Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Люди города и предместья (сборник)

ModernLib.Net / Людмила Улицкая / Люди города и предместья (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 10)
Автор: Людмила Улицкая
Жанр:

 

 


Он оказался прав. Евреи во мне не нуждались. Религиозные евреи – те вообще были уверены, что я приехал сюда только с целью обращать евреев в христианство. Нуждались, конечно, проживающие здесь католики. Я не знаю, сколько здесь католиков из Польши, думаю, больше тысячи, есть и множество детей от смешанных браков, и их проблемы еще сложнее, чем проблемы католичек-полек. Вообще здесь не одни поляки, каждой твари по паре: католики из Чехии, из Румынии, из Франции, из Литвы и Латвии. Почти половина моих прихожан не знает польского, но все приехавшие изучают иврит.

Таким образом, моя возвышенная мечта совпала с суровой необходимостью, поскольку единственный общий язык моих прихожан – это именно иврит. Парадокс в том, что Церковь, говорящая на языке Спасителя, – это не Церковь евреев, а Церковь перемещенных лиц. Отверженных, малоценных, незначительных для государства людей… Вот тебе христианская лингвистика: в ранние времена богослужение, целиком вышедшее из иудаизма, перешло с иврита на греческий, на коптский, позднее на латынь и славянские языки, теперь ко мне явились поляки, чехи и французы, чтобы молиться на иврите.

Как раз евреев в общине всего меньше. За те годы, что я здесь живу, я крестил троих. Красиво крестил – в Иордане. Это были мужья католичек. Я надеялся, что они останутся в Израиле. Все они уехали. И не только они. Я знаю и других евреев-христиан, которые покидают Израиль. Несколько семей арабов-католиков уехали во Францию и в Америку. Я не знаю, как примут их там, но я понимаю, почему они уезжают.

Крещеное христианство в свое время покинуло Израиль, ушло в мир. А здесь остались некрещеные апостолы. Спаситель никого не крестил. Довольно загадочная история. Вообще отношения этих двух великих – Иоанна и Иисуса – весьма загадочны. Если не считать встречи их беременных матерей, когда «младенец взыграл во чреве», у них была единственная встреча, по крайней мере описанная встреча, – на Иордане. Всю жизнь они прожили на одном пятачке, страна-то крохотная, и не встречались. И это при том, что они состояли в родстве и, вне сомнения, были общие семейные события – свадьбы, похороны… Не встретиться здесь можно только намеренно. Встречаться им не хотелось! Какая за этим тайна! Заглянуть мне в нее помог замечательный собеседник, профессор иудаики Давид Нойгауз. Он изучает еврейские религиозные течения периода Второго Храма. Две важнейшие для него фигуры – «исторический Иоанн Креститель» и «исторический Иисус». Нойгауз пользуется источниками, мало известными христианским исследователям. Признаюсь, меня охватывает волнение, когда я соприкасаюсь с еврейскими документами тех лет. Здесь лежит, запечатанный семью печатями, ответ на главный для меня вопрос – во что веровал наш Учитель? И веровал ли Он в Отца, Сына и Святого Духа? В Троицу?

Нойгауз анализирует различие в воззрениях Иисуса и Иоанна Крестителя. Разница – в представлении о Спасении. Иоанн был уверен в скором конце света и ожидал Страшного суда, как перед ним кумранские мудрецы и как после него Иоанн Богослов в «Апокалипсисе». По мнению Нойгауза, эта жажда немедленного суда и желание безотлагательно покарать нечестивых были чужды Иисусу. Иисус не последовал за Иоанном Крестителем, хотя известность и авторитет последнего были очень высоки. Могу предположить, что Иисуса отталкивали от Иоанна Крестителя его эсхатологические чаяния, страстная нацеленность на конец света. Последующая проповедь Учителя вся посвящается жизни, ее ценности и смыслу.

Живой Бог для живых людей.

Историческое христианство впоследствии пыталось вершить суд над миром. И суд над евреями. Именем Иисуса, немедленно! То есть Божественный суд заменялся человеческим и вершился от имени Церкви.

Давид Нойгауз изучает Иисуса в контексте еврейской истории. Ответ на вопрос «Во что веровал наш Учитель?» можно получить только таким образом, исходя из еврейского контекста.

