Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нечестивец, или Праздник Козла

ModernLib.Net / Современная проза / Льоса Марио Варгас / Нечестивец, или Праздник Козла - Чтение (стр. 11)
Автор: Льоса Марио Варгас
Жанр: Современная проза

 

 


И именно накануне назначенного дня, четырнадцатого июня, в горах Констансы совершенно неожиданно для всех приземлился самолет с опознавательными знаками доминиканской авиакомпании, но прилетевший с Кубы и с партизанами-антитрухилистами на борту; это было вторжение, за которым чрез неделю последовала высадка у Маймона и Эстеро Ондо. Высадка маленького отряда, в котором был и бородатый кубинский команданте Делио Гомес Очао, нагнала на режим порядочного страху. Несуразная, плохо организованная акция. У подпольщиков внутри страны не было никакой информации о том, что готовилось на Кубе. После падения Батисты, случившегося полгода назад, на всех подпольных собраниях стали говорить о том, что Фидель Кастро может поддержать восстание против Трухильо. На эту поддержку рассчитывали во всех без исключения планах, которые составляли снова и сызнова, собирая все возможное оружие – охотничьи ружья, револьверы, старые винтовки. Однако ни у кого, насколько было известно Имберту, не было контактов с Кубой, и никто не думал не гадал, что четырнадцатого июня к ним нагрянут несколько десятков революционеров, которые, выведя из строя незначительную охрану аэропорта Констансы, рассыплются по окрестным горам только затем, чтобы довольно скоро их переловили, как кроликов, и одних перестреляли, а других отвезли в Сьюдад-Трухильо, где по приказу Рамфиса они почти все были убиты (кроме кубинца Гомеса Очао и его приемного сына Педрито Мирабаля, которых режим – еще один театральный фарс – некоторое время спустя возвратил Фиделю Кастро).

И никто даже представить не мог, какой размах примут репрессии в связи с той высадкой. В последующие недели и месяцы они не утихали, а нарастали. Calies хватали любого, кто казался им подозрительным, и волокли в СВОРу, где подвергали пыткам: кастрировали, вырывали уши и глаза, сажали на трон, выбивая из них новые имена. Виктория, Сороковая и Девятка были забиты молодыми людьми обоих полов, студентами, специалистами, служащими, и многие из них были детьми или родственниками людей, занимавших ответственные посты. Должно быть, Трухильо был немало удивлен: как это может быть, что в заговоре против него оказались дети, внуки и племянники людей, которые более всех были облагодетельствованы режимом? Им не оказали снисхождения, невзирая на их громкие имена, белые лица и одежду, свидетельствовавшую о принадлежности к среднему классу.

Луис Гомес Перес и. Иван Таварес Кастельанос попали в лапы СВОРы утром того дня, на который намечался взрыв. Антонио Имберт с присущим ему чувством реальности понял, что у него не было ни малейшей возможности получить убежище: полицейские в форме, военные и calies поставили кордоны на пути ко всем посольствам. Он подумал, что на пытках Луис, Иван или кто-нибудь из подпольщиков наверняка назовут его имя, а значит, за ним придут. И тогда, как и нынче ночью, он прекрасно знал, что будет делать: встретит calies свинцом. И кого-нибудь из них он постарается прихватить с собою, прежде чем его изрешетят пулями. Он не допустит, чтобы ему выдирали ногти плоскогубцами, вырывали язык или сажали на электрический стул. Убить его – могут, а издеваться над ним – никогда.

Он нашел предлог отослать Гуарину, жену, и дочку Лесли, которые ни сном, ни духом ни о чем не ведали, в Ла-Роману, в имение к родственникам, и, налив себе стакан рому, сел ждать. В кармане лежал заряженный и снятый с предохранителя револьвер. Однако ни в этот день, ни на следующий, ни в последующие calies не появились ни в его доме, ни в конторе «Мескла-Листы», куда он продолжал ходить аккуратно и со спокойствием, на какое только был способен. Луис с Иваном его не выдали, не назвал его и ни один из подпольщиков, с которыми он встречался на тайных собраниях. Чудесным образом его не коснулись репрессии, которые косили виновных и невиноватых, набивая тюрьмы; впервые за двадцать девять лет режима страх потряс традиционные основы режима Трухильо – средний класс, который составляли большая часть оказавшихся в тюрьме мятежников, принадлежавших к движению, которое позднее – в память о неудавшейся высадке – назовут движением «14 Июня». Двоюродный брат Тони Рамон Имберт Райньери – Мончо – был одним из его руководителей.

