Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Время-не-ждет

ModernLib.Net / Приключения / Лондон Джек / Время-не-ждет - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Лондон Джек
Жанр: Приключения

 

 


Джек Лондон

Время-не-ждет

Человек наделен способностью рассуждать, поэтому он смотрит вперед и назад.

Часть первая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Скучно было в тот вечер в салуне Тиволи. У длинной стойки, тянувшейся вдоль бревенчатой стены просторного помещения, сидело всего пять-шесть посетителей; двое из них спорили о том, какое средство вернее предохраняет от цинги: настой хвои или лимонный сок. Спорили они нехотя, лениво цедя слова. Остальные едва слушали их. У противоположной стены выстроился ряд столов для азартных игр. Никто не бросал кости. За карточным столом одинокий игрок сам с собой играл в «фараон». Колесо рулетки даже не вертелось, а хозяин ее стоял возле громко гудящей, докрасна раскаленной печки и разговаривал с черноглазой миловидной женщиной, известной от Джуно до Форт-Юкона под прозвищем Мадонна. За одним из столиков шла вялая партия в покер — играли втроем, по маленькой, и никто не толпился вокруг и не следил за игрой. В соседней комнате, отведенной для танцев, под рояль и скрипку уныло вальсировали три пары.

Приисковый поселок Серкл не обезлюдел, и денег у его жителей было вволю. Здесь собрались золотоискатели, проработавшие лето на Лосиной реке и других месторождениях к западу от Серкла; они вернулись с богатой добычей — кожаные мешочки, висевшие у них на поясе, были полны самородков и золотого песку. Месторождения на Клондайке еще не были открыты, и старатели Юкона еще не знали способа глубоких разработок и не умели прогревать промерзлую землю при помощи костров. Поэтому с наступлением морозов все прекращали поиски, уходили на зимовку в такие крупные поселки, как Серкл, и там пережидали долгую полярную ночь. Делать им было нечего, денег — девать некуда, а развлечений никаких, кроме кабаков и трактиров. Но в тот вечер салун Тиволи почти пустовал, и Мадонна, гревшаяся у печки, зевнула, не прикрывая рта, а потом сказала стоявшему рядом с ней Чарли Бэйтсу:

— Если здесь веселей не станет, я лучше спать пойду. Что случилось? Весь город вымер, что ли?

Бэйтс даже не ответил и молча продолжал скручивать цигарку. Дэн Макдональд, один из первых кабатчиков и содержателей игорных домов на Юконе, владелец Тиволи и всех его азартных игр, побродил, как неприкаянный, между столами и опять подошел к печке.

— Кто-нибудь умер? — спросила Мадонна.

— Похоже на то, — ответил хозяин.

— Должно быть, все умерли, — заключила Мадонна и опять зевнула.

Макдональд, усмехаясь, кивнул головой и уже открыл было рот, чтобы ответить, как вдруг входная дверь распахнулась настежь и на пороге показалась человеческая фигура. Струя морозного воздуха, ворвавшаяся вместе с пришельцем в теплую комнату и мгновенно превратившаяся в пар, заклубилась вокруг его коленей, потом протянулась по полу, все утончаясь, и в трех шагах от печки рассеялась. Вошедший снял веник, висевший на гвозде возле двери, и принялся сметать снег со своих мокасин и длинных шерстяных носков. Роста он был немалого, но сейчас казался невысоким по сравнению: огромным канадцем, который подскочил к нему и потряс за руку.

— Здорово, друг! — кричал он. — Рад видеть тебя!

— Здорово, Луи! — ответил новый посетитель. — Давно ли явился? Идем, идем, выпьем. И расскажешь нам, как там, на Костяном ручье. Ну, давай лапу еще раз, черт тебя возьми! А где же твой товарищ? Я что-то его не вижу.

Другой старатель, тоже огромного роста, отделился от стойки и подошел поздороваться. Вторых таких великанов, как Гендерсон и Луи-француз — совладельцы участка на Костяном ручье, — не нашлось бы во всей округе, и хотя они были только на полголовы выше нового гостя, рядом с ними он казался низкорослым.

— Здорово, Олаф, тебя-то мне и нужно, — сказал он. — Завтра мой день рождения, и я хочу положить тебя на обе лопатки. Понял? И тебя, Луи. Я могу всех вас повалить, недаром завтра мой день рождения. Понятно? Идем выпьем, Олаф, я тебе сейчас все объясню.

С приходом нового посетителя по салуну словно живое тепло разлилось.

— Да это Время-не-ждет! — воскликнула Мадонна, первой узнавшая его, когда он вышел на середину комнаты.

Чарли Бэйтс уже не хмурился, а Макдональд поспешил к стойке, где расположились трое приятелей. От одного присутствия нового гостя все сразу повеселели и оживились. Забегали официанты, голоса зазвучали громче, раздался смех. Скрипач, заглянув в открытую дверь, сказал пианисту: «Время-не-ждет пришел», — и тотчас музыка заиграла громче и танцующие пары, словно проснувшись, с увлечением закружились по комнате. Всем было известно, что раз появился Время-не-ждет, скуку как рукой снимет.

Он повернулся спиной к стойке и, оглядев салун, заметил женщину у печки, смотревшую на него с радостным ожиданием.

— Здравствуй, Мадонна, здравствуй, милая! — крикнул он. — Привет, Чарли! Что с вами такое? Чего приуныли? Гроб-то стоит всего три унции! Идите сюда, выпьем. Эй вы, покойнички! Подходите, выбирайте себе отраву по вкусу. Все, все подходите. Сегодня мой день, всю ночь гулять буду. Завтра мне стукнет тридцать лет — значит, прощай молодость! А сегодня погуляю напоследок. Ну как? Принимаете? Тогда вали сюда, вали!

— Постой минутку, Дэвис! — крикнул он игроку в «фараон», который уже встал было из-за стола. — Раскинь карты — посмотрим, кто кого будет угощать: я тебя или ты нас.

Вытащив из кармана тяжелый мешочек с золотым песком, он бросил его на карту.

— Пятьдесят, — объявил он.

Дэвис сдал две карты. Выиграл Время-не-ждет. Дэвис записал сумму на листке бумаги, весовщик за стойкой отвесил на пятьдесят долларов золотого песку и высыпал его в мешочек выигравшего. В соседней комнате звуки вальса умолкли, и все три пары в сопровождении скрипача и пианиста направились к стойке.

— Вали, вали сюда! — приветствовал их Время-неждет. — Заказывайте, что кому по душе. Сегодня мой вечер. Пользуйтесь, такое не часто бывает. Ну, подходи, все, сиваши, лососинники. Мой вечер, говорят вам…

— Тоскливый вечер, хоть волком вой, — прервал его Чарли Бэйтс.

— Верно, Друг» — весело подхватил Время-неждет. — Но это мой вечер, я и есть старый, матерый волк. Вот послушай!

И он завыл глухо, протяжно, как воет одинокий таежный волк, так что Мадонна вся задрожала и заткнула уши тоненькими пальчиками. Минуту спустя она уже кружилась в его объятиях в соседней комнате вместе с тремя другими парами, а скрипач с пианистом нажаривали забористую виргинскую кадриль. Все быстрей мелькали обутые в мокасины ноги мужчин и женщин, и вскоре всех обуяло бурное веселье. Средоточием его был Время-не-ждет; его разгульное удальство, остроты и шутки рассеяли уныние, царившее в салуне до его прихода.

Казалось, самый воздух стал другим, вобрав в себя его бьющую через край жизненную энергию. Посетители, входя с улицы, сразу чувствовали это, и в ответ на их вопросы официанты кивали на соседнюю комнату и многозначительно говорили: «Время-не-ждет гуляет». И посетители не спешили уходить, располагались надолго, заказывали виски. Игроки тоже пробудились от спячки, и вскоре все столы были заняты непрерывный перестук фишек и неумолчное жужжание шарика в колесе рулетки сливались с гулом мужских голосов, хриплым смехом и грубой бранью.

Мало кто знал Элама Харниша под другим именем, чем Время-не-ждет; это прозвище ему дали давно, в дни освоения новой страны, потому что этим возгласом он всегда подымал с постели своих товарищей. В арктической пустыне, где все жители были первооткрывателями, он по праву считался одним из старожилов. Правда, Эл Мэйо и Джек Мак-Квещен опередили его; но они пришли с востока, с Гудзонова залива, перевалив через Скалистые горы. Он же был первым из тех, кто проник на Аляску через перевалы Чилкут и Чилкат. Двенадцать лет тому назад, весной 1883 года, восемнадцатилетним юнцом он перевалил через Чилкут с пятью товарищами. Осенью он проделал обратный путь с одним: четверо погибли в неизведанных безлюдных просторах. И все двенадцать лет Элам Харниш искал золото в сумрачном краю у Полярного круга.

Никто не искал с таким упорством и долготерпением, как Харниш. Он вырос вместе со страной. Другой страны он не знал. Цивилизация была для него смутным сновидением, оставшимся позади, в далекой прежней жизни. Приисковые поселки Сороковая Миля и Серкл казались ему столицами. Он не только рос вместе со страной, — какова бы она ни была, он помог ее созиданию. Он создавал ее историю, ее географию; и те, кто пришел после него, описывали его переходы и наносили на карту проложенные им тропы.

Герои обычно не склонны превозносить геройство, но даже отважные пионеры этой молодой страны, несмотря на юный возраст Элама Харниша, признавали за ним право старшинства. Никто из них не ступал на эту землю до него; никто не совершал таких подвигов; никто, даже самые выносливые, не мог тягаться с ним в выдержке и стойкости. А сверх того он слыл человеком храбрым, прямодушным и честным.

Повсюду, где легко рискуют жизнью, словно это всего-навсего ставка игрока, люди в поисках развлечений и отдыха неизбежно обращаются к азартным играм. Золотоискатели Юкона ставили на карту свою жизнь ради золота, а добыв его, проигрывали друг другу. Так же поступал и Элам Харниш. Он по натуре был игрок, и жизнь представлялась ему увлекательнейшей игрой. Среда, в которой он вырос, определила характер этой игры. Он родился в штате Айова, в семье фермера, вскоре переселившегося в Восточный Орегон, и там, на золотом прииске, Элам провел свое отрочество. Он рано узнал, что такое риск и крупные ставки. В этой игре отвага и выдержка увеличивали шансы, но карты сдавал всемогущий Случай. Честный труд, верный, хоть и скудный заработок в счет не шли: Игра велась крупная. Настоящий мужчина рисковал всем ради всего, и если ему доставалось не все, — считалось, что он в проигрыше. Элам Харниш оставался в проигрыше целых двенадцать лет, проведенных на Юконе. Правда, прошлым летом на Лосиной реке он добыл золота на двадцать тысяч долларов, и столько же золота еще скрывалось под землей на его участке. Но, как он сам говорил, этим он только вернул свою ставку. В течение двенадцати лет он втемную ставил на карту свою жизнь — ставка немалая! А что получил обратно? На сорок тысяч только и можно, что выпить и поплясать в Тиволи, проболтаться зиму в Серкле да запастись продовольствием и снаряжением на будущий год.

Старатели на Юконе переиначили старую поговорку, и вместо: «Легка пожива — была, да сплыла» — у них она гласила: «Трудна пожива — была, да сплыла». Когда виргинская кадриль кончилась, Элам Харниш опять угостил всех вином. Стакан виски стоил доллар, за унцию золота давали шестнадцать долларов; на приглашение Харниша откликнулось тридцать человек, и в каждом перерыве между танцами он угощал их. Это был его вечер, и никому не дозволялось пить за свой счет. Сам Элам Харниш не питал пристрастия к спиртному, на виски его не тянуло. Слишком много сил и энергии отпустила ему природа, слишком здоров он был душой и телом, чтобы стать рабом пагубной привычки к пьянству. Зимой и летом, на снежной тропе или в лодке, он месяцами не пил ничего крепче кофе, а однажды целый год и кофе не видел. Но он любил людей, а на Юконе общаться с ними можно было только в салунах, поэтому и он заходил туда выпить. На приисках Запада, где он вырос, все старатели так делали. Он считал это естественным. Как иначе можно встречаться с людьми, он просто не знал.

Внешность Элама Харниша была приметная, хотя наряд его мало чем отличался от одежды других завсегдатаев Тиволи: мокасины из дубленой лосиной кожи с индейской вышивкой бисером, обыкновенный рабочий комбинезон, а поверх него — куртка, сшитая из одеяла, длинные кожаные рукавицы, подбитые мехом, болтались у него на боку, — по юконскому обычаю, они висели на ремешке, надетом на шею; меховая шапка с поднятыми, но не завязанными наушниками. Лицо худое, удлиненное; слегка выступающие скулы, смуглая кожа и острые темные глаза придавали ему сходство с индейцем, хотя по оттенку загара и разрезу глаз сразу можно было признать в нем белого. Он казался одновременно и старше и моложе своих лет: по гладко выбритому, без единой морщинки лицу ему нельзя было дать тридцати лет, и вместе с тем что-то неуловимое в нем выдавало зрелого мужчину. Это были незримые следы тех испытаний, через которые он прошел и которые мало кому оказались бы под силу. Он жил жизнью первобытной и напряженной, — и об этом говорили его глаза, в которых словно тлел скрытый огонь, это слышалось в звуке его голоса, об этом, казалось, непрерывно шептали его губы.