Профессор Нойгауз пригласил меня домой, что большая честь. У него красивый дом в старом иерусалимском районе, который когда-то начали строить выходцы из Германии. Сейчас там живут богатые люди – много университетских профессоров, знаменитых врачей и юристов. Напоминает немного уютный пригород южного европейского города. Я вошел в дом – большой холл, зеркало, столик, все такое приличное и буржуазное, а на самом видном месте стоит скульптура – довольно порядочная свинья. Я немедленно спросил, почему он оказывает честь столь презираемому животному. Ответ был такой:

– Я родом из Чехии. Когда немцы оккупировали Чехию, поначалу они выдавали евреям разрешение на выезд. Я подал бумаги на выезд в Палестину, а когда пришел получать разрешение, немецкий офицер, оформлявший документы, потребовал, чтобы я три раза прокричал: «Я – грязная еврейская свинья!» Так что эта зверушка стоит в память о том событии.

Тут я увидел из окна, что подъехал заведующий отделением, и я пойду попробую его уговорить, чтобы он меня отпустил. Если отпустит, я немедленно поеду по делам и тогда закончу это письмо при первой возможности.

Д.

<p>13</p>

Ноябрь, 1990 г., Фрайбург.

Из бесед Даниэля Штайна со школьниками


Начальник белорусской окружной полиции Иван Семенович привез меня из деревни в город Эмск и поселил в своем доме. Он хотел, чтобы я постоянно находился при нем. Жил Семенович с молодой женой-полькой. Жена его Беата удивила меня полным несоответствием с простым и грубым Семеновичем. Она была очень хороша собой, образованна и даже аристократична. Потом выяснилось, что она действительно из очень хорошей семьи, отец ее директор гимназии Валевич, а старший брат отца – местный ксёндз.

Иван был влюблен в Беату много лет, но она ему долго отказывала и вышла за него недавно, когда он стал начальником полиции. Таким образом она пыталась спасти семью от гонений. Польских переселенцев, более образованных, чем местные белорусы, было немного, потому что основную часть польской интеллигенции выслали в Сибирь еще при русских.

Нацисты преследовали не только евреев. Они считали расовонеполноценными цыган, негров и славян. Но иерархия была такова, что на первой очереди к уничтожению стояли евреи. Я назвался поляком.

Местные поляки отнеслись ко мне хорошо – им было известно, что я полунемец-полуполяк, и, оформляя документы уже здесь, в Эмске, я записался поляком, хотя мог записаться и немцем. Выбор мой был совершенно сознательным – единственным документом, оставшимся от прежней жизни, была моя ученическая книжка, в которой национальность не была указана, но был указан город. Немцы легко могли сделать запрос, и тогда я был бы разоблачен… Но в глазах поляков мой выбор значил только одно – что я польский патриот. Семья Беаты тоже придерживалась патриотических взглядов.

Вскоре я всех их узнал ближе. Семья Беаты – отец и ее сестры Галина и Марыся – оказалась прекрасная. Там была такая теплая домашняя атмосфера, что уходить от них не хотелось. Изредка заходил в дом и сам ксендз, старший брат хозяина дома. Когда мы встречались в их доме, я всегда напрягался: я не знал, как надо вести себя католику в присутствии священника. Но он был доброжелателен и не требовал никакого специального к себе отношения.

Сестры были приблизительно моего возраста – Галина на год старше, Марыся – на год моложе. Они были единственными, с кем я мог поболтать и немного сбросить напряжение, в котором постоянно находился. Приходил я к ним чуть не каждый день и оставался до вечера. С сестрами мы играли в карты, забавлялись и валяли дурака. Я рассказывал им какие-то забавные истории, которые иногда приключались даже в полиции.

Общение с евреями вне службы было исключено, я бы тут же навлек на себя подозрения. Да и сами евреи при виде моего черного мундира отводили в сторону глаза и старались стать невидимыми.

Конечно, о полной близости с семьей Валевичей не могло быть и речи, потому что я каждую минуту помнил, какая непреодолимая пропасть отделяет меня, скрывающегося еврея, от этих милых, симпатичных и интеллигентных христиан… Я был влюблен в Марысю и знал, что ей нравлюсь. Но также я знал, что никогда не перейду грани, не решусь на серьезные отношения, потому что я подверг бы ее ужасному риску. Не знаю, как сложилась бы моя жизнь, если бы я встретил ее в мирное время, в мирной стране. Но бедную Марысю и всю ее семью ожидала скорая смерть, и никого из них я не смог спасти.

