Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гражданин убегающий

ModernLib.Net / Современная проза / Маканин Владимир Семенович / Гражданин убегающий - Чтение (стр. 2)
Автор: Маканин Владимир Семенович
Жанр: Современная проза

 

 


— Собирайся, — повторил Павел Алексеевич. — И иди прямо к вертолетам — ты меня хорошо понял?

Комов суетливо хватал вещь за вещью — он собирался, он что-то негромко бубнил, нет-нет да косясь на старого знакомца. Они мешали друг другу: Комов знал о Павле Алексеевиче, а Павел Алексеевич знал о Комове, однако козырь Комова был мельче, был бит, и никаких перемен тут быть не могло. Комов встал, подхватил рюкзак. Вздохнув, как вздыхают перед дорогой, он жалковато кивнул Павлу Алексеевичу и исчез. Витюрка проснулся от хлопнувшей двери и вновь в полузабытьи пощипывал гитару: «Я встретил вас, и все былое в умершем сердце…» Рядом с Витюркой, на газете, горбилась буханка хлеба и консервные банки, одна на одной.

Павел Алексеевич вышел — Томилин восседал на крыльце общежития, у самого входа. Вокруг Томилина были люди — человек восемь, прослышавшие о бригаде, они уже крутились и вились около.

Павел Алексеевич взял из рук Томилина список:

— Кого это ты набрал?

— Все как надо, Павел. Все как ты любишь. — Томилин охотно сдал полномочия.

Но было не все как надо — Павел Алексеевич начал вычеркивать. Люди, сообразившие, что Томилин никакой не бригадир, мигом столпились вокруг Павла Алексеевича. Жарко дышали. Говоря вразнобой и настырничая, они уже порядком нервничали. Они заглядывали через плечо, один особенно базарил: «Я техник! — выкрикивал он. — Техник и хочу быть техником!» — а Павел Алексеевич ему объяснял: техники не нужны.

— Куда же мне теперь деться?

— Куда хочешь.

Тот замялся:

— Я на заводе работал… техником работал.

— На твой завод мне наплевать. Каменщиком пойдешь.

Второй, что размахивал трудовой книжкой, твердил, что он экономист. Но и ему деться было некуда.

— Каменщиком, — сказал Павел Алексеевич, сделав пометку в списке.

Когда вернулись в комнату, Томилин закатил вдруг истерику, он увидел опустевшее место Комова: «Ты выгнал его? Выгнал? — И Томилин пустился в громкий жалостливый крик, с ним бывало такое. На новом месте Томилина всегда распирал восторг, переходивший в шумную симпатию к самым случайным людям. Это длилось день-два. Он был готов всех любить. Он как бы начинал жизнь заново. — Хороший человек был — зачем, Павел, ты его выгнал? Он мне понравился, такой милый мужик, тихий…»

— Заткнись.

Витюрка вмешался:

— Да бросьте лаяться на новом месте.

— Но, Витя, мы же по душам поговорили. И бутылку с ним выпили…

Витюрка остался рассудительным:

— Если уж мы будем лаяться, что будет?.. Вы заметили: здесь одни сопляки вокруг — нас только трое взрослых.

— Почему трое?.. А поварихи? — и Павел Алексеевич кивнул в сторону Томилина.

— Издеваешься! — Томилин, взвизгнув, кинулся с кулаками.

Павел Алексеевич несильно оттолкнул, а оступившийся Томилин потерял равновесие и плюхнулся на собственную кровать. Те двое засмеялись, а Томилин затравленно вскрикнул. Он вскрикнул тонко, как осенняя чайка. Место было новое, и кровать была новая, но жизнь старая; суровые и деревянные приятели так и остались суровыми и деревянными — не понимали его. Именно от бессилия, от невозможности понять их и объяснить им себя Томилин ткнулся в подушку лицом, вцепился в нее руками и заплакал, нервный и слабый человек.

Павел Алексеевич, усмехнувшийся и мигнувший Витюрке: проследи, мол, за нашим чудиком, отправился «потоптаться на стройке», однако, вскинув от подушки злое, заплаканное лицо, Томилин успел крикнуть вслед:

— Издеваешься? Людей гонишь?.. Погоди — скоро сам побежишь…

И еще крикнул:

— Сам без оглядки помчишься… В пятой комнате парень уж больно личиком на тебя смахивает, не сынок ли твой?

