Глава первая
ЗА ВОЛШЕБНОЙ ДВЕРЬЮ
Один из самых злоязыких людей, когда-либо живших на свете, Владимир Набоков, ни в грош не ставивший Достоевского, Камю и Томаса Манна, называвший Драйзера и Голсуорси «неимоверными посредственностями», всегда проявлял снисходительность и даже нежность, когда речь шла о писателях его детства. Правда, признаваясь в интервью Альфреду Эппелю, что когда-то одним из его самых любимых авторов был Конан Дойл, он добавлял, что со временем очарование его книг поблекло. Детское – детям. Но чуть не в каждой второй книге взрослого Набокова мы можем разглядеть острый профиль Шерлока Холмса, выглядывающий из-под строчки или упрятанный в какую-нибудь анаграмму. Так поблекло ли очарование для Набокова, для интеллектуала Умберто Эко, написавшего роман о Вильгельме Баскервильском, для Станислава Лема – или что-то от этого волшебного сияния осталось навсегда?
В своей книге мемуаров «Воспоминания и приключения» («Memories and Adventures»[9], на которую нам предстоит ссылаться постоянно, Артур Конан Дойл не без тщеславия заметил, что мог бы проследить родовое древо своих предков за пятьсот лет. Однако на страницах книги он не сделал этого, справедливо полагая, что не всякому читателю такой экскурс может быть интересен. Да и не всегда можно доверять этим деревьям: нынче любой из нас может, обратившись к специалисту и уплатив требуемую сумму, получить такое хоть за тысячу лет. Не стоит думать, что людям XIX века в своих семейных хрониках никогда не случалось немножко подтасовывать факты. Во всяком случае, в «Английском биографическом словаре» Дойлы пятисотлетней давности не упоминаются, а первым представителем рода, попавшим на страницы справочника, был дед писателя – Джон Дойл, сын дублинского ирландца, ярого католика, когда-то владевшего поместьями, но во времена Реформации изгнанного, как многие паписты, со своих земель и вынужденного заняться коммерцией.
Отец Джона Дойла торговал тканями (шелком и льном), а сам Джон уже ничем не торговал. Когда ему исполнилось двадцать, он уехал из Ирландии в Лондон и стал профессиональным художником – даже, можно сказать, двумя художниками одновременно. Под собственным именем он писал вполне традиционные картины, которые выставлялись в художественных галереях и пользовались умеренным успехом, а другая его ипостась под псевдонимом «Х. Б.» избрала довольно редкое амплуа – карикатуру. Как и сейчас, карикатуристы изображали тогда разного рода знаменитостей, в основном – политических деятелей; разница лишь в том, что в те годы, к которым относится расцвет творчества Джона Дойла – вторая четверть XIX века, – в газетах карикатуры не помещали; их литографировали на отдельных листах и продавали в книжных лавках. Спрос на подобный жанр был весьма велик, а за рисунками загадочного «Х. Б.» выстраивались настоящие очереди. Так что денег Джон Дойл зарабатывал немало.
И Артур Конан Дойл, и его сын Адриан пишут о том, что их предок был в своей работе намного утонченнее других популярных карикатуристов, сводивших весь юмор к утрированию физических черт изображаемого лица, тогда как Джон Дойл первым внес остроумие в сюжеты. Серьезная живопись, ценимая лишь знатоками – и юмористические рисунки, которые сметают с прилавков: повторение этой двойственности можно увидеть в жизни внука, которого немного раздражала баснословная популярность написанных им детективных рассказов в сравнении с остальной его прозой; однако нет никаких данных о том, что Джона Дойла бешеный успех его карикатур хоть чуточку огорчал. Это был уравновешенный человек с большим чувством юмора, высокий красавец, отличавшийся великолепной осанкой, «настоящий джентльмен», числивший среди своих знакомых королеву Викторию и принца Уэльского и близко друживший со многими выдающимися людьми того времени (Теккереем и Диккенсом, к примеру: они-то, конечно, знали тайну «Х. Б.»).
Джон Дойл женился на девушке по имени Марианна Конан, которая, если верить генеалогическим изысканиям ее брата Майкла (он еще сыграет немалую роль в жизни Артура Конан Дойла), тоже происходила из очень древнего рода: Конаны приходились родней герцогам Бретани, а одного из них, Артура Конана (обратим внимание на имя), даже увековечил Шекспир в хронике «Король Иоанн»; этого несчастного Иоанн Безземельный приказал ослепить, дабы тот не претендовал на престол. Отец Марианны и Майкла был ирландцем, как и отец Джона Дойла, и тоже торговал тканями. Майкл Конан, как и Джон Дойл, прекрасно рисовал. Он был художественным критиком и почти всю жизнь прожил в Париже. Марианна умерла задолго до рождения Артура Конан Дойла, но в его работах она вместе с Майклом обретет жизнь вечную: мы ведь помним, не правда ли, что бабушка Шерлока Холмса была сестрой французского художника Верньо?
У Джона и Марианны было семеро детей: пять сыновей и две дочери. Один сын и одна дочь умерли еще детьми. Все выжившие сыновья унаследовали художественный талант отца (о дочери, Аннет, в этом отношении ничего не известно; основным ее увлечением была музыка). Старший, Джеймс, писал исторические хроники и сам делал к ним иллюстрации. Второй, Ричард, в наибольшей степени пошел по стопам отца: он иллюстрировал «Панч», первый английский сатирический журнал, существующий и поныне, а также книги самых значительных писателей того времени. Третий, Генри, стал художественным критиком, а впоследствии – директором Национальной галереи живописи в Дублине. Все эти трое были преуспевающими людьми и, как сказали бы мы сейчас, полностью реализовались в жизни.
Лишь судьба младшего, Чарлза Алтамонта, родившегося в 1832 году, сложилась, мягко говоря, не так удачно. Он, как и все Дойлы, великолепно рисовал; своей профессией выбрал архитектуру, получил соответствующее образование, но в Лондоне для него подходящей должности не нашлось, и в 1849-м, совсем мальчишкой, он принял должность в Эдинбурге, в Государственной палате по промышленности. Среди биографов, как ни странно, до сих пор нет единства относительно того, как же точно называлась эта должность – то «геодезист», то «архитектор», то «инженер», то «заместитель главы управления», – но все сходятся на том, что это была работа клерка.
Такое «распределение молодого специалиста» уже само по себе считалось неудачей – лондонцы, как и москвичи, любой другой город воспринимали как жуткую дыру, а на севере, в Эдинбурге, по их мнению, чуть ли не волки по улицам расхаживали, – но, с другой стороны, город всегда славился своей архитектурой, и в XIX веке в нем очень много строили. Чарлз надеялся, что будет проектировать здания – пусть не такие, как королевская резиденция Холируд, где Мария Стюарт венчалась с лордом Дарнли, но уж, по крайней мере, больницы, банки, жилые дома. Однако обязанности, которые ему поручили, были далеки от творческих: не столько архитектура, сколько бухгалтерия. И все-таки место было само по себе перспективное, можно сделать хорошую карьеру – только имей терпение.
Так что в первые годы Чарлз был настроен оптимистично, и Эдинбург, где всё, как принято говорить, «дышало историей», ему нравился: романтическая натура всегда отыщет очарование в глуши. Эндрю Лайсетт в своей книге о Конан Дойле называет Эдинбург призрачным, странным, почти зловещим местом, городом контрастов: изысканнейшая архитектура – и непролазная грязь и вонь на улицах. Конечно же он не был такой уж глушью, как казалось старшим братьям Чарлза, однако с интеллектуальной и светской жизнью там дела обстояли – по сравнению с Лондоном – не ахти как. Эдинбург подарил миру множество великих людей, но, как правило, жить там они почему-то не оставались, а стремились в Лондон – тенденция, знакомая и нам. Для Чарлза так и не нашлось подходящего круга общения – возможно, это его в конце концов и сгубило. «Он обладал живым и игривым остроумием, а также замечательно утонченной душой, дававшей ему достаточно нравственного мужества, чтобы встать и покинуть любое общество, где велся разговор в грубой манере», – напишет Конан Дойл об отце: надо полагать, вставать и уходить тому приходилось нередко. И еще в Эдинбурге очень, очень много пили – большое искушение даже для утонченных людей...