А губы у него были тонкие и почти всегда крепко сжатые; зубы — ровные и белые; приподнятые уголки губ, смягчая жесткую линию рта, свидетельствовали о природной доброте, а в крохотных складочках вокруг глаз таился веселый смех. Эти спасительные свойства умеряли необузданный нрав Элама Харниша, — без них он легко мог стать существом жестоким и злобным. Точеный нос с тонкими ноздрями был правильной формы; лоб узкий, но высокий и выпуклый, красиво очерченный; волосы тоже напоминали волосы индейца — очень прямые, очень черные и такие блестящие, какие бывают только у здоровых людей.

— Время-не-ждет времени не теряет, — усмехаясь, сказал Дэн Макдональд, прислушиваясь к хохоту и громким крикам, доносившимся из соседней комнаты.

— Погулять он умеет! Правда, Луи? — отозвался Олаф Гендерсон.

— И еще как! — подхватил Луи-француз. — Этот парень — чистое золото!

— Когда господь бог в день великой промывки призовет его душу, — продолжал Макдональд, — вот увидите, он самого господа бога заставит кидать землю в желоба.

— Вот это здорово! — проговорил Олаф Гендерсон, с искренним восхищением глядя на Макдональда.

— Очень даже, — подтвердил Луи-француз. — Выпьем, что ли, по этому случаю?

ГЛАВА ВТОРАЯ

К двум часам ночи все проголодались, и танцы решили прервать на полчаса. И тут-то Джек Керне, высокий, плотный мужчина с грубыми чертами лица, предложил сыграть в покер. После того как Джек вместе с Беттлзом предпринял неудачную попытку обосноваться далеко за Полярным кругом, в верховьях реки Койокук, он вернулся к своим факториям на Сороковой и Шестидесятой Миле и пустился в новое предприятие — выписал из Соединенных Штатов небольшую лесопилку и речной пароход. Лесопилка была уже в пути: погонщики-индейцы везли ее на собаках через Чилкутский перевал; в начале лета, после ледохода, ее доставят по Юкону в Серкл. А в середине лета, когда Берингово море и устье Юкона очистятся от льда, пароход, собранный в Сент-Майкле, двинется вверх по реке с полным грузом продовольствия.

Итак, Джек Керне предложил сразиться в покер. Луи-француз, Дэн Макдональд и Хэл Кэмбл (которому сильно повезло на Лосиной реке), за нехваткой дам не танцевавшие, охотно согласились. Стали искать пятого партнера; как раз в это время из задней комнаты появился Элам Харниш под руку с Мадонной, а за ними, пара за парой, шли остальные танцоры. Игроки окликнули его, и он подошел к карточному столу.

— Садись с нами, — сказал Кэмбл. — Тебе сегодня как — везет?

— Малость везет! — весело ответил Харниш. Но Мадонна украдкой сжала его локоть: ей хотелось еще потанцевать с ним. — А все-таки я лучше потанцую. Не хочется мне вас грабить.

Никто не стал настаивать, считая его отказ окончательным. Мадонна потянула его за руку, спеша присоединиться к компании ужинающих гостей, но Время-неждет вдруг передумал. У него не пропала охота танцевать, и обидеть свою даму он тоже не» хотел, но его свободолюбие восстало против настойчивости, с какой она тянула его за собой. Он давно уже твердо решил, что ни одна женщина не будет командовать им. Хотя он и пользовался большим успехом у женщин, сам он не слишком увлекался ими. Для него они были просто забавой, развлечением, отдыхом от большой игры, от настоящей жизни. Он не делал разницы между женщинами и выпивкой или игрой в карты и видел немало примеров тому, что куда легче отвыкнуть от виски и покера, нежели выпутаться из сетей, расставленных женщиной.

Харниш всегда подчинялся самому себе, и это было естественно для человека со столь здоровыми инстинктами; но при малейшей опасности оказаться в подчинении у кого-нибудь другого он либо давал сокрушительный отпор, либо обращался в бегство. Сладостные цепи, налагаемые любовью, не прельщали его. Ему случалось видеть влюбленных мужчин, — он считал их помешанными, а душевные болезни нисколько не интересовали его. Но мужская дружба — это совсем не то, что любовь между мужчиной и женщиной. В дружбе с товарищем нет рабского подчинения. Это деловой уговор, честная сделка между людьми, которые не пытаются взять верх друг над другом, но плечо к плечу преодолевают и снежную тропу, и реки, и горы, рискуя жизнью в погоне за богатством. А мужчина и женщина гоняются друг за другом, и либо он, либо она непременно возьмет верх. Иное дело — дружба между двумя товарищами: тут нет места рабству. И хотя Харниш, обладавший богатырской силой, всегда давал больше, чем получал взамен, он давал не по принуждению, а добровольно, с царской щедростью расточая и труды свои и сверхчеловеческие усилия. Вместе идти день за днем по горным ущельям, борясь со встречным ветром, или пробираться по тундре, отбиваясь от налетающих тучами комаров, нести поклажу вдвое тяжелей, чем поклажа товарища, — в этом нет ни неравенства, ни подчинения. Каждый отдает все свои силы. Это — главное условие честной сделки между товарищами. Конечно, бывает, что у одного больше сил, а у другого меньше; но если и тот и другой делают все, что могут, — значит, уговор не нарушен, главное условие соблюдено, справедливое соглашение действует к взаимной выгоде.

А с женщинами не то! Женщины поступаются малым, а требуют всего. Только глянь на них лишний раз, и опутают тебя, привяжут к своей юбке. Вот Мадонна: зевала во весь рот, когда он пришел, а как только позвал танцевать — вся загорелась. Почему не потанцевать с ней; но он не один раз, а много раз приглашал ее, — и вот уж она сжимает его локоть, когда ему предлагают сыграть в покер, она уже предъявляет права на него; и если он уступит, конца этому не будет. Ничего не скажешь, женщина она славная — цветущая, хороша собой и танцует отлично; но только есть в ней это чисто женское желание заарканить его и связать по рукам и ногам, чтобы выжечь на нем тавро. Нет, уж лучше покер! К тому же Харниш любил покер ничуть не меньше, чем танцы.

Он не двинулся с места, сколько Мадонна ни тянула его за руку, и сказал:

— Пожалуй, я не прочь малость встряхнуть вас.

Она опять, еще более настойчиво, сжала его локоть. Вот они — путы, она уже пытается затянуть узелок. На какую-то долю секунды в Харнише проснулся дикарь: он весь был во власти смертельного страха и жажды крови; в одно мгновение он превратился в тигра, который, чуя капкан, себя не помнит от испуга и ярости. Будь он в самом деле дикарь, он опрометью бросился бы вон или кинулся на женщину и растерзал ее. Но к нему тотчас же вернулась выдержка, накопленная поколениями, та способность обуздывать себя, благодаря которой человек стал животным общественным, — правда, несовершенным. Он подавил поднявшуюся в нем злобу и сказал, ласково глядя Мадонне в глаза:

— Ты пойди поужинай. Я не голоден. А потом мы еще потанцуем. До утра далеко. Ступай, милая.

Он высвободил свою руку, дружески потрепал Мадонну по плечу и повернулся к игрокам:

— Если без лимита, я сяду с вами.

— Лимит большой, — сказал Джек Керне.

— Никаких лимитов.

Игроки переглянулись, потом Керне объявил:

— Ладно, без лимита.

Элам Харниш уселся на свободный стул и начал было вытаскивать мешочек с золотом, но передумал. Мадонна постояла немного, обиженно надув губы, потом присоединилась к ужинающим танцорам.

— Я принесу тебе сандвич! — крикнула она Харнишу через плечо.

Он кивнул головой. Улыбка ее говорила о том, что она больше не сердится. Итак, он избежал опасности и вместе с тем не нанес слишком горькой обиды.

— Давайте на марки, — предложил он. — А то фишки весь стол занимают. Согласны?

— Я согласен, — ответил Хэл Кэмбл. — Мои марки пойдут по пятьсот.

— И мои, — сказал Харниш.

Остальные тоже назвали стоимость марок; самым скромным оказался Луи-француз: он пустил свои по сто долларов.

В те времена на Аляске не водилось ни мошенников, ни шулеров. Игра велась честно, и люди доверяли Друг другу. Слово было все равно что золото. Плоские продолговатые марки, на которые они играли, делались из латуни и стоили не дороже цента за штуку. Но когда игрок ставил такую марку и объявлял, что стоимость ее равна пятистам долларам, это ни в ком не вызывало сомнений. Выигравший знал, что каждый из партнеров оплатит свои марки тут же на месте, отвесив золотого песку на ту сумму, которую сам назначил. Марки изготовлялись разных цветов, и определить владельца было нетрудно. Выкладывать же золото на стол — такая мысль и в голову не приходила первым юконским старателям. Каждый отвечал за свою ставку всем своим достоянием, где бы оно ни хранилось и в чем бы ни заключалось.

Харниш срезал колоду — сдавать выпало ему. Это была хорошая примета, и, тасуя карты, он крикнул официантам, чтобы всех поили за его счет. Потом он сдал карты, начав с Дэна Макдональда, своего соседа слева, весело покрикивая на своих партнеров:

— А ну, поехали! Эй вы, лохматые, хвостатые, лопоухие! Натягивайте постромки! Налегайте на упряжь, да так, чтобы шлея лопнула. Но-о, но-о! Поехали к нашей красотке! И уж будьте покойны, порастрясет нас дорогой, пока мы доберемся к ней! А кое-кто и отобьет себе одно место, да еще как!

Сперва игра шла тихо и мирно, партнеры почти не разговаривали между собой; зато вокруг них стоял содом, — виновником этого был Элам Харниш. Все больше и больше старателей, заглянув в салун, застревали на весь вечер. Когда Время-не-ждет устраивал кутеж, никому не хотелось оставаться в стороне. Помещение для танцев было переполнено. Женщин не хватало, поэтому кое-кто из мужчин, обвязав руку повыше локтя носовым платком, — чтобы не вышло ошибки, — танцевал за даму. Вокруг всех игорных столов толпились игроки, стучали фишки, то пронзительно, то глухо жужжал шарик рулетки, громко переговаривались мужчины, выпивая у стойки или греясь возле печки. Словом, все было как полагается в разгульную ночь на Юконе.

Игра в покер тянулась вяло, с переменным счастьем, большой карты никому не выпадало. Поэтому ставили много и на мелкую карту, но торговались недолго. Луи-француз взял пять тысяч на свой флеш против троек Кэмбла и Кернса. Одному из партнеров достался котел в восемьсот долларов, а было у него всего-то две фоски. Керне, блефуя, поставил две тысячи. Не сморгнув, Харниш ответил. Когда открыли карты, у Кернса оказался неполный флеш, а Харниш с торжеством предъявил две десятки.

Но вот наконец в три часа ночи игрокам пошла карта. Настал вожделенный миг, которого неделями ждут любители покера. Весть об этом молнией разнеслась по Тиволи. Зрители затаили дыхание. Говор у стойки и вокруг печки умолк. И все стали подвигаться к карточному столу. Игроки за другими столами поднялись со своих мест и тоже подошли. Соседняя комната опустела, и вскоре человек сто с лишним в глубоком молчании тесно обступили покеристов. Торговаться начали втемную, — ставки росли и росли, а о прикупе никто еще и не думал. Карты сдал Керне. Луи-француз поставил свою марку в сто долларов. Кэмбл только ответил, но следующий партнер — Элам Харниш — бросил в котел пятьсот долларов, заметив Макдональду, что надо бы больше, да уж ладно, пусть входит в игру по дешевке.

Макдональд еще раз заглянул в свои карты и выложил тысячу. Керне после длительного раздумья ответил. Луи-француз тоже долго колебался, но все-таки решил не выходить из игры и добавил девятьсот долларов. Столько же нужно было выложить и Кэмблу, чтобы не выйти из игры, но, к удивлению партнеров, он этим не ограничился, а поставил еще тысячу.

— Ну, наконец-то дело в гору пошло, — сказал Харниш, ставя тысячу пятьсот долларов и, в свою очередь, добавляя тысячу, — красотка ждет нас за первым перевалом. Смотрите, не лопнули бы постромки!

— Уж я-то не отстану, — ответил Макдональд и положил в котел на две тысячи своих марок да сверх того добавил тысячу.