Павел Алексеевич был в дверях, уже закрывал за собой дверь, но и в еле заметную сжимающуюся дверную щель слова протиснулись и нагнали, сердце екнуло. Сыновья преследовали Павла Алексеевича куда злее, чем женщины.

Спокойствия ради, а также учитывая, что всегда лучше знать, чем не знать, Павел Алексеевич, конечно, уже не мог не зайти в пятую комнату. Он шел по коридору — глядел в окна с правой стороны. Он шел, и сердце скисало, как, вероятно, скисало оно у Томилина, когда тот уткнулся лицом в подушку. Он почувствовал себя пустым. Усть-Тура, давно забытая и потому вроде бы новая, диковатая, разом потеряла свою новизну.

— Можно? — Павел Алексеевич толкнул дверь. Парень был один, валялся в сапогах на кровати.

Валявшийся не был сыном Павла Алексеевича, это было видно. Но его соседи по комнате дружно отсутствовали, что и настораживало, так как сыновья обычно держались вместе и преследовали Павла Алексеевича стаей. Помедлив в дверях, Павел Алексеевич на всякий случай спросил — что-то нужно было спросить:

— У вас тут свободной койки нет?

— Нет. Занято.

Павел Алексеевич еще спросил:

— А кто здесь поселился?

— Не знаю.

— А сам откуда?

— Чего тебе надо, дядя? — грубо рявкнул тот. — Чего ты такой любопытный?

— Да так.

— А то ведь я за «так» и вломить могу.

Парень был не в духе.

Павел Алексеевич пошел на стройку — дорога была скверная, а подвозы еще хуже. Зато карьер, где брали глину для кирпича, обнаружился почти рядом. Ели застыли. Летом смиришься с чем угодно, и с плохими дорогами тоже. Скопившееся тепло дня просилось в душу, хотелось расслабиться. Верхний, верховой ветер, ровный и сильный, не издерганный сменой гор и долин, не порывистый, налегал на макушки деревьев, топорща иглы, — там начиналось натяжение, от которого дерево мало-помалу гнулось, пружинило, а ближе к комлю, недвижное, как колонна, огромное, дерево начинало звенеть дрожью, петь.

Но расслабиться не удалось: помешали. Возле Павла Алексеевича (заметив, что на стройке человек кружит в задумчивости, и быстренько смекнув) появились и теперь вышагивали рядом три девчушки в перемазанных и перелатанных джинсах, пошептались, похихикали и, наконец осмелев, стали напрашиваться: «Товарищ бригадир, как вас зовут?.. Товарищ бригадир, не возьмете ли нас?» — а Павел Алексеевич ответил им, недовольства не пряча: бригада укомплектована, да, полностью. (Нужнее были мужчины, этих горожанок он всегда найдет.) Девчушки еще сильнее заулыбались и засверкали глазами, девчушки на ходу закурили; зная свое просительное дело, они не отставали:

— Ну товарищ бригадир, ну не будьте сукой… Ну никто же нас не берет!.. Мы работать хотим. Мы знаете откуда приехали!..

Павел Алексеевич знал, откуда они приехали, или почти знал.

— Идите на кухню.

— Были. Там занято все. Тетки нас лопатами прогнали…

Девчушки приотстали, но все еще шли.

Обойдя карьер, Павел Алексеевич уже возвращался, вокруг притихло, и тут сердце Павла Алексеевича, поплыв, екнуло второй раз, — у зеленой стены ельника, камень камнем, как будто он стоял здесь и осенью, и зимой, и в весеннюю грязь, возник Василий.

— Здорово, батя! — Василий стал заметно плечистее, здоровее, а лицо сделалось квадратным, как у его матери якутки. В глазах еще была, теплилась детскость, но никакой детскости не было в том, как он стоял. Он не переминался с ноги на ногу. Он стоял как каменный столб. Каким следом он разыскал Павла Алексеевича, было неясно, но было ясно, что разыскал и что очень этим доволен.

Целоваться он не лез — пожал руку. И с ходу грубовато сказал:

— Я на мели, батя, дай-ка для разбега деньжат.

