Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Токио нас больше не любит

ModernLib.Net / Современная проза / Лорига Рэй / Токио нас больше не любит - Чтение (стр. 8)
Автор: Лорига Рэй
Жанр: Современная проза

 

 


Властелин веры — огромный таиландец в футболке с надписью «Властелин веры». Большой таиландец утверждает, что там, наверху, и здесь, внизу, есть лишь один голос, и голос этот не прячется, и голос этот пошлет всех своих ангелов, которые заставят нас расплатиться за все, что мы сделали, и даже за то, что мы забыли. Конечно, мне показалось, что последнее он произнес, глядя на меня, хотя полной уверенности у меня нет. Полагаю, в конце концов, в доме повешенного каждый чувствует себя палачом. Кстати, я пришел сюда не затем, чтобы что-то продавать: я пришел потому, что меня пригласил благодарный клиент, молодой китайский промышленник, а еще потому, что в последнее время я позволяю таскать себя повсюду, как покойника в урне.

«Белые огоньки», экзотические напитки, кокаин, GРG, танцы на палубе и полная луна.


Конечно же, я заснул, и, конечно же, прошли дни, но я все еще на корабле, в каюте размером с чулан, вместе со мной — девушка-японка, подсевшая на «голубые иголки», молчаливая, нежная и приятная, словно хорошее известие под вечер плохого дня. Тиа — а именно так зовут эту красавицу — рассказывает, что ее отец умер в номере отеля «Ритц» в Париже, как все самоубийцы, про которых рассказывают по телевизору, а затем, одну за другой, вываливает на меня длинный список неприятностей, вечных спутников изломанной химии «голубых иголок». Неприятности, легкие, как тень от потревоженной ветром герани на белой стене. Неприятности, в которых любой человек, подсевший на «иголки», находит странное удовлетворение. Так или иначе, ничего нового. Сладкие будни для привязавшихся к боли. Это было бы очень скучно, если бы моя подруга Тиа не была полностью обнаженной и не настаивала, чтобы мы провели всю ночь, занимаясь любовью, попивая шампанское и глядя на огни в бухте Баттерворт — на паромы, плавучие лечебницы, плавучие казино и плавучие оружейные склады.

Покрывало на постели — горчичного цвета, коврик и занавески красные, а рядом с кроватью стоят свежие цветы. Никаких морских штучек. А это весьма отрадно, потому что, в силу каких-то неясных мне причин, трудно находиться на яхте и не чувствовать себя мудаком. В телевизоре осталась только одна программа: на экране по очереди возникают фотографии всяких незначительных предметов: торшеров, бытовой техники, антенн, стульев, пепельниц…— людей не показывают, так что можно смело смотреть часами.

Тиа только что приняла ванну, и вода еще горячая. Я раздеваюсь и залезаю в воду. Обнаженная Тиа плачет на постели, но это всего лишь искусственный успокаивающий плач. Крокодиловы слезы, сопровождающие истории, которые она придумывает на ходу, — все они печальны, некоторые мне отдаленно знакомы, иные звучат абсурдно. Я знаю, что она все выдумывает, потому что она сама мне так сказала, а еще потому, что почти ни у кого, кому необходимо что-то рассказывать, не найдется столько правдивых историй, и совершенно ясно, что Тиа — не камбоджийская проститутка, а скорее маленькая наследная принцесса.

Скоро Тиа спрашивает, все ли у меня в порядке, — я, вероятно, слишком долго лежу в ванне.

Я, естественно, отвечаю, что да, и салютую ей бокалом шампанского, хоть она на меня и не смотрит, однако на самом деле это неправда — правда в том, что мое тело не ощущает температуры воды, а это всегда плохой признак с точки зрения неврологии.

Тиа продолжает выдумывать нелепые истории, и это наводит меня на мысль, что было бы лучше, если бы люди, привязавшиеся к боли, почаще вспоминали о своих проблемах.

Я открываю кран с горячей водой, регулирую температуру и вижу, как на зеркале оседает пар, но я не чувствую жара, не чувствую воды на коже.