Почему же репрессии не коснулись его? Потому что Луис и Иван оказались стойкими, без сомнения, – два года спустя они еще находились в застенках Виктории, – и нет сомнений, что такими же оказались и другие парни и девушки из «14 Июня», не назвавшие его имени. Возможно, они сочли его просто любопытствующим, попутчиком. Потому что застенчивый от природы Тони Имберт редко раскрывал рот на этих собраниях, куда первый раз его привел Мончо; он, главным образом, слушал и мнение свое выражал односложно. Кроме того, едва ли он был на заметке у СВОРы, разве что как брат майора Сегундо Имберта. Его послужной список был чист. Всю жизнь он работал на режим – как генеральный инспектор железных дорог, губернатор Пуэрто-Платы, генеральный контролер Национальной лотереи, директор управления, выдававшего удостоверения личности, а теперь – управляющий «Мескла-Листы», фабрики, принадлежавшей зятю Трухильо. Разве можно было его заподозрить?

В следующие после 14 июня дни он, оставаясь ночами на фабрике, осторожно вынул из столбов динамит и отвез его обратно в карьер, не переставая обдумывать, как и с кем осуществит новый план уничтожения Трухильо. Он рассказал все, что произошло и что должно было произойти, своему другу Турку – Сальвадору Эстрелье Садкале. Турок отругал его за то, что тот не включил в свой план и его. Сальвадор своим путем пришел к тому же заключению: пока жив Трухильо, ничего не изменится. Они принялись перебирать варианты покушений, но пока ничего не говорили Амадито, третьему в их дружной тройке: трудно представить, что у адъютанта Благодетеля может появиться желание убить его.

Но довольно скоро с Амадито произошел ужасный случай, когда для повышения по службе ему пришлось убить включенного (который, как он считал, оказался братом его бывшей невесты); это совершенно перевернуло его взгляд на вещи. Скоро будет два года со времени высадки в Констансе, Маймоне и Эстеро Ондо. Год, одиннадцать месяцев и четырнадцать дней, если быть точным. Анто-нио Имберт посмотрел на часы. Наверное, уже не приедет.

Сколько за это время произошло всего в Доминиканской Республике, в мире да и в его жизни. Очень много. Массовые облавы января 1960 года, когда были схвачены многие ребята и девушки из движения «14 Июня», и среди них – сестры Мирабаль и их мужья. Разрыв Трухильо с его бывшим сообщником Католической Церковью после Пастырского послания епископов, обвинивших диктатуру, январь 1960 года. Покушение на президента Бетанкура в Венесуэле в июне 1960-го, восстановившее против Трухильо многие страны, в том числе его всегдашнего могучего союзника – Соединенные Штаты, которые 6 августа 1969 года на конференции в Коста-Рике проголосовали за санкции. А 25 ноября 1960 года – Имберт снова почувствовал: кольнуло в груди, как всякий раз, когда он вспоминал этот страшный день, – были убиты три сестры Мирабаль, Минерва, Патрия и Мария Тереса, а заодно и шофер, который их вез; убили их в Ла-Кумбре, на северном хребте, когда они возвращались после свидания с мужьями Минервы и Марии Тересы, заключенными в крепости Пуэрто-Плата.