Привычка упрощала, не первый раз Василий ловил Павла Алексеевича и не первый раз выбирал у него деньги. Дело было из налаженных: он выбирал сколько мог, а мог он много, и надо было бы озлиться однажды, обрубить и пресечь, однако и Павел Алексеевич не всегда и не все мог обрубить и пресечь. Своя слабинка, все более определяющаяся и обнаруживающаяся с годами, отыщется у всякого. Мало чего в жизни Павел Алексеевич конфузился или стеснялся, как конфузился и стеснялся рыщущих за ним следом сынков. Даже не конфузился, нет, однако делалось ему от их неунывающего вида тоскливо и муторно, — сложное чувство. Когда-то он платил алименты, теперь он платил неизвестно что.

— Держи.

Павел Алексеевич дал ему пока двадцать рублей: знал, что начало — это начало. Василий тоже знал.

— Маловато, батя. Мог бы дать больше, а?

И он тут же начал валять ваньку:

— Я, батя, хочу быть таким же романтиком, как ты. Настоящим таежником! — Он обернулся к нагнавшим их девчушкам. Он любил, чтобы слушали. Как и всегда, он приобщил окружавших к своему полуглумливому трепу. — Ну-ка поглядите, какой у меня папаша! Вот вам таежник! Настоящий! А ведь еще ничего мужик, а?

Он засмеялся:

— Однако держите с ним ухо востро… Знаете, сколько он нас наплодил!

— Я ведь дал тебе денег, — криво усмехнулся Павел Алексеевич, — заткнись же, ей-богу.

— … Однако очень мне хочется быть романтиком, как ты! — не умолкал Василий. Отчасти и впрямь восхищаясь отцом, вскрикивая, хлопая себя ладонью по ляжке, он перечислял, сколько исхожено рек и гор (Урадная, Борзунь, Серебрянка, Усаяк — когда-то Павел Алексеевич перечислял их маленькому Василию и его неморгающей матери, теперь, спустя много лет, слова возвращались), Василий перечислял, Василий с жаром рассказывал, как много бродяжил Павел Алексеевич, какую носил с собой коллекцию камней, алтайских амулетов, старинных гребней, монет, вывороченных вместе с землей тупым ножом бульдозера; захлебываясь в болтовне, Василий умолчал лишь о том, что все амулеты и камни давным-давно растерялись и растаяли вместе с молодыми годами Павла Алексеевича, и теперь взамен растерянного ничего не было, как не было ничего взамен молодости. — Я тоже буду таким, как папаша! — закончил Василий.

Девчушки в латаных джинсах захихикали. Они так и держались стайкой. Игривые, они не забыли цель и, едва дождавшись, когда Василий замолк, вновь заулыбались Павлу Алексеевичу, заговорили наперебой:

— Мы вас любим, Павел Алексеевич, — к нам приходите в гости, мы в восьмой комнате.

— Приходите в восьмую, мы вас чаем напоим с вареньем, а вы нас в бригаду возьмете!

Щебеча, они смелели. Они все больше оживлялись, смеялись, и едва ли они разделяли, чтобы властвовать, когда косились на Василия.

— Приходите, — сказала рослая, — к нам в восьмую и влюбляйтесь, в кого хотите влюбляйтесь, не из пугливых мы, а вот сынка вашего с собой, пожалуй, не приводите, мешать будет, болтун…

— Сынок-то грубоват, — добавила самая маленькая из них и самая беленькая. — И не породистый. Куда хуже отца!

— Ну, вы! — взревел Василий, любивший покуражиться, но над собой насмешек не терпевший. — Ну вы, хохотушки! Вы сначала узнайте, не ваш ли он, однако, отец, не с папашей ли в жмурки играете!

— Дурачок!

— Какой он глупый!..

Павел Алексеевич молчал.

Балагуря, сошли с дороги и свернули к общежитию. Там стоял Георгий — он караулил Павла Алексеевича надежности ради у самого входа, и, конечно, Павел Алексеевич заметил и узнал его сразу, как замечают и узнают ожидаемое.

— Вот он, веду! — заорал Василий брату издали. Они были от разных матерей, но они часто и охотно держались вместе, когда им нужны были деньги.

— Молодец, Васька! — с расстояния и весело закричал Георгий. — Привет, отец. Потрясем мы тебя маленько — ты уж нас извини.