Служебные обязанности мои были довольно разнообразны: во-первых, я был переводчиком при контактах между немецкой жандармерией, белорусской полицией и местным населением, во-вторых, мне приходилось заниматься расследованием уголовных и бытовых преступлений, собирать показания. От «политических» дел, связанных с расследованием деятельности бывшей советской администрации, коммунистов и появившихся вскоре после оккупации партизан, я старался держаться подальше. И в особенности от дел «еврейских». Но меня к ним не привлекали – это была наиболее засекреченная часть работы.

Я жил поначалу в доме Семеновича, кормился за его столом и, кроме официальной работы переводчика, занимался с ним немецким языком, впрочем, довольно безуспешно. Утром я седлал лошадей, и мы уезжали в контору. Вечером, когда можно было бы заниматься, Семенович обычно напивался.

Семенович был доволен моей работой: до меня переводчиком был один поляк, который плохо знал немецкий и к тому же был пьяницей. Теперь Семенович взвалил на меня всю работу по переписке, по канцелярии, я должен был составлять бесконечные бессмысленные отчеты, которых требовало немецкое начальство. Я справлялся, и Семенович это ценил.

Прошло немало времени, прежде чем Беата сказала мне, что она с первого взгляда заподозрила во мне еврея, но, когда увидела меня на лошади, отказалась от этой мысли: я сидел в седле как настоящий кавалерист, а не как деревенский еврей. Я действительно был хорошим наездником, любил и лошадей, и верховую езду и даже выигрывал несколько раз скачки, когда мы состязались с одноклассниками в манеже.

Вообще Беата относилась ко мне хорошо. Я жил в ее доме, помогал ей чем мог, и мне не раз приходилось вместе с ней усмирять Семеновича, который в пьяном виде был буйным и злобным. Всякий раз после большого запоя он испытывал ко мне благодарность. Я это чувствовал. Я бы даже сказал, что он меня уважал. Своим уважением он поставил меня однажды в очень сложное положение. Он прекрасно понимал, что, будучи поляком, я должен быть католиком. По той иерархии, которую установил Семенович, еврей стоял ниже белоруса, а поляк – выше. Что же касается арийской расы, ее превосходство было для Семеновича несомненным. Он был, конечно, идеальным полицейским: его душа не испытывала никаких беспокойств по поводу проводимых антиеврейских акций. В эти месяцы уничтожали еврейские хутора и небольшие поселения в 30–60 человек, и эти акции проводила поначалу белорусская полиция. Почему вдруг Семеновичу пришла в голову мысль, что те из его полицейских, кто принадлежит по рождению католической церкви, должны ходить на исповедь, я не могу объяснить, но в один прекрасный день он мне дал очередное задание – отвечать за то, чтобы полицейские-католики ходили на исповедь.

В этом был даже не абсурд, а какая-то адская усмешка: убийцы должны были соблюдать религиозные обряды, исповедоваться и причащаться. Я понял, что того же ждут и от меня.

С пятнадцатью полицейскими я пришел в костел. Все ждали своей очереди к исповеди, я был последним. Я сидел на деревянной скамье в ожидании и боялся разоблачения, потому что совершенно не знал, как вести себя на исповеди. Разве могло мне тогда прийти в голову, что пройдет несколько лет, и я сам буду принимать исповеди у прихожан?

Когда все полицейские ушли, я подошел к ксендзу, с которым уже несколько раз сидел за столом у Валевичей, и спросил, не собирается ли он сегодня идти к своему брату в гости.

– Нет, – ответил он, – я буду у них в середине недели.

Мы простились, и я ушел. Никто из полицейских не заметил моей хитрости.

Я не знал тогда, что священник Валевич сочувственно относится к евреям и даже, как выяснилось впоследствии, помогал. Я и до сегодняшнего дня не знаю, догадался ли он, что я еврей. Я это допускаю. До сих пор я очень печалюсь, что не удалось его спасти, хотя я и сделал попытку.

Спустя полтора месяца, возвращаясь со службы домой поздно вечером, я увидел стоящую у обочины колонну грузовиков. В белорусскую полицию на этот раз ничего не сообщили о готовящейся антиеврейской акции. Это могло означать только одно: грузовики предназначались для поляков, и в белорусскую полицию не сообщили, потому что Семенович был женат на польке, и всем это было известно, а мне не сказали, потому что я слыл польским патриотом.