Вся Доминиканская Республика узнала об этом убийстве мгновенным и загадочным образом, известие передавалось из уст в уста, из дома в дом и за несколько часов разнеслось по всей стране, до самых отдаленных уголков, хотя в газетах не появилось ни строчки; очень часто известия, распространяясь подобным образом, посредством устного людского телеграфа, приукрашивались, приуменьшались или, напротив, разрастались до гигантских размеров, преображаясь в конце концов в мифы, легенды, вымысел, имевший мало общего с реальным событием. Он вспомнил ночь шесть месяцев назад, тоже на Малеконе, неподалеку от места, где он находился сейчас, поджидая Козла, чтобы отомстить и за сестер Мирабаль тоже. В ту ночь они сели на каменном парапете, как обычно – он, Сальвадор, Амадито, и тогда с ними был еще Антонио де-ла-Маса, – чтобы выпить прохладительного и поговорить вдали от чужих ушей. Они обсуждали происшедшее, гибель трех потрясающих женщин якобы в автомобильной катастрофе в горах, и все четверо скрежетали зубами от бессильной ярости.

– У нас убивают отцов, братьев, друзей. А теперь еще и наших женщин. А мы смиренно ждем своей очереди, – сказал он тогда.

– Вовсе не смиренно, Тони, – возразил Антонио де-ла-Маса. Он приехал из Рестаурасьона и привез им весть о смерти сестер Мирабаль, услышанную в дороге. – Трухильо за них заплатит. Дело делается. Только надо подготовить все как следует.

В ту пору покушение намечалось осуществить в Моке, когда Трухильо приедет на земли семейства де-ла-Маса во время поездок по стране, которые он предпринимал после приговора, вынесенного ОАГ, прибегнувшей к экономическим санкциям. Одна бомба должна была взорваться в главном храме – церкви Святого Сердца Христова, а ливень свинца с балконов, террас и с часовни – накрыть Трухильо, когда он будет с трибуны говорить перед людьми, собравшимися у статуи святого Хуана Боско, наполовину увитой тринитариями. Имберт обследовал церковь и сказал, что сам он засядет наверху часовни, в самом рискованном месте.

– Тони был знаком с сестрами Мирабаль, – пояснил Турок Антонио де-ла-Масе. – Потому так и решил.

Он был с ними знаком, хотя и нельзя сказать, что они были близкими друзьями. С тремя сестрами и мужьями Минервы и Патрии, Таваресом Хусто и Леандро Гусманом, он встречался на собраниях групп, которые, взяв за образец историческую Тринитарию де Дуарте, организовались в движение «14 Июня». Все три были руководителями этой кучки энтузиастов, плохо организованных и не очень эффективных, которых к тому же трепали репрессии. Сестры поразили его своей убежденностью и жаром, с какими ввязались с эту неравную и рискованную борьбу; особенно – Минерва Мирабаль. Все, кому случалось слышать ее рассуждения, возражения, предложения или видеть, как она принимает решения, изумлялись, как и он. Позже, после убийства, Тони подумал, что до знакомства с Минервой Мирабаль ему бы и в голову не пришло, что женщина может заниматься такими чисто мужскими делами, как готовить революцию, добывать и прятать оружие, динамит, бутылки с зажигательной смесью, ножи и штыки, обсуждать планы покушения, стратегию и тактику и хладнокровно рассуждать о том, что, попав в руки СВОРы, боец должен проглотить яд во избежание риска под пытками выдать товарищей.

Минерва говорила обо всем этом и еще о том, как наилучшим образом вести подпольную пропаганду, как вовлекать в свои ряды университетских студентов, и все ее слушали. Потому что она была умна и умела излагать вещи ясно. Твердая убежденность и умение говорить придавали ее словам силу и заразительность. А кроме того, она была очень красива: черные-черные глаза и волосы, тонкие черты лица, красиво очерченные нос и рот и белоснежные зубы на фоне белого, до голубизны, лица. Необыкновенно красива. Были у нее изумительная женственность, изящество и природная кокетливость во всех движениях, жестах и улыбке при том, что на собрания она приходила всегда очень скромно одетой. Тони никогда не видел ее накрашенной. Да, необыкновенно красива, но никогда – подумал он – ни один из присутствовавших не осмелился отпустить ей какой-нибудь комплимент или поухаживать за ней, что считалось нормальным, естественным, а у доминиканцев – обязательным, тем более что они были молоды и объединены крепким братством, спаяны общими идеалами, мечтами и опасностью. Было что-то в этой гордой женщине, Минерве Мирабаль, что не позволяло мужчинам обращаться с ней так же уверенно и свободно, как позволяли они себе обращаться с другими женщинами.