— Да я уж потряс его для начала — пусть в себя придет.

И оба захохотали.

Подошли к общежитию — на крыльцо спешно вышел, выскочил Томилин в сморщенном и слежавшемся пиджаке: бедняга не был злопамятен и уже терзался, что накликал Павлу Алексеевичу появление его бедовых сынков. Жестом он показывал: я, мол, не виноват. Те приостановились. Закурили. Василий и Георгий, не теряя и не расплескивая веселых минут, заигрывали с девчушками: они говорили, не выпить ли им вместе, сейчас же. В приманку они обещали, что Павел Алексеевич примет девушек в бригаду, непременно, и сегодня же примет! И как это он может отказать, если они, сыны, этого пустяка пожелают!

— Да мы его сейчас за жабры возьмем, — распинался Георгий, — — как это он таких красоток не примет?!

Василий уже подмигивал им, полукровка, он сделался вдруг красивым, он улыбался и вторил:

— Мы можем!.. Мы все можем!

Томилин прошелестел негромко и ядовито Павлу Алексеевичу: «Ну как?» — он понимал, что тому несладко, но теперь можно было понять больше: ему, Томилину, тоже будет несладко, пока жизнерадостные вымогатели не улетят, пока он не увидит эти рубленые лица через плексигласовое стекло вертолета. «Ну как, Павел?» — еще раз спросил он, теперь уже готовый сочувствовать.

— Хреново, — сказал Павел Алексеевич.

Глаза Томилина вмиг налились жалостью, голос дрогнул:

— А ты думал, Павел, только мне бывает хреново.

— Ничего я не думал.

— Павел…

Но Павел Алексеевич, перебив, произнес почти шепотом:

— Вот что. Перескажи Витюрке, что я подамся через плато на восток — как можно восточнее.

Томилин кивнул. И спросил:

— А мы?

— Решайте сами… Если хотите со мной, еще день-два повертитесь здесь, но на работу не устраивайтесь, понял?

Георгий тем временем успел сбегать за бутылками, ларек чернел в двух шагах; Георгий разливал по стаканам розовый с пузырями портвейн и, как бы продолжая треп Василия (тот уже несколько выговорился), рассказывал всякую живописную мелочишку из жизни отца-таежника:

— А я был совсем махонький. И папаша, прежде чем смыться, пригладил мне чубчик. «Сынок, не осуждай меня — я люблю тайгу и свободу» — так он говорил. Тайга, мол, зовет. Когда, мол, вырастешь, поймешь и простишь.

— Про тайгу и мне говорил, — важно и с весом уже высказавшегося подтвердил Василий.

— Во-от, — продолжал рассказ Георгий. — И заметьте, девушки, говорились эти слова в самое разное время. В самых разных городишках. Детям от самых разных матерей — вот это таежник!

— А как же вы познакомились? — спрашивали девчушки.

— С Васькой? Чистая случайность…

И, промочив горло портвейном, Георгий вновь рассказывал. Василий поглаживал молодые усы.

Что и говорить, его мальчики. По-своему любя Павла Алексеевича, они тем сильнее старались на людях поносить его, ерничая и выставляя себя и одновременно красуясь в общепонятной роли брошенных когда-то детей. В праздники или выходные дни, как только было настроение и не было денег, они пристраивались к вертолетчикам и начинали его разыскивать. Привыкшие к сравнительно близкому его существованию, они не спеша искали его и — находили.

— … Ты куда это, Пал Алексеевич?

— Ладно, ладно. — Павел Алексеевич хлопнул Георгия по каменному плечу. — Болтайте про отца дальше, а отцу надо подумать о работягах.

И с несколько нарочитым вздохом, тяжела, мол, бригадирская кепка, Павел Алексеевич втиснулся в дверь общежития, оставив на крыльце и сынков и всех прочих.

Он быстро вошел в комнату. На столе стояли три пустые бутылки. Витюрка, блаженно полуоткрыв рот, сидел, склонившись к гитаре, тонкая счастливая нить слюны сползала на струны: он спал. Говорить что-либо сейчас ему было бесполезно, и Павел Алексеевич не стал тратить малого своего времени.