Я побежал к Валевичу, сообщил о грузовиках и высказал свою догадку. Я считал, что они должны немедленно скрыться, уйти в лес, на какой-нибудь дальний хутор. Я просил его, чтобы он предупредил своего брата и всех друзей-поляков, но Валевич мне не поверил. Он ненавидел и коммунизм, и фашизм, но считал, что он лояльный гражданин и не может подвергнуться репрессиям.

В ту же ночь забрали всю их семью, патера Валевича, инженера, врача и еще двадцать человек. Польскую интеллигенцию. Они были расстреляны в ту же ночь. За Беатой не пришли.

Милая Марыся, бедная Галина… Список тех, за кого мы молимся, бесконечно длинен.

Спасся только один поляк, которого я успел в тот вечер предупредить, – он в тот же час покинул Эмск.


Когда Семенович привез меня в Эмск, местных евреев уже переселили в старый замок. Я узнал о трагедии, которая разыгралась за две недели до моего приезда: евреям было приказано собраться на городской площади, куда они послушно пришли к указанному часу – с детьми, стариками, узелками одежды и припасами на дорогу. Здесь, на центральной площади, между двумя церквями, православной и католической, произошло настоящее побоище – полицейский отряд совместно с зондеркомандой расстрелял более полутора тысяч мирных жителей. Оставшиеся в живых евреи, около восьмисот человек, были переселены в полуразвалившийся замок, который превратили в гетто.

Уже после этого события в город приехал новый начальник, майор Адольф Рейнгольд, профессиональный полицейский с тридцатилетним стажем. Он нашел ведение дел очень плохим и принял свои, «цивилизованные» меры по наведению порядка. Он организовал настоящее гетто на территории замка, организовал его охрану, причем охрана возлагалась в первую очередь на самих жителей гетто, отчасти на белорусскую полицию, но под немецким контролем.

Майор Рейнгольд начал с того, что конфисковал дом, прежде принадлежавший католическому монастырю, разместил в нем полицейский участок, а монахинь выселил в соседний, в котором прежде жила погибшая в погроме еврейская семья.

Сопровождая Семеновича в качестве переводчика, я, естественно, попался на глаза Рейнгольду, и спустя несколько недель тот сказал, что хочет забрать меня в свое подразделение. Семенович не мог ему отказать. У меня и вовсе не спрашивали, хочу ли я работать в гестапо. Семенович считал, что я буду счастлив сделать такую карьеру. Я вспоминал о своей работе в деревенской школе как о самом лучшем месте. А теперь я должен работать прямо у немцев! Отказаться я не мог, бежать было некуда. Я согласился. При этом я понимал, что теперь мое положение стало еще более опасным.

Мои рабочие обязанности в гестапо мало чем отличались от прежних: как секретарь я отвечал на телефонные звонки, распределял дежурства полицейских, вел финансовую отчетность. Разумеется, в мои обязанности входил перевод бумаг и работа с населением. Свою работу я делал добросовестно, я старался предельно точно переводить, когда речь шла об уголовных делах – а их было множество: драки, кражи, убийства. Однако работая в гестапо, я понимал, что разделяю ответственность за то, что там происходит. Хотя я и не участвовал непосредственно в убийствах людей, я чувствовал свою сопричастность. Именно поэтому у меня была острая потребность создать внутренний противовес тому, в чем я косвенно принимал участие. Я должен был вести себя так, чтобы потом не стыдно было смотреть в глаза моим родителям и моему брату. Может быть, мне не всегда удавалось использовать все ситуации, чтобы помочь людям. Но, мне кажется, я не упустил ни одной возможности попытаться это сделать.

Работать в полиции было очень трудно: то ли туда подбирались особо жестокие, особо тупые люди, то ли сама работа в полиции выявляла в людях самое дурное, что в них было. Были среди них и настоящие садисты, и люди умственно отсталые в медицинском смысле. Большинство из них очень плохо кончили. Вспоминать об этом не хочется. Вообще, очень много в памяти такого, что хотелось бы забыть. Но помню…

Как это ни поразительно, но самым достойным человеком среди всех был майор Рейнгольд. Член нацистской партии, по природе своей он был добропорядочный человек и добросовестный исполнитель. До войны работал в полицейском управлении города Кельна. Проработав под его началом несколько месяцев, я заметил, что он избегает участия в акциях по уничтожению еврейского населения, а когда присутствует, пытается соблюсти видимость законных действий и обойтись без лишних жестокостей.