Ирландцы в Шотландии, естественно, тянулись друг к другу; по рекомендации местного священника Чарлз поселился в доме своей соотечественницы Кэтрин Фоли, вдовы, проживавшей со своими двумя дочерьми; ее отец был торговцем, как и предки Чарлза, а покойный муж преподавал в медицинском колледже. Кэтрин овдовела рано. Она заведовала курсами подготовки гувернанток и считалась женщиной бедной, но тем не менее отправила свою двенадцатилетнюю дочь Мэри Джозефин Элизабет получать образование во Францию (про их капиталистическую бедность мы еще поговорим); в 1855-м, окончив колледж, Мэри вернулась к матери. Чарлз Дойл мельком видел ее перед отъездом; теперь ей исполнилось семнадцать лет. Они полюбили друг друга и летом того же года поженились. Вторая жена Артура Конан Дойла Джин впоследствии скажет о свекрови, что та была «сильной, доминирующей личностью под покровом самой обаятельной женственности», а Чарлз был красив, добр и – к сожалению – весьма мягкотел и легкомыслен. Нетрудно догадаться, кто у кого оказался под каблуком.
Мэри была миниатюрной изящной женщиной, до старости моложавой (когда Артуру Конан Дойлу будет двадцать два года, кондуктор в поезде ошибочно примет его мать за жену), с необычным и даже экстравагантным характером: она была, как мы бы выразились, «зациклена» на своих чрезвычайно аристократических предках, с которыми предки Чарлза не могли идти ни в какое сравнение (биографы считают, что претензии Мэри Фоли на древность ее рода были совершенно безосновательны). В автобиографическом романе «Письма Старка Монро» («The Stark Munro Letters») Конан Дойл писал о матери своего героя: «По прямой линии Пекенгэмы (она урожденная Пекенгэм) считают в числе своих предков нескольких выдающихся людей, а по боковым, – о, по боковым линиям нет, кажется, монарха в Европе, который не был бы с нами в родстве... „Ты в очень близком родстве с Перси, а в жилах Салтайров тоже есть кровь Перси. Правда, они только младшая линия, а мы в родстве с старшей; но из-за этого мы не станем отвергать родство“, – она бросила меня в пот, намекнув, что может легко уладить дело, написав леди Салтайр и выяснив наши отношения. Несколько раз в течение вечера я слышал, как она снисходительно бормотала, что Салтайры только младшая линия». Дойл замечал также, что, когда ему случалось каким-либо поступком заслужить одобрение матери, она говорила, что сын пошел в ее благородную родню; если же ему случалось свернуть с прямой дорожки, это, конечно, было дурное влияние отцовой ветви.
Молодая семья провела медовый месяц в отеле, потом несколько раз переезжала с одной квартиры на другую. Во всех биографиях Конан Дойла мы читаем, что его семья, когда он был ребенком, была очень бедна – встречается даже слово «нищенство». Поскольку в дальнейшем речь о бедности, богатстве, доходах и расходах будет заходить довольно часто, давайте сразу попробуем разобраться с материальным положением Дойлов. Итак, Чарлз был служащим, и его жалованье составляло 220 фунтов в год в начале карьеры (к концу ее оно увеличится очень незначительно – до 240). Один тогдашний фунт стерлингов можно приравнять – разумеется, приблизительно и грубо – к современным ста долларам США. Получается, что годовой доход молодой семьи (у Мэри за душой практически ничего не было) был около 22 тысяч долларов, то есть примерно 1800 долларов в месяц – не так плохо для семьи из двух человек. Квалифицированный рабочий или ремесленник получал тогда в два с половиной раза меньше. За свои «жалкие жилища» из пяти-шести комнат Дойлы платили значительно меньше, чем платим мы, снимая однокомнатную квартиру на окраине Москвы. Были, конечно, у викторианцев такие расходы, каких большинство из нас не знает – покупать уголь и дрова, платить прислуге. К тому же детей у Дойлов будет восемь (две девочки умрут в младенчестве). И все же до настоящей нищеты супругам было далеко. В доме всегда были хорошая мебель, картины, прислуга. В сравнении с диккенсовскими бедняками или с Акакием Акакиевичем, годами зарабатывавшим на новую шинель, фигуры Чарлза и Мэри Дойл, страдавших оттого, что они не могут принять гостей, как подобает благородным джентльменам и леди, могут вызвать у нас скорее усмешку, чем жалость.
Предполагалось, что Чарлз будет быстро продвигаться по службе, но этого не случилось, хотя он – во всяком случае, поначалу – относился к своим обязанностям с огромным рвением, хватаясь за любую работу, в том числе и выходившую за рамки его служебных обязанностей; для карьеры, как известно, не так важно много работать, как в нужное время говорить нужным людям нужные слова, а к этому он оказался решительно неспособен. Тем не менее он совсем неплохо зарекомендовал себя именно в качестве архитектора, разработав ряд впечатляющих проектов, среди которых были фонтан во дворе замка Холируд и витражи для собора в Глазго – чем не сбывшаяся мечта? Но более важным в его жизни стало другое занятие – живопись (похоже, это фамильная черта Дойлов: делать одну работу для денег, а другую для души). Он писал оригинальные акварели, изображавшие готические пейзажи и сказочных животных. В том же духе, кстати, работал и Ричард Дойл, чьей визитной карточкой были прелестные эльфы, танцующие на обложке «Панча», только картины Чарлза были более причудливы, более фантастичны и в них при всей солнечной яркости красок с самого начала ощущалось что-то трагическое – про обоих мы бы сейчас сказали, что они творили в жанре фэнтези.
Однако и как художник Дойл не смог добиться успеха. Вся беда в том, что он был слишком талантлив, при этом – дьявольски горд, да еще и слабохарактерен. Сочетание фатальное для человека, который хочет не просто заниматься искусством, но получить признание и зарабатывать деньги; такой может продвинуться лишь в том случае, если очень повезет или если он получит хорошую протекцию. Не совсем ясно, почему отец и старшие братья не смогли оказать ему такую протекцию. Они предлагали ему перевестись в Лондон, но опять же на чиновничьи должности, а этого он не хотел; неужели не нашлось бы для него хоть какого-нибудь места, предполагавшего творческую работу? Возможно, причиной столь слабого участия родственников в судьбе Чарлза было то, что он очень рано пристрастился к спиртному. Как пишет Конан Дойл об отце, судьба поместила этого «человека с чувствительной душой в условия, которым ни возраст его, ни натура не готовы были противостоять».
Грубоватые и прозаические шотландцы мечтательного очарования картин Чарлза по достоинству не ценили (хотя в подарок принимали охотно); он пытался «пристроить» их в Лондоне, но каждый раз терпел поражение, а горе заливал выпивкой. Время от времени он получал от лондонских издателей заказы на иллюстрации к книгам, обычно детским. В общей сложности он проиллюстрировал 17 изданий. Иллюстрации приносили Чарлзу дополнительно около 50 фунтов в год (между прочим, он еще и подрабатывал в качестве художника по уголовным делам для полиции Эдинбурга); это было неплохим подспорьем, особенно в начале семейной жизни, и другой человек, вероятно, был бы горд тем, что его проектные работы и иллюстрации востребованы, и не желал ничего лучшего. Но Чарлз, рассчитывавший на быстрое и громкое признание его таланта и ревниво сравнивавший свою карьеру с куда более блестящей карьерой старших братьев, был сильно разочарован. Уже скоро – когда один за другим начнут появляться дети и в бюджете семьи образуется куча дыр, а до всемирной славы будет все так же далеко, – он сломается.
Но пока что всё достаточно радужно: отец семейства еще надеется сделать карьеру, семейство живет на Пикарди-плейс, 11 (это окраина, но квартиры там считаются вполне приличными). Мэри Энн Конан (домашнее имя – Аннет), родившейся в 1856-м, уже три года, а 22 мая 1859 года на свет появляется первый сын (за год до него родилась и почти сразу умерла еще одна девочка). Он родился крупным и здоровым, каким останется на всю жизнь. Его назвали Артур Игнатиус Конан. Крестным отцом ребенка стал его парижский двоюродный дед Майкл Конан, любитель генеалогии, и, похоже, одно из имен новорожденному (как и его сестре) было дано не только в честь крестного, но и в память о том самом бедняге Артуре Конане, которого упоминал Шекспир. Впоследствии, уже став писателем, Артур Дойл превратит одно из своих имен в часть фамилии.