Вскоре Тиа задает тот же вопрос: «Все в порядке?»

На сей раз я не хватаюсь за шампанское и не вру ей.

Нет, боюсь, что нет.


А на верхушке башни, венчающей здание почты, никого нет, и можно спокойно сидеть и разглядывать людей на улице: мусульман, католиков и буддистов, толпящихся вокруг своих мечетей, церквей и храмов, и туристов, толпящихся вокруг верующих, и рикш, передвигающихся медленно, как измученные животные. Весь Пинанг кажется выдумкой, чем-то, что воображаешь себе, стоя здесь, наверху. Чем-то, что исчезает, лишь только ты закроешь глаза.

Определенно, единственная моя вера — это выдержка.

А затем я спускаюсь поесть в одну из забегаловок китайского квартала, и кусочки цыпленка-сате в миндальном соусе имеют привкус славы, и пиво имеет привкус славы, и время — часы, не имеющие никакого значения, поскольку заняться нечем, — тоже имеет привкус славы. Официант приносит только пиво и деньги берет только за пиво и за место. Еду нужно покупать самому в лотках на улице. Почему-то все здесь плохо пахнет, но приятно на вкус.

Климат здесь мягкий, и январь приветлив к растениям и к людям. Я спрашиваю официанта, будет ли так всю зиму, и официант смотрит в небо, но неба не видно, поскольку на тросах, натянутых через улицу, развешаны цветные гирлянды. Потом он отвечает, что худшее уже миновало, и я, само собой, не понимаю, что он имеет в виду. Каждый судит о погоде в зависимости от того, чего сам от нее ожидает, поэтому два человека, глядящие на небо, всегда ждут разных туч. Одни удручены, увидев, что тучи собираются над их домом, другие только и ждут, чтобы тучи задержались над их головами. «Теперь уж больших дождей не будет», — говорит официант, и создается впечатление, что в дожде, в дождливых днях этот человек черпает странное утешение.

По телевизору, что стоит в глубине бара на деревянной тумбе, заставленной цветами, показывают горящую машину; поблизости, на обочине шоссе, прямо на земле сидит семейство. Когда видишь, как пылает что-то твое, невольно представляешь себя внутри. Хочешь не хочешь, а чувствуешь себя одновременно наполовину живым и наполовину мертвым. Кстати, сегодня утром я наткнулся в электронной почте на циркуляр компании: агентов, работающих в азиатском регионе, спрашивают о моем местонахождении, и, конечно же, никто не знает, где меня носит, и обо мне говорят как о покойнике или о ком-то, кто исчез навсегда. Меня встревожила короткая записка о том, что мои обо мне беспокоятся, поскольку я не знаю, ни о ком идет речь, ни о ком конкретно они беспокоятся. Беспрерывные уничтожения памяти в последнее время все дальше уводят меня от них ото всех, кто бы это ни был, — я словно лодка, которая настолько удалилась от берега, что до любого места ей ближе, чем до дома. В почте есть также записка от Крумпера. От кого-то, кто ищет меня безо всякой надежды, как человек, стреляющий в воздух. Кто-то, кого я по неясной причине, повинуясь призраку интуиции, связываю скорее с моим будущим, чем с моим прошлым.

А в остальном, счастье этих дней омрачено лишь невыносимой болью в спине.