Еще одно поразительное и печальное обстоятельство касается общей атмосферы того времени и того места: на мой стол текли потоком заявления от местных жителей – доносы на соседей, жалобы, обвинения, почти всегда безграмотные, часто лживые и все без исключения подлые. Я был постоянно в угнетенном и подавленном состоянии, которое должен был всячески скрывать от окружающих. Причина была в том, пожалуй, что прежде я никогда не сталкивался так близко с человеческой подлостью, неблагодарностью, гнусностью. Я искал объяснения этому и находил только одно: местное белорусское население было страшно бедное, необразованное и забитое.

И все-таки мне довольно часто удавалось помочь людям, на которых соседи писали доносы. Большую часть разбирательств я вскоре стал вести самостоятельно, и мне удавалось защитить невинных, отвести подозрения от людей, замеченных в связях с партизанами, просто способствовать справедливости. Я постоянно искал случая сделать что-нибудь для людей – это было единственное, что давало мне силы проживать день с утра до вечера.

Валевичей уже не было, их имущество разграблено, несколько белорусских семей захватили их дом и никак не могли его поделить. Бедная Беата – единственная из семьи уцелевшая – лежала целыми днями лицом к стене и никого не хотела видеть. Она была на последнем месяце беременности. Семенович пил и свирепствовал. Мы с ним виделись нечасто. Я целые дни проводил в участке. Было очень много бумажной работы: сводки, законы, оповещения. Их надо было переводить на польский и белорусский, чтобы население могло с ними ознакомиться.

Партизанское движение становилось все более заметным, оно очень беспокоило немцев. Прямой связи с партизанами у меня поначалу не было, но всякий раз, когда я получал доносы от местного населения относительно передвижения партизан, я делал все от меня зависящее, чтобы оперативные сведения запаздывали или вообще не доходили до начальства. Я не принадлежал ни к какой организации, ни к какой группе сопротивления, но через некоторое время мне удалось установить контакт с евреями из гетто.

Встреча эта произошла прямо в полицейском участке. Евреи не имели права выходить из гетто, за исключением тех, кто работал в городе на немцев. В участок каждый день приходили две еврейские женщины-уборщицы, но я не рискнул с ними заговорить. На конюшне работал еще один еврей, не вызывающий у меня доверия. Потом конюх заболел, и вместо него прислали другого. Это был знакомый по Вильно, тоже член «Акивы», Моше Мильштейн. Он меня сначала не узнал: черная форма действовала как маскировочный халат. Через Моше организовалась цепь связных, и я смог передавать информацию о готовящихся против евреев и партизан акциях.

Первая моя попытка спасти от уничтожения еврейскую деревню провалилась. Связной передал сведения о предстоящей операции в юденрат, но юденрат потребовал, чтобы им раскрыли источник информации. Связной отказался, понимая, что подставит меня под удар. Все боялись провокации. Наконец юденрат послал в деревню предупреждение, и там история повторилась. Деревенские жители послали в Эмск девушку, чтобы она узнала, насколько достоверны сведения. Когда девушка через двое суток вернулась домой, в деревне не было ни одного живого человека.

Так случилось, что именно эта деревня была первой, куда меня отправили как переводчика. Майор Рейнгольд, чтобы избежать излишней жестокости и, как он выражался, «свинства», обязал команду непременно собирать всех евреев и зачитывать приказ, объявлявший их врагами Рейха, и – в качестве таковых – расстреливать. Сам он избегал подобных мероприятий и посылал вместо себя своего вахмистра, который как раз и отличался особым садизмом.

Когда я туда ехал, я надеялся, что усадьба будет пуста. Но люди, к моему ужасу, не ушли. Их собрали в одной комнате, я прочитал указ, после чего вахмистр записал фамилии взрослых, а детей пересчитал поштучно. Всех отвели в сарай. Спрятавшись за сараем, я не выходил, пока не смолкли выстрелы. У меня до сих пор такое чувство, что это было вчера…

После таких операций обычно устраивали пьянки. Я сидел за столом, переводил солдатские шутки с белорусского на немецкий. И очень жалел, что у меня не было склонности к алкоголю.

После того случая юденрат уже не проверял мою информацию. Иногда людям удавалось спастись в лесах.

