Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое сидение

ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение (стр. 9)
Автор: Люфанов Евгений Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Легла к царицыным ногам одна штука голубого, небесного цвета бархата; штука бархата алого; шелка палевые, бирюзовые да лазоревые; мотки с широкими и узкими кружевами, будто не люди, а пауки их плели да ткали, – до того тонки, с пропущенной по узорам серебряной паутинкой; в бумажной коробке туфли, вытканные бисером на носках, – до того легкие, что в них по воздуху только ступать. А на самом дне короба – парча, алтабас. Распахнулись еще коробочки – десять штук – и из них повеяли по царским покоям несравненные «вздохи амура». До чего ж хорошо!

– Все?

– Все-с.

– А еще чего в твоей лавке есть? – каким-то одеревеневшим голосом спросила купца царица Прасковья.

– Еще-с?.. А еще, матушка-государыня, еще какой ваш наказ будет, в един миг перед ваши светлые очи доставим, – угодливо отвечал купец.

– Ну, а почем же, примерно… ну, бархат этот? – спросила царица, ткнув пальцем в штуку алого цвета.

Купец поспешно ответил, и царица от великого удивления даже брови на лоб слегка вскинула. «Скажи ты, дешевка какая! Чуть ли не даром совсем. С московской ценой и сравнить нельзя, – как есть почти даром…» – и тронула бархат рукой, погладила, помяла в пальцах, посмотрела с изнанки. Чтобы еще больше увериться в дешевизне, спросила:

– За все?

Тогда в свою очередь удивился купец:

– Как за все?.. За аршин-с.

У царицы Прасковьи все лицо краской зашлось.

– Да ты что, отец мой, сдурел?

– Никак нет-с… Зачем же-с…

– Да у нас в Москве ни один чумовой и в десятую долю того не запросит. Эка куда хватил!

Купец неопределенно повел плечами, осклабился.

– Так то, может, в Москве…

– А в Москве что ж, по-твоему, не люди живут?.. Ну, а это вот?.. – выдернула из ларца нитку жемчуга.

Купец вымолвил такую цену, что у царицы Прасковьи в ушах засвербело.

– Ой, ой, свят, свят… Да ты впрямь не в своем уме… Чтоб за этакую пустельгу… Да… тьфу тебя, окаянного! Уходи, – махнула она рукой. – Ты, видать, цены деньгам не знаешь. Думаешь, что черепок, что рублёк – одинаковы… Уходи, уходи супостат!

Купец стоял обескураженный. Ради поставки товара лицам царского рода не стал лишку запрашивать, даже малость скостил против всегдашней продажной цены, а царица последними словами поносила его.

– Лихоимец! Креста нет на тебе!.. Какую моду тут завели… На край света забрались, ото всей России отбились…

– Маменька, купите… А, маменька… – тронула ее за руку Анна. – Вон как пахнет-то хорошо.

Царица Прасковья рывком отдернула руку и опять набросилась на купца:

– Забирай в сей же час… Чтобы и духу твоего тут близко не было. Не купец ты почтенный, а тархан, кожелуп. Тебе б только шкуры сдирать.

Гостинодворец повернул ключик, и мелодично пропел замочек ларца. Оторопевший Митька кое-как упихивал в короб добро.

Анна отвернулась к окну и стояла, кусая губы. Купца осенила мысль для ради возможного примирения.

– Может, всемилостивейшая государыня, ради царевны-красавицы соблаговолите от нас, недостойных, в дар в ваши руки принять?

А Прасковье почудилась в его тоне издевка. Она даже побагровела и притопнула ногой.

– Мы не нищие, а цари. Нам твоих подачек не надобно. А за такие твои предерзостные слова приказать надо, чтоб на торгу кнутом постегали, тогда будешь язык за зубами держать. Гриб ты поганый! Ядовитый ты мухомор! Напрочь язык тебе вырвать надо.

Купец едва-едва ноги унес. Митька торопился за ним боясь оглянуться.