Сегодня я заметил, что меня преследует какой-то тип. Он шел за мной от храма Кван Джиг Тенг до кафе-шопов Лебху Чулиа, где ирландцы собираются, чтобы выпить пива, а оттуда до кладбища Сент-Джордж. Я уселся напротив могилы английского моряка по имени Ламберт Хатчинс и сидел там, глядя на надгробие, дожидаясь, пока этот тип устанет, но этот человек, коренастый улыбчивый индус, уселся в нескольких шагах от меня, напротив могилы женщины по имени Ортенс Роббинс, и сложил руки, потому что так, по его мнению, молятся христиане, и делал вид, что молится, ни на минуту не переставая улыбаться. Конечно же, я мог ему что-нибудь сказать, его самодовольная глупость всерьез меня раздражала, но я предпочел не доставлять ему такого удовольствия. Посему мы разделили минуты нашего фальшивого умиротворения в тишине. С кладбища Сент-Джордж открывается великолепный вид на северный канал, на дальнюю оконечность полуострова и на зеленую долину, что спускается к самому морю, а в воздухе, естественно, разлита присущая кладбищам благодать. У Ортенс и Ламберта были нежданные посетители, и Ортенс с Ламбертом, наверное, прониклись почтением к набожности двух незнакомцев — после того как избавились от понятного удивления, которое должно было вызвать у покойных внимание людей, ни в коей мере им не родственных. Как бы то ни было, отрадно — если отвлечься от мерзкой ситуации преследования — оказаться в окружении стольких надгробий и стольких имен, написанных много лет назад другими людьми, ныне покойными. Когда те, кто знает мертвецов по именам, уходят, остается лишь спокойствие безвестных кладбищ, где нет ничего знакомого и ничто не пугает. Когда плечи и спина хорошо прогреты солнцем, сама собой возникает мысль о хорошей сиесте. Только я, конечно, спать не стал. Если вернуться к досадной ситуации преследования — нехорошо, недостойно засыпать в присутствии шпиона. Когда я наконец-то распрощался с Ламбертом, индус, как деликатный друг, проследовал за мной к калитке рядом с церковью, а потом, соблюдая дистанцию в пять-шесть шагов, мы вместе спустились на Гат Лебху Прангин, улицу туристических лавочек, магазинов аудиодисков, спортивной одежды, датских телевизоров, итальянской моды и американских пончиков. При виде сэконд-хендовских «левайсов» мой друг испытывает такое же почтение, как и рядом с могилой Ортенс Роббинс, что, конечно же, не показалось мне уместным. Похоже, бедолага индус никогда раньше ни за кем не следил. Да и я не припомню, чтобы за мной следили, хотя это, разумеется, ничего не означает. У компании, должно быть, проблемы с персоналом, раз она отправляет улыбчивых новичков следить за передвижениями их драгоценной заблудшей химии. Также возможно, что мы имеем дело с влюбленным индусом. Или скучающим индусом. Или с боязливым покупателем. Я все еще прокручиваю различные варианты, когда вдруг обнаруживаю, что провел уже более трех часов — а именно столько длилось мое незначительное приключение — абсолютно чистым, и я начинаю с печалью ощущать, как отпускает кокаин, а действие слабых мягких амфетаминов закончилось безвозвратно. Прежде чем отправиться в порт, я принимаю пару «голубых огоньков» и покупаю бутылку пива на Лебху Виктория. Я уже почти собрался чокнуться с моим верным незнакомцем, но не делаю этого, потому что индуса уже нет.

Я настойчиво верчу головой по сторонам, но поделать нечего: мой индус, кем бы он там ни был, исчез.


И вот я в цокольном этаже «Комптар-центра», а «Комптар-центр» — это еще одна из гигантских торговых площадок, заполненных супермаркетами и магазинами «Найк», превративших весь наш мир в парад дураков. Из подвальных этажей «Комптара» отправляются все автобусы Джорджтауна; все они едут к паромам, возящим пассажиров через пролив на полуостров. Конечно, автобусами пользуются лишь те, у кого нет другого выхода, и поэтому остановки автобусов — это печальнейшие места на свете: все, кто ждет, и кто садится, и кто выходит, все, кто приезжает и кто уезжает, по определению побеждены, утомлены, одиноки, стары, печальны и мертвы.

Я сижу, потягиваю пиво. Сижу, жду прилива сил, чтобы добраться до гостиницы. Сижу, смотрю на водителя автобуса — малайца, который с отменным прилежанием сосет мой член на фоне восхода.

Доброе утро.