Павел Алексеевич легко и даже как-то молодо прихватил вещи — он их еще не разбирал, только и вынул теплые носки, взамен промокших. Носки Павел Алексеевич сунул в карман. Он вылез через окно, там сразу начиналась тайга, и уже со второго шага он ступил в прелую чащу.

Он шел быстрым, привычно прихрамывающим шагом. Завтра же с похмелья Василий и Георгий для начала будут ему плакаться на матерей, которые в детстве их не любили, не пускали в кино («Про меня ни гугу, а сама замуж норовит!») — и завтра же, опохмелившись, они будут рваться на охоту и просить Павла Алексеевича купить или добыть им патроны. Они будут клянчить на патроны, на ружьецо, будут гулять с девчонками, пить, спаивать, а когда попадутся на глаза начальнику стройки и тот скажет — убирайтесь! — вновь сгодится расцвеченный рассказ про отца-таежника, про отца-беглеца; не моргнув, они прилгут, что прибыли сюда, чтобы трудиться, чтобы устроиться в бригаду Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич, отец родной, их, мол, не берет. Тут они особенно будут грубы, лживы и безжалостны. Начальник кликнет Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич, опытом зная, чего его сыны стоят в строительной работе, пустится в долгое, и тяжкое, и пошлое объяснение, начальник, впрочем, быстро возьмет сторону отца, чутко отличая подонка, который хотя бы умеет вкалывать, от нормальных и честных парней, которые вкалывать, однако, не умеют, и опять скажет им — убирайтесь! — и, уже притихнув, собрав рюкзаки, они будут клянчить и выдергивать у Павла Алексеевича последние рубли. Но и тогда улетят не сразу… Павел Алексеевич, невидный, шел, держась опушки, лесом, чтобы к вертолетной площадке выйти как выскочить.

Слегка завалив винты на левую сторону, сидели два вертолета, один тарахтел — повезло! — и Павел Алексеевич, прихрамывая сильнее обычного, заспешил напрямик через взлетный зеленый выкос. Но спохватился. Человек шесть пассажиров, что вышли из вертолета, уходили по тропе от Павла Алексеевича, и среди них, замыкающей и последней, — молодая женская фигурка. Она могла оглянуться. Могла оказаться Олей, и Павел Алексеевич живо представил, как Оля оглядывается, затем быстро идет к нему: «А вот и я!» — гордая и взвинченная своей взрослой небанальной любовью. Вот она вся — стоит в шаге от него, независимо помахивает чемоданчиком и смеется молодыми глазами.

Переждать нетрудно. Павел Алексеевич закурил, пять минут — это пять минут. И чтобы в будущем не пугало это обилие любви, которое будто бы присуще всякой женщине. Мужики с рюкзаками уже скрылись. Оля, если это Оля, шла сейчас по тропке, минуя открытое пространство; и вот-вот она скроется, исчезнув в мелколесье, как должна разом исчезнуть молодая длинноногая фигурка женщины с легким чемоданчиком в руке.

Павел Алексеевич подошел к вертолетчику.

— А-а, Павел Алексеевич, здравствуйте, куда путь держим?

— Подальше.

Вертолетчик рассмеялся: это, мол, я и сам знаю. Они все его знали.

— … До старой базы лечу.

— А за плато не махнем?

— Не дотянем, Павел Алексеевич, что вы!

— Добрось тогда до базы, а там, даст бог, я на другой перелезу.

Вертолетчик присвистнул:

— И на третий придется… Теперть вкруговую, это далеко. И ведь скучно — туда вертолеты раз в полгода летают.

— Меня устраивает.

— Ладно. Только не торопите… Может, еще кто подвалится — время не вышло.

Поболтав, вертолетчик сделался солиден и строг, а Павлу Алексеевичу пришлось, конечно, смириться и ждать. Как и всегда, от второй кряду сигареты у Павла Алексеевича начались в животе рези, но ничего жидкого и смягчающего в рюкзаке не было. Павел Алексеевич шарил, скребя пальцами по дну рюкзака, а потом прекратил это пустое занятие и уставился на опушку, за которой начинался нетронутый лес. Он смотрел на стволы деревьев, как будто пробуждал в себе некое вожделение, — он долго смотрел. В сознании хранятся следы увиденной когда-то природы, образы, оттиски речушек и оврагов, и только нет у человека возможности считывать их там и, припоминая, вызывать их в себе, почему люди и не обмениваются ими и не передают друг другу, как обмениваются или передают знакомые мысли.