Время шло, дети росли, родилась и через полтора года умерла еще одна дочка, с Пикарди-плейс переехали на другую квартиру, а карьера Чарлза не продвигалась. Он уже ни дня не мог обходиться без спиртного. У него начала развиваться депрессия и, что еще хуже, – случались припадки буйства, во время которых он мог причинить вред себе и окружающим. Не нужно представлять его злобным, заросшим бородою безумцем с дикими глазами: все, кто видел Чарлза Дойла в те годы, характеризовали его как деликатного, тихого человека, оригинального и остроумного собеседника. Современные исследователи, изучавшие жизнь Чарлза, пишут о нем с жалостью и сочувствием, как о натуре непонятной, трагической, несчастной. Все верно – с точки зрения мужчин. Но женщины, наверное, лучше поймут, что такое муж-алкоголик и как тишайший человек внезапно превращается в зверя. Воспитанием детей занималась мать – ни биографы Артура Конан Дойла, ни он сам не упоминают о каком-либо интересе Чарлза к своим детям и о его влиянии на них. И хозяйство и воспитание – все полностью легло на плечи Мэри Дойл. «Самой причудливой смесью домохозяйки и леди» назвал Конан Дойл свою мать в «Письмах Старка Монро»; там же он вспоминал ее «с ложкой, помешивающей овсянку, в одной руке, и „Revue des deux Mondes“[10] в другой».
В книге «Истинный Конан Дойл», написанной Адрианом Дойлом о своем отце, мы видим «мальчика, с нежнейшего возраста погруженного в рыцарскую науку XV века, растущего в лоне семьи, для которой родовая гордость имела бесконечно большее значение, чем неудобства, вызванные сравнительной бедностью окружающей обстановки». Почти все биографы Конан Дойла подробно описывают «средневековую» атмосферу, что царила в доме и определила впоследствии круг интересов нашего героя: «Руководимый матерью мальчик стал знатоком геральдики и почитателем древностей. Когда к нему в руки попали школьные учебники, сыгравшие весьма второстепенную роль в его образовании, он уже с головой ушел во все хитросплетения своей родословной, со всеми младшими ветвями рода и брачными узами за шесть предшествовавших столетий, и, что самое главное, как верное мерило земных ценностей ему был привит незыблемый и неумолимый кодекс древнего рыцарства...»
Безусловно, Мэри пыталась привить детям (особенно сыновьям) свое увлечение генеалогией и геральдикой и свою гордость предками – а чем еще ей было гордиться, бедной, разве что мужем, не сделавшим карьеры, пьющим и поднимающим руку на нее и детей? Однако любопытно, что в главе «Воспоминаний и приключений», посвященной ранним годам Артура Дойла, этот средневековый колорит как-то не чувствуется: «О своем детстве я мало что могу сказать, за исключением того, что дома мы вели спартанский образ жизни, а в эдинбургской школе, где наше юное существование отравлял размахивающий ремнем учитель старой закалки, было и того хуже». Трудно сказать, занимался ли этот злодей Свирс рукоприкладством в отношении учащегося Дойла просто так, без малейших оснований, или на то все же были какие-то причины. Не исключено, что были, так как сразу вслед за учителем и полученными от него колотушками идут воспоминания о драках с соседскими детьми: сплошь разбитые головы и коленки. Дрался этот ребенок беспрестанно, если верить мемуарам, а не верить им трудно, ибо в них почти семидесятилетний автор с документальной точностью запечатлел все свои наиболее значительные шишки и «фонари» под глазом. «Товарищи мои были грубыми мальчишками, и сам я стал таким же». Ни о каком Средневековье, ни о каких рыцарях и гербах в этой главе – ни слова. То есть читаться-то лекции по геральдике читались, но вряд ли их воздействие на мальчишку было таким уж сильным, и при всей любви к матери Артур Конан Дойл во многих своих текстах будет подтрунивать над ее увлечением.
А теперь насчет «мальчика, растущего в лоне семьи». Сам Дойл – и вслед за ним его «классические» биографы – умолчал об одном важном обстоятельстве, но современным исследователям оно хорошо известно. Дело в том, что в лоне семьи маленький Артур жил только до четырех лет. В 1863 году (по некоторым источникам – в начале 1864-го) Мэри Дойл попросила свою знакомую Мэри Бартон взять мальчика к себе. В доме Мэри Артур прожил четыре года; он и в школу начал ходить, когда жил там. Такое поразительное решение матери было вызвано жестокостью, которую Чарлз Дойл проявлял по отношению к своей семье и особенно к сыну – жестокостью, по-видимому, далеко выходящей за рамки обычной викторианской грубости, раз уж мать решилась отдать ребенка в чужую семью. Не исключено, что даже жизни малыша угрожала опасность – или, во всяком случае, мать так считала (не забудем, что совсем недавно умерла ее двухлетняя дочь).
Лучшего выбора, чем семья Бартонов, Мэри Дойл вряд ли могла сделать. Мэри Бартон была чрезвычайно образованным человеком и выдающимся общественным деятелем. Она стала первой женщиной – членом совета директоров эдинбургского института Хэриота-Уатта, входившего в восьмерку старейших учебных заведений Великобритании (сейчас он имеет статус университета). В 1869-м, еще до вступления в эту должность, Мэри возглавила кампанию за прием в институт девушек на одинаковых условиях с юношами (закон о равном праве женщин и мужчин на получение высшего образования был принят в Шотландии лишь в 1889-м). Она также добилась открытия вечернего отделения для работающей молодежи и из своих личных средств учредила стипендии для лучших студентов-вечерников – разумеется, независимо от пола. Убежденная феминистка, Мэри Бартон выступала за равенство во всем: мальчиков, по ее мнению, необходимо было обучать вязанию, шитью и кулинарии в той же степени, что и девочек. Когда мы далее будем говорить об отношении взрослого Конан Дойла к «женскому вопросу», нужно все время помнить о Мэри Бартон – иначе многое в его позиции (заинтересованной и довольно противоречивой) будет нам непонятно. А что касается уроков штопки, они сильно пригодятся Артуру, когда он начнет жить один и по бедности – уже настоящей бедности – на некоторое время станет сам себе домохозяйкой.
Дом, где жила Мэри Бартон, назывался Либертон-Бэнк-хауз; несколько лет тому назад печать широко освещала конфликт, возникший вокруг этого дома – на его месте собирались открыть очередной «Макдоналдс». К жизни самого Конан Дойла эта история вроде бы отношения не имеет, но упомянуть о ней нужно: дело в том, что многочисленным домам, где будет жить наш герой, вообще катастрофически не везло. Дом, в котором он родился, давно снесли; на месте следующего жилья семьи Дойлов функционирует общественный туалет; другие дома также перешли в чужие руки. И это притом что по всему миру открывались и продолжают открываться новые музеи, посвященные Конан Дойлу. Либертон-Бэнк-хауз пока что удалось отстоять...
Мэри Бартон постоянно навещал ее живший неподалеку брат, Джон Хилл Бартон, человек тоже весьма выдающийся, у которого была одна общая черта с Чарлзом Дойлом: его профессия не вполне совпадала с его призванием. Юрист по образованию, он служил секретарем тюремного совета, но страстью его были литература и история. Своими трудами по истории Шотландии он заслужил титул королевского историографа. Посещая сестру, он много возился с Артуром. Его сын Уильям был тремя годами старше Артура Дойла и, насколько позволяла разница в возрасте, казавшаяся в ту пору громадной, подружился с ним. Интересная деталь: если Артур Дойл, сын инженера, станет писателем, то сын писателя Уильям Бартон сделается инженером, причем известным на весь мир: ему суждено жить в Японии и возводить небоскребы. Друзья детства будут поддерживать переписку и много лет спустя: Дойл посвятит Уильяму свой первый роман и у него же будет консультироваться, когда придет пора писать рассказ «Палец инженера».
Нет, конечно же Мэри Дойл сына не бросила. И он бывал регулярно дома (Чарлз тогда еще ходил ежедневно на службу), и она приходила в Либертон-Бэнк-хауз. Они постоянно бывали вместе, но не меньше времени и внимания Артуру уделяли Мэри Бартон и ее брат. Некоторые исследователи считают, что своим интересом к истории и литературе он обязан не столько матери, сколько семье Бартонов, – и, учитывая его тогдашний возраст, от четырех до восьми, самый восприимчивый, пожалуй, с этим есть смысл согласиться. Но сам Дойл, высказавший в своих мемуарах тысячу благодарностей разным людям, когда-либо ему помогавшим и оказавшим на него влияние, ни единым словечком не обмолвился о существовании женщины, которая отчасти заменила ему мать. Ведь иначе ему пришлось бы объяснять, кто она такая и почему он жил не со своей семьей, – а скелеты из своего семейного шкафа Дойл прятал чрезвычайно тщательно.