Очень неприятная ночь, и все из-за LSD, который я наверняка решил когда-то больше не принимать, только начисто об этом забыл. Кислота распахивает двери, а за этими дверями ничего нет. Это «ничего» долго пугает, но в конце концов успокаивает, потому что из кислотного путешествия всегда возвращаешься с маленькой победой в руках. Обыкновенно это не дракон о двух головах, а скорее обезглавленный крольчонок. Но все равно победа. Человек, ушедший в джунгли и выживший там, всегда возвращается с песней на устах, хотя, посмотрим правде в глаза, джунгли нынче выжжены: пламени нет, только пустота и чернота. Как бы то ни было, пугает не огонь, а то, что остается после пожара, а после пожара не остается ничего. Бутылка пива и пара GРG, чтобы начать подъем в новый день. После LSD, если не соблюдать известную осторожность, появляются эти забавные знаки: улыбки кассиров в супермаркете, желтые машины с сатанинскими номерами, ладони с шестью пальцами — да все что угодно. Столь же достоверное, как неопалимая купина посреди пустыни.

Я покидаю «Шангри-Ла» и закидываю свой невеликий скарб в такси, мы едем в отель «Катай». «Шангри-Ла» оказалась слишком популярным местом: все, у кого есть дела в этой части Малайзии, являются туда, и у меня нет ни малейшего желания видеть моих старых друзей из компании, а они всё перебрасываются в сети циркулярами с моими данными: вера матерей в пропавших детей поистине бесконечна. Что ж, в путь так в путь. По-видимому, прислуга в гостинице помнит все праздники, которые я позабыл. Пробежки обнаженных трансвеститов по коридорам, рыдающие возле бассейна женщины — жертвы «голубых иголок», упившиеся водкой дети, танцующие на балконе. Слишком много шума. Слишком много жалоб. Как объяснил мне представитель гостиницы по внешним связям — а лучше и не скажешь, — мое счастье становится чересчур очевидным. Итак, прощай «Шангри-Ла». Прощай мартини, прощай великолепный повар из Гонконга и его восхитительные пирожки. Прощайте французский пианист и болгарские балерины. Прощай всё, вместе взятое.


Добро пожаловать в «Катай», старый колониальный отель, стоящий спиной к бухте, «Челси» юго-восточной Азии, где спокойно спится и романтикам и воинам. Китайский старец в форме игрока в кегли сопровождает меня в комнату на втором этаже. Он позволяет мне войти первым, но сразу же заходит и сам, чтобы распахнуть балконные ставни. Сегодня прекрасный день. Я даю старику хорошие чаевые, и он спрашивает, не нужно ли что-то еще, и я заказываю бутылку виски, и раньше, чем я успеваю перевести дух, этот славный человек уже возвращается с бутылкой и двумя стаканами. Разумеется, один стакан я наполняю для него. Китаец выпивает виски залпом, благодарит и уходит.

Сразу же вслед за этим все гаснет. И уже через секунду я без сознания.


А на пляже Тенук Беннанг дети бегают по кромке воды и дубасят воздух, как боксеры-карлики, а иногда и завязывают безобидные потасовки между собой. Не причиняя друг другу вреда, но действуя умело, как профессионалы. Эти же дети продают мне ракушки, деревянные крестики и стреляные гильзы на шелковом шнурке, и они же расспрашивают меня, на что похож Нью-Йорк и на что похож Мадрид, и я, как могу, стараюсь , воскресить забытые образы, но не все они вырисовываются отчетливо, не все улицы попадают на свои места, не все мои объяснения точны. Разумеется, меня пугает осознание беспорядка в моих воспоминаниях и новая тишина, заместившая множество звуков, которые, как я думал, забыть невозможно. Шум машин на асфальте или шум дождя на мостовой. Два GРG, чтобы подняться над страхом, и одно холодное пиво, чтобы лучше переносить солнце и жару этого невероятного января.

Потом я сразу же сосредоточиваюсь на своих делах: на пляже, рядом со мной сидит женщина, которая хочет забыть одного мужчину, одного мужчину, которого она потеряла, и ей непонятно, что плохого может быть в том, чтобы забыть то, чего у тебя, в сущности, уже нет. Эта женщина, кажется, никогда раньше не забывала, а те, кто никогда не забывал, не способны скрыть опасения, что в нашем химическом стирании памяти есть что-то дьявольское, хотя на самом деле очевидно — именно так я ей и говорю, — что подлинно дьявольское измышление — это память, а не забывание.