Томясь, Павел Алексеевич вспомнил, как передвигался по зеленому полю столбик длинноногой женской фигурки, скрывающейся в мелколесье, — он вспомнил другую женщину, не Олю, но тоже сухощавую, тоже умненькую, читавшую книжки, топографа из Брянска. Той было уже за тридцать, о жизни, что нужно узнать, она узнала, добирала таежные крошки. А в Павле Алексеевиче тогда еще была определенная притягательность, что была, быть может, лишь отблеском той притягательности природы, которую он уже разрушил и продолжал разрушать. В минуту слабости, что ли, Павел Алексеевич рассказал ей как-то о сыновьях, она сначала посмеялась, потом, чуткая, вовремя посерьезнела: «Они тебя преследуют, как в греческой трагедии!» Павел Алексеевич буркнул тогда ей: «Да. Похоже», — хотя и не знал, о чем речь. А начиналось утро. Серенькое, без солнца. Размотавшая свой клубок до конца, топограф сказала, поедем, мол, в Брянск и будем жить, если уж оба набегались, и добавила даже, что квартира трехкомнатная пустует и ждет. Она, кажется, настаивала. А Павел Алексеевич пугнул ее тем, что прописка останется пропиской, и что сынки найдут его где угодно, и что покуражиться и погулять в Брянске им, глядишь, приятнее, чем в тайге.

— Ну все, — сказал вертолетчик, неторопливо, аккуратно оттягивая рукав и приоткрывая часы. — Мы честно ждали. Можно лететь.

А Павел Алексеевич ворчливо заметил — давно, мол, пора.

Там за плато могли быть нехоженые травы и земли, там все могло быть; они летели над тайгой, которую сверху Павел Алексеевич знал почти так же, как снизу, — сегодня он был единственный пассажир. При каждом повороте реки возникали ряды выстаревших елей, каждый раз — новые; в них было выражение, в них был смысл и даже обнаруживалось вдруг лицо с особым, своим рисунком. Ощущение это, как и всегда, помогало ему жить и как бы возвышало над самим собой. И все же от одинокости Павел Алексеевич заскучал, от одинокости пожаловался на рези в желудке, и вертолетчик протянул ему, неторопливо, впрочем, через оконце в салон фляжку с крепким холодным чаем. Вертолетчик держался солидно. Но Павел Алексеевич и его помнил совсем молоденьким, лет пятнадцать, что ли, назад. Вертолетчик тогда только-только начинал летать, а Павел Алексеевич уже бегал от жен. Жизненная разница была огромна. «Фамилия?» — спрашивал юный вертолетчик, чтобы записать в блокнот, как полагалось в те годы, а Павел Алексеевич цыкнул на него — не записывай, сопляк, иначе, мол, у диспетчера по отчетной бумаге меня отыщет жена. Нет у меня фамилии. Вертолетчик растерялся, совсем был зеленый, с пушком на губах, спросил: «Как же тогда записать — ведь нагрузка для мотора?» — «Запиши: восемьдесят килограммов мяса», — и тут вертолетчик совсем растерялся, смолк, теребил блокнот. А Павел Алексеевич стоял и покуривал… Наконец, смущенный вертолетчик позвал: «Гражданин убегающий…» — от растерянности он именно так окликнул Павла Алексеевича. И робким голосом школьника повторил:

«Гражданин убегающий…»

«Чего тебе?»

«Пора лететь. Садитесь, пожалуйста».

Прошло пятнадцать лет, вертолетчик повзрослел, и жизненная разница выровнялась, как и положено ей выравниваться. С некоторой скукой, привычно окаменев лицом, вертолетчик солидно и ровно тянул над елями машину, однажды только крикнул: «Лиса! Видел рыжую?» — и коротко засмеялся. Павел Алексеевич не видел. Павел Алексеевич ругнулся: забывшись, он почти полностью опорожнил фляжку с холодным чаем. «Ого!» — сказал вертолетчик, прихватывая фляжку правой рукой и ладонью слыша ее пустоту.