Обе Мэри читали очень много и приучили к этому занятию Артура; он читал книги по своему выбору, поначалу гораздо больше интересуясь тиграми, львами и индейцами, снимающими с белых скальпы, нежели английской историей; лишь лет с десяти любимым его автором стал Вальтер Скотт. Так что не совсем уж не от мира сего была Мэри Дойл, и не стоит преувеличивать «средневековость» полученного Артуром воспитания и напрямую выводить из него будущие исторические романы. Мэри Дойл и Мэри Бартон учили Артура не бить тех, кто слабей, а, напротив, вступаться, если их бьют другие, и никогда не обижать девочек; очень жаль, если это – принципы Средневековья. Во всяком случае, помешан на генеалогии Артур Конан Дойл никогда не будет и предпочтет не чваниться заслугами предков, а обрести собственные.
В шесть лет Артур написал свою первую книгу, снабдив ее собственноручно выполненными иллюстрациями. Взрослый Конан Дойл рассказал о ней в маленьком эссе «Ювеналии», написанном в 1897 году для сборника (под редакцией Джерома К. Джерома), в котором разные писатели вспоминали о своих первых литературных опытах. В книге были два действующих лица: путешественник и тигр. Тигр, следуя своей натуре, проглотил путешественника, чем поставил автора в чрезвычайно затруднительное положение: он не знал, как ему закончить историю. В шесть лет, казалось бы, ничего не стоит вернуть героя обратно, но Артур, будучи, по его собственному утверждению, не романтиком, а реалистом, так поступить не мог. «Очень просто помещать людей в затруднительные положения, но гораздо трудней их из этих положений выпутывать» – эту истину, осознанную в очень юном возрасте, Дойл вспоминал в своей литературной жизни нередко. Из Рейхенбахского водопада выбраться окажется проще, чем из тигриного желудка. Первая книга так и осталась незавершенной и была отправлена на хранение в семейный архив, где хранилась аж до 2004 года, когда была выставлена на аукционе «Кристи». Лот оценивался в 5 тысяч фунтов. Вот бы эти деньги шестилетнему автору – сколько конфет и разных превосходных вещей можно было бы накупить...
В 1867 году Мэри Дойл показалось, что состояние Чарлза улучшается, и Артур ненадолго вернулся домой. Семья жила тогда на Сайенс-Хилл-плейс, 3; на одной стороне узкой тупиковой улочки стояли частные дома, а на другой – многоквартирные, для бедных; в таком доме и поселились Дойлы. «Домовые» и «квартирные» мальчишки регулярно дрались стенка на стенку, и редкая драка обходилась без Артура. «Худощавый и низкорослый, средь мальчишек всегда герой, очень часто с разбитым носом.» Все совпадает, за исключением одного: Артур был крупным ребенком, и кулаки у него уже в самом нежном возрасте были тяжелые. Носам противников доставалось сильно. Принято считать, что свои «нерегулярные части с Бейкер-стрит» Конан Дойл писал, вспоминая именно этот период своей жизни. Может, и так, но на мальчишек из бедных семей он еще насмотрится, когда станет доктором.
В эдинбургской школе преподавали арифметику, немного географии, истории и того, что мы назвали бы природоведением, заставляли выучивать стихи наизусть, иногда давали писать небольшие сочинения. С математикой Артур не поладил с самого начала (именно поэтому, как полагают некоторые изыскатели, Мориарти стал математиком); для будущего архитектора, каким видели его родители, это было очень скверно. Что касается живописи, то каких-либо особых талантов маленький Дойл вроде бы не обнаруживал, хотя рисовал для ребенка очень неплохо. Больше всего он, разумеется, любил читать и глотал книги с такой скоростью, что в городской библиотеке Эдинбурга – так, во всяком случае, гласит семейное предание – был собран специальный совет, на котором решалось, позволительно ли абоненту Дойлу обменивать книги чаще чем три раза на дню. «Я не знаю радости столь полной и самозабвенной, – вспоминал он, – как та, которую испытывает ребенок, урвавший время от уроков и забившийся в угол с книгой, зная, что в ближайший час его никто не потревожит».
Уже учась в школе, Артур начал сочинять свою вторую историю: записать текст на бумаге не нашлось времени, благодаря чему роман сделался бесконечным. Никаких рыцарей, кстати сказать, там не было: прерии, океаны, альбатросы, индейцы, буйволы, отравленные стрелы и охотничьи карабины. Известно, что о литературных фантазиях маленького Артура с одобрением отзывался парижский дедушка Майкл Конан, но нет сведений о том, как к ним относился родной отец. Может создаться впечатление, что Чарлз с Артуром вообще не разговаривал, и, возможно, это впечатление будет не очень далеко от истины: в «Воспоминаниях и приключениях» то и дело приводятся диалоги с матерью, но ни разу – с отцом. Чарлз Дойл «витал в облаках и плохо знал реальную жизнь», – мягко выразится Артур Конан Дойл, будучи уже сам отцом и дедушкой. Все его высказывания об отце носят такой же мягкий и обтекаемый характер – отчасти по причине того, что мы бы назвали «викторианским ханжеством», а он сам – заботой о семейной чести; отчасти, вероятно, потому, что вместе с отцом он жил лишь до четырех лет и о том, каким агрессивным и опасным тот мог быть, попросту ничего не знал.
Почему Мэри Дойл не ушла от мужа? Она не могла этого сделать – не позволяли британские законы о разводе (реформированию которых Артур Дойл впоследствии посвятит двадцать лет своей жизни). Семейная жизнь продолжалась, и дети рождались почти каждый год: в 1866-м – дочь Кэролайн Мэри Бартон (домашнее имя – Лотти), а в 1868-м – дочь Констанция Амелия Моника (Конни).
Была в семье и потеря: зимой 1868-го умер Джон Дойл. Это событие Чарлз пережил очень тяжело. Старшие братья уже оставили свои попытки помочь ему в поисках другой должности и не отзывались даже на мольбы: к тому моменту всем родственникам стало окончательно ясно, что он неизлечимо болен алкоголизмом. Оклад ему больше не прибавляли, повышением по службе и не пахло. Появились первые признаки душевной болезни: он все слабее ощущал связь с действительностью. Его картины становились все готичней и мрачней – это было уже не «фэнтези», а «хоррор»: скелеты и мертвецы среди крестов, под луной. Но они по-прежнему были очень хороши, словно болезнь усиливала его талант.
Трудно судить о том, насколько Мэри пыталась помочь мужу справляться с его проблемами и не лежит ли на ней какая-то часть вины за его поломанную жизнь. Она, похоже, была довольно суровым человеком, не всегда склонным проявлять понимание к слабостям других людей. С «курицей, стоящей на страже своих цыплят», сравнивает ее Конан Дойл, но это – по отношению к детям. Она отнюдь не была жалостлива и снисходительна. «Я часто слышал от нее (и убежден, что она действительно так думает), что она скорее бы согласилась видеть любого из нас в гробу, чем узнать, что он совершил бесчестный поступок. Да, при всей своей мягкости и женственности, она становится жесткой, как сталь, если заподозрит кого-нибудь в низости; и я не раз видел, как кровь приливала к ее лицу, когда она узнавала о каком-нибудь скверном поступке». О поступках взрослых людей она судила резко, без снисходительности: из-за этого, когда Артур подрастет, между ними нередко будут возникать ссоры. Да, наверное, Мэри с ее сильным характером иногда подавляла Чарлза, да, он нередко слышал упреки тогда, когда ему требовалось утешение; а с другой стороны, помочь можно лишь тому, кто сам себе помогает. Мэри делала что могла: тянула детей, хозяйство. На пьяницу-мужа, обманувшего ее надежды, уже не оставалось душевных сил.