А царица Прасковья шумствовала, поучала дочь:

– Что у нас с тобой, казна, что ль, несчитанная?.. О чем думаешь? Сами милостью государя живем… Ишь ты «малость отобрала»! Ну и малость же!.. Непутевая ты неразумная…

– Дядюшка… государь купит мне… Я скажу… – всхлипывала Анна.

– Ага. Купит, как козу облупит. Дожидайся-сиди. Государь сам себе чулки штопает, на покупку денег зря не бросает. У него, знаешь ли, сколь денег на новый город идет? Как узнала я нынче – ахнула. Думала, и ума решусь вовсе… Ну-к тебя, только сонный час мне спугнула… – И царица Прасковья пошла в опочивальню.

Анна долго стояла у окна, колупая ногтями замазку. Холодная, бледно-голубая река текла перед ней с низкими, словно нарочно вдавленными берегами. Начинались сумерки, а сквозь них река, небо и крепость казались не настоящими, а будто нарисованными. Потом стал наползать туман, непроглядной занавесью опустился за окном, и пропал город, будто его и не было никогда.

Когда Анна отошла от окна, заметила на столе оставленную гостинодворцами коробочку, и сердце заколотилось вдруг часто-часто. «Забыли… Или тот, что руку-то в лавке жал… Может, он нарочно оставил?..»

Открыла коробочку, поднесла к лицу – и повеяли, повеяли на нее, защекотали в носу «вздохи амура».

И решила ту коробочку утаить.

<p>VI</p>

На подоконнике чем-то наполненный холщовый мешок. Тронула Анна его, подумала – не орехи ли? Раскрыла мешок, а в нем – зубы: желтые, почерневшие, целые и обломанные, подгнившие и здоровые, собственноручно вырванные царем Петром в пору его зубодерного увлечения.

Одним из самых верных способов приобрести расположение государя было обратиться к его помощи вырвать будто бы больной зуб. Не беда, что он совершенно здоровый, – зубов много, нечего их жалеть.

От окон исходил мглистый свет, потому что на дворе было хмуро. Анне стало вдруг зябко, и она поежилась, передернула плечами. А может, причиной тому были эти самые зубы, до которых дотронулась рукой, или монстры, что упрятаны в банки и смотрят оттуда. Было боязно, оторопь брала, а уйти-убежать не хотелось.

А вот – две доски с наколотыми на них мухами, жужелицами, мотыльками, жуками. И на что это пакость такая?..

В углу комнаты, опустив длинные шестипалые руки, стоял живой одноглазый монстр, и этот глаз у него был навыкате. Он тут сторожил и не давал разводиться мусору. Анна с любопытством посмотрела на него, а потом подошла к банке с утробными младенцами, кои были о двух головах, и о двух животах, а рук у каждого по одной и по одной ноге. Мерзко все и предивно, и словно глаза завораживает.

В другой банке лежала женская голова с длинными темными волосами, с пухлыми, точно застывшими в ухмылке губами и будто бы даже с легким румянцем на щеках. Глаза у головы прикрыты набухшими веками, виден был шейный отруб.

И на голову Анна смотрела с боязливым любопытством, пригибалась, заглядывала снизу, стараясь увидеть глаза головы.

Хлопнула дверь, и Анна вздрогнула. Увидев вошедшего царя, засуетился живой шестипалый монстр, что-то замычал, затряс головой, – он был немым от рождения.

– Аннушка?.. – удивился Петр, увидев племянницу, и обрадовался. – Здравствуй, свет!

Анна сделала книксен, и дядя поцеловал ее в голову. Потом тронул за подбородок и, увидев смущение на ее лице, засмеялся. Анна улыбнулась в ответ.

– Не робко смотреть? – спросил Петр, кивнув на расставленные по полкам банки, и, не дожидаясь ответа, похвалил: – Молодец!