Теперь партнеры уже не сомневались, что у всех большая карта на руках. Хотя лица их не выдавали волнения, каждый внутренне подобрался. Все старались держаться естественно, непринужденно, но каждый делал это по-своему: Хэл Кэмбл подчеркивал присущую ему осторожность; Луи-француз выказывал живейший интерес к игре; Макдональд по-прежнему добродушно улыбался всем, хотя улыбка казалась чуть натянутой; Керне был невозмутимо хладнокровен, а Элам Харниш, как всегда, весело смеялся и шутил. Посредине карточного стола беспорядочной грудой лежали марки — в котле уже было одиннадцать тысяч.

— У меня все марки вышли, — пожаловался Керне. — Давайте на запись.

— Очень рад, что ты не сдаешься, — одобрительно заметил Макдональд.

— Погоди, я еще не решил. Тысячу я уже проставил. А теперь как?

— Теперь либо бросай карты, либо ставь три тысячи. А можешь и выше поднять, пожалуйста!

— Нет уж, спасибо! Это у тебя, может, четыре туза на руках, а у меня слабовато. — Керне еще раз заглянул в свои карты. — Вот что я тебе скажу. Мак: я все-таки попытаю счастья — выложу три тысячи.

Он пометил сумму на клочке бумаги, подписался и положил бумажку на середину стола.

Слово было за Луи-французом. Все взоры обратились на него.

С минуту он дрожащими пальцами перебирал свои карты, потом сказал:

— Чует мое сердце, что ничего не выйдет. Черт с ним! — и со вздохом отбросил карты в сторону.

Тогда глаза всех присутствующих — свыше сотни пар — впились в Кэмбла.

— Ну, Джек, жалко мне тебя», я только отвечу, — сказал Кэмбл и выложил две тысячи, но ставки не перекрыл.

Теперь все взгляды устремились на Харниша; он нацарапал что-то на бумажке и пододвинул ее к котлу.

— Имейте в виду, — сказал он. — Здесь не воскресная школа и не благотворительное общество. Я отвечаю и добавляю еще тысячу. Слово за тобой. Мак. Как там твои четыре туза?

— За мной дело не станет, — ответил Макдональд. — Вот вам тысяча и ставлю еще одну. Ну, а ты, Джек? Надеешься на свое счастье?

— Очень даже надеюсь. — Керне долго перебирал и разглядывал свои карты. — Из игры я не выйду. Но я хочу, чтобы вы знали: у меня имеется пароход «Белла», он стоит полных двадцать тысяч, ни на унцию меньше. В моей лавке на Шестидесятой Миле лежит товару на пять тысяч. И вам известно, что скоро доставят мою лесопилку. Она сейчас на озере Линдерман, и для Нее уже вяжут плот. Ну как? В долг поверите?

— Поверим, — ответил Харниш. — Валяй ставь! Кстати, уж и я скажу: двадцать тысяч лежат здесь, у Мака в сейфе, и двадцать тысяч у меня под землей на Лосиной реке. Ты, Кэмбл, мой участок знаешь. Есть там на двадцать тысяч?

— Есть.

— Сколько надо ставить? — спросил Керне.

— Две тысячи.

— Смотри, Джек, не зарывайся, этим дело не кончится, — предостерег его Харниш.

— Я в свое счастье верю. Так вот и вижу, как оно мне улыбается, — сказал Керне и положил новую расписку на две тысячи поверх кучки бумажек.

— Счастья я никакого не вижу, зато вижу, что у меня неплохая карта, — заявил Кэмбл, пододвигая свою расписку, — но перекрывать не хочу.

— А я хочу, — сказал Харниш, принимаясь писать. — Отвечаю тысячу и подымаю на тысячу.

Тут Мадонна, которая стояла за стулом Элама Харниша, сделала то, на что не решился бы даже лучший друг игрока в покер. Протянув руку через его плечо, она подняла со стола лежавшие перед ним пять карт и заглянула в них, почти вплотную прижимая их к его груди. Она увидела, что у него три дамы и две восьмерки, но ни одна душа не могла бы догадаться, большая ли у него карта. Глаза всех партнеров так и сверлили ее, однако она ничем себя не выдала. Лицо Мадонны, словно высеченное из льда, было невозмутимо и выражало одно лишь равнодушие. Даже бровь у нее не шевельнулась, не дрогнули ноздри, не блеснули глаза. Она опять положила карты на стол рубашкой вверх, и взоры игроков нехотя отвернулись от ее лица, не прочтя на нем ничего.

Макдональд приветливо улыбнулся.

— Отвечаю тебе, Время-не-ждет, и перекрываю двумя тысячами. Как твое счастье, Джек?

— Все улыбается. Мак. Да так, что просто устоять не могу. Вот три тысячи. Чует мое сердце, что выиграю. И знаешь, что еще мое сердце чует? Время-не-ждет тоже ответит.

— Можешь не сомневаться, — подтвердил Харниш, после того как Кэмбл бросил свои карты. — Элам Харниш знает, что и когда ему нужно делать. Отвечаю две тысячи. А теперь будем прикупать.

Прикуп состоялся в гробовой тишине, прерываемой только тихими голосами играющих. В котле набралось уже тридцать четыре тысячи, а до конца игры еще было далеко. Мадонна чуть не вскрикнула, когда Харниш отбросил восьмерки и, оставив себе только трех дам, прикупил две карты. И на этот раз даже она не посмела заглянуть в его прикуп. Она знала, что и ее выдержке есть предел. Харниш тоже не поднял карты со стола.

— Тебе? — спросил Керне Макдональда.

— С меня хватит, — последовал ответ.

— А ты подумай, может, все-таки дать карточку?

— Спасибо, не нуждаюсь.

Сам Керне взял себе две карты, но не стал смотреть их. Карты Харниша тоже по-прежнему лежали на столе рубашкой вверх.

— Никогда не надо лезть вперед, когда у партнера готовая карта на руках, — медленно проговорил он, глядя на Макдональда. Я — пас. За тобой слово. Мак.

Макдональд тщательно пересчитал свои карты, чтобы лишний раз удостовериться, что их пять, записал сумму на клочке бумаги, положил его в котел и сказал:

— Пять тысяч.

Керне под огнем сотни глаз посмотрел свой прикуп, пересчитал три остальные карты, убедился, что всех карт у него пять, и взялся за карандаш.

— Отвечаю, Мак, — сказал он, — и набавлю только тысчонку, не то Время-не-ждет испугается.

Все взоры опять обратились на Харниша. Он тоже посмотрел прикуп и пересчитал карты.

— Отвечаю шесть тысяч и набавляю пять. Может, теперь ты, Джек, испугаешься?

— А я набавлю еще пять тысяч, хочу помочь тебе пугнуть Джека, — сказал Макдональд.

Голос его звучал хрипловато и напряженно, а уголок рта слегка дергался.

Керне был бледен, и рука, в которой он, сжимал карандаш, заметно дрожала. Но голос его не изменился.

— Набавляю пять тысяч, — сказал он.

Теперь центром внимания был Харниш. Выступивший у него на лбу пот поблескивал в свете керосиновых ламп. Смуглые щеки покрылись темным румянцем, черные глаза горели, ноздри раздувались — широкие ноздри, унаследованные от диких предков, которые выжили благодаря богатырской грудной клетке и могучим легким. Но голос у него не срывался, как у Макдональда, и рука, взявшаяся за карандаш, не дрожала, как у Кернса.

— Отвечаю десять тысяч, — сказал он. — Тебя я не боюсь. Мак. А вот счастье Джека меня беспокоит.

— Я все-таки наддам пять тысяч, — сказал Макдональд. — До прикупа я был сильнее всех, и сдается мне, и сейчас моя карта не будет бита.

— Бывает так, что счастье после прикупа вернее, чем до прикупа, — заметил Керне. — Так и шепчет мне: «Наддай, Джек, наддай!» Придется поставить еще пять тысяч.

Харниш откинулся на спинку стула, поднял глаза к потолку и стал подсчитывать вслух:

— До прикупа я проставил девять тысяч, потом отвечал, потом набавлял… одиннадцать тысяч… потом еще… итого — тридцать тысяч. У меня остается еще десять тысяч. — Он выпрямился и посмотрел на Кернса. — Вот десять тысяч я и отвечу.

— Можешь набавить, — ответил Керне. — Твои собаки пяти тысяч стоят.

— Ну, уж нет! Вы можете забрать весь мой песок и все, что есть в моей земле, но собак моих вам не видать. Я только отвечу.

Макдональд долго раздумывал. Никто не шевелился, никто не говорил даже шепотом. Ни один мускул не дрогнул на лицах зрителей. Никто даже не переступил с ноги на ногу. Все замерли в благоговейном молчании. Слышался только рев пламени в огромной печке, да из-за бревенчатой стены доносился приглушенный вой собак. Не каждый вечер на Юконе шла крупная игра, а такой игры еще не бывало за всю историю этого края. Наконец Макдональд заговорил:

— Если я проиграю, я могу только взять закладную под Тиволи.

Оба партнера кивнули в знак согласия.

— Тогда я тоже отвечу.

Макдональд положил на стол расписку на пять тысяч.

Ни один из игроков не потянулся за котлом, ни один не объявил своей карты. Все трое одновременно молча положили карты на стол; зрители бесшумно обступили их еще теснее, вытягивая шеи, чтобы лучше видеть. Харниш открыл четырех дам и туза; Макдональд — четырех валетов и туза; Керне — четырех королей и тройку. Он наклонился вперед и, весь дрожа, обеими руками сгреб котел и потащил его к себе.

Харниш выхватил своего туза и бросил его через стол на туза Макдональда.

— Вот из-за чего я лез. Мак. Я знал, что только короли могут побить мою карту. Так оно и вышло. — Потом он повернулся к Кэмблу. — А у тебя что было? — спросил он с искренним интересом.

— Неполный флеш, с обеих сторон открытый. Хорошая карта для прикупа.

— Еще бы! Мог быть флеш или даже ройял-флеш.

— Вот в том-то и дело, — с грустью сказал Кэмбл. — Потому я и проставил шесть тысяч.

— Вся беда в том, что только трое прикупали, — засмеялся Харниш. — А то я не подхватил бы четвертой крали. Ну теперь мне придется идти в погонщики к Билли Роулинсу и везти почту в Дайю. А сколько ты сорвал, Джек?

Керне стал было подсчитывать выигрыш, но от волнения ничего не мог сообразить. Харниш потянул к себе груду марок и расписок, спокойно рассортировал их и быстро подсчитал итог.

— Сто двадцать семь тысяч, — объявил он. — Теперь, Джек, ты можешь все распродать и ехать домой.

Счастливый игрок, улыбаясь, кивнул головой, но не мог выговорить ни слова.

— Я поставил бы выпивку, — сказал Макдональд, — но только я здесь уже не хозяин.

— Неправда, — хрипло ответил Керне, предварительно облизнув губы.

— Отдашь долг» когда захочешь. Но выпивку поставлю я.

— Эй, налетайте, заказывайте, кому что, — победитель платит! — крикнул Элам Харниш, расталкивая толпу зрителей, и схватил Мадонну за руку. — Пошли танцевать! До утра еще далеко, а завтра мне катить в Дайю. Слушай, Роулинс, я согласен доставить почту, выезжаю в девять утра к Соленой Воде, ладно? Ну, идем, идем. Куда же это скрипач девался?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Это была ночь Элама Харниша. Он был душой кутежа, и буйное веселье било из него ключом и заражало всех. Он превзошел самого себя, и никто не хотел отстать от него. Что бы он ни придумал, все с увлечением подхватывали его затею, кроме тех, кто уже ничего не понимал и, горланя какую-то бессмыслицу, валился под стол. Но драк и пьяных скандалов не было. На, Юконе хорошо знали, что, когда кутит Времяне-ждет, допускается только мирное веселье. Ссоры в такие дни запрещались. Раньше бывали стычки между подгулявшими гостями, но они на своей шкуре убедились, что такое истинный гнев, ибо Харниш укрощал скандалистов, как он один умел это делать. Он требовал, чтобы все смеялись и плясали, а кто не хочет — пусть отправляется домой.

Сам он был неутомим. Между двумя турами вальса он уплатил Кернсу двадцать тысяч золотым песком и передал ему свою заявку на Лосиной реке. Кроме того, он условился с Билли Роулинсом о доставке почты и сделал все необходимые приготовления. Он послал гонца разыскивать Каму

— погонщика-индейца из племени Танана, который покинул далекое кочевье своих родичей ради службы белым пришельцам. Кама, высокий, худощавый, мускулистый, одетый в звериные Шкуры, вошел в Тиволи со спокойным достоинством истого дикаря; не обращая внимания на шумевших вокруг него гуляк, он молча выслушал распоряжения Харниша.

— У-ум, — произнес Кама, когда тот кончил, и стал по пальцам перечислять полученные поручения. — Взять письма у Роулинса. Погрузить на нарты. Продовольствие до Селкерка. А в Селкерке много корму для собак?