Артура осенью 1868 года наконец забрали из городской школы, запомнившейся лишь побоями, и отправили в графство Ланкашир, где рядом с деревней Херст-Грин, в живописной лесистой местности, находилась большая католическая школа Стоунихерст, а при ней – подготовительная школа для мальчиков (до двенадцати лет), называвшаяся Ходдер по имени протекавшей рядом реки. О Мэри Дойл иногда пишут как о фанатичной католичке, которая отдала Артура в иезуитский колледж, дабы он посвятил себя римской церкви; ничего подобного на самом деле не было. Во-первых, Мэри особо ревностной католичкой никогда не была (впоследствии она официально перейдет в англиканское вероисповедание), а во-вторых, инициатором отправки мальчика в католическую школу был его двоюродный дедушка Майкл Конан, причем соображения, по которым он рекомендовал так поступить, были самые прозаические и светские: у иезуитов, по его мнению, давали хорошее образование. Пушкина, как мы помним, его дядя Василий Львович тоже был не прочь пристроить учиться к иезуитам.
Колледж Стоунихерст, первоначально основанный во Франции и лишь затем переселившийся в Англию, был в XIX веке одним из ведущих культурных и образовательных центров, основанных иезуитами; он функционирует и поныне. Стоунихерст славился своими библиотеками, содержавшими богатейшую коллекцию инкунабул и средневековых рукописей, а также своей научной деятельностью – в частности, в области астрономии и метеорологии: при колледже была прекрасно оборудованная обсерватория. Образование было вполне светским: богословские предметы изучались в специальных классах, предназначенных для подготовки будущих богословов, а в общих классах ограничивались коротеньким катехизисом. В основу преподавания были положены классические языки – латинский и греческий. Арифметика в младших классах должна была преподаваться легко, между делом, но позже ученики проходили полный курс математики.
Мать приняла совет дядюшки Майкла охотно: она понимала, что в городской школе учат плохо и ребенок ее ненавидит; к тому же учиться в закрытой школе было престижно; к тому же ей хотелось убрать сына из дому, подальше от отца. Ни о какой церковной карьере для Артура речь не шла с самого начала: да, школьным руководством Мэри Дойл было сделано заманчивое предложение: в том случае, если она согласна, чтобы мальчик в будущем принял сан, его обучение будет бесплатным, – но она отказалась решать за сына, предпочтя унизиться перед родственниками денежной просьбой и платить за каждый год учебы по пятьдесят фунтов. Деньги давал Ричард Дойл (по другим сведениям, остальные лондонские дядюшки и дедушка Майкл тоже внесли свою лепту); он же потом посылал Артуру и карманные деньги.
Относительно будущей профессии сына Мэри и Чарлз придерживались на тот момент единого мнения: он будет, как отец, специализироваться в области архитектуры, чтобы стать «гражданским инженером», то есть архитектором, работающим над типовыми проектами: в тогдашней Англии в связи с массовым жилищным строительством эта профессия была в большой цене. Дядюшки Артура, хоть и были гораздо более убежденными католиками, чем Мэри, тоже не считали, что мальчику нужно становиться священником. Пусть строит здания. С его нелюбовью к математике считаться никто не хотел, а может, рассчитывали, что преподаватели, более квалифицированные, чем эдинбургский учитель, смогут преодолеть эту нелюбовь. Ни о какой медицине тогда речи не шло. Артур, по-видимому, был с мнением родителей согласен – во всяком случае, ни в мемуарах, ни в письмах нет ни слова о том, что его в том возрасте привлекала другая профессия.
Малыша посадили в поезд одного – по какой-то причине Мэри не могла его отвезти. Всю дорогу он плакал. Каникулы будут только один раз в год.
Об учебе Артура в подготовительной школе Ходдер (которая также существует по сей день) сведений не очень много. Он начал собирать марки, много читал, стал хорошо плавать. Сам он называет два года, проведенные там, счастливыми, несмотря даже на длительную разлуку с матерью (с Ходдера началась интенсивная – как минимум одно письмо в неделю – переписка Артура с Мэри, которая будет длиться пятьдесят лет – это настоящий роман в письмах), и упоминает о своем наставнике отце Кессиди, «более человечном, чем обычно бывают иезуиты». Кажется, его даже не били, или, во всяком случае, били нечасто, хотя поводов к тому наверняка бывало предостаточно: в мемуарах он мимоходом замечает, что «мог потягаться силой и умом с моими товарищами». Если взрослые думали, что в католической школе дитя перестанет драться, они сильно просчитались.
Именно к этому периоду относится его воспоминание о том, как он полюбил крикет – покамест в качестве зрителя – и как знаменитый игрок по имени Том Эмметт очень больно угодил ему мячом в колено, чем сделал Артура почти счастливым. В «Ювеналиях» Дойл пишет, что именно в закрытой школе обнаружился его талант рассказчика историй: когда по случаю какого-нибудь праздника их отпускали с уроков пораньше, он влезал на стол и, обращаясь к рассевшейся на полу аудитории, пересказывал – пока не охрипнет – длиннейшие злоключения персонажей, придуманных накануне или только что. Нередко он сталкивался с той же проблемой, что и в шесть лет: не знал, чем кончить историю, и был не прочь ее бросить, но слушатели требовали продолжения, и, поскольку за рассказы выплачивался гонорар (например, пирожками или яблоками), меркантильный автор всегда шел у публики на поводу. «Когда я произносил: „Медленно, медленно дверь отворилась, и злодей-маркиз с ужасом в глазах увидал...“ – я чувствовал, что аудитория в моей власти». Поскольку Дойл не указал точно, в какие годы происходили эти публичные чтения, биографы, как правило, относят их к обучению в Стоунихерсте; нам, однако, в силу некоторых обстоятельств, которые будут изложены ниже, кажется, что это скорее относилось именно к Ходдеру, где с детьми обращались мягко и предоставляли им больше свободы.
Ученики могли купаться и удить рыбу в реке Ходдер и ее притоках, на чьих лесистых берегах маленький Дойл проводил массу времени и в чьих водах утопил подаренную ему книгу «Айвенго». Он подружился с другим маленьким шотландцем, Джеймсом Райаном из Глазго, с которым переписывался и после отъезда из Ходдера. «Я помню вспыхнувшую в то время франко-прусскую войну и то, как она отозвалась в нашей тихой заводи». Англичанам – свое, а нам при этих словах, вероятно, вспомнятся тыняновские школяры, с сильно бьющимися сердцами слушающие реляции о Бородине. Все симпатии Артура были на стороне Франции: там провела детство его мать, там жили родные, и вообще страна прекрасная и героическая. Любить Францию он будет всю жизнь и недолюбливать немцев – тоже, хотя, возможно, детские воспоминания тут и ни при чем.
В 1871 году учащийся Дойл был переведен из подготовительной школы в основную – Стоунихерст. Это было (и есть) очень красивое мрачное здание, напоминающее средневековый замок (оно изначально и было феодальным поместьем), с огромными спальнями, которые по английскому обычаю не отапливались. Считается – во всяком случае, представители администрации Стоунихерста в этом убеждены, – что это здание послужило одним из прототипов легендарного Баскервиль-холла. Аллея, на которой сэр Чарлз принял свою страшную смерть, – это тисовая аллея, ведущая к воротам колледжа; есть там поблизости и заброшенный карьер, и пастбища, а находящаяся буквально рядом с колледжем болотистая местность под названием Лонгридж-Фелл – вылитый баскервильский торфяник. От биографов не укрылось также обстоятельство, что аж два мальчика, обучавшихся в Стоунихерсте одновременно с Артуром, носили фамилию Мориарти (к сожалению, неизвестно, были ли это хорошие мальчики или не очень). У писателей редко какая мелочь пропадает даром. Стоунихерст, кстати сказать, претендует на то, что его мрачные стены вдохновляли еще одного писателя – Толкиена, который, будучи профессором Оксфорда, неоднократно приезжал в колледж читать лекции.