Он вспомнил, что не закончил письмо к матери. Он порылся в карманах и нашел карандаш:

«… И не упрекай меня тем, что ты хочешь купить телевизор. Ну займи где-нибудь, если уж так приспичило, — нет у меня денег, и не пиши больше. Повторяю тебе: я скоро сдохну, не мучай меня. Так и соседям скажи. Ты уже старенькая, восемьдесят тебе, старенькая моя и слепенькая, как-нибудь обойдешься, зачем тебе телевизор? Твой Павел».

3

Пересаживаясь с вертолета на вертолет, Павел Алексеевич забрался на этот раз на самый край земли, где было ему спокойнее. Эту работу он знал особенно хорошо, поиск шел по нетронутому — землю рвали и справа и слева, обнажая пласт, а в чащах валили на небольшой площадке лес и тоже чуть позже взрывали, отыскав косогор или маломальский холмик, чтобы сколько можно больше обнажить и раздеть землю. Жилка не могла уйти. Она была толще тридцати сантиметров и потому никак не могла ускользнуть. На болота и чащи была наброшена жесткая сеть квадратов, и туда, куда не могли добраться отряды и взрывники, были заброшены крохотные группы по два-три человека, с которыми поддерживалась трудная вертолетная связь. Эти люди делали пробы вручную. Их звали — пробники.

Поначалу Павел Алексеевич был в основной группе, с взрывниками, но вдруг он занервничал. Он стал проситься куда-нибудь подальше, в малую группу. Ему все казалось, что его могут найти. К тому же и нервы стали сдавать: дошло до того, что он не мог слышать взрывов, не мог видеть, как взлетает елка — небольшая, молоденькая, подброшенная взрывной волной, она взлетала вместе с большим куском земли, увязшим в ее корнях; казалось, она летит к богу в гости, на небольшом зеленом коврике, даже и с густой зеленой травой впридачу. Однако в тряском полете земля с травой все более ссыпались, и вот уже елочка летела с голыми корнями, и, как бы не желая в верхах предстать такой, она развернулась и быстро, как оперенная стрела, помчалась острием вниз. Павел Алексеевич не отворачивался, пока она, бедная, не вонзилась. Он стоял с открытыми глазами и с отверстыми ушами, а вокруг от новых и новых взрывов сотрясалась земля. Лишь иногда в чаще, в сырых и пахучих дебрях, выступ скалы или вдруг огромный валун с водой, собравшейся в выбоинах, казались вечными, казались вне времени, но Павел Алексеевич уже чувствовал, что и это не так. Ели, ручьи, трава — они привычно ждали человека наивных знаний и больших страстей, но те века кончились.

Лишь перебравшись к пробникам, Павел Алексеевич жил наконец оседло и спокойно; так что теперь мучило одно — болезни. Зато тишина. Начальствовал старик Аполлинарьич, семидесятилетний хлопотун и подвижник, влюбленный в Сибирь и верящий в скорейшее ее освоение. Они работали вдвоем. Они рыли пробные колодцы, вертикально-глубокие, или скошенные под углом, или даже подскальные, откуда и брали грунт для отсылки на химанализ, — другой работы не было. В первый же день или даже в первый час Павел Алексеевич напомнил старику, что он как-никак бывал бригадиром, но Аполлинарьич только ухмыльнулся и ответил ему точно так, как сам Павел Алексеевич отвечал нанимаемым работягам:

— Плевать мне, что ты бывал бригадиром, — будешь рыть колодцы. Другой работы нет.

И добавил:

— Иначе катись вон. Два дня на раздумье. — Старик был чудаковат, однако жесткое его ограничение оказалось не прихотью и не придурью. Два дня — это были два дня, в которые только и прилетали сюда вертолеты, после чего они исчезали намертво и не появлялись полгода, а то и год: или улетаешь в меченые два дня, или остаешься. Павел Алексеевич остался.

Прошла осень, прошла зима (зимой они долбили выбранный грунт в порошок, наклеивали ярлычки и скучали), проходила весна, переползая и уже переламываясь на лето. Павел Алексеевич жил с поварихой Джамилей, их и было здесь трое, три человека, затерявшихся в тайге и уже не замечающих, как идет день за днем. Мощная, коротконогая татарка Джамиля опрятно и вкусно готовила. Павел Алексеевич, как и бывает, незаметно для самого себя просто и по-таежному молча сошелся с ней. Джамиля была грубовата, ворчлива, но не без нежности, — жить с ней было можно, и Павел Алексеевич жил.