— Много, Кама.

— У-ум. Привести сюда нарты к девяти. Захватить лыжи. Палатку не надо. А может, взять полог? Маленький?

— Не надо, — решительно заявил Харниш.

— Холодно будет.

— Мы пойдем налегке, понятно? И так уж будет много писем туда и много писем обратно. Ты сильный. Ничего, что холодно, что далеко.

— Ничего так ничего, — со вздохом пробормотал Кама. — Пусть холодно, все равно. Приду в девять.

Он повернулся и вышел, бесшумно ступая обутыми в мокасины ногами, невозмутимый, непроницаемый, не глядя по сторонам и ни с кем не прощаясь, — так же, как он вошел, не здороваясь и не встреченный приветствиями. Мадонна увела Харниша в уголок.

— Послушай, Время-не-ждет, — сказала она вполголоса, — ты продулся?

— В пух и прах.

— У меня восемь тысяч в сейфе Макдональда… — начала она.

Но Харниш не дал ей договорить. Почуяв опасность, он шарахнулся, как необъезженный жеребец.

— Пустяки, — сказал он. — Нищим пришел я в этот мир, нищим и уйду, и, можно сказать, с самого прихода не вылезал из нищеты. Идем вальс танцевать.

— Но ты послушай, — настаивала она. — Мои деньги зря лежат. Я одолжу их тебе… Ну, ссуду дам и в долю войду, — торопливо добавила она, заметив его настороженный взгляд.

— Я ни у кого ссуды не беру, — ответил он. — Я сам себя ссужаю, и, когда повезет, все мое. Спасибо тебе, дорогая. Премного благодарен. Вот свезу почту, и опять деньги будут.

— Элам… — прошептала она с нежным упреком.

Но он с умело разыгранной беспечностью проворно увлек ее в комнату для танцев, и они закружились в вальсе, а Мадонна думала о том, что хоть он и держит ее в объятиях, но сердце у него из железа и не поддается ни на какие ее уловки.

В шесть часов утра, пропьянствовав всю ночь, Харниш как ни в чем не бывало стоял у стойки и состязался в силе со всеми мужчинами подряд. Делалось это так: два противника становились лицом Друг, к другу по обе стороны угла, упершись правым локтем в стойку и переплетя пальцы правой руки; задача заключалась в том, чтобы прижать руку противника к стойке. Один за другим выходили мужчины против Харниша, но ни разу никому не удалось побить его; осрамились даже такие великаны, как Олаф Гендерсон и Луи-француз. Когда же они заявили, что Харниш берет не силой, а каким-то ему одному известным приемом, он вызвал их на новое соревнование.

— Эй, слушайте! — объявил он. — Вот что я сделаю: во-первых, я сейчас взвешу мри мешочек, а потом побьюсь об заклад на всю сумму, что после того, как вы подымете столько мешков с мукой, сколько осилите, я подкину еще два мешка и подыму всю махину.

— А ну, давай! — крикнул Луи-француз под одобрительный гул толпы.

— Стой! — закричал Олаф Гендерсон. — А я что же? Половина ставки моя!

В мешочке Харниша оказалось песку ровно на четыреста долларов, и он заключил пари на эту сумму с Олафом и Луи-французом. Со склада салуна принесли пятидесятифунтовые мешки с мукой. Сначала другие попробовали свои силы. Они становились на два стула, а мешки, связанные веревкой, лежали под ними на полу. Многим удавалось таким образом поднять четыреста или пятьсот фунтов, а кое-кто дотянул даже до шестисот. Потом оба великана выжали по семьсот фунтов. Луифранцуз прибавил еще мешок и осилил семьсот пятьдесят фунтов. Олаф не отстал от него, но восемьсот ни тот, ни другой не могли выжать. Снова и снова брались они за веревку, пот лил с них ручьем, все кости трещали от усилий, — но хотя им и удавалось сдвинуть груз с места, все попытки оторвать его от пола были тщетны.

— Помяни мое слово, — сказал Харнишу Луифранцуз, выпрямляясь и слезая со стульев. — На этот раз ты влип. Только человек из железа может это осилить. Еще сто фунтов накинешь? И десяти не накинешь, приятель.

Мешки развязали, притащили еще два; но тут вмешался Керне:

— Не два, а один.

— Два! — крикнул кто-то. — Уговор был — два.

— Они ведь не выжали восемьсот фунтов, а только семьсот пятьдесят,

— возразил Керне.

Но Харниш, величественно махнув рукой, положил конец спорам:

— Чего вы всполошились? Эка важность — мешком больше, мешком меньше. Не выжму — так не выжму. Увязывайте.

Он влез на стулья, присел на корточки, потом медленно наклонился и взялся за веревку. Слегка изменив положение ног, он напряг мышцы, потянул мешки, снова отпустил, ища полного равновесия и наилучших точек опоры для своего тела.

Луи-француз, насмешливо глядя на его приготовления, крикнул:

— Жми, Время-не-ждет! Жми, как дьявол! Харниш начал не спеша напрягать мускулы — на этот раз уже не примеряясь, а готовый к жиму, — пока не собрал все силы своего великолепно развитого тела; и вот едва заметно огромная груда мешков весом в девятьсот фунтов медленно и плавно отделилась от пола и закачалась, как маятник, между его ногами.

Олаф Гендерсон шумно выдохнул воздух. Мадонна, невольно до боли напрягшая мышцы, глубоко перевела дыхание. Луи-француз сказал смиренно и почтительно:

— Браво! Я просто младенец перед тобой. Ты настоящий мужчина.

Харниш бросил мешки, спрыгнул на пол и шагнул к стойке.

— Отвешивай! — крикнул он, кидая весовщику свой мешочек с золотом, и тот пересыпал в него на четыреста долларов песку из мешочков Гендерсона и Луифранцуза.

— Идите все сюда! — обернулся Харниш к гостям. — Заказывайте выпивку! Платит победитель!

— Сегодня мой день! — кричал он десять минут спустя. — Я одинокий волк, волк-бродяга, и я пережил тридцать зим. Сегодня мне стукнуло тридцать лет, — сегодня мой праздник, и я любого положу на лопатки. А ну, подходите! Всех окуну в снег. Подходите, желторотые чечако и вы, бывалые старики, — все получите крещение!

Гости гурьбой повалили на улицу. В Тиволи остались только официанты и пьяные, во все горло распевавшие песни. У Макдональда, видимо, мелькнула смутная мысль, что не мешало бы поддержать свое достоинство, — он подошел к Харнишу и протянул ему руку.

— Что-о? Ты первый? — засмеялся тот и схватил кабатчика за руку, словно здороваясь с ним.

— Нет, нет, — поспешил заверить Макдональд, — я просто хочу поздравить тебя с днем рождения. Конечно, ты можешь повалить меня в снег. Что я такое для человека, который поднимает девятьсот фунтов!

Макдональд весил сто восемьдесят фунтов, и Харниш только держал его за руку, но достаточно было одного внезапного рывка, чтобы он потерял равновесие и ткнулся носом в снег. В несколько мгновений Харниш одного за другим повалил с десяток мужчин, стоявших подле него. Всякое сопротивление было бесполезно. Он швырял их направо и налево, они кубарем летели в глубокий мягкий снег и оставались лежать в самых нелепых позах. Звезды едва мерцали, и вскоре Харнишу трудно стало разбираться, кто уже побывал в его руках, а кто нет, и, раньше чем хвататься за очередную жертву, он ощупывал ей плечи и спину, проверяя, запорошены ли они снегом.

— Крещеный или некрещеный? — спрашивал он каждого, протягивая свои грозные руки.

Одни лежали распростертые в снегу, другие, поднявшись на колени, с шутовской торжественностью посыпали себе голову снегом, заявляя, что обряд крещения совершен. Но пятеро еще стояли на ногах; это были люди, прорубавшие себе путь в дремучих лесах Запада, готовые потягаться с любым противником даже в день его рождения.

Эти люди прошли самую суровую школу кулачных расправ в бесчисленных ожесточенных стычках, знали цену крови и поту, лишениям и опасностям; и все же им не хватало одного свойства, которым природа щедро наделила Харниша: идеально налаженной связи между нервными центрами и мускулатурой. Ни особой премудрости, ни заслуги его тут не было. Таким он родился. Нервы Харниша быстрее посылали приказы, чем нервы его противников. Мысль, диктовавшая действия, работала быстрее, сами мышцы с молниеносной быстротой повиновались его воле. Таков он был от природы. Мускулы его действовали, как сильно взрывчатые вещества. Рычаги его тела работали безотказно, точно стальные створки капкана. И вдобавок ко всему он обладал сверхсилой, какая выпадает на долю одного смертного из миллиона, — той силой, которая исчисляется не объемом ее, а качеством и зависит от органического превосходства самого строения мышц. Так стремительны были его атаки, что, прежде чем противник мог опомниться и дать отпор, атака уже достигала цели. Но застать его самого врасплох никому не удавалось, и он всегда успевал отразить нападение или нанести сокрушительный контрудар.

— Зря вы тут стоите, — обратился Харниш к своим противникам. — Лучше ложитесь сразу в снег — и дело с концом. Вы могли бы одолеть меня в любой другой день, но только не нынче. Я же вам сказал: нынче мой день рождения, и потому лучше со мной не связывайтесь. Это Пат Хэнрехен так смотрит на меня, будто ему не терпится получить крещение? Ну, выходи. Пат.

Пат Хэнрехен, бывший боксер, состязавшийся без перчаток, известный драчун и задира, вышел вперед. Противники схватились, и прежде чем ирландец успел шевельнуться, он очутился в тисках могучего полунельсона и полетел головой вперед в сугроб. Джо Хайнс, бывший лесоруб, так грузно рухнул наземь, словно свалился с крыши двухэтажного дома; Харниш, повернувшись спиной к Джо, искусным приемом бросил его через бедро раньше, чем тот успел занять позицию, — по крайней мере так уверял Джо Хайнс.

Все это Харниш проделывал, не испытывая ни малейшей усталости. Он не изматывал себя долгим напряжением. Все происходило с быстротой молнии. Огромный запас сил, таившийся в его мощном теле, взрывался мгновенно и внезапно, а в следующую секунду его мышцы уже отдыхали. Док Уотсон, седобородый богатырь с никому не ведомым прошлым, выходивший победителем из любой драки, свалился в снег от первого толчка: не успел он подобраться, готовясь к прыжку, как Харниш обрушился на него так стремительно, что Уотсон упал навзничь. Тогда Олаф Гендерсон, в свою очередь, попытался застать Харниша врасплох и кинулся на него сбоку, пока тот стоял наклонившись, протягивая Уотсону руку, чтобы Помочь ему подняться. Но Харниш, тотчас согнув колени, упал на руки, и Олаф, налетев на него, перекувырнулся и грохнулся оземь. Не дав ему опомниться, Харниш подскочил к нему, перевернул его на спину и стал усердно натирать ему снегом лицо и уши, засовывать снег пригоршнями за воротник.

— Силой я бы еще с тобой потягался, — пробормотал Олаф, вставая и отряхиваясь. — Но, черт тебя побери, такой хватки я еще не видел.

Последним из соперников был Луи-француз; наглядевшись на подвиги Харниша, он решил действовать осмотрительно. С минуту он примерялся и увертывался и только после этого схватился с ним; прошла еще минута, но ни один из противников не сумел добиться преимущества. И вот, когда зрители уже приготовились полюбоваться интересной борьбой, Харниш сделал едва приметное движение, привел в действие все рычаги и пружины своего тела и обрушил на противника свою богатырскую силу. Луи держался до тех пор, пока не захрустели суставы его могучего костяка, но все же, хоть и медленно, Харниш пригнул его к земле и положил на обе лопатки.

— Победитель платит! — закричал он, вскочив на ноги и первым врываясь в салун. — Вали, ребята, вали за мной!

Все выстроились в три ряда у длинной стойки, стряхивая иней с мокасин, — на дворе стоял шестидесятиградусный мороз Беттлз, один из самых отчаянных и бесшабашных старожилов Юкона, и тот перестал горланить песню про «целебный напиток» и, спотыкаясь, протиснулся к стойке, чтобы поздравить Харниша. Мало того — его вдруг обуяло желание сказать тост, и он заговорил громогласно и торжественно, как заправский оратор:

— Вот что я вам скажу: Время-не-ждет — мой закадычный друг, и я горжусь этим. Не раз мы с ним бывали на тропе, и я могу поручиться, что весь он, от мокасин до макушки, — червонное золото высшей пробы, черт бы побрал его паршивую шкуру! Пришел он в эту страну мальчишкой, на восемнадцатом году. В такие годы все вы были просто молокососами. Но только не он. Он сразу родился взрослым мужчиной. А в те времена, скажу я вам, мужчине нужно было постоять за себя. Тогда мы не знали такого баловства, какое сейчас завелось. — Беттлз прервал свою речь, чтобы помедвежьи облапить Харниша за шею. — В доброе старое время, когда мы с ним пришли на Юкон, никто не выдавал нам похлебку и нигде нас не потчевали даром. Мы жгли костры там, где случалось подстрелить дичь, а по большей части кормили нас лососевые следы и заячьи хвосты.