Он сам подвел ее снова к банке с утробными двухголовыми младенцами, положил широкую свою длань на плечо племянницы и, слегка откашлявшись, неторопливо заговорил, чтобы было для нее вразумительно:

– Как в человечьей, Аннушка, так в зверской и птичьей породе случается, что могут родиться монстры, сиречь уроды, кои во всех странах бывают и в просвещенных государствах собираются для людского смотрения, как диковины. Иные невежды по малому своему разумению полагают, что причиняется уродство зарожденным существам по дьявольскому наваждению, от злонамеренного чародейства и волшебства, чему, Аннушка-свет, быть никак не возможно. Порча же случается от повреждения внутреннего, а еще от страха и мнения, коему была мать подвержена. Тому явные примеры есть: чего ужаснется при беремени мать, того такие отметины на дитяти окажутся.

Анна слушала, приоткрыв рот и понимающе кивала головой.

Петр любил анатомию, медицину. Кроме выдергивания зубов сам выпускал из больных водяной болезнью воду и искренне удивлялся, отчего такие больные умирали, когда им было сделано полегчание. Любил открывать кровь; отменял лечение, назначенное докторами, и назначал свое. Служащим в петербургском госпитале вменялось в обязанность извещать царя о всех случаях, когда предстояла интересная операция, и не упускал возможности присутствовать, а иной раз, отстраняя хирурга, сам брался за нож, уверенный, что сделает операцию скорее и лучше.

Петру обязана Москва открытием в 1706 году первого военного госпиталя и школы хирургии; в том же году по его указу были учреждены аптеки в Петербурге, Казани, Глухове, и главное его внимание было обращено на лечение раненых воинов, а о партикулярных городских жителях и простых людях говорил, что с них довольно и бани. Советовал сильней париться, чтобы жаром выгонять болезнь, а потом сразу же окунаться в холодную воду или в снег, чтобы всему телу дать встряску. Ради изучения анатомии с любопытством рассматривал срубленные головы казненных преступников.

– Перед несколькими летами, – рассказывал Анне Петр, – мною издавался народу указ, чтобы объявляли всех видов монстров, но таят, таят их невежды, – с огорчением вздохнул он. – Того ради указ подновлять придется. Особую просторную куншт-камеру надо будет состроить для них. Полагаю, что наберу монстров во множестве. Быть того не может, чтобы их в России не было. И птичьи, и скотские, и зверские, и человечьи тож есть. Вон, – указал на шестипалого, одноглазого, стоявшего в некотором отдалении, – ста рублей за такого не пожалел. А доставили бы гораздо чуднее, то гораздо больше бы дал. И все, Аннушка, монстры, когда умрут, то кладутся в спирты, буде ж того нет, то в двойное, а по нужде в простое вино. И закрывать надо крепко дабы не испортилось, а виднелось сквозь стекло, как в подлинной натуралии.

Петр подошел к живому монстру, велел ему раскрыть рот и принюхался: нет, винным перегаром не пахло. А допрежь такой тут сторож стоял, что в недальнем будущем времени от всех мертвых монстров осталась бы лишь одна тлетворная гниль. Прежний их блюститель таким сластеной оказался, что из банок на отпив себе отливал, а чтобы его прокудливость неприметной казалась, добавлял в банки воду. От такой подмены некоторые натуралии стали портиться. Пришлось винопивного лакомку нещадно кнутом похлестать и в каторжные работы отправить. Этот страж монстров воздержанный, достойный похвалы, и царь добродушно похлопал его рукой по плечу. Потом подвел Анну к женской отрубленной голове и поучал:

– Вон, видишь, из шеи жилы торчат? По толстым жилам течет кровь артериальная, а по тонким – венозная. А потом кровь обоих видов в человечьем сердце смешается и в обрат течет, только по венозным жилам – былая артериальная, а по артериальным – венозная.

Это было что-то мудреное, и Анна только хлопала глазами, глядя то на своего ученого дядюшку, то на голову в банке. Вспомнила подсказку двоюродного братца, царевича Алексея: пауков либо тараканов подсунуть. Вот бы смеху-то было! И готова была, на удивление царю, засмеяться.

– Ну, гляди… А в ту половину, мой совет, не ходи, – указал он на закрытую дверь смежной комнаты. – Покуда ты девица, и глядеть тебе на то непотребно.

Петр шутливо ударил ее пальцем по носу, весело подмигнул и сам пошел как раз, в ту, запретную, половину.