«Вы уверены?» — спрашивает женщина, ей чуть больше тридцати, и взгляд ее прикован к песку, как будто там написано что-то, что способна прочесть только она.

Я уверен.

У этой женщины бизнес в порту, там, где пристают паромы, маленькая лавка тканей — японский шелк и вышивка, но сама она не шьет, так сказала она, но я уже и сам догадался: руки у нее белые и чистые. Когда женщина замечает, что я смотрю на ее руки, она зарывает их в песок. Потом рассказывает, что родилась она не в Пинанге, а в Кота-Белуде, сюда приехала с мужем, а потом он уехал, потому что все на свете внезапно рушится и заканчивается, и что мужчина, ее муж, уехал без ничего. Не взяв ничего из места, которое было его домом. Не взяв ни одежды, ни книг, ни даже очков, и поэтому женщина решила, что ее муж скоро вернется, но он не вернулся никогда, и тогда она подумала, какая жизнь должна быть у мужчины, если он не хочет забрать ничего, ничего, что имел, что ему принадлежало. Потом, конечно, она долго жила среди всех этих отвергнутых вещей — до сегодняшнего дня, а теперь она тоже хочет уйти и обо всем позабыть. Я действительно рад, что могу помочь этой женщине, поэтому уверяю, что ей не о чем волноваться, что забвение — мое ремесло. А потом она высвобождает руки из песка и достает из маленькой вышитой сумочки толстую пачку денег.


В соседней комнате празднуют день рождения Гитлера. Военные марши проходят сквозь стену и скапливаются в моей комнате. Старые гимны «Люфтваффе» оживляют вечер — жаркий, но в остальном просто великолепный. Мой веселый сосед, вовсе не немец, а какой-то недотепа-бирманец, высовывает голову на мой балкон, который рядом с его балконом, и любезно приглашает меня присоединиться к празднику. Как он сам выразился, счастье соседей всегда раздражает, если только ты сам его не разделяешь. Убежденный его аргументами, а также естественным любопытством человека, никогда не видевшего, как отмечают день рождения Гитлера, я выхожу в красивый коридор «Катая», а это более чем достойный отель: полы деревянные, стены белые с синей каймой поверху, подлинная мебель в стиле ар деко; итак, я выхожу в коридор и босиком прохожу шесть шагов до соседней двери. В комнате моего друга-бирманца сидят две азиатские четы и его жена — американка, раскрасневшаяся по вине шампанского и давних побед немецкого оружия. Стены, естественно, разукрашены свастиками и армейскими знаменами, возле кровати — иллюстрированное издание «Майн Кампф», исполняющее роль Библии.

— Шампанского? — спрашивает бирманец-наци.

Конечно.

А потом американка, приехавшая, как выяснилось, из Сан-Франциско, придвигает ко мне нечто вроде туалетного столика с хорошей кучкой кокаина сверху. Я чувствую себя обязанным предложить этим людям взамен несколько таблеток, но они энергично отказываются.

— Только не эти наркотики, — протестует девушка из Сан-Франциско, — фальшивая эмпатия — самая бесчестная из эмоций.

Прекрасно. Я забираю свои таблетки, пересекаю комнату в ритме замечательного марша Вермахта, выхожу на террасу посмотреть на гостиничный гараж.

Все спокойно. В тени деревьев водители-моторикши дожидаются клиентов из отеля, а вдалеке я вижу, как верующие возвращаются из Ват Чайямангкаларан — это такой храм с синими драконами и исполинским лежащим Буддой. Там снаружи все в порядке, а здесь внутри безумные нацисты продолжают петь, и маршировать, и пить шампанское, и нюхать кокаин.