В Стоунихерсте Артур пробыл пять лет и за эти годы усвоил «обычный для закрытой школы курс евклидовой геометрии, алгебры и классических языков, подававшихся в обычном ключе, рассчитанном на то, чтобы привить прочное отвращение ко всем эти материям». Он пишет также, что в школе «преподавали семь предметов – азбуку, счет, основные правила, грамматику, синтаксис, поэзию и риторику; на каждый предмет полагалось по году». Эта фраза может заставить нас почесать в затылке: целый год на азбуку? А как же, например, география, или иезуиты готовили каких-то митрофанушек, которых кэбмены всюду довезут? Но дело в том, что во всех иезуитских школах издавна так назывались классы – не «пятый» или «шестой», а «класс риторики», «класс поэзии»; сведения из истории с географией, разумеется, преподавали, как и разрозненные обрывки естественных наук, но все эти предметы беспорядочно сваливались в одну кучу под общим наименованием «эрудиция». Представления дедушки Майкла о том, какое прекрасное образование дают иезуиты, похоже, оказались не совсем верны – во всяком случае в отношении Артура. К математике он по-прежнему питал отвращение и усваивал ее плохо, но тем не менее в старших классах все еще утверждал, что будет гражданским инженером. Классических языков он также терпеть не мог и видел в их изучении больше вреда, чем пользы: из-за них он в юности проникся отвращением к античным авторам. Даже история была ему противна – сплошная зубрежка дат, ничего человеческого.
В общем, какой предмет ни возьми, – сплошная скука. Трудно сказать, были тому виной исключительно программа обучения и нудные методы преподавания, которые взрослый Конан Дойл назовет средневековыми, или все-таки он сам в детстве проявлял недостаточный интерес к наукам, или же обстановка не способствовала обретению такого интереса – наверное, всё вместе. «Не знаю, хороша или плоха иезуитская система образования, – чтобы ответить на этот вопрос, следовало бы испробовать какую-нибудь другую», – пишет он в «Воспоминаниях и приключениях» и прибавляет, что из Стоунихерста выходило в общем не больше и не меньше достойных молодых людей, как из любой другой закрытой школы. Хорошо, что в Стоунихерсте не преподавали толком ни химию, ни зоологию, а то б он и их возненавидел – и не знали б мы тогда ни Холмса, ни Челленджера, ни Раффлза Хоу. Лишь на последнем курсе обнаружился предмет, который ему доставлял удовольствие: поэзия. Ученикам предлагалось писать стихи на заданные темы. Здесь нужно сразу заметить, что Конан Дойл как поэт нашему читателю совершенно неизвестен, а между тем стихи он писал, и немало. О них у нас еще будет возможность поговорить в дальнейшем, а пока ограничимся констатацией того, что поэтические упражнения учащегося Дойла были высоко оценены как педагогами, так и одноклассниками, большинство из которых не сумели связать ни строчки, как ни бились. Так что редактировать школьный литературный журнал доверили именно ему.
С воспитанием дела тоже обстояли не ахти как, и основной его метод ничем не отличался от принятого в эдинбургской городской школе. Детей били резиновой палкой по рукам, причем так, что они потом не могли повернуть дверную ручку, чтобы выйти из комнаты (эту палку описал и Джойс, также прошедший иезуитскую школу, в «Портрете художника в юности»). Матери Артур о побоях не писал. Семидесятилетний Конан Дойл изо всех сил пытался быть объективным по отношению к своим педагогам: «Кое в чем их (иезуитов. – М. Ч.) оклеветали – я, например, в течение восьми лет постоянного общения не заметил, что они менее правдивы, чем их собратья, или более склонны к казуистике, чем соседи»; но за каждой строчкой воспоминаний, посвященной Стоунихерсту, мы видим ребенка, с трудом сдерживающего слезы: «Получить дважды по девять, да еще в холодный день, было пределом человеческих сил». Учащийся Дойл много хулиганил, поэтому (а вовсе не из-за успеваемости, которая, несмотря на отвращение, была не так уже плоха: выручали живой ум и хорошая память) испытывать предел человеческих сил ему приходилось постоянно: «Меня били чаще других, но не потому, что я отличался каким-то особым злонравием, а потому, что натура моя горячо отзывалась на нежность и доброту (которых я никогда не получал), но восставала против угроз и находила извращенный повод для гордости, показывая, что силой ее нельзя усмирить».
Религиозного рвения Артур также не проявлял, скорее всего, по той же причине, что и страсти к наукам: прилежание, уважение к заповедям, благонравие – все вколачивалось одинаково, угрозами и палкой. Единственной отдушиной в подобных условиях обычно становятся закадычные друзья: все можно стерпеть, когда каждый день есть с кем поделиться мечтами и обидами. Но в Стоунихерсте и друзей-то заводить, по сути дела, воспрещалось. В одной из биографий Конан Дойла мы можем прочесть: «Очень худой, со спокойными манерами, со странной скрытной улыбкой, мальчик был на хорошем счету у отцов-иезуитов. Но на самом деле он тайно писал пародии в стихах на учителей, читал при свечах до рассвета Вальтера Скотта или, подняв соседей по дортуару, которые, завернувшись в простыни, рассаживались на кроватях вокруг него, рассказывал им ужасные истории, всегда прерывавшиеся на самом интересном месте... » Это взято из «Ювеналий», но, как мы уже отмечали, «ужасные истории с продолжением» относились скорей к Ходдеру, нежели к Стоунихерсту. Не говоря уж о «спокойных манерах» и «хорошем счете» – что-то плохо верится в эти «свечи до рассвета» (ночью при свече он читал «Айвенго» дома, а не в школе); какие свечи, какие простыни, когда надзиратель обходил спальни по нескольку раз за ночь, проверяя, у всех ли руки лежат поверх одеяла? Да, были игры на свежем воздухе, ставились (на старших курсах) любительские спектакли, но выходить на прогулки можно было только в присутствии надзирателей, играть – тоже. Понятно, мальчишки на то и мальчишки, чтобы как-то обходить запреты (будь надзор действительно тотальным, то и бить юного Дойла резиновой палкой, наверное, было бы не за что), и приятельские отношения завязывались, как и неприятельские (а то с кем бы он дрался?); но условия для неформального, как бы мы сейчас выразились, общения были сведены отцами-надзирателями к минимуму. Уж очень они пеклись о нравственности. «Нам, например, никогда не дозволялось оставаться друг с другом наедине, и, думается, вследствие этого свойственная закрытым школам распущенность была сведена к минимуму». Оставим нравы закрытых школ без комментариев, заметим только, что самого дорогого и ценного в подростковом возрасте – настоящей, «до гроба», задушевной мальчишеской дружбы – Артур в течение восьми лет был лишен и, возможно, поэтому через всю жизнь пронес мечтательную тоску по такой дружбе: кто такие, в сущности, Холмс и Ватсон, как не повзрослевшие мальчишки, которым никто не смеет помешать, наслаждаясь обществом друга, сутками напролет болтать, курить и играть в казаки-разбойники?
И все-таки отдушины, конечно, находились. Во-первых – спорт. К чести иезуитов надо сказать, что зубрением уроков они детей не слишком перетруждали, зато отводили по несколько часов ежедневно для занятий физическими упражнениями на открытом воздухе. Отдушина настолько важная, что Мэри Дойл, которой сын в основном о спорте и писал, могла подумать, что он абсолютно счастлив в Стоунихерсте. Плавание, коньки, хоккей, футбол, крикет – учащийся Дойл поспевал везде. «Я никогда не специализировался ни в одном виде спорта и потому во всех выступал посредственно» – это Дойл говорит скорей о своей взрослой жизни, чем о Стоунихерсте. Там он вроде бы во всех видах делал успехи. Здоровья было у него хоть отбавляй, даже школьная кормежка ему не повредила. О кормежке стоит сказать особо – уж очень «богатое» меню предлагалось в Стоунихерсте. Хлеб, немножко масла, хлеб, иногда картошка, хлеб, вода пополам с молоком и, наконец, о чем с возмущением пишет семидесятилетний Дойл, – разбавленное пиво. Возмущение конечно же относится к характеристике «разбавленное» – ежедневное употребление детьми пива в викторианской Англии, где даже младенцам было принято давать портер и джин, не смущало даже высоконравственных иезуитов.
Он был высоким, крупным, сильным и ловким – правда, бегал не очень быстро. Больше всего любил крикет: «Я был толстый и шары отскакивали от меня, как от матраца». Начал заниматься регби – правда, в те времена в каждой закрытой школе правила этой игры были особые и, по мнению Дойла, это обстоятельство ему сильно вредило, когда он впоследствии стал играть в регби уже на более высоком уровне. В старших классах пристрастился к бильярду и остался любителем этой игры на всю жизнь.