Уже тогда она стала легендой в узком мирке подпольщиков. Что из рассказов о ней было верным, что преувеличением, а что выдумкой? Никто не осмелился бы спросить ее об этом, чтобы в ответ не встретиться с серьезным уничижительным взглядом или услышать одну из тех резких реплик, от которых оппонент разом немел.

Рассказывали, что юной девушкой она осмелилась унизить отказом самого Трухильо -не пошла танцевать с ним, и что за это ее отец был снят с должности алькальда города Охо-де-Агуа и брошен в тюрьму. Другие давали понять, что она не отказала Трухильо, а дала ему пощечину, потому что во время танца он щупал ее и сказал какую-то сальность, однако многие такую возможность исключали («Она бы не осталась в живых, он бы убил ее или велел убить прямо на месте»); но Антонио Имберт вполне допускал такое. С первого же раза, как он ее увидел и услышал, он, ни секунды не сомневаясь, верил, что, если даже пощечины и не было, она вполне могла быть. Довольно было увидеть Минерву Мирабаль и послушать несколько минут (например, как она с естественной холодной отрешенностью говорила о необходимости психологической подготовки бойцов к возможным пыткам), чтобы понять: она способна дать пощечину самому Трухильо, если он не будет уважителен с ней. Пару раз ее арестовывали, и, говорят, в Сороковой она вела себя бесстрашно, а в Виктории, где с ней обращались ужасно, объявила голодовку и держалась до конца, не тронула даже хлеба и кишащей червями воды. Она никогда не рассказывала о пребывании в тюрьме, ни о пытках, ни о мучительном существовании, какое (с тех пор, как стало известно, что она – антитрухилистка) влачила ее семья, которую лишили ее небогатого имущества, запретив уезжать куда бы то ни было из дому. Диктатура позволила Минерве учиться на адвоката только для того, чтобы по окончании обучения – хорошо продуманная месть – отказать ей в лицензии на профессиональную деятельность, другими словами, приговорила ее не работать, не зарабатывать на жизнь, а постоянно чувствовать себя – в расцвете лет – неудачницей, зря потратившей на обучение пять лет молодости. Однако, казалось, это не омрачило ей жизни; она продолжала идти своим путем без устали, подбадривая других, полная энергии, как предвестие, повторял себе Имберт, молодой, прекрасной, жизнестойкой страны светлых идеалов, какой когда-нибудь станет Доминиканская Республика.

Он устыдился, почувствовав, что на глаза набежали слезы. Закурил сигарету и, затянувшись, выдохнул дым в сторону моря, на котором уже переливались и приплясывали лунные блики. Ветра больше не было. Очень редко вдали вдруг показывались автомобильные фары, двигавшиеся из Сьюдад-Трухильо. И тогда все четверо выпрямлялись, вытягивали шеи и напряженно вглядывались в темноту, но каждый раз, когда машина оказывалась метрах в двадцати или тридцати от них, становилось ясно, что это – не «Шевроле», и они снова разочарованно расслаблялись.

Лучше всех умел сдерживать эмоции Имберт. Он всегда был неразговорчив, а в последние годы, с тех пор, как идея убить Трухильо овладела им и, как солитер, высасывала из него энергию, он стал еще более немногословен. У него никогда не было много друзей, а в последние месяцы его жизнь ограничивалась конторой «Мескла-Листы», домом и ежедневными совещаниями с Эстрельей Садкалой и лейтенантом Гарсией Герреро. После смерти сестер Мирабаль собрания подпольщиков практически прекратились. Репрессии выкосили движение «14 Июня». Те, кого они обошли, укрылись в семейной жизни, стараясь быть совсем незаметными. Время от времени он снова тоскливо задавал себе вопрос: «Почему меня не арестовали?» И от неясности чувствовал себя скверно, как будто был в чем-то виноват, как будто был ответственен за страдания тех, кто находился в руках Джонни Аббеса, в то время как он продолжал наслаждаться свободой.