Услышав дружный взрыв хохота, Беттлз понял, что оговорился, и, выпустив из своих объятий Харниша, устремил свирепый взор на толпу.

— Смейтесь, козлы безрогие, смейтесь! А я вам прямо в глаза скажу, что самые лучшие из вас недостойны завязать ремни его мокасин. Прав я или нет, Кэмбл? Прав я или нет. Мак? Время-не-ждет из старой гвардии, настоящий бывалый юконец. А в ту пору не было ни пароходов, ни факторий, и мы, грешные, надеялись только на лососевые хвосты и заячьи следы. По Фаренгейту.

Оратор торжествующе посмотрел на своих слушателей, а те наградили его аплодисментами и стали требовать, чтобы Харниш тоже произнес речь. Харниш кивнул в знак согласия. Притащили стул и помогли ему вскарабкаться на него. Он был так же пьян, как и все в этой толпе — необузданной толпе в дикарском одеянии: на ногах — мокасины или моржовые эскимосские сапоги, на шее болтались рукавицы, а наушники торчали торчком, отчего меховые шапки напоминали крылатые шлемы норманнов. Черные глаза Харниша сверкали от выпитого вина, смуглые щеки потемнели. Его приветствовали восторженными криками и шумными изъявлениями чувств. Харниш был тронут почти до слез, невзирая на то, что многие его поклонники еле ворочали языком. Но так вели себя люди спокон веков — пировали, дрались, дурачились, — будь то в темной первобытной пещере, вокруг костра скваттеров, во дворцах императорского Рима, в горных твердынях бароновразбойников, в современных многоэтажных отелях или в кабачках портовых кварталов. Таковы были и эти люди — строители империи в полярной ночи: хвастливые, хмельные, горластые, они спешили урвать несколько часов буйного веселья, чтобы хоть отчасти вознаградить себя за непрерывный героический труд. То были герои новой эпохи, и они ничем не отличались от героев минувших времен.

— По правде говоря, ребята, я понятия не имею, что бы вам такое сказать, — начал Харниш несколько смущенно, стараясь собраться с мыслями. — Вот что: я, пожалуй, расскажу вам одну историю. Когда-то у меня был товарищ в городе Джуно. Он приехал из Северной Каролины. От него-то я и слышал эту историю. На его родине, в горах, справляли свадьбу. Собрались, как водится, все родные и знакомые. Священник уже кончал обряд венчания и вдруг и говорит:

— Стало быть, кого бог сосчитал, того человек да не разлучает.

— Ваше преподобие, — заявляет новобрачный, — вы не больно грамотно выражаетесь. А я желаю обвенчаться по всем правилам.

Когда дым рассеялся, невеста поглядела кругом и видит: лежит священник, лежит жених, брат, двое дядьев и пятеро свадебных гостей — все покойнички. Невеста этак тяжко вздохнула и говорит:

— А все эти новомодные многозарядные пистолеты. Здорово они мне подгадили.

— То же могу сказать и я, — продолжал Харниш, когда утих оглушительный хохот, — здорово подгадили мне четыре короля Джека Кернса. Я остался на мели и отправляюсь в Дайю…

— Бежишь? — крикнул кто-то из толпы.

Лицо Харниша на мгновение исказилось гневом, но тотчас же опять повеселело.

— Я так понимаю, что это просто шутка, — ответил он, широко улыбаясь. — Вы все хорошо знаете, что никуда я не убегу.

— А ну, побожись! — крикнул тот же голос.

— Пожалуйста. Я пришел сюда через Чилкутский перевал в восемьдесят третьем. Осенью я вернулся тем же путем. Ветер выл, пурга, а у меня только и было, что рваная рубаха да с чашку непросеянной муки. Зиму я проработал в Джуно, снарядился, а весной опять перевалил через Чилкут. И опять голод выгнал меня. Но когда наступила весна, я опять пришел сюда и порешил, что не уйду, пока не разбогатею. Так вот, я еще не разбогател, значит, и не уйду отсюда. Я поеду за почтой — и сейчас же обратно. Даже не переночую в Дайе. Как только получу продовольствие и почту, сменю собак — и марш на перевал. И клянусь вам вратами ада и головой Иоанна Крестителя, ни за что я не уйду отсюда, пока не найду богатство, настоящее богатство!

— А сколько это, к примеру, настоящее богатство? — спросил Беттлз, нежно обнимая колени Харниша.

— Да, да, скажи, сколько? — послышалось со всех сторон.

Харниш крепче уперся ногами в сиденье стула и задумался.

— Четыре или пять миллионов, — медленно проговорил он; в ответ раздался громкий хохот, насмешливые возгласы. Харниш поднял руку: — Ну, ладно, не стану зарываться. Пусть будет для начала миллион. Но уж ни унцией меньше. Без этого я не уйду отсюда.

Снова со всех сторон посыпались насмешки. Не только все золото, добытое на Юконе, не стоило пяти миллионов, но еще не было случая, чтобы кто-нибудь нашел золота не то что на миллион, а хотя бы на сто тысяч долларов.

— Слушайте, что я вам скажу. Вы видели сейчас, как повезло Джеку Кернсу. А ведь до прикупа у него была слабая карта. Всего-то три паршивых короля. Но он чуял, что придет четвертый, непременно придет,

— и пришел. Так вот и я чую: скоро, очень скоро на Юконе начнутся большие дела. Не какие-нибудь пустячки вроде Лосиной реки или Березового ручья. Уж на этот раз счастье привалит по-настоящему! Помяните мое слово — долго его ждать не придется. Ничто его не остановит, пожалует прямо вверх по течению. Если пойдете по следам моих мокасин, там вы меня и найдете — гденибудь на Индейской реке, или на Стюарте, или на Клондайке. Как привезу почту, сразу пущусь туда, да так, что не догоните, только снег столбом взовьется. Будет там золото прямо под ногами. С каждой промывки будем снимать на сто долларов. А народу набежит до пятидесяти тысяч. Такой содом подымется — только держись!

Харниш поднес стакан ко рту.

— За ваше здоровье, ребята, и надеюсь всех вас увидеть там.

Он выпил вино и, соскочив со стула, снова очутился в медвежьих объятиях Беттлза.

— На твоем месте, Время-не-ждет, я бы нынче не пускался в путь, — сказал Джо Хайнс, выходивший на двор взглянуть на термометр. — Мороз крепчает. Уже шестьдесят два градуса, и, наверно, еще упадет. Лучше подожди, пока мороз отпустит.

Харниш засмеялся; засмеялись и старики, стоявшие подле него.

— Вот я и говорю — молокососы! — закричал Беттлз. — Чуть подморозит, уже пугаются. Плохо лее ты его знаешь! Неужто он побоится мороза?

— Так можно и легкие застудить, — возразил Хайнс.

— Чепуха! Ты, Хайнс, всего только три года здесь, еще не обжился. Я видел, как Время-не-ждет прошел пятьдесят миль по Койокуку за один день, а градусник показывал семьдесят два.

Хайнс неодобрительно покачал головой.

— Вот так и отмораживают легкие, — сказал он. — Надо подождать, когда потеплеет. Иначе не добраться ему до места. Он же едет без палатки, даже без полога.

Беттлз влез на стул; ноги плохо держали его, и, чтобы не упасть, он обнял Харниша за шею.

— До Дайи тысяча миль, — сказал он. — И почти весь путь — неезженная тропа. Но я побьюсь об заклад на что угодно с любым чечако, что Время-не-ждет за тридцать дней доберется до Дайи.

— Это выходит в среднем по тридцать три мили в день, — предостерег доктор Уотсон. — Я знаю, что это такое. Случись пурга у Чилкута — застрянешь на неделю.

— Так вот, — продолжал Беттлз. — Время-не-ждет сразу повернет обратно и опять проделает тысячу миль в тридцать дней. Ставлю на него пятьсот долларов, и наплевать на пургу!

В подкрепление своих слов он выхватил из-за пояса мешочек с золотом величиной с колбасный круг и швырнул его на стойку. Док Уотсон последовал примеру Беттлза.

— Стойте! — крикнул Харниш. — Беттлз прав, я тоже хочу поддержать его. Ставлю пятьсот долларов, что ровно через шестьдесят дней я подкачу с почтой к дверям Тиволи.

Толпа недоверчиво загудела, и с десяток мужчин взялись за свое золото. Джек Керне протиснулся поближе к Харнишу.

— Спорим, Время-не-ждет! — крикнул он. — Ставлю два против одного, что ты и в семьдесят пять дней не обернешься.

— Пожалуйста, без подачек, — отрезал Харниш. — Условия одни для всех. Сказано — шестьдесят дней.

— Семьдесят пять, — настаивал Керне. — Держу два против одного. У Пятидесятой Мили река уже вскроется, припай будет ненадежен.

— Деньги, что я тебе проиграл, твои, — возразил Харниш. — И не думай отдавать их мне обратно таким манером. Не стану я спорить с тобой и денег твоих не возьму. Но вот что я тебе скажу, Джек: сегодня счастье тебе улыбнулось; ну, а скоро оно улыбнется мне, и я отыграюсь. Вот погоди, когда начнется горячка. Тогдато у нас с тобой пойдет игра крупная, под стать настоящим мужчинам. Согласен?

Они пожали друг Другу руки.

— Он наверняка обернется в срок, — шепнул Керне на ухо Беттлзу. — Ставлю пятьсот долларов, что Времяне-ждет будет здесь через шестьдесят дней, — прибавил он громко.

Билли Роулинс ответил на пари, и Беттлз в полном восторге бросился обнимать Кернса.

— Черт возьми, и я хочу поспорить, — сказал Олаф Гендерсон, оттаскивая Харниша от Беттлза и Кернса.

— Платит победитель! — закричал Харниш, отвечая на пари Олафу. — А так как я непременно выиграю и раньше чем через шестьдесят дней мне пить не придется, то я плачу сейчас. Ну, валяйте, кому что? Заказывайте!

Беттлз, зажав в руке стакан с виски, опять взгромоздился на стул и, пошатываясь, затянул единственную песню, которую знал:

Генри Бичер совместно

С учителем школы воскресной

Дуют целебный напиток,

Пьют из бутылки простой;

Но можно, друзья, поклясться:

Нас провести не удастся,

Ибо в бутылке этой

Отнюдь не невинный настой!

Толпа подхватила припев:

Но можно, друзья, поклясться:

Нас провести не удастся,

Ибо в бутылке этой

Отнюдь не невинный настой!

Кто-то отворил входную дверь. Тусклый предутренний свет проник в комнату.

— Время не ждет, время не ждет, — раздался предостерегающий голос.

Элам Харниш сорвался с места и кинулся к двери, на ходу опуская наушники меховой шапки. За дверью стоял индеец Кама с нартами; нарты были узкие и длинные — шестнадцать дюймов в ширину, семь с половиной футов в длину; дно, сколоченное из планок, было поднято на шесть дюймов над обитыми железом полозьями. На нартах, привязанные ремнями из лосиной кожи, лежали холщовые тюки с почтой, продовольствие и снаряжение для погонщиков и собак. Впереди нарт, вытянувшись в один ряд, лежали, свернувшись, пять лаек с заиндевевшей шерстью — все как на подбор, очень крупные, серой масти. Внешним видом — от свирепой морды до пушистого хвоста — они ничем не отличались от волков. Да они и были волки — ручные, правда, но все же волки по виду и повадкам. Две пары охотничьих лыж были засунуты под ремни на самом верху нарт.

Беттлз показал на один тюк, из которого выглядывал угол заячьей полости.

— Это его постель, — сказал он. — Шесть фунтов заячьих шкурок. Никогда ничем теплее не укрывается. Провалиться мне на этом месте, я бы замерз под таким одеялом, хоть и не считаю себя неженкой. Но Время-неждет такой горячий, прямо геенна огненная!

— Не завидую этому индейцу, — заметил доктор Уотсон.

— Он загонит его насмерть, будьте покойны, — радостно подтвердил Беттлз. — Я-то знаю. Я бывал с ним на тропе. Никогда-то он не устает. Он даже и не понимает, что такое усталость. Он может проходить целый день в мокрых носках при сорока пяти градусах мороза. Кому еще это под силу, кроме него?

Элам Харниш между тем прощался с обступившими его друзьями. Мадонна непременно хотела поцеловать его, и хоть винные пары туманили ему мозг, он все же сумел избежать опасности, — правда, он поцеловал Мадонну, но тут же расцеловался с тремя остальными женщинами. Потом он натянул длинные рукавицы, поднял собак и взялся за поворотный шест.