Конечно, падал, расшибался, разбивал голову, вывихивал пальцы, был вечно в синяках с головы до пят, но эти травмы, в отличие от нанесенных резиновой палкой, оставляли следы лишь на теле, а не в душе. Боксом ученики не занимались, а жаль – может, уже тогда свою любовь к дракам Артур перенес бы на ринг и получал меньше наказаний. Вообще спорт занимал в жизни Конан Дойла настолько большое место, что он отвел ему в мемуарах отдельную главу, едва ли не самую объемную во всей книге. «Демонстрация твердости без жестокости, беззлобного мужества без озверения, мастерства без жульничества и есть, по-моему, то высшее, что может дать спорт». Кому пристрастие к физическим упражнениям кажется уделом туповатых людей, те могут обратиться, например, к творчеству Лермонтова, Гюго, Джека Лондона или Набокова – там много чего можно найти на эту тему.
Другой отдушиной были книги. Индейцы и тигры остались в прошлом; теперь юный Дойл увлекся Жюлем Верном, которого мог читать в подлиннике (Мэри обучила его французскому языку), и по-прежнему обожал Вальтера Скотта. В 1900 году он написал эссе «За волшебной дверью» («Through the Magic Door»), посвященное любимым книгам: «Айвенго», томик, подаренный ему в раннем детстве и потом, увы, утонувший в речке, так навсегда и остался среди самых-самых – «какая любовь ко всему, что отмечено печатью мужества, благородства и доблести!»[11]. Недостатков Скотта, которые видит взрослый Конан Дойл – многословие, бесчисленные отступления, слабое чувство формы, – учащийся Дойл, конечно, не замечал: «Скотт рисовал мужественных людей, потому что сам был мужественным человеком и находил свою задачу привлекательной». Артур Дойл был без ума от всего мужественного, героического и благородного, а что касается женских образов, то хоть бы их и вовсе не было: «Лишь прочитав подряд с десяток глав романа, где действует минимальное число женщин... мы постепенно осознаем все мастерство романтического повествования, которого достиг писатель».
Так будет – почти всегда – писать и он сам, «с минимальным количеством женских образов», объясняя это «реакцией на злоупотребления темой любви в художественной литературе»: до того, мол, заезжена и избита в романах эта любовь, да еще заканчивающаяся (как скучно) браком, что прямо тошнит. Не совсем понятно, исходя из круга чтения молодого Дойла, когда это он успел пресытиться любовными романами: в школьном возрасте он их, похоже, вовсе не раскрывал. Войну читаем (пишем), мир пропускаем. Даму, конечно, надо уважать и быть рыцарем, но вообще-то ну их к черту, этих баб, да и всякие там сложные душевные переживания – тоже. Немужественно и скучно. Типичный мальчишечий подход к делу. В сущности, литературный вкус Конан Дойла, хоть и облагороженный годами почти до безупречности, навсегда останется вкусом мальчишки. Превознося Стивенсона и Киплинга, он умудрился не заметить существования Флобера.
Когда Артур учился на предпоследнем курсе, у него появился еще один любимый автор: Томас Бабингтон Маколей. Это был убежденный виг, государственный деятель, казначей, историк (автор «Истории Англии с 1688 года»), а также эссеист, прозаик и поэт. Мало кто из писателей оказал на Конан Дойла такое большое влияние, и поскольку наш широкий читатель навряд ли хорошо знаком с его творчеством – мы и Карамзина с Ключевским, если честно, знаем как-то все больше понаслышке, – о нем следует сказать чуть побольше, чем о Вальтере Скотте. В XIX веке российская интеллигенция Маколеем зачитывалась, как и европейская: Николай Чернышевский хвалил, Писарев сперва хвалил, потом отругал за мелкотемье, Карл Маркс обозвал фальсификатором (обиделся за критику революции 1848 года, понятное дело). Наиболее известны были его очерки на исторические темы и эссе о знаменитых людях, написанные очень субъективно, живо, ярко и, что главное, – доходчиво. «До того дня история была для меня лишь противным уроком, – писал Конан Дойл в эссе „За волшебной дверью“, подразумевая под „тем днем“ период, когда он начал читать „Историю“ Маколея. – Но вдруг нудные задания превратились в путешествие в волшебную страну, полную прелести и красок, где мудрый и добрый проводник указывал путь».
Маколей был гениальным популяризатором, умевшим простым языком излагать сложные вопросы. Под его пером все самое скучное – статистика, социология, экономические выкладки – превращалось в увлекательнейшую беллетристику (невольно подумаешь, что Маркс просто завидовал), и в наше время он бы, надо полагать, был востребован еще больше, чем в свое. Описать стиль Маколея «своими словами» невозможно; сам Конан Дойл делает такую попытку, но, махнув рукой, попросту приводит ряд цитат. Поступим так же – надо же нам иметь представление о стиле автора, в котором наш герой видел один из своих идеалов, – только цитату, чтоб не повторяться, возьмем другую – из очерка «Бэкон» в старинном переводе О. Сенковского, того самого очерка, который в пух и прах разругал Писарев. «Ему (Бэкону. – М. Ч.) страх как хотелось получить титул сэра для двух причин, довольно забавных. Король уже одарил титулами половину Лондона – один философ был при нем без титула. Это ему не нравилось. Сверх того, по собственным словам Бэкона, ему «приглянулась дочь одного олдермена, пригожая девочка», а этой девочке непременно хотелось быть леди». Высокоидейного Писарева, конечно, эти милые мелочи в стиле «Каравана историй» раздражали; но очерки Маколея не сводились к мелочам. Просто он не умел и не хотел писать скучно даже в ту пору, когда, следуя его собственному афоризму, мог бы себе это позволить, – когда стал знаменит. В этом Конан Дойл всегда будет вернейшим последователем Маколея («в его благородном стиле я любил даже промахи»); в дальнейшем мы увидим, что публицистические тексты Дойла ничуть не менее занимательны, чем его беллетристика.
В Стоунихерсте была одна хорошая вещь: длинные каникулы. В отличие от Ходдера они устраивались дважды в год. Лето Артур проводил в Эдинбурге, а на рождественские каникулы оставался в колледже. Мэри Дойл против этого не возражала, хоть и тосковала по сыну: общение его с Чарлзом она старалась свести к минимуму (из детской переписки Артура с матерью невозможно понять, знал ли он, что происходит с его отцом). Да и с младшими было очень много хлопот: зимой 1873-го родился ее второй сын, Джон Фрэнсис Иннес, будущий боевой генерал.
В дни каникул отцы-надзиратели были к ученикам значительно мягче. Лучше кормили, дозволяли пить вино (после ежедневного пива мы уже воспринимаем это как должное), есть сколько душе угодно присланных из дому припасов; Артур писал домой, что в меню бывали омары и сардины. Устраивались концерты и вообще было весело – быть может, именно воспоминание об этих каникулах, обильно сдобренных портвейном, хересом и кларетом, смягчило Конан Дойла настолько, что он, описав на нескольких страницах иезуитскую науку и иезуитское воспитание, в конце главы довольно непоследовательно заявил, что у него остались к воспитателям «теплые чувства» и что в своем недоверии к человеческой натуре они были, «пожалуй, правы».
На следующий год Ричард Дойл и его сестра («дядюшка Дик» и «тетушка Аннет») договорились с Мэри, что рождественские каникулы 1874 года Артур проведет в Лондоне. Мэри не хотела, чтобы сын приезжал домой, ибо к тому времени депрессия Чарлза Дойла усилилась настолько, что он иногда не мог заставить себя утром подняться с постели и идти на работу; вконец испортился и его характер. Да и материальное положение семьи Дойлов становилось все более скверным: Чарлза вот-вот уволят со службы, зато на подходе очередной ребенок – дочь Джейн Аделаида Роза (Ида), родившаяся в 1875-м. Артур выразил свое огорчение тем, что не увидит мать, но поездке был страшно рад. Дойл пишет, что, едва пристроив свой багаж, он сразу же совершил паломничество в Вестминстерское аббатство, на могилу Маколея, и это было едва ли не главным, что влекло его в Лондон. Сразу или не сразу, но чаю-то с родственниками, наверное, все-таки попил перед этой экскурсией: Ричард и Аннет встречали его на вокзале.
Поселили гостя в студии Ричарда Дойла на Финборо-роуд, где тот работал. За три недели Артур познакомился со всеми остальными родственниками, которые были очень внимательны к племяннику: приглашали в гости, кормили-поили и позаботились о том, чтоб организовать ему «культурную программу». Самый старший, дядя Джеймс, дважды водил его в театр. Это было не первое посещение театра юным провинциалом, но на него произвела большое впечатление игра знаменитого актера Генри Ирвинга в роли Гамлета. Матери он написал об Ирвинге письмо, полное восторгов. Многими годами позже, когда Конан Дойл сам станет знаменит и займется постановкой своих пьес, он познакомится с Ирвингом лично.