Свободой весьма относительной, разумеется. С тех пор как он осознал, при каком режиме живет, какому правительству служил с младых ногтей и продолжает служить – а как же, ведь он был управляющим одной из фабрик, принадлежавших Клану, – он постоянно чувствовал себя так, словно был заключен в тюрьму. И, быть может, потому, что ему хотелось избавиться от ощущения, будто контролируется каждый его шаг, каждое движение, с такой силой овладела им идея уничтожить Трухильо. Разочарование режимом наступило у него не сразу, а медленно, втайне вызревало и началось задолго до того, как у его брата Сегундо возникли конфликты на почве политики, хотя когда-то он был еще большим трухилистом, чем Тони. А кто из его окружения не был им двадцать, двадцать пять лет назад? Все считали Козла спасителем Родины: он покончил с междоусобными войнами, с опасностью нового гаитянского нашествия, положил конец унизительной зависимости от Соединенных Штагов, которые контролировали таможни, препятствовали появлению национальной, доминиканской монеты и даже утверждали бюджет страны, и, к добру или не к добру, привел в правительство самые светлые головы страны. Что значило на этом фоне то, что Трухильо имел всех женщин, которых хотел? Или что он подминал под себя в бессчетном множестве заводы и фабрики, земли и скот? Разве он не приумножал богатство страны? Не дал доминиканцам самые могучие на Карибах вооруженные сипы? Тони Имберт на протяжении двадцати лет своей жизни отстаивал такую точку зрения. И от этого теперь ему было особенно тошно.

Он уже не помнил, как это началось, как возникли первые сомнения, догадки, несогласия, породившие вопрос: а уж так ли на самом деле все хорошо или за этим фасадом – страны, которая под строгим, но вдохновенным руководством из ряда вон выходящего государственного деятеля движется вперед семимильными шагами, – скрывается мрачная картина погубленных людских жизней, униженных и обманутых, а пропагандой и насилием на престол возведена небывалая ложь. И так каля за каплей, постоянно и беспрерывно подтачивался его трухилизм. К концу губернаторства в Пуэрта-Плате он в глубине души уже не был трухилистом и твердо знал, что режим этот – диктаторский и коррумпированный. Он никому этого не говорил, даже Гуарине. Для всех он по-прежнему оставался трухилистом, потому что, хотя его брат Сегундо и отправился в добровольную ссылку в Пуэрто-Рико, режим, желая показать свое великодушие, продолжал назначать Антонио на ответственные посты и даже – возможно ли большее доказательство доверия? – на предприятия, принадлежащие семье Трухильо.

Эта многолетняя, тяжкая необходимость думать одно, а ежедневно делать противоположное и вынесла, помимо его сознания, смертный приговор Трухильо; он был убежден, что, пока Трухильо жив, он, как и многие доминиканцы, обречен на это ужасное раздвоение и разлад с самим собой: ежеминутно врать себе и обманывать других, жить двойной жизнью, на людях лгать, а про себя таить запретную правду.

Решение стало для него благом, он воспрянул духом. Жизнь перестала быть душной, двойной, коль скоро можно с кем-то поделиться своими истинными мыслями и чувствами. А дружба с Сальвадором Эстрельей Садкалой была словно послана ему небом. Турку он мог сказать все и совершенно откровенно, такой нравственной цельности и честности, с какой тот пытался сочетать свои поступки с религиозными убеждениями, Тони не видел ни в ком. Турок стал для него не только другом, но и примером.