Анна запомнила его предостережение, решив: как только отбудет куда-нибудь дядюшка-государь хоть на несколько дней, непременно надо будет проникнуть тогда в ту, потайную комнату. Что ж такое там?..

Смелее подошла к живому монстру и остановилась против него. Монстр пристально, не мигая, смотрел на нее своим единственным глазом. Анна подобрала пальцы к ладони, оставив один указательный, нацелилась и ткнула им в этот немигающий, в упор глядящий на нее глаз, а потом, не удержавшись от разбиравшего ее смеха, фыркнула в ладонь и выбежала вон.


Дождь лил не переставая весь день, и от этого такая скучища, что устала царица Прасковья то и дело закрещивать широкий позевок. До ночного сна еще далеко, говорить не о чем, вроде обо всем уже переговорено, да и не великая она охотница здесь, в Петербурге, попусту лясы точить, – еще, чего доброго, сболтнешь лишнее. Решила в клубок пряжу мотать, взятую у Катерины Алексеевны.

– О-охти-и… – зевалось все время.

Приехали в Петербург, и оказалось, что тревоги и опасения были напрасными. Вот и слава богу! Не за худым призвал царь сюда: хочет, чтобы покорные ему сродичи находились при нем. Ну и пусть. Подтвердил свое обещание: племянниц, Катерину и Анну, как они становятся вполне в подоспевшей поре для замужества, выдать за иноземных не только по своему званию вельмож, а доподлинных королевичей. Пусть так.

Новая – сказать, как бы царица, – хоть и из поганских мест ее привезли, хоть и подлой породы, а ничего, бабочка обходительная, и государь ею шибко доволен.

Опять – пусть.

Дивны дела твои, господи! Старик Тимофей Архипыч провещал напоследок, будто Парашке королевною стать, а Анне будто схиму принять. Пути господни неисповедимы, но схиму-то Анне зачем?.. Что-нибудь наврал старый, переговорил через край.

– О-хо-хо-хо-хо-о…

О чем бы подумать еще?.. Ах да, пряжу ведь хотела мотать… Экая трухлявая голова, – позабыла.

Стала пряжу мотать, и голова сразу сделалась легкой, бездумной, да и рукам дело нашлось. Позевывала и мотала, мотала себе и позевывала, – так время и скороталось до самого вечера. Куда как хорошо!

А царевны отправились смотреть заморских лицедеев в большом комедиальном амбаре, что у литейного двора. Амбар этот называли еще непонятным словом – феатр.

В особом чулане с окошком купили впускные ярлыки на толстой бумаге и вошли в зал. Анна была в модной прическе, называемой «расцветающая приятность», надушенная «вздохами амура». Замечала, как на нее указывали пальцами и о чем-то перешептывались, как павы разряженные, ближние и дальние соседки по скамьям, и была этому очень довольна: конечно, о ней говорят. На Катерину смотрели меньше, а Парашка вовсе никого не интересовала.

Зрителей было немного, наверно, потому, что за самый дешевый ярлык брали сорок копеек. Ветер гулял по рядам, и слышно было, как по крыше стучал дождь. Холодно в зале, хотя стены и обиты войлоком. В одном месте капало с потолка, и на полу образовалась лужа. Коптили сальные свечи.

Представление началось, как только на дворе потемнело. Музыка загудела, заревела; поросятами под ножами завизжали флейты, тяжело и гулко вздыхала большая труба, и у трубача выпучивались глаза, а надутые, раскрасневшиеся щеки вот-вот готовы были лопнуть, того и гляди, что из выпукло обозначившихся на лбу жил брызнет кровь… эта самая – венозная либо артериальная. Гремят музыканты, грохочут, свистят, ажио в ушах свербит, и кажется, что сами дощатые амбарные стены ходуном ходят.

Представлялась комедия с песнями и танцами о дон Педре и дон Яне, лихом соблазнителе слабых женских сердец, искусном амурных дел мастере.

