. Слабо вскрикнув, он свалился за стену и исчез: это видели и слышали немногие, но в числе их были Генрих и Марго.

— Первая кровь! — сказал Генрих Марго.

А она стала белей своих белил.

— Приятное предзнаменование! — огорчённо пробормотала принцесса.

Генрих же вскликнул:

— Все эти пернатые твари напоминают мне о жареных курах и о том, что многие из нас давно ничего не ели!

Голодная свита встретила его слова шумным одобрением. А царедворцы Карла смиренно ждали, пока их королю заблагорассудится кончить церемонию.

Когда это наконец произошло, общество, ещё не входя во дворец, разделилось. Оба короля, принцессы, принцы — среди них Конде и фрейлина Шарлотта де Сов — воспользовались скрытой в стене лестницей, знаменитой лестницей тайных посещений, милостей и злодейств. А свита поднялась по предназначенной для всех широкой лестнице.

За королевским столом

Наверху в замке были накрыты столы — один для королей, в парадной зале, и несколько для их приближённых в вестибюле. Хорошенькие фрейлины из свиты принцесс исчезли, но до обеда гости это едва ли заметили. Лишь позднее, когда настроение повысилось, они вернулись целой толпой.

Король Наваррский вылил в тарелку с супом целый стакан вина, что весьма удивило короля Франции и принцессу Валуа, потом стал есть много и торопливо, и во время этого занятия Генриху было не до разговоров. Ему хотелось одного — услышать, о чем там толкуют его люди со здешними придворными. Однако музыка играла слишком громко.

Некий господин де Моревер, сидевший в другой зале, выказывал особенное уважение к видавшему виды колету своего соседа — долговязого дю Барта. Почтительно осведомился этот царедворец, во скольких же походах участвовала сия столь поношенная часть одежды. Протестант, ещё не имевший привычки ни к зубоскальству, ни к бездушной учтивости двора, угрюмо задумался, потом сказал:

— Мы провели много дней в седле. Но если даже человек, хочет объехать вокруг всей земли, он все равно едет навстречу своей смерти. Мы с вами едем врозь, Моревер, но оба умрём. — Тут он выпил, заставил выпить и Моревера.

Дю Плесси-Морней не нуждался в вине, чтобы довести до белого каления сидевшего против него де Нансея. — А ведь мы могли бы взять вашу столицу! — крикнул ему Морней через стол. — Однако мы так добры, что решили жениться на ней!

Капитан де Нансей вспылил, схватился за кинжал, однако господин де Миоссен и д’Обинье удержали его.

— Хоть бы вы даже закололи меня, а все-таки моя вера самая правильная! — заявил Морней, перегнувшись через стол. И только после этого основательно принялся за еду, ибо, несмотря на свою пылкую неустрашимость, принадлежал к числу тех, чьих жертв господь бог, очевидно, не требует. Такого рода добродетельным людям в жизни везёт. Это было ясно каждому, ибо сократовское лицо Морнея расцветало и распускалось при вкушении обеденных радостей, и де Миоссен, чтобы обелить себя, указал на поглощающего яства героического ревнителя веры, когда Агриппа д’Обинье упрекнул первого дворянина за холодность и двоедушие: — Нас гнетёт владычество нечестивых, и суд над нами творят враги господни. А вы, Миоссен, хотя вы один из наших, служите им. Разве можно вступать в сделку со своей совестью? — продолжал поэт, глядя поверх головы охваченного яростью де Нансея, который не слышал его слов. Первый дворянин только пожал плечами. Перед непосвящёнными он не станет говорить о том, каково у него на душе. Будучи протестантом и в то же время первым дворянином короля-католика, он старался, используя своё положение при дворе, оказывать помощь единоверцам. Но он знал, что они все-таки будут нападать на него.

Агриппа ясно высказал своё мнение: — Есть такие люди, которые предают бога и продают нас. Мы же теряем все, что у нас есть, даже свободу исповедовать нашу веру. И нам остаётся одно: полное слияние со Христом и с ангелами. Только это даёт радость, свободу, жизнь и честь!

Даже для умеющего владеть собой царедворца это было уж слишком. Неизвестно, что задело де Миоссена сильнее — обвинение в предательстве или та небесная победа, какой похвалялся Агриппа. Во всяком случае, первый дворянин тут же поменялся местами с де Нансеем и сел рядом с Агриппой.

— Гугеноты только и умеют проповедовать, — прорычал взбешённый де Нансей некоему господину де Мореверу. А тот ответил:

— Погодите! Погодите! Они ещё и кровь свою проливать научатся! — У него был задранный кверху острый нос и близко посаженные глаза.