Вскоре благодаря своему двоюродному брату Мончо Имберт стал ходить на собрания подпольщиков. Он покидал их собрания с ощущением, что эти юноши и девушки, хотя и рискуют своей свободой, будущим, жизнью, тем не менее еще не знают, как следует бороться с Трухильо; и все же два часа, проведенные с ними после сложных поисков неизвестного дома, каждый раз – другого, долгого блуждания следом за посланцем, которого приходилось опознавать при помощи пароля, – все это давало жизненный импульс, облегчало совесть, наполняло жизнь смыслом.

Гуарина было ошеломлена, когда – чтобы неприятности не застали ее врасплох – Тони наконец признался ей, что хотя с виду это и не так, но он уже не сторонник Трухильо, а даже ведет тайную работу против правительства. Она не пыталась его переубеждать. И не спросила, что будет с их дочерью Лесли, если его арестуют и приговорят к тридцати годам тюрьмы, как Сегундо, или того хуже – убьют.

Ни жена, ни дочь ничего не знали о сегодняшней ночи. Они считали, что он у Турка, играет в карты. Что будет с ними, если задуманное не получится?

– Ты доверяешь генералу Роману? – поспешил он спросить, чтобы заставить себя думать о другом. – Он на самом деле наш? Несмотря на то, что женат на кровной племяннице Трухильо и приходится шурином генералам Хосе и Вирхилио Гарсии Трухильо, любимым племянникам Хозяина?

– Если бы он не был с нами, мы все уже сидели бы в Сороковой, – сказал Антонио де-ла-Маса. – Генерал с нами при одном условии: он должен своими глазами увидеть мертвого Трухильо.

– Верится с трудом, – пробормотал Тони. – Что выигрывает он, военный министр? Наоборот, все теряет.

– Он ненавидит Трухильо больше, чем ты и я, – пояснил де-ла-Маса. – Как многие из властной элиты. Трухилизм – это карточный домик, он посыплется разом. Пупо говорил со многими военными, они только и ждут приказа. Он отдаст приказ, и назавтра мы проснемся в другой стране.

– Если сегодня Козел приедет, – проворчал с заднего сиденья Эстрельа Садкала.

– Приедет, Турок, приедет, – еще раз повторил лейтенант.

Антонио Имберт снова погрузился в размышления. Проснется ли завтра его страна свободной? Он желал этого всем своим существом, но даже сейчас, за несколько минут до того, что должно было произойти, ему трудно было в это поверить. Сколько людей входило в заговор помимо генерала Романа? Он никогда не пытался этого узнать. Знал четверых или пятерых, но их было гораздо больше. Лучше не знать. Он всегда считал, что заговорщик должен знать минимум, чтобы не подвергать риску операцию. Он с интересом выслушал то, что рассказал Антонио де-ла-Маса о главе вооруженных сил: он готов взять власть, если тиран будет уничтожен. Таким образом, родственники Козла и главные его сторонники будут схвачены или убиты, прежде чем успеют развязать репрессии. Хорошо еще, что оба его сына, Рамфис и Радамес, сидят в Париже. Со сколькими же людьми успел поговорить Антонио де-ла-Маса? В последние месяцы во время бесконечных совещаний, когда снова и снова обговаривался план, у Антонио, случалось, проскальзывали намеки, упоминания, слова, наводившие на мысль, что в заговоре очень много людей. Тони в предосторожностях дошел до крайности: хотел заткнуть рот Сальвадору, когда он однажды с возмущением стал рассказывать, как они с Антонио де-ла-Ма-сой на собрании в доме у генерала Хуана Томаса Диаса поспорили с группой заговорщиков, недовольных тем, что Имберта подключили к заговору. Они считали его ненадежным, вспоминали, что в прошлом он был ярым сторонником Трухильо, и припомнили его телеграмму к Трухильо с предложением спалить Пуэрто-Плату. («Она будет преследовать меня до смерти и после смерти – тоже», – подумал он.) Турок с Антонио возражали, говорили, что они ручаются за Тони головой, но Тони перебил Сальвадора:

– Я не хочу этого слушать, Турок. Что ни говори, но почему те, кто мало меня знают, должны мне верить? Это правда: всю жизнь я так или иначе работал на Трухильо.