Зрители, глядя на представление, громко щелкали орехи, плевались ореховой скорлупой, громогласно выражали свои похвалы и осуждения, переговаривались между собой. После каждого явления занавесный шпалер опускался, оставляя зрителей в темноте, и это означало перемену действия.

Анне нравилось все: и как пляшут, и как поют, и как, фальшивя, играют музыканты, и как ходят по скрипучим подмосткам нещадно размалеванные лицедеи, неистово размахивая руками. И Катерина сидела обомлевшая от восторга, пяля на всех изумленные глаза, и от души хохотала при каждом уместном и неуместном разе. А Парашка вскоре же начала дремать и сидела, дергаясь головой.

Когда представление окончилось, к ним подошел какой-то господин, с почтительным поклоном изысканно поводил в разные стороны рукой, как бы на испанский манер, и протянул афишку о предстоящем на другой день зрелище. На афишке означалось: «С платежом по полтине с персоны, итальянские марионеты или куклы, каждая длиной в два аршина, будут свободно ходить и так искусно представлять комедию о докторе Фавсте, как будто почти живые. Тако же и ученая лошадь действовать будет и канатный плясун».

При выходе из комедиального амбара Анне почудилось, что пристально глядят на нее, прожигают как угли чьи-то глаза. Повернула чуть в сторону голову – так и есть: немного поодаль, пробираясь вдоль стены, уставился на нее взглядом молодец в шелковой голубой рубахе, тот самый, из гостиного двора. И еще показалось, что, покривив губы в озорной усмешке, шибко потянул он носом в себя, будто стараясь уловить исходящие от нее, Анны, «вздохи амура». Анна вдруг засовестилась и опустила глаза.

У самого выхода был какой-то шум и слышались чьи-то громкие ругательства. И свалка была. Оказалось, что подрались пьяные конюхи. Их принялись усмирять, и тут же, под дождем, высекли.

Анна была очень довольна. Даже дождь веселил ее. А впереди каждый новый день сулил многие разные и зело приятные утехи. Как хорошо, что дядюшка-государь велел приехать им в Петербург!


– Зазывай, Митрий, зазывай! – приказывал сыну гостинодворский купец, заскучавший без покупателей. – И что это за день такой пустой выдался?! – ворчал он.

Митька, тряхнув волосами, выскочил за раствор лавки.

– А вот, господа хорошие, распочтенные… – громко и певуче только было начал он, да опрометью назад. – Царь идет!

– Куда?.. Где?..

– Там вон…

Петр заметил стремительно отпрянувшего молодца, – чего это он так поспешно спрятался? Не торгуют ли чем запретным? И шагнул к двери этой лавки.

Увидел его купец и обомлел. Мгновенно пронеслось в мыслях: царица Прасковья Федоровна нажаловалась, наговорила, чего и не было. Какой ответ держать? Какую беду ожидать?..

– Здорово живете! – беглым взглядом окинул царь лавку, принюхался, – вроде бы нет ничего подозрительного. Сказал: – За покупками к вам, – и улыбнулся, вызволяя купца из сковавшего страха.

– Здравия желаем… Великой вашей милости просим… за небывалое счастье нам… – сразу обрел купец возвратившийся к нему дар речи.

А Митька стоял, не моргая и не дыша.

С первого же взгляда понравился Петру купец: не старопрежняя у него бородища веником или лопатой, а подстриженная и сведенная в маленький аккуратный клинышек, и волосы на голове в короткой стрижке; одет в немецкого покроя новомодный сюртучок. Уже в солидном возрасте человек, но брюха не распустил, не оброс зряшним жиром, – по всему видно, что опрятный и деловой.

– Всемилостивейший великий государь… Царское ваше величество, – окончательно осмелев, кланялся и прижимал купец руки к груди. – Осчастливили, ваше величество…

– Как зовут меня, знаешь? – остановил его Петр. – И как по отцу. Изволь так и называть.

– Посмею ли…

– А ты посмей. И коли добрых слов тебе мало, то приказ выполняй.

– Государь-батюшка…

– Ну! – дрогнула у царя бровь, и он даже притопнул ногой.