— Марш, красавцы мои! — крикнул он.

Собаки с веселым визгом мгновенно налегли на постромки, низко пригнувшись к земле и быстро перебирая лапами. Не прошло и двух секунд, как и Харнишу и Каме пришлось пуститься бегом, чтобы не отстать. И так, бегом, люди и собаки перемахнули через берег, спустились на скованное льдом русло Юкона и скрылись из глаз в сером сумраке.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

По Юкону вела утоптанная тропа, прокладывать путь в снегу не нужно было, и собаки шли со скоростью шести миль в час. Харниш и Кама, не отставая, бежали наравне с собаками. Они сменяли друг друга, по очереди берясь за шест, потому что это была самая трудная часть работы

— мчаться впереди быстро несущихся нарт и направлять их. Тот, кто, сменившись, бежал за нартами, иногда вскакивал на них, чтобы немного передохнуть.

Это была нелегкая работа, но зато веселая.

Они мчались по утоптанному снегу с предельной скоростью, пользуясь, пока возможно, наезженной дорогой. Они знали, что ждет их впереди: когда начнется сплошной снег, три мили в час и то будет хорошо. Тогда уж не ляжешь отдыхать на нарты, но и бежать нельзя будет. И управлять шестом легко — все равно что отдых; зато трудно придется тому, кто будет шагать впереди на коротких широких лыжах и прокладывать собакам путь по нетронутому снегу. Эта работа тяжелая, и ничего веселого в ней нет. А еще их ждут такие места, где нужно переваливать через торосы и, в лучшем случае, можно делать две мили в час. Не миновать и очень каверзных перегонов, правда, коротких, но там и миля в час потребует нечеловеческих усилий.

Кама и Харниш молчали. Напряженный труд не располагал к разговорам, да они и вообще не любили болтать на тропе. Изредка они обменивались односложными замечаниями, причем Кама обычно довольствовался ворчанием. Иногда собака взвизгнет или зарычит, но по большей части нарты двигались в полном безмолвии. Слышался только громкий лязг железных полозьев, скользивших по насту, да скрип деревянных саней.

Без всякого промежутка — точно сквозь стену прошел — Харниш перенесся из шумного, разгульного Тиволи в другой мир — мир безмолвия и покоя. Все замерло кругом. Река Юкон спала под трехфутовым ледяным покровом. Воздух был недвижим. Справа и слева на лесистых берегах, словно окаменевшие, стояли высокие ели, и снег, плотным слоем покрывавший ветви, не осыпался. В этой торжественной тишине единственной живой движущейся точкой были нарты, и резкий визг полозьев еще сильнее подчеркивал царившее кругом безмолвие.

Это был мертвый мир, мертвый и серый. Погода стояла ясная, сухая — ни тумана, ни мглистой дымки; и все же небо серым пологом простиралось над головой. Не тучи омрачали его, не было солнечного света, и потому день казался ненастным. Солнце подымалось к зениту далеко на юге, но между ним и скованным льдом Юконом изогнулся горб земного шара. Река была окутана вечерними тенями, и самый свет дневной походил на долгие сумерки. Когда до полудня оставалось пятнадцать минут, в широком изгибе Юкона, где открывался вид на юг, над горизонтом показался верхний край солнечного диска. Но солнце не подымалось отвесно, оно двигалось наискосок, и в двенадцать часов нижний край его едва оторвался от линии горизонта. Это было угрюмое солнце, тусклое, без блеска. Оно не излучало тепла, и можно было, не щурясь, глядеть на него. Едва достигнув зенита, оно снова начало уходить по косой за горизонт, и уже в четверть первого Юкон и берега его снова оделись сумраком.

Люди и собаки неустанно мчались вперед. И Харниш и Кама обладали способностью дикарей утолять голод чем и когда придется: они могли наесться до отвала в один присест, но могли и обходиться много часов подряд без пищи. Собак кормили только один раз в день, и редко на долю каждой приходилось больше, нежели фунт вяленой рыбы. Они были очень голодны и в то же время в превосходной форме. Подобно своему предку — волку, они привыкли довольствоваться скудной пищей и в совершенстве усваивать ее. Ничто не пропадало даром. Малейшая частица корма превращалась в жизненную энергию. Таковы же были Харниш и Кама. Потомки закаленных в лишениях, выносливых праотцев, они сами показывали чудеса выносливости. Питание их было сведено до необходимого минимума. Им требовалось очень немного пищи, чтобы поддерживать свои недюжинные силы. Организм усваивал все без остатка. Человек, изнеженный городской жизнью, проводящий дни за письменным столом, исхудал бы и захирел от такого поста, но Харнишу и Каме это только прибавляло сил. Не в пример горожанину, они постоянно испытывали потребность в пище, легкий голод и поэтому могли насыщаться во всякое время. Они жадно утоляли голод любой подвернувшейся под руку пищей и не знали, что такое несварение желудка.

К трем часам пополудни долгие сумерки сгустились в вечерний мрак. В низко нависшем небе зажглись звезды, очень яркие и колючие, а люди и собаки без устали продолжали свой путь. И это не был подвиг одного дня, а только первый из шестидесяти таких дней. Бессонная ночь, проведенная в салуне за танцами и вином, видимо, никак не отразилась на Харнише. Тому были две причины: во-первых, его неистощимая жизнеспособность, и, во-вторых, такие ночи повторялись не часто. Опять-таки — человеку за письменным столом чашка кофе, выпитая на сон грядущий, повредила бы больше, чем Харнишу виски и танцы всю ночь напролет.

Харниш путешествовал без часов, он «чувствовал» ход времени, угадывал течение дня и ночи. Решив, что уже шестой час, он стал подыскивать место для стоянки. Тропа у изгиба Юкона сворачивала к другому берегу. Не найдя подходящего места, они пересекли реку, — она была шириной с милю, — но на полдороге наткнулись на торосы и с добрый час преодолевали препятствие. Наконец они добрались до берега, и тут-то Харниш сразу нашел то, что нужно: сухостойную сосну у самого края. Около нее и остановили нарты. Кама одобрительно заворчал, и оба дружно принялись за работу.

Разделение труда строжайше соблюдалось. Каждый знал, что должен делать. Харниш, вооружившись топором, срубил сосну. Кама при помощи второго топора и одной лыжи расчистил снег, на два фута покрывавший реку, и наколол льду для стряпни. Куском бересты разожгли костер, и Харниш принялся готовить обед, а индеец разгрузил нарты и выдал собакам по куску вяленой рыбы. Мешки с провизией он подвесил на деревья, чтобы лайки не могли достать до них. Потом он повалил молодую елочку, обрубил ветки и, утоптав снег подле костра, положил еловые ветки на утоптанное место. Затем он принес мешки, в которых хранилось сухое белье, носки и меховые одеяла. У Камы было два одеяла, у Харниша только одно.

Они трудились размеренно, молча, не теряя ни минуты даром. Каждый делал свое дело, не пытаясь переложить на другого хотя бы часть необходимой работы. Увидев, что льду для стряпни не хватает, Кама пошел наколоть еще, а Харниш, заметив, что собаки опрокинули лыжу, водворил ее на место. Пока закипал кофе и жарилось сало, он замесил тесто и поставил на огонь большой котел с бобами. Кама, вернувшись, сел на край подстилки из еловых веток и принялся чинить упряжь.

— Скукум и Буга драться хотят, — заметил Кама, когда они сели обедать.

— Гляди в оба за ними, — ответил Харниш.

На этом разговор сотрапезников кончился. Один раз Кама вскочил, чертыхаясь, и, размахивая суком, разогнал дерущихся собак. Харниш то и дело подбрасывал кусочки льда в котел, где варились бобы. После обеда Кама подложил хворосту в костер, приготовил топливо на утро и, усевшись на еловые ветки, опять взялся за починку упряжи. Харниш нарезал толстые ломти сала и заправил кипевшие бобы. Несмотря на сильный мороз, их мокасины промокли от пота, и так как уже незачем было покидать оазис из еловых веток, они разулись и стали сушить мокасины перед огнем, надев их на палки и время от времени поворачивая. Когда бобы наконец сварились, Харниш набил ими холщовый мешок в полтора фута длиной и три дюйма шириной и положил его на снег, чтобы бобы замерзли. То, что осталось в котле, он приберег для завтрака.

В десятом часу они стали устраиваться на ночь. Усталые собаки давно прекратили драку и грызню и спали, свернувшись клубком и прикрывшись пушистыми волчьими хвостами. Кама расстелил свое одеяло и раскурил трубку, Харниш скрутил цигарку, — и тут между путниками состоялся второй за весь вечер разговор.

— Миль шестьдесят отмахали, — сказал Харниш.

— У-ум, отмахали, — ответил Кама.

Сменив парки, в которых они шли днем, на клетчатые суконные куртки, они с головой завернулись в заячий мех и мгновенно уснули. Звезды плясали и кувыркались в морозном воздухе, и многоцветные сполохи сходились и расходились по небу, точно лучи прожектора.

Харниш проснулся до света и разбудил Каму. Северное сияние еще пламенело на небе, но для путников уже начался новый день. Они позавтракали в темноте поджаренным салом и кофе, разогретыми лепешками и бобами. Собакам не дали ничего, и они грустно смотрели издали, сидя на задних лапах и обвив хвостом передние. Иногда они поднимали то одну, то другую лапу, словно ее сводило от холода. Мороз стоял лютый — было не меньше шестидесяти пяти градусов ниже нуля, и когда Кама запрягал собак, скинув рукавицы, ему пришлось несколько раз отогревать онемевшие пальцы у костра. Вдвоем они нагрузили и увязали нарты. В последний раз отогрев пальцы, они натянули рукавицы и погнали собак с берега вниз на тропу, проложенную по льду Юкона. Харниш считал, что уже около семи часов, но звезды все так же ярко сверкали, и слабые зеленоватые отсветы еще трепетали в небе.

Два часа спустя вдруг стало темно, так темно, что путники только чутьем угадывали тропу; и Харниш понял, что правильно определил время. Это была предрассветная тьма, которая нигде не ощущается столь отчетливо, как на Аляске, когда идешь по зимней тропе. Медленно, едва приметно редела тьма, и путники почти с удивлением увидели смутные очертания тропы, засеревшей у них под ногами. Потом из мрака выступили сначала коренник, затем вся упряжка и снежный покров по обе стороны тропы. На мгновение показался ближний берег и снова исчез, опять показался и уже больше не исчезал. Несколько минут спустя вдали замаячил противоположный берег, и наконец впереди и позади нарт их взору открылась вся скованная льдом река, слева окаймленная длинной грядой зубчатых гор, покрытых снегом. И все. Солнце не взошло. Дневной свет остался серым.

В это утро дорогу им перебежала рысь под самым носом у головной лайки и скрылась в заснеженном лесу. В собаках мгновенно заговорил инстинкт хищников. Они завыли, точно волчья стая, почуявшая добычу, и стали рваться из упряжи. Харниш закричал на них, приналег на шест и опрокинул нарты в рыхлый снег. Собаки успокоились, нарты выровняли, и пять минут спустя они уже опять мчались вперед по твердой, утоптанной тропе.

За два дня пути они не видели на единого живого существа, кроме этой рыси, да и она так бесшумно скользнула на бархатных лапах и так быстро исчезла, что ее легко можно было принять за призрак.

В полдень солнце выглянуло из-за горизонта; они сделали привал и разложили небольшой костер на льду. Харниш топором нарубил куски замороженных бобов и положил их на сковороду. Когда бобы оттаяли и согрелись, Харниш и Кама позавтракали. Кофе варить не стали: Харниш считал, что время не ждет и нечего тратить его на такие роскошества. Собаки перестали грызться и с тоской поглядывали на костер. Лишь вечером получили они по фунту вяленой рыбы, а весь день работали натощак.

Мороз не ослабевал. Только человек железного здоровья и выносливости отваживался идти по тропе в такую стужу. Харниш и Кама, белый и индеец, оба были люди незаурядные; но Кама неминуемо должен был потерпеть поражение, потому что знал, что его спутник сильнее. Не то чтобы он сознательно работал с меньшим рвением или охотой, но он заранее признал себя побежденным. Он преклонялся перед Харнишем. Сам выносливый, молчаливый, гордый своей физической силой и отвагой, он все эти достоинства находил в своем спутнике. Этот белый в совершенстве умел делать все то, что, по мнению Камы, стоило уметь делать, и Кама, видя в нем полубога, невольно поклонялся ему, хотя ничем не выказывал этого. Неудивительно, думал Кама, что белые побеждают, если среди них родятся такие люди. Как может индеец тягаться с такой упрямой, стойкой породой людей? Даже индейцы не пускаются в путь, когда стоит такой мороз, хотя они владеют мудростью, унаследованной от тысяч минувших поколений; а этот Харниш, пришелец с изнеженного Юга, — он и сильнее их и крепче; он смеется над их страхами и как ни в чем не бывало идет по тропе и десять и двенадцать часов в сутки. Но напрасно он думает, что можно делать по тридцать три мили в течение шестидесяти дней. Вот повалит снег, или придется прокладывать тропу, или они наткнутся на непрочный лед вокруг полыньи

— тогда увидит!