– А я что делаю? – остановил его Турок. – Что делаем все мы, тридцать или сорок процентов доминиканцев? Разве мы тоже не работаем на правительство или их предприятия? Только очень богатые могут позволить себе роскошь не работать на Трухильо.

«И они – тоже», – подумал Тони. Богатые тоже, если хотят оставаться богатыми, должны примкнуть к Хозяину, продать ему часть своих предприятия или купить часть его и приумножить, таким образом, его величие и могущество. Прикрыв глаза, убаюканный тихим рокотом моря, он думал о том, какую дьявольскую систему сумел создать Трухильо – все доминиканцы рано или поздно становились его сообщниками, и спастись от ее пут могли лишь изгнанники (не всегда) и мертвые. В этой стране так или иначе все были, есть и будут частью режима. «Худшее, что может произойти в этой стране с доминиканцем, – это родиться умным или талантливым», -услышал он как-то из уст Альваро Кабраля («Родиться умным или талантливым», – повторил он про себя), эти слова запомнились накрепко. «Потому что в таком случае рано или поздно Трухильо призовет его служить режиму или ему лично, а когда он зовет, отказаться нельзя». Сам он был тому доказательством. Ему даже в голову не приходило отказываться от назначений. Как говорит Эстрельа Садкала, Козел отнял у людей священное право, дарованное им Богом: свободу воли.

В отличие от Турка у Антонио Имберта религия никогда не занимала в жизни центрального места. Он был католиком по-доминикански, другими словами, прошел через все религиозные обряды, считавшиеся у людей жизненными вехами – крещение, конфирмацию, первое причастие, католический колледж, церковное бракосочетание, – и, без сомнения, на его погребении священник отслужит заупокойную службу. Но он никогда не был осознанно верующим, его не беспокоило то, как сочетается его вера с его повседневными делами, и он не проявлял той заботы – в точности ли соответствует священным заповедям его поведение, – какую проявлял Сальвадор, на его взгляд, даже в несколько болезненной форме.

Но слова насчет свободы воли сильно на него подействовали. Быть может, потому он решил, что Трухильо должен умереть. Чтобы он и все доминиканцы обрели возможность по меньшей мере принимать или отвергать ту работу, какой они зарабатывали на жизнь. Тони не знал, что это такое. Ребенком, возможно, он что-то и знал, но давно забыл. Должно быть, это прекрасно. Чашка кофе или глоток рому должны быть вкуснее, дым табака, море в жаркий день, субботний фильм или меренга, звучащая по радио, наверное, были бы слаще душе и телу, когда было бы еще и то, что Трухильо отнял у доминиканцев тридцать один год назад: свобода воли.

X

Услыхав звонок, Урания и отец замирают, глядя друг на друга так, словно их поймали на проступке. Внизу – голоса, удивленные восклицания. Торопливые шаги вверх по лестнице. Дверь открывается почти одновременно с нетерпеливым стуком в нее, и в просвете показывается изумленное лицо, которое Урания узнает сразу: двоюродная сестра Лусинда.

– Урания? Урания? – Огромные, навыкате глаза рассматривают ее и изучают – сверху вниз, снизу вверх. Лусинда раскрывает объятия и идет к ней, словно желая убедиться, что она ей не привиделась.

– Она самая. – Урания обнимает Лусинду, младшую дочь тетушки Аделины, свою двоюродную сестру, ровесницу и школьную подругу.

– Послушай! Просто не верится. Ты – здесь? Ну, иди сюда. Как же это так? Почему ты мне не позвонила? Почему не пришла ко мне? Ты что, забыла, как мы тебя любим? Не помнишь свою тетушку Аделину, забыла Манолиту? И меня тоже, неблагодарная?