– Петр Алексеевич…

– Вот-вот, – смягчил голос царь. – А теперь давай побеседуем. Самого-то как звать-величать?

– Артамоном, ваше царск… это… Петр Алексеич…

– По батюшке как?

– А по батюшке… Недостойно будет для нас, непривычно.

– А ты привыкай.

– А по батюшке, стало быть, Лукичом, – как после трудной работы, сразу вспотел купец, и лоб у него обметало крупными каплями.

– А тебя как зовут? – взглянул царь на неподвижно стоявшего парня.

– Звать как, изволите спрашивать?

– Кликать, – усмехнулся Петр.

– Митькой буду.

– Не Митькой, а Митрием, – поправил его Петр. – Ну, а по отцу величать станем, когда лысину обретешь. Подвинь-ка табуретец, Митрий… А ты, Артамон Лукич, садись подле, поговорим по душам.

Все вызнал он: чем и давно ли торгует купец Артамон Лукич Шорников, каково у него семейство, подворье, дом, капитал; какие имеет замыслы на дальнейшую жизнь и на дальнейшее дело. Артамон Лукич обстоятельно на все отвечал, зная, что таить ничего нельзя: если государь захочет, то все равно обо всем дознается, и с затаенным нетерпением ждал, к чему приведут эти расспросы.

А вот к чему: человек он, по всему видать, в самой силе, – опытный, смекалистый, и негоже ему довольствоваться тем, что имеет, когда можно и нужно развернуть дело несравненно шире Нужно будет – царь льготу даст, чтобы сразу же в большой и скорый ход дело шло. Пускай в этом гостином дворе другие купцы, кто помельче, аршинничают, а ему, Артамону Шорникову, следует из купеческого звания выходить, становясь фабрикантом или заводчиком. Мог бы он ткацкую фабрику поставить или завод, чтобы чугун отливать. К какому делу больше сердце лежит, к тому бы и становился. Никаких пошлин-поборов в первоначальное время казна брать с него не станет, а сама что-нибудь даст, чтобы крепче на ноги встал. Гоже ли такое Артамону Лукичу?..

Купец посчитал недостойным не столько для себя, сколько для своего высокого собеседника ответить ему в ту же минуту безотказным согласием. Вот, подумает государь, какие легкие мысли у этого Артамона, налету хватает, без всякого рассуждения. Значит, ошибочно, мол, в нем солидность приметил. Почесал купец переносицу, хотя она и не чесалась, глубоко вздохнул.

– Загадку, государь мой Петр Алексеевич, заганул.

– С ответом не тороплю, подумай, – благосклонно сказал Петр. – Поразмысли хорошенько и, ежели найдешь, что одному не осилить такое, то кого-нибудь из купцов-приятелей в кумпанство себе подбери, и начинайте с богом. На завод или на фабрику работных людей велю навсегда приписать. Может, решишься под Уралом-горой железоделательный завод основать, по примеру Никиты Демидова. Поразмысли как следует… А и тебе, малый, не за прилавком бы торчать, а в ученье идти, – обратился царь к Митьке.

– Он грамотный, – словно оберегал парня купец.

– К грамоте прилагаются и другие науки. Навигацкая, например. По всей своей стати сгож, – осмотрел Петр малого и тут же решил: – В навигацкую школу велю тебя взять, чтобы отменным офицером из нее вышел, командовать кораблем.

У Митьки жарко загорелись глаза: каким человеком может стать! По морям-океанам плавать!

– Со всей радостью, живота своего не жалея, готов служить вашему царскому величеству, – отчеканил он.

– Быть по сему, – удовлетворенно кивнул Петр. – А ты, Артамон Лукич, денек-другой подумай и дай мне знать, один ли возьмешься или с кем другим вкупе в промышленники выходить.

Так в неудачливый по торговле день, нежданно-негаданно повернулась иной стороной судьба гостинодворского купца Артамона Шорникова и его сына Митьки.