С дядей Генри он посетил Хрустальный дворец – знаменитый стеклянный павильон, построенный для Всемирной выставки в 1851 году и продолжавший изумлять посетителей своей роскошью. Дядя Дик, чуть лучше других представлявший, что нужно мальчишке, повел его на цирковое представление. Развлекался он и самостоятельно, осмотрев все, что полагается осматривать в Лондоне: Тауэр, где наибольшее впечатление произвела конечно же коллекция оружия, собор Святого Павла и другие достопримечательности. Побывали они и в Зоологическом саду: там гастролировал передвижной зверинец, из экспонатов которого наибольшее впечатление на Артура произвела гигантская крыса. Разумеется, в культурную программу входило посещение музея мадам Тюссо, где он был «очарован комнатой ужасов и статуями убийц». Музей в те годы находился на. Бейкер-стрит. Вряд ли правомерно напрямую из этого визита выводить будущий интерес к писанию детективов, но, конечно, при выборе квартиры для Холмса Конан Дойл вспомнит бледные лица восковых злодеев.
О родственниках: ближе всех Артур сошелся с дядюшкой Диком, которого отличал чуть более богемный и легкомысленный дух, чем остальных. При чтении старых биографий Конан Дойла может сложиться впечатление, что из всей родни как раз Ричард был самым непримиримым идейным противником и чуть ли не врагом Артура в его студенческие годы, когда тот отказался от католицизма. Это не совсем верно: просто дядюшка Дик на протяжении всей жизни горячее, чем другие братья, принимал участие в судьбе Артура, отсюда и бесконечные перепалки между ними: на того, кого не любишь, не станешь и времени тратить. Да, Ричард был глубоко верующим человеком (он ушел из редакции «Панча», когда там разместили карикатуру на папу римского), но прежде всего он был художником и романтиком, всю жизнь посвятившим веселым, хрупким и трогательным сказочным существам, не имевшим ничего общего с католичеством; под конец жизни он уже ничего не рисовал, кроме своих фэйри, и умер, окруженный лишь ими – есть здесь что-то отдаленно напоминающее конец жизни его непутевого младшего брата... Когда в 1883 году тело Ричарда Дойла найдут поутру в его студии, расписанной фигурками эльфов, среди красок и кистей, Артур напишет на его смерть стихотворение:
Вскричали эльфы на стенах:
Что видим мы, увы!
Лежит Волшебник, повержен в прах
И не слышит нашей мольбы.
О, что же это? И за что
Так жестоко наказаны мы?
И тоненькой нимфы вдруг голосок
Раздался пронзительно неясно:
– Зачем мы, друзья, обижали его?
Зачем я была так небрежна?
– Ну что ты, Энид, он не помнит обид —
Волшебника сердце безбрежно![12]
Зимой 1874-го серьезных разногласий между дядей и племянником еще не было: Артур пока не задумывался о религии глубоко, хотя первая трещинка в его вере появилась уже в Стоунихерсте. С дядюшкой Диком они весело проводили время. Другие дядья, Джеймс и Генри, были для него слишком стары и серьезны. Ему очень понравилась Джейн, жена Генри. Отношения с тетей Аннет, нежно любившей племянника, но фанатично религиозной и всегда уверенной в своей правоте, складывались неоднозначно. С одной стороны, в письмах к матери Артур отзывался о тетке в теплых словах; с другой стороны, в «Письмах Старка Монро» есть эпизод, где молодому герою приходится некоторое время жить в качестве семейного врача у неких лорда и леди Салтайров: эпизод, в отличие от всей повести, целиком вымышленный, но в леди Салтайр, быть может, проглядывают некоторые черты Аннет Дойл. «Вы представить себе не можете более невежественной, нетерпимой, ограниченной женщины. Если б она хоть молчала и прятала свои маленькие мозги, то было бы еще туда-сюда; но конца не было ее желчной и раздражающей болтовне. <...> Я решил избегать всяких споров с ней; но своим женским инстинктом она догадалась, что мы расходимся, как два полюса, и находила удовольствие в том, чтобы махать красной тряпкой перед моими глазами». В период, о котором мы сейчас говорим, тетя и пятнадцатилетний племянник пререкались в основном из-за разных бытовых пустяков, но уже в следующий приезд Артура в Лондон разногласия между этими двоими приобретут идейный характер и станут нестерпимы.
Артур провел в Лондоне три недели и, наверное, с удовольствием остался бы дольше. Однако когда он вернулся в Стоунихерст, вскоре обнаружилось, что жизнь там становится не так противна. Он повзрослел, малость набрался у дядюшек «светского лоска», и его меньше тянуло к детским выходкам, а отцы-иезуиты в ответ сделались к нему гораздо мягче. У педагогов возникли планы относительно его дальнейшей участи (о чем он еще не знал), и его поместили в класс герра Баумгартена с усиленным изучением немецкого языка. Черты этого преподавателя мы можем обнаружить в рассказе «Необычайное происшествие в Кайнплатце», где зануда-педант нечаянно обменяется душами с разгильдяем-студентом. По-видимому, Мэри Дойл обладала большими педагогическими талантами, чем преподаватели в Стоунихерсте, так как, в отличие от французского языка, с немецким у Артура не очень ладилось. Но это было уже не так страшно. Еще на предыдущем курсе, о чем мы упоминали, началось преподавание поэзии: новый предмет захватил его с головой, и он сочинял теперь беспрестанно; свои тогдашние стихи взрослый Конан Дойл называл убогими, но отмечал, что на других учеников и на преподавателей они произвели довольно сильное впечатление. Наставники уже меньше за ним следили; когда его выбрали редактором школьного журнала, вокруг него стали понемножку группироваться товарищи, также обладавшие литературными наклонностями или хотя бы каким-то интересом к литературе. Неожиданно для себя самого он стал значительно лучше успевать и по другим дисциплинам. А уже через полгода – летом 1875-го – пришло время выпуска.
Ученики, которые успешно сдавали выпускные экзамены, автоматически допускались к вступительным экзаменам в Лондонский университет (эти последние проводились не в Лондоне, а здесь же, в Стоунихерсте: из столицы только присылали экзаменационные задания). Артура не так пугали вступительные экзамены, как выпускные – ему казалось, что большинство преподавателей по-прежнему его ненавидят и что его непременно завалят на каком-нибудь переводе с греческого. Но все обошлось, он не провалил ни одного предмета. Затем в числе четырнадцати выпускников он отправился на вступительные экзамены – результат оказался еще лучше: он получил диплом с отличием. Почему так получилось – трудно сказать; скорей всего, он просто хорошо готовился; может быть, помогло умение собраться в трудную минуту, а может, и вопросы легкие попались. Во всяком случае, приятно удивлены были все: экзаменаторы, экзаменующийся и родители.
Но в университет Артур не попал. Педагоги объяснили ему, для чего он обучался немецкому – оказывается, его считали слишком юным, чтоб начать профессиональное образование, и предполагали отправить еще на год в другую иезуитскую школу, Стелла Матутина, которая находилась в городе Фельдкирх в австрийской провинции Форарльберг. Родители были согласны. Конан Дойл не говорит, был ли он сам разочарован или обрадован таким решением, возражал или нет и спрашивали ли его мнения. Скорее всего, он злился, так как от иезуитов не ждал ничего, кроме подвоха. Однако в Фельдкирхе ему неожиданно очень понравилось. Здание школы, как и Стоунихерст, напоминало средневековый замок, но не такой мрачный, и вся местность была очень живописна: крошечный, сонный городок, лежавший в долине, тысячей футов ниже уровня Альп. Все было здесь лучше: здоровый горный климат, мебель, еда, отапливаемые спальни и, к неописуемой радости ребенка, отличное австрийское пиво взамен стоунихерстского пойла. Но главное, конечно – отношение учителей. Дисциплина была строгая, но поддерживалась она убеждением, а не палкой, не было круглосуточного надзора, и в ответ на проявленную педагогами доброту Артур Дойл «сразу из возмущенного юного бунтовщика превратился в опору закона и порядка».