Она так удивлена, ее распирает любопытство, вопросы сыплются из нее – «Боже мой, сестрица, как ты могла тридцать пять лет – тридцать пять, так ведь? -не видеть своей родины, своей семьи», «Девочка, ты должна мне столько рассказать», – так что некуда вставить ответ. В этом она не очень изменилась. И в детстве говорила без умолку, как попугайчик, Лусиндита, всегда полная сил, выдумщица, шалунья. С ней Урании было лучше всех. Урания помнит ее в парадной школьной форме – белая юбочка, синий жакет, и в будничной – розово-голубой: резвая толстушка с челочкой, с пластинкой на зубах и неизменной радостной улыбкой. Теперь это дородная сеньора с гладким; без следов подтяжки лицом; в простеньком цветастом платье. Единственное украшение – длинные поблескивающие, позолоченные серьги. Внезапно она прерывает поток вопросов и ласкового причитания, подходит к инвалиду и целует его в лоб.

– Какой приятный сюрприз, дядя. Никак не ждал, что доченька воскреснет и приедет к тебе. Какая радость, правда же, дядя Агустин?

Она снова порывисто целует его в лоб и с тем же пылом забывает о нем. Садится на кровать рядом с Уранией. Берет ее за руку, смотрит на нее, изучает и снова осыпает вопросами, восклицаниями:

– Как ты сохранилась, милочка. Мы же с тобой с одного года? А выглядишь гораздо моложе. Это несправедливо! Наверное, потому, что не вышла замуж и не имела детей. Ничто так не разрушает, как муж и потомство. Какая фигура, какая кожа. Как у девушки, Урания!

Постепенно в голосе сестры она начинает различать оттенки, выговор, интонации той девочки, с которой когда-то играла на школьном дворе и которой столько раз объясняла что-то из геометрии или тригонометрии.

– И в самом деле, целую жизнь не виделись, Лусиндита, и ничего друг о друге не знали, – говорит наконец она.

– По твоей вине, неблагодарная, – ласково укоряет ее сестра, но в глазах уже загорается вопрос, вернее, вопросы, которыми дядья и тетки, двоюродные сестры и братья, должно быть, задавались в первые годы после внезапного отбытия Ураниты Кабраль в конце мая 1961 года в такой далекий от их мест Siena Heights University, в Адриане, штат Мичиган, принадлежавший Dominican Nuns [9], в ведении которых был и колледж святого Доминго в Сьюдад-Трухильо. – Я никак не могла понять, Урания. Мы с тобой были такими подругами, всегда вместе, уж не говоря о том, что родные. Что такое случилось, что ты вдруг исчезла и слышать о нас не хотела? Ни о своем папе, ни о дядьях, ни о тетках, ни о братьях и сестрах. И даже обо мне. Я написала тебе двадцать или тридцать писем, а ты мне в ответ – ни слова. Я год за годом посылала тебе открытки, поздравления с днем рождения. И Манолита тебе посылала, и мама. Что мы тебе сделали плохого? На что ты так рассердилась, что ни разу не написала нам и целых тридцать пять лет носу сюда не казала?

– Ошибки молодости, Лусиндита, – смеется Урания и берет ее за руку. – Но, видишь, все прошло, и я здесь.

– Это на самом деле, ты, а не привидение? – Сестра отодвигается, чтобы посмотреть на нее, недоверчиво качает головой. – А почему приехала не предупредив? Мы бы встретили тебя в аэропорту.

– Хотела сделать сюрприз, – лжет Урания. – Я надумала неожиданно. Спонтанно. Сунула в чемодан, что попало под руку, и села в самолет.

– Мы все были уверены, что ты никогда уже больше сюда не приедешь. – Лусинда становится серьезной. – И дядя Агустин тоже так думал. Он очень страдал, должна тебе сказать, что не хотела разговаривать с ним, когда он звонил по телефону. Он был просто в отчаянии, жаловался моей маме. Не мог успокоиться, что ты с ним так. Прости, что я тебе это говорю, сама не знаю, зачем, я в твою жизнь не хочу вмешиваться, сестрица. Просто я тебе всегда во всем так доверяла. Ну, расскажи о себе. Ты ведь живешь в Нью-Йорке? Тебе там хорошо, я знаю. Мы следили за твоим продвижением, ты у нас – семейная легенда. Ты ведь служишь в очень крупной фирме?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31