А пока что Кама трудился наравне с Харнишем, не жалуясь, не увиливая от дела. Когда градусник показывает шестьдесят пять ниже нуля, — это очень сильный мороз. Ведь точка замерзания воды по Фаренгейту — тридцать два градуса выше нуля; значит, шестьдесят пять градусов ниже нуля — это девяносто семь градусов мороза. Что это значит, можно понять, если вместо мороза вообразить себе жару. Сто двадцать девять выше нуля — это очень жаркая погода, но это всего только девяносто семь, а не сто двадцать девять градусов тепла. Если вникнуть в то, что при низкой температуре тридцать два градуса не вычитаются, а прибавляются, можно составить себе понятие о том, в какой трескучий мороз Кама и Харниш путешествовали от темна до темна и в самую тьму.

Кама отморозил щеки, сколько ни растирал их, и они покрылись черными язвами. К тому же ему морозом прихватило верхушки легких, что уже не шутка, — именно эта опасность прежде всего грозит тому, кто надрывается под открытым небом при шестидесяти пяти градусах ниже нуля. Но Кама не жаловался, а Харниша никакой мороз не брал, и ночью ему было так же тепло под шестью фунтами заячьего меха, как Каме под двенадцатью.

На вторую ночь пути, покрыв за день пятьдесят миль, они расположились подле канадской границы. Весь остальной путь, за исключением последнего короткого перегона до Дайи, пролегал по территории Канады. Харниш рассчитывал достигнуть Сороковой Мили к вечеру четвертого дня, если тропа будет накатанная и не выпадет снег. Он так и сказал Каме. Но на третий день немного потеплело, и они поняли, что недолго ждать снегопада, потому что на Юконе снег идет только при потеплении. Вдобавок в этот день им пришлось одолевать десять миль торосов, сотни раз они на руках перетаскивали нагруженные нарты через огромные ледяные глыбы. Здесь собаки были почти бесполезны, они только зря замучились, замучились и люди. В этот вечер они прошли лишний час, чтобы хоть отчасти наверстать потерянное время.

Проснувшись наутро, они увидели, что их одеяла на десять дюймов засыпаны снегом. Собаки зарылись в снег и не проявляли ни малейшего желания вылезти из теплой норы. Свежевыпавший снег сулил тяжелую дорогу: нарты уже не будут скользить быстро и легко, а людям придется по очереди идти впереди упряжки и лыжами уминать снег, чтобы лайки не увязали в нем. Этот снег ничуть не похож на тот, который известен жителям Юга. Он твердый, мелкий и сухой, совсем как сахар. Если подбросить его ногой, он взлетает в воздух со свистом, точно песок. Из него нельзя лепить снежки, потому что он состоит не из хлопьев, которые можно плотно скатать, а из кристаллов — крохотных геометрически правильных кристалликов. В сущности, это вовсе и не снег, а иней.

Сильно потеплело, было всего лишь двадцать градусов ниже нуля, и путники обливались потом, несмотря на то, что подняли наушники и скинули рукавицы. До Сороковой Мили они добрались только на другой день, но и там Харниш не остановился передохнуть, — он забрал почту и продовольствие и немедленно отправился дальше. Назавтра, после полудня, они сделали привал в устье реки Клондайк. За последние сутки они не встретили ни души и сами прокладывали тропу по снегу. Никто еще в эту зиму не спускался южнее Сороковой Мили, и легко могло случиться, что Харниш и Кама окажутся единственными за весь год путниками на проложенной ими тропе. В те времена на Юконе было безлюдно. Между рекой Клондайк и поселком Дайя. У Соленой Воды на шестьсот миль раскинулась снежная пустыня, и было только два пункта, где Харниш мог надеяться увидеть живых людей: две фактории — Шестидесятая Миля и Форт-Селкерк. В летние месяцы можно было встретить индейцев в устьях рек Стюарт и Белой, у Большого и Малого Лосося и на берегах озера Ле-Барж; но теперь, среди зимы, индейцы, конечно, ушли в горы на охоту за лосями.

В тот вечер, когда они сделали привал в устье Клондайка, Харниш, закончив работу, не сразу лег спать. Если бы с ним был кто-нибудь из его белых приятелей, он сказал бы ему, что «нюхом чует» богатство. Оставив на стоянке Каму, который забылся тяжелым сном под двойным слоем заячьих шкур, и собак, свернувшихся в снегу, он надел лыжи и взобрался на высокий берег, за которым начиналась широкая терраса. Но ели росли здесь так густо, что мешали оглядеться по сторонам, и он пересек террасу и немного поднялся по крутому склону горы, замыкающей ее. Отсюда ему виден был Клондайк, впадающий под прямым углом с востока в Юкон, и величавый изгиб к югу самого Юкона. Слева» ниже по течению, в сторону Лосиной горы, под яркими звездами белела река, которую лейтенант Шватка назвав Белой. Но Харниш увидел ее задолго до того, как этот бесстрашный исследователь Арктики перевалил через Чилкут и поплыл на плоту вниз по Юкону.

Однако Харниш не глядел на горные склоны. Взор его привлекала обширная терраса: вдоль всего ее края река была достаточно глубока для причала судов.

— Подходящее местечко, ничего не скажешь, — пробормотал он. — Здесь можно построить город на сорок тысяч жителей. Дело за малым — найти золото. — С минуту он раздумывал. — Ежели выйдет десять долларов с каждой промывки, и то хорошо. Такая будет золотая горячка, какой Аляска еще не видала! А если здесь не найдется, то где-нибудь поблизости. Надо всю дорогу приглядываться к местности, выбирать — где можно заложить город.

Он еще постоял, глядя на пустынную террасу, и воображение рисовало ему заманчивые картины близкого будущего — если его надежды оправдаются. Он мысленно расставлял лесопильни, торговые помещения, салуны, кабаки, длинные ряды жилищ золотоискателей. По улицам взад и вперед снуют тысячи прохожих, а у дверей лавок стоят тяжелые сани с товаром и длинные упряжки собак. И еще он видел, как эти сани мчатся по главной улице и дальше, по замерзшему Клондайку, к воображаемому золотому прииску.

Харниш засмеялся, тряхнул головой, отгоняя видения, спустился под гору и вернулся к своей стоянке. Через пять минут после того, как он улегся, он открыл глаза и от удивления даже сел на постели: почему это он не спит? Он глянул на индейца, лежавшего рядом, на подернутые золой гаснущие угли, на пятерых собак, свернувшихся поодаль, прикрыв морду волчьим хвостом, и на четыре охотничьи лыжи, торчком стоявшие в снегу.

— Черт знает что! — проворчал он. — Покоя мне нет от моего нюха. — Ему вспомнился покер в Тиволи. — Четыре короля! — Он прищелкнул языком и усмехнулся. — Уж и нюх, ничего не скажешь!

Он опять улегся, натянул одеяло на голову поверх ушанки, подоткнул его вокруг шеи, закрыл глаза и тут же уснул.

ГЛАВА ПЯТАЯ

На Шестидесятой Миле они пополнили запас продовольствия, прихватили несколько фунтов почты и опять тронулись в путь. Начиная с Сороковой Мили они шли по неутоптанному снегу, и такая же дорога предстояла им до самой Дайи. Харниш чувствовал себя превосходно, но Кама явно терял силы. Гордость не позволяла ему жаловаться, однако он не мог скрыть своего состояния. Правда, у него омертвели только самые верхушки легких, прихваченные морозом, но Каму уже мучил сухой, лающий кашель. Каждое лишнее усилие вызывало приступ, доводивший его почти до обморока. Выпученные глаза наливались кровью, слезы текли по щекам. Достаточно было ему вдохнуть чад от жареного сала, чтобы на полчаса забиться в судорожном кашле, и он старался не становиться против ветра, когда Харниш стряпал.

Так они шли день за днем, без передышки, по рыхлому, неутоптанному снегу. Это был изнурительный, однообразный труд, — не то что весело мчаться по укатанной тропе. Сменяя друг друга, они по очереди расчищали собакам путь шириной в ярд, уминая снег короткими плетеными лыжами. Лыжи уходили в сухой сыпучий снег на добрых двенадцать дюймов. Тут требовалась совсем иная работа мышц, нежели при обыкновенной ходьбе: нельзя было, подымая ногу, в то же время переставлять ее вперед; приходилось вытаскивать лыжу вертикально. Когда лыжа вдавливалась в снег, перед ней вырастала отвесная стена высотой в двенадцать дюймов. Стоило, подымая ногу, задеть эту преграду передком лыжи, и он погружался в снег, а узкий задний конец лыжи ударял лыжника по икре. Весь долгий день пути перед каждым шагом нога подымалась под прямым углом на двенадцать дюймов, и только после этого можно было разогнуть колено и переставить ее вперед.

По этой более или менее протоптанной дорожке следовали собаки, Харниш (или Кама), держась за поворотный шест и нарты. Несмотря на всю свою исполинскую силу и выносливость, они, как ни бились, в лучшем случае проходили три мили в час. Чтобы наверстать время и опасаясь непредвиденных препятствий, Харниш решил удлинить суточный переход — теперь они шли по двенадцать часов в день. Три часа требовалось на устройство ночлега и приготовление ужина, на утренний завтрак и сборы, на оттаивание бобов во время привала в полдень; девять часов оставалось для сна и восстановления сил. И ни люди, ни собаки не склонны были тратить впустую эти драгоценные часы отдыха.

Когда они добрались до фактории Селкерк близ реки Пелли, Харниш предложил Каме остаться там и подождать, пока он вернется из Дайи. Один индеец с озера Ле-Барж, случайно оказавшийся в фактории, соглашался заменить Каму. Но Кама был упрям. В ответ на предложение Харниша он только обиженно проворчал что-то. Зато упряжку Харниш сменил, оставив загнанных лаек до своего возвращения, и отправился дальше на шести свежих собаках.

Накануне они добрались до Селкерка только к десяти часам вечера, а уже в шесть утра тронулись в путь; почти пятьсот миль безлюдной пустыни отделяли Селкерк от Дайи. Мороз опять усилился, но это дела не меняло — тепло ли, холодно ли, идти предстояло по нехоженой тропе. При низкой температуре стало даже труднее, потому что кристаллики инея, словно крупинки песку, тормозили движения полозьев. При одной и той же глубине снега собакам тяжелее везти нарты в пятидесятиградусный мороз, чем в двадцати-тридцатиградусный. Харниш продлил дневные переходы до тринадцати часов. Он ревниво берег накопленный запас времени, ибо знал, что впереди еще много миль трудного пути.

Опасения его оправдались, когда они вышли к бурной речке Пятидесятой Мили: зима еще не устоялась, и во многих местах реку не затянуло льдом, а припай вдоль обоих берегов был ненадежен. Попадались и такие места, где ледяная кромка не могла образоваться из-за бурного течения у крутых берегов. Путники сворачивали и петляли, перебираясь то на одну, то на другую сторону; иногда им приходилось раз десять примеряться, пока они находили способ преодолеть особенно опасный кусок пути. Дело подвигалось медленно. Ледяные мосты надо было испытать, прежде чем пускаться по ним; либо Харниш, либо Кама выходил вперед, держа на весу длинный шест. Если лыжи проваливались, шест ложился на края полыньи, образовавшейся под тяжестью тела, и можно было удержаться на поверхности, цепляясь за него. На долю каждого пришлось по нескольку таких купаний. При пятидесяти градусах ниже нуля промокший до пояса человек не может продолжать путь без риска замерзнуть; поэтому каждое купание означало задержку. Выбравшись из воды, нужно было бегать взад и вперед, чтобы поддержать кровообращение, пока непромокший спутник раскладывал костер; потом, переодевшись во все сухое, мокрую одежду высушить перед огнем — на случай нового купания.

В довершение всех бед по этой беспокойной реке слишком опасно было идти в потемках и пришлось ограничиться шестью часами дневного сумрака. Дорога была каждая минута, и путники пуще всего берегли время. Задолго до тусклого рассвета они подымались, завтракали, нагружали нарты и впрягали собак, а потом дожидались первых проблесков дня, сидя на корточках перед гаснущим костром. Теперь они уже не останавливались в полдень, чтобы поесть. Они сильно отстали от своего расписания, и каждый новый день пути поглощал сбереженный ими запас времени. Бывали дни, когда они покрывали всего пятнадцать миль, а то и вовсе двенадцать. А однажды случилось так, что они за два дня едва сделали девять миль, потому что им пришлось три раза сворачивать с русла реки и перетаскивать нарты и поклажу через горы.