Я со всей галантностью прощаюсь с шестью умалишенными, и одна из них, таиландка, одетая, как жена астронавта, настаивает на том, чтобы меня проводить, и когда я захожу в свой номер надеть сапоги, она все еще находится позади меня, а вот уже и на мне, настойчиво ищет мои губы, и так мы целуемся, целуемся долго, хоть ей и этого кажется мало: прощаясь, женщина в чем-то меня упрекает, но поскольку упрекает она по-тайски, я не знаю, в чем именно, и, само собой, не придаю ее словам серьезного значения.

У дверей отеля меня ждет моторикша. Ехать на этой рухляди так приятно, что возникает желание исколесить весь мир. Когда старый индус спрашивает, куда поедем, я, разумеется, довольствуюсь много меньшим.

В «Комптар-центр».

В туалете «Комптар-центра» у меня короткое и постыдное свидание с мускулистым пареньком из Брунея. И тотчас же — а в коммерческих центрах хорошо именно то, что можно заняться чем угодно,—я поднимаюсь на последний этаж, в художественные галереи, и долго рассматриваю одного из этих типов, что прививают себе диковинные вирусы, изобретенные отважными генными инженерами, а потом демонстрируют на собственной коже потрясающие результаты. Обнаженный парень стоит на фоне белой стены, на которой написано название вируса: «ZERО».

Его назвали«ZERО» , поскольку он способен за пару недель сократить человека до размеров пончика. Приятного тут мало. Эти самоубийцы нового времени заставляют с ностальгией вспоминать старых мазохистов с их свисающими с члена гирьками и булавками, воткнутыми в соски. Вот так. Все движется вперед. Это знамение времени.

Кстати, я съел гамбургер, чего обычно не делаю, и накупил кучу ненужных вещей: спортивные тапочки, чистящий инструмент для трубки и шикарные солнечные очки. Все это, кроме очков, я выбросил, потому что ненавижу ходить с пакетами в руках.

Я провел много времени в несообразной мексиканской забегаловке, попивая мескалевую водку, когда вдруг осознал, что успел закинуться «розовыми», — а это такая забавная, легкая, приятная, сладкая субстанция, которой увлекаются в северных странах и которая приносит долгую неуловимую радость, заставляющую тебя терять время — шесть или семь часов в коммерческом центре или в любом другом месте, да так, что не возникает и тени самого малюсенького беспокойства. Определенно с этим наркотиком что-то недодумали, возможно, «розовые» были открыты случайно, в ходе разработки более интересного продукта; это, несомненно, не мой товар, однако я, по причине, которой не помню, закинулся ими не помню когда и не помню где.

Период полураспада «розовых», то есть время, за которое состав растворяется в крови, настолько долог, что у принявшего есть возможность забыть, почему или с кем они были приняты. Остается только ждать, когда же закроется ярмарка. К сожалению, неврологические последствия от этого продукта ужасные. Бесполезное счастье, которое предоставляют «розовые», требует непропорционально большого усилия. Это как если бы бумажному кораблику, чтобы побултыхаться в ванне, требовался ураган.

Как бы то ни было, прямо сейчас ничего сделать нельзя, посему я заказываю еще один мескаль, как можно более любезно улыбаюсь малайцу, плохо замаскированному под Эмилиано Сапату и со всей серьезностью обдумывающему вопрос, верно ли, что Гитлер родился в январе.


В последний раз проснувшись в Малайзии, я вижу парня в джинсах и белой футболке, стоящего на стуле и выглядывающего в окно между белых вертикальных пластинок жалюзи. Заметив, что за ним наблюдают, парень коротко поясняет:

— Если сюда не подняться, моря не видно.

Затем он слезает со стула. Парню не больше двадцати, у него очень короткие черные волосы, по-испански он говорит с португальским акцентом. Он симпатичный, и он мой друг. Я это знаю, потому что он сам так говорит.

— Я твой друг. Мы долго болтали в саду камней. С нами еще были две филиппинки. Они ушли до того, как с тобой случился приступ. Мы не спали друг с другом — я имею в виду, ты и я. И близко не было.

Я, естественно, голый, под кроватью валяется шикарный серый льняной костюм и шикарная рубашка из белого шелка.

— А филиппинки?