Удивительная загадка человеческой психики: эти старые евреи пережили на своем веку множество погромов, они пережили массовый расстрел на площади, но поверить в плановое и организованное мероприятие по уничтожению евреев они отказывались. У них был собственный план: они уже сговорились с одним из местных белорусских начальников, что он не допустит уничтожения гетто, если евреи выплатят ему огромную сумму. Денег этих не было, начальник соглашался на рассрочку, и аванс ему уже выплатили.

Многие понимали, что это обман и шантаж, но продолжали надеяться…

К счастью, в гетто были люди, которые решили сопротивляться и задорого отдать свои жизни. Это были главным образом молодые сионисты, которые не смогли уехать в Палестину. Оружия у них почти не было. Я организовал доставку в гетто оружия. Довольно часто перевалочным пунктом мне служил дом Семеновича.

<p>14</p>

1987 г., Редфорд, Англия.

Письмо Беаты Семенович к Марысе Валевич


Дорогая Марыся!

Прошла неделя, и вот только сейчас я собралась с силами тебе написать о смерти Ивана. Он умер 14 мая, после года жестоких страданий. Тот вид рака, которым он был болен, не поддавался никаким обезболивающим средствам, и только водка немного облегчала его страдания. Правую ногу ему отняли за год до смерти, и, возможно, это была ошибка, потому что саркома эта ужасная после операции распространилась, как пламя по сухой траве, по всем костям, и он страдал безмерно. В клинику он ехать не хотел, потому что его до конца мучил страх, что его выкрадут евреи. Почему-то был уверен, что при мне, из дома, они его не заберут, а из клиники – непременно. У него была целая подборка из газет о военных преступниках, которых евреи выкрадывают даже из Латинской Америки и передают суду. Но еще больше, чем суда, он боялся, что дети узнают о его прошлом. У них и так всю жизнь были непростые отношения. Дети приехали на похороны и на другой день уехали.

Целыми днями я брожу по дому. Он довольно большой. Внизу столовая и кухня, наверху четыре комнаты. Самую уютную, окнами на запад, я в мыслях моих отдала тебе. Так я мечтаю – ты приедешь в Англию, поселишься в этом доме, и мы с тобой будем так же счастливы, как в детстве. Разве монахинь не отправляют на пенсию? Тебе скоро исполнится 63 года, мне 68. Мы еще проживем с тобой десяток годов. Будем ходить вместе к мессе, как в детстве. Я буду готовить бигос из местной, совсем непохожей на польскую, капусты и драники.

После Ивана осталось мне хорошее наследство: его жадность, от которой я так страдала всю жизнь, обернулась очень приличной суммой, нам с тобой хватит, чтобы безбедно, ни в чем себе не отказывая, прожить остаток жизни.

Нет никого в мире ближе тебя, ты – часть той моей жизни, которая была такая счастливая, – довоенной, в нашем любимом доме, с папой, мамой и Галинкой.

Я так любила всех, что решилась на жертву, пошла за Ивана, надеясь, что он спасет семью. Никого не спасла, только свою жизнь изуродовала.

После похорон я чувствую опустошенность. Тяжелые мысли – старые и новые, и они меня не оставляют ни на минуту. Когда я была молодой, я ненавидела мужа. После гибели нашей семьи и рождения Хенрика Иван старался, как мог, помогал мне прийти в себя, даже на время перестал пить – весь первый год Хенрика почти не спускал его с рук. Если было в нем что-то хорошее – его любовь ко мне и сыновьям. В сущности, я виновата перед ним, потому что вышла за него замуж, нисколько его не любя. И даже ненавидя. Но он-то меня любил очень. А когда началось отступление немцев, и мы уходили с ними, сколько раз я малодушно молила Бога, чтобы Он освободил меня от него. Но как бы ни были велики преступления Ивана, передо мной он ни в чем не виноват. Виновата перед ним была я. Если кто-то и может его судить, это не я.

Дорогая моя Марыся! Может быть, и моя судьба сложилась бы иначе, если б мы нашли друг друга раньше, до конца войны. Тогда у меня могло хватить сил уйти от Ивана, но десять лет прошло, прежде чем оказалось, что ты выжила, и только чудом нам удалось найти друг друга. Я бы и не стала тебя разыскивать, потому что Иван тогда узнал точно, что всех поляков в ту ночь расстреляли. Кто же знал, что тебе удалось спастись… Предложение мое, чтобы ты приехала, очень трезвое, я делаю его не в состоянии отчаяния, как-то необдуманно. Я предвижу, что ты не захочешь переезжать в Англию, но, в конце концов, мы могли бы обосноваться где-нибудь в Европе. Купили бы домик в тихой деревне на юге Франции или в Испании, в Пиренеях. Там очень красиво, я это помню по тому ужасному путешествию, которое мы проделали через Францию и Испанию. Я не представляю себе жизни в теперешней Польше, но, в конце концов, я готова и об этом подумать.