В этом углу собрались только придворные. Пока длился банкет, гости, сначала сидевшие вперемежку, сами собой разделились на два лагеря. На нижнем конце стола тесной кучкой собрались ревнители истинной веры. Между ними и католиками образовалось пустое пространство.

Де Миоссен вдруг увидел себя окружённым своими старыми друзьями и разлучённым с новыми. Сначала он побледнел, затем чувство чести победило; он остался и начал так:

— Кто долго проживёт здесь, невольно начинает колебаться, и под конец его охватывают сомнения: верно ли, что мы одни правы перед господом? Радуйтесь, — добавил он, торопясь, чтобы Агриппа не прервал его, — с вами этого не случится, но может случиться с вашим молодым королём, он, как мне сдаётся, любит в жизни не только слияние со Христом и святыми ангелами.

— Мы не должны бояться смерти! — Агриппа не дал так легко сбить себя с толку. — Смерть — наше прибежище в житейских бурях. И если бы мы сгорели в огне, его пламена взвились бы, опережая нас, к вожделенному престолу предвечного.

Это было красиво сказано, но вызвано вовсе не жаждой смерти, а, наоборот, глубокой убеждённостью в том, что сам он, Агриппа, проживёт ещё очень долго. А как раз в этом молчаливый Миоссен отнюдь не был уверен. Он смотрел на Агриппу задумчивым взглядом до тех пор, пока тот не почувствовал, что разговор уже давно перестал быть просто застольной беседой.

— А что бы вы сказали, д’Обинье, если бы те факелы, которые должны осветить нам путь к вечности, вспыхнули не через двадцать лет, а завтра же, и не в неведомой точке земли, а в замке Лувр?

Никто уже не прерывал Миоссена; он мог спокойно продолжать свою речь среди бряцания цимбалов и звона кубков.

— Мне известно слишком многое. Тяжесть фактов труднее нести в себе, чем веру. Решение в Лувре почти принято, но ещё не окончательно. Какое? Этого я не открою даже самому себе. Во всяком случае, сначала должна состояться свадьба. Ваш король и наша принцесса — такая прелестная молодая пара, что их чувство могло бы смягчить даже злодея. Скажите своим людям: пусть не смеют больше никого задирать — ни придворных, ни народ. Дело дошло до крайности, близок последний час. И как бы кое-кто из нас весьма скоро не вознёсся к вожделенному престолу предвечного!

Миоссен встал и докончил, все ещё склонившись над столом: — Чуть было не сказал лишнее.

Только виски у него были седые; но сейчас, когда он возвращался к придворным французского короля, стало заметно, что и плечи его сутулятся больше, чем следует в таком возрасте. Встретил Миоссена некий господин де Моревер — острый нос, близко посаженные глаза, сначала он посмотрел на Миоссена сверлящим взглядом и потом уже сказал:

— Все-таки дорвались до своих гугенотов, Миоссен, и все-таки сказали лишнее!

Оба господина стояли, друг против друга, выпрямившись во весь рост, ярко освещённые, перед коротким коридором, соединявшим вестибюль с парадной залой. В вестибюле пировала свита, а в зале — оба короля. Генрих сидел как раз напротив этого коридора, почему оба придворных были ему хорошо видны. Миоссен стоял несколько боком, король Наваррский заметил лишь его седеющие волосы и сутулые плечи; другой же был повёрнут к Генриху прямо лицом, и то, что Генрих увидел на этом лице, заставило его призадуматься. Юноша даже прервал на полуслове свою беседу с королём Франции. Карл последовал за его взглядом и, когда понял, на кого Генрих смотрит, нахмурился.

— Кузен Генрих, — торопливо сказал он, — рядом с вами сидит кое кто покрасивее тех, кого вы так пристально разглядываете.

Это было, конечно, правдой, ибо подле Генриха сидела Марго, и если не своей чарующей внешностью — она могла бы околдовать его одним только грудным и певучим голосом, которым принцесса произносила в данную минуту весьма учёные и вместе с тем двусмысленные тирады. В учёности и в остроумии они были с Генрихом достойными соперниками. И то, что они говорили друг другу, подражая древним, те слова, которые принцесса беспечно роняла своими розовыми губками, потребовали бы от другой, столь же гордой и утончённой дамы, немалого усилия над собой, но Марго этим ничуть не затруднялась. Она говорила настолько громко, что то и дело кто-нибудь из сидевших рядом вступал в беседу и подчёркивал её смысл. Немалую отвагу и изящество проявила также мадам де Сов — вздёрнутый носик, лукавые глаза, круто изогнутые, очень тонкие брови, чересчур высокий лоб, хрупкая фигурка — хотя это было одной видимостью. По всему было заметно, что в любви она весьма вынослива, на этот счёт она с Генрихом уже столковалась — с помощью слов и без них.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41