Был у них фургончик, больше ничего; просыпались они обычно под боевитые крики Аполлинарьича. Старичок уже с утра чувствовал себя подвижником и сипло выкрикивал:

— Подъем!.. Пора осваивать — здесь миллиарды лежат под ногами, миллиарды!..

И еще кричал:

— Здесь самый передний край — здесь всем тайгам тайга!

Подгоняя, и сам спешил, нервически дергался. Глуховатый, он кричал чуть ли не в ухо Павлу Алексеевичу, который уже вздрогнул, уже сел и протирал заспанные глаза:

— Быстрей! Ты бабник и лентяй! Надо копать, копать — планета ждет, черт бы тебя побрал!

Посмеиваясь, Павел Алексеевич наспех ел. Они не умывались, они сразу же шли и копали колодцы. Аполлинарьич, возрасту вопреки, копал как остервенелый: не считая и не желая считать времени, он копал, пока не садилось солнце. Не один и не два раза старичок в трудах своих так увлекался, что Павлу Алексеевичу приходилось в темноте искать его по истошным крикам или даже вытаскивать, выволакивать его из глубокого колодца, ибо зарывшийся в землю Аполлинарьич самостоятельно вылезти в ночной тьме уже не мог. Чем старик кончит, было ясно и просматривалось вперед уже сейчас. Павел Алексеевич сбрасывал ему вниз конец веревки, а тот ею обвязывался, придерживая в руках лопату, кирку и мешочки с грунтом. «Тяни, собака! — кричал Павлу Алексеевичу фанатичный старик. — Тяни, мать твоя колхозница! Тяни сильней! Тайга слабаков не любит!» Но, в общем, они жили уступчиво и мирно, если не считать тех нехороших дней, когда Павел Алексеевич заболевал, потому что старик сам никогда не болел и в болезни не верил.

Неделя была как раз нехорошей: Павел Алексеевич напился стоячей воды, ему прихватило живот, и он еле двигался.

— Если болен, то почему улыбаешься?

— А? — У Павла Алексеевича кривился рот, а старику казалось, что он смеется.

— Почему улыбаешься?..

Аполлинарьич не сомневался, что все это одни мелкие хитрости и что его единственный работяга симулирует; он сыпал ему на ладонь какие-то разного цвета таблетки на ночь глядя, а утром знай орал свое:

— Копай. Планета ждет! — На этой неделе старичок Павлу Алексеевичу в особенности не верил, считая, что тот, возможно, замыслил втайне удрать: приближались два вертолетных дня.

Часам к одиннадцати, едва солнце начало припекать, Павла Алексеевича охватила слабость. Пока долбил землю, было терпимо, но едва разогнулся, чтобы нагрести грунта в мешочки, в глазах потемнело, затрясло, работа не шла: плечи, как чужие, при всяком движении натыкались на стены колодца, скребясь, обдираясь о торчащие камни, кое-как Павел Алексеевич стал выбираться наверх. Он выбрался. Он решил передохнуть, без объяснений, чтобы не слышать лишний раз стариковский сиплый крик: Аполлинарьич копал за бугром, и пока он там выдолбит свои два колодца, Павел Алексеевич отлежится. Он вернулся к фургончику. Джамиля разогналась покормить, но Павел Алексеевич есть не мог. Он только спросил чаю — сидел и пил.

— Твоя худеет, — сказала Джамиля. Она сидела рядом и ласково на него смотрела. — Очень даже твоя худеет.

— Болею.

— А не пей больше болото — как можно человеку болото пить?..

— Не буду. — Павел Алексеевич улыбнулся. Она была чудовищно крепка телом, толста и косноязычна, но с ней было просто. Джамиля гнала целебный самогон из дикой ягоды и курила коротенькую глиняную трубку; ходила она в шароварах, в грубом платье с большими карманами. После чая (он пил чашку за чашкой) Павел Алексеевич прилег, а Джамиля вынула из кармана трубку, чтобы та не сломалась, и, громоздкая, повозившись сначала и поерзав, прилегла теплым телом рядом. Она гладила ему лоб, отирая мелкий пот:


  • Страницы:
    1, 2, 3