<p>VII</p>

Еще один переход – и обоз прибудет наконец в Петербург. От царицы Прасковьи не миновать ругань слушать: почему так много скотины перевелось, в три горла, что ли, мясо жрали?.. Не поверит, что в пути несколько коров пало, – не то что совсем при бескормице, а впроголодь шли, под кожей у каждой одна худоба оставалась. И в добавку к тем бедам нынешним утром на глазах у всех рыжая телушка утопилась. Весь гурт речку вброд перешел; ей же вздумалось, как по улице, вдоль воды идти.

– Кыря!.. Идол!.. – шумел на нее гуртовщик. – Куда тебя занесло? Флегонт, Гервась… Выгоняй очумелую!..

А телушка все дальше, все глубже и глубже заходила в воду и вдруг в какой-то миг исчезла. Должно, в омутовую ямину провалилась. Только что была рыжая и – нет ее, поминай как звали.

Василий Юшков, самый главный воевода при всем обозе, на гуртовщика напустился:

– Ты чего смотрел? Куда бельмы пятил?.. Добывай телушку как хошь.

– Как же мне добыть ее, Василь Лексеич? Пойду за ней, утопну и я.

– А мне прах с тобой! – кричал Юшков. – Не представишь телушку, пеняй на себя.

– Да она, Василь Лексеич, может, со злосчастья своего самовольно утопнуть схотела. Все равно, дескать, под нож попадать, а не жить.

Юшков не стерпел таких насмешливых слов. От гнева аж побелел, и в злую дрожь его кинуло. Пригрозил:

– Будет тебе эта рыжая помниться. На место придем – велю кнутом бить нещадно, только лишь чуть душу живой оставить, а потом ноздри рвать.

Гуртовщик сразу сник. Знал, что Юшков на ветер угроз не кидает, все будет в точности так, как сказал. Станешь прощенья просить, распалишь его еще больше. Погибель предвидится, а никакой охоты к ней нет.

Перед вечером, когда обозу нужно было останавливаться на последнюю ночевку, подошел гуртовщик к собравшемуся ложиться почивать Юшкову, пал перед ним на колени, прося пощады в безвинной промашке со злосчастной телушкой, но в ответ еще одну угрозу услышал:

– В добавку к рваным ноздрям клеймо на лоб получишь, что вор. Именем самой государыни-царицы Прасковьи Федоровны клеймом отмечу тебя. А еще раз докучать мне станешь – совсем живым не оставлю.

Так он и сделает. Уноси ноги, покудова жив. Отметит клеймом, прижгет. По всей его злобе видно, что будет так. Что захочет, то царице и наговорит, а она любому его слову поверит, потому как он самый доверительный у нее человек, полюбовник. Любую прихоть его ублажает, а тут как бы за злонамеренный урон, причиненный скотине, наказание будет. Никто и ничто не спасет.

Едва добрел гуртовщик до телеги с куриными клетушками, где у него с женой место было. Она целый день просидела там – ногу занозила, нарывать стала. Шепотливо рассказал ей все, не скрывая своего страха.

– Ужель, Глашенька, пропадать?..

– Бежать тебе, Трофим, надо, – коротко подумав, сказала она.

– Тебя-то как я оставлю тут?.. – крепко сжал Трофим ее руку. – Бежим вместе, Глашенька…

– Обузой я тебе буду. Куда ты далече со мной, безножной, уйдешь? Догонят и словят.

– Не подумай, Глашунь, что от тебя уйду, а от смерти. Может, свидимся…

– Может…

Сидел Трофим на грядке телеги, думал. Все обдумывал, весь свой путь в бегах. В студеный лесной край к раскольникам подаваться надо, где они от царской власти скрываются. По слухам, будто там, в лесах. Вот бы и спасение было, только как добраться туда? Либо с голоду помрешь, либо в трясине завязнешь, либо зверь разорвет… И идти страшно, а оставаться еще страшней. Вся надежда – беглых каких-нибудь повстречать, пристать к ним да к раскольникам их сманить, чтобы путь вместе держать. Люди древлего благочестия бегунов от царя радостно к себе принимают, так бывалые люди сказывают, не врут же!..