Обе мои невестки, жены Хенрика и Теодора, никогда не переедут в этот дом. Да и что им делать в глухой провинции? Здесь даже приличной школы нет. Я так и буду жить до смерти здесь одна. А если бы ты решилась приехать, вдвоем мы бы жили с тобой очень счастливо. Прошу тебя, сразу не отвечай, подумай хорошо.

В конверт я кладу фотографии. Правда, они довольно старые, Иван снимал, когда был здоров. Это наш сад около дома. Он сейчас немного запущен, я последний год все забросила. Но соберусь с силами и приведу в порядок. На одной фотографии виден фасад нашего дома, а на второй, снятой с балкона, сад. Были еще фотографии комнат, но они получились очень темными, и я их сразу же куда-то подальше засунула и теперь не могу найти.

Целую тебя, дорогая моя сестра.

Вспоминай нас в своих молитвах.

Беата.

<p>15</p>

Декабрь, 1987 г., Бостон.

Из дневника Эвы Манукян


Вчера я впервые рассказала Эстер о том, что меня так тревожит последнее время. Испытала огромное облегчение. Оказалось, что она единственный человек, с кем я могу об этом говорить. Тем более что говорить, собственно, не о чем. Нет ничего конкретного. Но пока я подбирала слова, пытаясь рассказать о важных для меня вещах, я как-то сама собиралась с мыслями. Ее молчаливое присутствие очень помогало мне. Я давно это знаю: когда общаешься с умным и положительным человеком, как будто от него идет такое излучение, что и сам ты приобретаешь эти качества. Когда я разговариваю, скажем, с Ритой, – как раз наоборот – делаюсь агрессивной и туповатой. Ненавижу себя. В последний раз, разговаривая с Эстер, я впервые вслух высказала самые ужасные мои подозрения.

История-то на самом деле очень долгая. Когда мы познакомились с Гришей, Алексу было шесть лет. Я тогда была замужем за Рэем, и брак наш еле теплился. Карьера его в этот момент как раз шла на подъем, он стал много гастролировать, я уже знала, что возникли какие-то женщины. Начались хорошие заработки. Но – легкие музыкантские деньги! – как пришли, так и улетели. Я не могла уйти с работы, сидела в своей лаборатории, делала анализы почв и психовала. И тут – Гриша! Такой мальчик! Он влюбился без памяти. Уличное знакомство, между прочим. Увидел меня и пошел за мной. А мне это было так нужно…

На этом месте моего рассказа у Эстер слегка поднялись брови. Она, конечно, из той породы женщин, которые на улицах с мужчинами никогда не знакомятся.

Но я ей рассказываю все, как было. Стали мы с Гришей встречаться. Он меня на десять лет моложе. Рэй, между прочим, старше, и вообще у него всегда были проблемы сексуального характера. У меня такое подозрение, что вся его агрессия, запал, темперамент, за который так любят его поклонники, он тратит на музыку, а на себя немного остается. Ну, это совершенно не имеет значения. Появился Гриша, и это было потрясающе, и у меня даже отношения с Рэем улучшились, потому что теперь мне было на него плевать…

Умница моя Эстер смотрит на меня с изумлением, положила ручку мне на руку и говорит:

– Эва, то, о чем ты говоришь, я знаю только из художественной литературы. Должна тебе признаться, хотя рискую потерять твое уважение, что я плохой эксперт: всю жизнь у меня был единственный мужчина, мой муж, и я плохо понимаю про любовников. Наши отношения с мужем были столь полны, что мне никогда не хотелось к ним что-то прибавить. Продолжай, но не рассчитывай, что я смогу дать тебе разумный совет в этой сфере.

Тут я понимаю, что преамбула слишком длинна, и говорю совсем не о том, что меня действительно волнует.

– Да, да, я не за советом по поводу моих отношений с Гришей. Дело совершенно в другом, и все гораздо больнее.

Алексу было шесть лет, когда мы с Рэем развелись по обоюдному соглашению.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11