— А, ну эти-то да… я хочу сказать, что их мы с тобой отодрали.

Когда парень это произносит, глаза его начинают блестеть.

Очень рад.

В комнате холодно, окно закрыто. Вся жаря осталась на улице. На филиппинках были французские шляпки. Вот это я запомнил. Одна из них сама мне сказала. Шляпки made in France. Девчонки страшно ими гордились.

Я не помню, как трахался с ними, ни с одной из них. Помню только шляпки.

На простынях написано название гостиницы.

«Paradise bed and breakfast».

— А где завтрак?

— Я все съел… извини… не похоже было, что ты проснешься. Осталось немного кофе, но он остыл.

— Я никогда не пью кофе. Это вредно. Сколько я проспал?

— Полтора дня.

— Это не так много.

— Для Малайзии — нет.

— А для Лиссабона?

— Я не из Лиссабона, я с Мадейры, — говорит парень с гордостью, с какой люди уезжают из одного места, чтобы очутиться в другом.

Все равно, Лиссабон — удивительный город, это город, который всегда смотрит в другую сторону. Как мальчик, глядящий с корабельной палубы. Как человек, держащий в руках письмо, которое надо бросить в почтовый ящик, — нечто, что все еще здесь и в то же время уже очень далеко. Мадейра — это островок в Атлантическом океане. Я не помню, как мне там жилось, но, как обычно, это ничего не значит.

Я ощущаю привычную боль в спине, однако теперь болит намного сильнее, словно какой-то сумашедший доктор вырвал у меня позвоночник и повил на его место палку от метлы. Комната белая, в ней только одна кровать, стол и стул, на который мой друг с Мадейры забирается, чтобы смотреть на море.

— А где телевизор?

— Я поменял его у одного китайца на десять ампул GРG.

— Осталась хоть одна?

— У тебя в чемоданчике есть всё.

Чемодан стоит рядом с кроватью. Глядя на него, я чувствую себя как человек, вернувшийся из путаного сна с золотым слитком в руке. В чемоданчике все еще хватает химии, чтобы заставить Римского Папу забыть, где он работает, и есть понемногу всего лучшего, что производят в регионе, а еще кое-что, прибывшее прямо от химиков Синдзюку, — таблетки для японских топ-моделей и их друзей-поэтов. Всем известно, что теперь этих красавиц переклинило на поэзию.

— Я почти ничего не взял, — говорит мой друг, хотя мне непонятно, почему бы мужику, который уступает мне свою постель и проявляет материнскую заботу, не взять всего, что душе угодно.

Два «добрых утра» и один GРG дела не меняют. Боль почти не сдвинулась с места, как защита итальянской футбольной команды.

Мой друг протягивает мне бутылку шампанского, но оно не французское и уже теплое, и, видимо, это окончательно меня добивает, потому что, когда я пытаюсь его поблагодарить, со мной случается досадный приступ афазии, и то, что я говорю, остается непонятым.

И то, что я говорю потом, тоже.

В Лиссабоне от монастыря открывается вид на крыши старого города, они спускаются к порту беспорядочно, словно бы одни дома уступают дорогу другим, хотя, разумеется, дома всегда стояли на своих местах. Но почему-то в Лиссабоне выдумываешь такое, что после, не в Лиссабоне, вообще не имеет смысла.

Дело обстоит так: я могу думать о Лиссабоне, но если попытаюсь сказать «Лиссабон», у меня ничего не получится.

Афазия — это название забвения, которое стирает слова. Столь же увлекательно, как пытаться прочесть прощальное письмо, написанное обезьяной. После этого сделать можно не так уж много.

Только закрыть глаза и ждать наступления лучших времен.

4. лучшие времена

Это не привидения: привидения ведь не носят ботинок и не оставляют следов на снегу.

Я сижу на кровати и жду. Радостные люди с севера переходят шоссе под моим окном. Радостные люди с севера Европы. В застегнутых на все пуговицы пальто, с опущенными головами.

Это не привидения, это немцы.