И еще задумка мелькнула на миг, да тут же крепко в голове и засела. Простят грех отцы. Они – как святые угодники, не позлобствуют… Растолкал прикорнувших под соседней телегой попов – Флегонта и Гервасия:

– Эй, отцы… Слышьте, что ли?..

– Что такое? – тревожно всколготились они.

– Юшков про вас допытывался: кто такие, зачем, почему идут?.. Я все ему обсказал, заверил: хорошие, смирные, мол, отцы, в пути помощь оказывали.. Велел, чтобы виды ваши ему показать принес. Виды-то где у вас?

– У меня под клетушкой тут, в епитрахильке, – простодушно ответил Гервасий.

А Флегонт сказал:

– Мы бы сами ему показали. Митрополичьего ведомства виды.

– Зачем самим?! Мне велел, – возразил гуртовщик. – Давай их.

Гервасий достал свой вид – аккуратно сложенный листок плотной бумаги. Было бы посветлее, увидел бы гуртовщик церковную печать на бумаге; был бы грамотным, прочитал бы – бумага удостоверяла, что Гервасий Успенский действительно иерей.

Принес свой вид и Флегонт.

– Вот и ладно. Бог даст, обойдется все… Телушка… Ведь никто насильно в глубь ее не пихал.

– Никто, – подтвердили Гервасий с Флегонтом.

– Ин пусть так. Утро вечера мудренее. Досыпайте, отцы. Утресь рано взбужу.

И попы снова свернулись калачиками под телегой, укрывшись старой попоной. Поспать непременно надо, чтобы в Петербурге не клевать носом, а бодрыми быть.


– Трофим Пантелеич!.. Трофима Пантелеича не видали?.. Эй, Глафира Лаврентьевна, где мужик твой?

– Да где ж ему быть?.. – отводила глаза в сторону жена гуртовщика. – Тут где-то.

– Трофим Пантеле-ич!.. Где он запропастился?.. Бык не поднимается, подыхает… – волновался, от воза к возу перебегал Гервасий, отыскивая гуртовщика, пока Флегонт, не жалея хворостины, пытался поднять на ноги ослабшего быка. – Трофим Пантелеич, бык, слышь… Бабоньки, не видали гуртовщика?

– Чего ты расшумелся тут?.. Бык тебе, бык… У нас у самих беда. Самолучшая царицына дурка-карлочка померла. Как и быть теперь?..

То ли по ночному темному и тихому времени, то ли в предутренней суматохе гуртовщик исчез, унеся с собой поповские виды. Хватился Гервасий своей епитрахили – и ее нет. А Флегонтова уцелела. Одна на двоих осталась.

Неприятность за неприятностью у дворецкого Василия Алексеевича Юшкова: телушка утопилась, бык обезножел и пришлось прирезать его; гуртовщик сбежал; карлица неожиданно померла, и неизвестно, что делать с ней: закопать ли тут где-нибудь при дороге или в Петербург ее к царице Прасковье везти? Закопаешь – Прасковья разохается: охти-ахти, зачем не привезли, взглянула бы на нее в остатний раз. А привезешь – зачем, скажет, падаль всякую, мертвечину на глаза мне кажете?! Угадай, с какой ноги нынче встала и что будет у нее на уме. А тут еще попы какие-то привязались…

– В чем дело? – не понимал Юшков, о каких видах они говорят.

– Трофим Пантелеич говорил, что вам виды наши понадобились… И епитрахили не стало.

– Чего?

– Епитрахили, облачения.

– Я спрашиваю, что вам от меня надобно? – начинал горячиться, выходить из себя Юшков.

– Виды наши нужны.

– А где они?

– Трофим Пантелеич вам их…

– Какой Пантелеич?

– Что скотину гнал.

– Ну?!

– Наши виды для вас… Вам их, то есть… Чтоб показать…

– Это что такое еще?! – не своим голосом заорал Юшков. – Наклепать на меня задумали… Кто такие есть?

– Иереи… Как еще говорится, попы.

– А почему с нашим обозом? Кто звал?

– Скотину гнать помогали.

– Попы – гнать скотину? – выпучил на них глаза Юшков. – Беглые?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55