Окно закрыто. Мне не слышно, что они говорят. Мне не слышно ни шума машин, ни звука шагов по снегу. Я сижу на кровати в надежде услышать хоть что-нибудь. Все еще неспособный ничего произнести.

Комната пуста. Я не узнаю эту комнату, и я не узнаю того, что находится внутри меня. Я не знаю, что это за химия, но это наверняка что-то нейтральное. Спокойная химия сна. Звуки отдыха. У меня гудит в ушах и ноют ноги. Щеки горят, а руки потеют. Я здесь, и я во многих других местах. Как чемоданы, потерявшие пассажира на пути в чужую страну.

Конечно, я с большим удовольствием поел и даже сказал «ссс-пасибо» медсестре, это далось мне нелегко, но все-таки спасибо.

Как только начинается дождь, я засыпаю. Когда просыпаюсь, уже глубокая ночь, и бодрствовать нет смысла. В моей комнате книг нет. Нет и телевизора. Нет ничего. Врач приходил в девять. Я спросил почему я лежу в пустой комнате, и он очень любезно ответил, что пока еще рано накапливать информацию и что ко мне всего лишь шесть дней назад вернулся дар речи.

Шесть дней назад, а всего их было сколько?

Последние шесть дней из целой кучи дней.

Разумеется, я не помню ни этого места, ни окна, ни улицы, ни стен, ни автобуса — сколько бы доктор ни настаивал, что автобус всегда один и тот же. Но это вроде как нормально. Доктор говорит, что я не в состоянии ничего запомнить. Доктор говорит, что в данный момент мой мозг представляет собой дырявое решето, рваную сеть, сквозь которую могут пройти любые рыбы, какого угодно размера, и ни одна не задержится.

Спокойной ночи.

Ссс-покойной ночи, доктор.

Сеть с прорехой размером с немецкий автобус.


Темнота в белой комнате. Холодные ладони. Только ладоням и холодно. На улице никого. Шоссе освещается лампочкой из кабинки видеосвязи. Не все шоссе — только пара метров рядом с кабинкой, дальше шоссе пропадает.

Сначала я задумываю число:

«Семь».

Потом снова задумываю то же число:

«Три».

В следующий момент я засыпаю.

Доброе утро, сестра.

И медсестра искренне восхищается, так что даже кажется, что ей никогда не говорили «Доброе утро»; возможно, так оно и есть, люди сейчас очень невоспитанные. Не то чтобы утро действительно было таким добрым, может быть, даже собирается дождь, хотя, может быть, и нет — с погодой ведь никогда не угадаешь.

Смотрю мультики в зале для восстановления. Кролик, одетый во фрак, играет на фортепьяно. Женщина-врач, видя улыбку у меня на лице, спрашивает, нравится ли мне мультфильм. Я отвечаю, что да, потому что кролик очень забавный, сильно невезучий, но забавный. Потом женщина спрашивает, знаю ли я, как зовут кролика, и я честно ей отвечаю, что никогда в жизни не видел этого кролика, а она говорит, что его зовут Багз Банни; по мне, это имя ничуть не хуже подходит кролику, чем любое другое.

На обед я опять ухожу в свою комнату. Я вижу, как за окном проезжает немецкий автобус с рекламой пива на боку.

Медсестра забирает у меня поднос.

Дождя нет.


Осень, однозначно. Моему телу хорошо, несмотря на легкую боль в груди — может быть, это всего-всего страх; куда хуже то, что, поглядев на стены, не понимаю, что это за стены. Не нужно иголок, ожалуйста, я ненавижу иголки. Я трусливый наркоман. Готов причинить себе любой непоправимый вред, но боюсь всего, от чего еще можно излечиться. Я не могу ухватиться за одну простую мысль и держать ее в голове до наступления ночи. Мне нужно все время думать о новых глупостях. Сколько я протяну. В какую странную ситуацию я попал. Какого цвета была «скорая помощь», которая меня сюда доставила. Как выглядели улицы.

Когда видишь «скорую помощь», никогда не воображаешь себя внутри. А когда находишься внутри никогда не думаешь, как там снаружи.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14