Наконец они покинули грозную реку Пятидесятой Мили и вышли к озеру Ле-Барж. Здесь не было ни открытой воды, ни торосов. На тридцать с лишним миль ровно, словно скатерть, лежал снег вышиной в три фута, мягкий и сыпучий, как мука. Больше трех миль в час им не удавалось пройти, но Харниш на радостях, что Пятидесятая Миля осталась позади, шел в тот день до позднего вечера. Озера они достигли в одиннадцать утра; в три часа пополудни, когда начал сгущаться мрак полярной ночи, они завидели противоположный берег; зажглись первые звезды, и Харниш определил по ним направление; к восьми часам вечера, миновав озеро, они вошли в устье реки Льюис. Здесь они остановились на полчаса — ровно на столько, сколько понадобилось, чтобы разогреть мерзлые бобы и бросить собакам добавочную порцию рыбы. Потом они пошли дальше по реке и только в час ночи сделали привал и улеглись спать.

Шестнадцать часов подряд шли они по тропе в тот день; обессиленные собаки не грызлись между собой и даже не рычали, Кама заметно хромал последние мили пути, но Харниш в шесть утра уже снова был на тропе. К одиннадцати они достигли порогов Белой Лошади, а вечером расположились на ночлег уже за Ящичным ущельем; теперь все трудные речные переходы были позади, — впереди их ждала цепочка озер.

Харниш и не думал сбавлять скорость. Двенадцать часов — шесть в сумерках, шесть в потемках — надрывались они на тропе. Три часа уходило на стряпню, починку упряжи, на то, чтобы стать лагерем и сняться с лагеря; оставшиеся девять часов собаки и люди спали мертвым сном. Могучие силы Камы не выдержали. Изо дня в день нечеловеческое напряжение подтачивало их.

Изо дня в день истощался их запас. Мышцы его потеряли упругость, он двигался медленней, сильно прихрамывая. Но он не сдавался, стоически продолжал путь, не увиливая от дела, без единой жалобы. Усталость сказывалась и на Харнише; он похудел и осунулся, но по-прежнему в совершенстве владел своим безотказно, словно машина, действующим организмом и шел вперед, все вперед, не щадя ни себя, ни других. В эти последние дни их похода на юг измученный индеец уже не сомневался, что Харниш полубог: разве обыкновенный человек может обладать столь несокрушимым упорством?

Настал день, когда Кама уже не в состоянии был идти впереди нарт, прокладывая тропу; видимо, силы его истощились, если он позволил Харнишу одному нести этот тяжелый труд в течение всего дневного перехода. Озеро за озером прошли они всю цепь от Марша до Линдермана и начали подыматься на Чилкут. По всем правилам Харнишу следовало к концу дня сделать привал перед последним подъемом; но он, к счастью, не остановился и успел спуститься к Овечьему Лагерю, прежде чем на перевале разбушевалась пурга, которая задержала бы его на целые сутки.

Этот последний непосильный переход доконал Каму.

Наутро он уже не мог двигаться. Когда Харниш в пять часов разбудил его, он с трудом приподнялся и, застонав, опять повалился на еловые ветки. Харниш один сделал всю работу по лагерю, запряг лаек и, закончив сборы, завернул обессиленного индейца во все три одеяла, положил его поверх поклажи на нарты — и привязал ремнями. Дорога была легкая, цель близка, — Харниш быстро гнал собак по каньону Дайя и по наезженной тропе, ведущей к поселку. Кама стонал, лежа на нартах; Харниш бежал изо всех сил, держась за шест, делая огромные скачки, чтобы не попасть под полозья, собаки мчались во всю прыть — так они въехали в Дайю у Соленой Воды.

Верный данному слову, Харниш не остановился в Дайе. За один час он погрузил почту и продовольствие, запряг новых лаек и нашел нового спутника. Кама не произнес ни слова до той самой минуты, когда Харниш, готовый к отъезду, подошел к нему проститься. Они пожали друг другу руки.

— Ты убьешь этого несчастного индейца, — сказал Кама. — Ты это знаешь, Время-не-ждет? Убьешь его.

— Ничего, до Нелли продержится, — усмехнулся Харниш.

Кама с сомнением покачал головой и в знак прощания повернулся спиной к Харнишу.

Несмотря на темноту и густо поваливший снег, Харниш в тот же день перевалил через Чилкут и, спустившись на пятьсот футов к озеру Кратер, остановился на ночлег. Пришлось обойтись без костра, — лес еще был далеко внизу, а Харниш не пожелал нагружать нарты топливом. В эту ночь их на три фута засыпало снегом, и после того, как они в утреннем мраке выбрались из-под него, индеец попытался бежать. Он был сыт по горло, — кто же станет путешествовать с сумасшедшим? Но Харниш уговорил, вернее

— заставил его остаться на посту, и они отправились дальше, через Голубое озеро, через Длинное озеро, к озеру Линдермай.

Обратный путь Харниш проделал с той же убийственной скоростью, с какой добирался до цели, а его новый спутник не обладал выносливостью Камы. Но и он не жаловался и больше не делал попыток бежать. Он усердно трудился, стараясь изо всех сил, но про себя решил никогда» больше не связываться с Харнишем. Дни шли за днями, мрак сменялся сумерками, лютый мороз чередовался со снегопадом, а они неуклонно двигались вперед долгими переходами, оставляя позади мили и мили.

Но на Пятидесятой Миле приключилась беда. На ледяном мосту собаки провалились, и их унесло под лед. Постромки лопнули, и вся упряжка погибла, остался только коренник. Тогда Харниш вместе с индейцем впрягся в нарты. Но человек не может заменить собаку в упряжке, тем более двое людей — пятерых собак. Уже через час Харниш начал освобождаться от лишнего груза. Корм для собак, запасное снаряжение, второй топор полетели в снег. На другой день выбившаяся из сил собака растянула сухожилие. Харниш пристрелил ее и бросил нарты. Он взвалил себе на спину сто шестьдесят фунтов — почту и продовольствие, а индейца нагрузил ста двадцатью пятью. Все прочее было безжалостно оставлено на произвол судьбы. Индеец с ужасом смотрел на то, как Харниш бережно укладывал пачки никому не нужных писем и выбрасывал бобы, кружки, ведра, миски, белье и одежду. Оставлено было только каждому по одеялу, один топор, жестяное ведерко и скудный запас сала и муки. Сало в крайнем случае можно есть и сырым, а болтушка из муки и горячей воды тоже поддерживает силы. Даже с ружьем и патронами пришлось расстаться.

Так они покрыли расстояние в двести миль до Селкерка. Они шли с раннего утра до позднего вечера, — ведь теперь незачем было располагаться лагерем для стряпни и кормления собак. Перед сном, завернувшись в заячьи одеяла, они садились у маленького костра, хлебали болтушку и разогревали куски сала, нацепив их на палочки; а утром молча подымались в темноте, взваливали на спину поклажу, прилаживали головные ремни и трогались в путь. Последние мили до Селкерка Харниш шел позади своего спутника и подгонял его; от индейца одна тень осталась — щеки втянуло, глаза ввалились, и если бы не понукание Харниша, он лег бы на снег и уснул или сбросил свою ношу.

В Селкерке Харниша ждала его первая упряжка собак, отдохнувшая, в превосходной форме, и в тот же день он уже утаптывал снег и правил шестом, а сменял его тот самый индеец с озера Ле-Барж, который предлагал свои услуги, когда Харниш был на пути в Дайю. Харниш опаздывал против расписания на два дня, и до Сороковой Мили он не наверстал их, потому что валил снег и дорога была не укатана. Но дальше ему повезло. Наступала пора сильных морозов, и Харниш пошел на риск: уменьшил запас продовольствия и корма для собак. Люди на Сороковой Миле неодобрительно качали головой и спрашивали, что он станет делать, если снегопад не прекратится.

— Будьте покойны, я чую мороз, — засмеялся Харниш и погнал собак по тропе.

За эту зиму уже много нарт прошло туда и обратно между Сороковой Милей и Серклом — тропа была хорошо наезжена. Надежды на мороз оправдались, а до Серкла оставалось всего двести миль. Индеец с озера Ле-Барж был молод, он еще не знал предела своих сил, и поэтому его переполняла гордая уверенность в себе. Он с радостью принял предложенный Харнишем темп и поначалу даже мечтал загнать своего белого спутника. Первые сто миль он зорко приглядывался к нему, ища признаков усталости, и с удивлением убедился, что их нет. Потом он стал замечать эти признаки в себе и, растиснув зубы, решил не сдаваться. А Харниш мчался и мчался вперед, то правя шестом, то отдыхая, растянувшись на нартах. Последний день выдался на редкость морозный и ясный, идти было легко, и они покрыли семьдесят миль. В десять часов вечера собаки вынесли нарты на берег и стрелой полетели по главной улице Серкла; а молодой индеец, хотя был его черед отдыхать, спрыгнул с нарт и побежал следом. Это было бахвальство, но бахвальство достойное, и хоть он уже знал, что есть предел его силам и они вот-вот изменят ему, бежал он бодро и весело.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Салун Тиволи был переполнен; там собрались все те, кто провожал Харниша два месяца назад; настал вечер шестидесятого дня, и шли жаркие споры о том, выполнит он свое обещание или нет. В десять часов все еще заключались пари, хотя число желающих ставить на успех Харниша с каждой минутой уменьшалось. Мадонна, в глубине души уверенная, что игра проиграна, тем не менее поспорила с Чарли Бэйтсом — двадцать унций против сорока, — что Харниш явится еще до полуночи.

Она первая услышала тявканье собак.

— Слышите? — крикнула она. — Вот он!

Все бросились к выходу. Но когда широкая двухстворчатая дверь распахнулась, толпа отпрянула. Послышалось щелканье бича, окрики Харниша, и усталые собаки, собрав последние силы, радостно повизгивая, протащили нарты по деревянному полу. Упряжка ворвалась в комнату с хода, и вместе с ней ворвался клубящийся поток морозного воздуха, так плотно окутавший белым паром головы и спины собак, что казалось, они плывут по реке. Позади собак, держась за шест, вбежал в комнату Харниш в облаке крутящегося пара, закрывавшего его ноги до колен.

Харниш был такой же, как всегда, только похудевший и осунувшийся, а его черные глаза сверкали еще ярче обычного. Парка с капюшоном, падавшая прямыми складками ниже колен, придавала ему сходство с монахом вся в грязи, прокопченная и обгорелая у лагерного костра, она красноречиво свидетельствовала о трудности проделанного пути. За два месяца у него выросла густая борода, и сейчас ее покрывала ледяная корка, образовавшаяся от его дыхания за время последнего семидесятимильного перегона.

Появление Харниша произвело потрясающий эффект, и он отлично понимал это. Вот это жизнь! Такой он любил ее, такой она должна быть. Он чувствовал свое превосходство над товарищами, знал, что для них он подлинный герой Арктики. Он гордился этим, и ликующая радость охватывала его при мысли, что вот он, проделав две тысячи миль, прямо со снежной тропы въехал в салун с лайками, нартами, почтой, индейцем, поклажей и прочим. Он совершил еще один подвиг. Он — Время-не-ждет, король всех путников и погонщиков собак, и имя его еще раз прогремит на весь Юкон.

Он с радостным изумлением слушал приветственные крики толпы и приглядывался к привычной картине, какую являл в этот вечер Тиволи: длинная стойка с рядами бутылок, игорные столы, пузатая печка, весовщик и весы для золотого песка, музыканты, посетители и среди них три женщины — Мадонна, Селия и Нелли; вот Макдональд, Беттлз, Билли Роулинс, Олаф Гендерсон, доктор Уотсон и остальные. Все было в точности так, как в тот вечер, когда он покинул их, словно он и не уезжал никуда. Шестьдесят дней непрерывного пути по белой пустыне вдруг выпали из его сознания, они сжались в одно-единственное краткое мгновение. Отсюда он ринулся в путь, пробив стену безмолвия, — и сквозь стену безмолвия, уже в следующий миг, опять ворвался в шумный, многолюдный салун.

Если бы не мешки с почтой, лежавшие на нартах, он, пожалуй, решил бы, что только во сне прошел две тысячи миль по льду в шестьдесят дней. Как в чаду, пожимал он протянутые к нему со всех сторон руки. Он был на верху блаженства. Жизнь прекрасна. Она всем хороша. Горячая любовь к людям переполняла его. Все здесь добрые друзья, братья по духу. Как это чудесно! Горло сжималось у него от волнения, сердце таяло в груди, и он страстно желал всем сразу пожать руку, заключить всех в одно могучее объятие.

Он глубоко перевел дыхание и крикнул:

— Победитель платит, а победитель — я! Валяйте вы, хвостатые, лопоухие, заказывайте зелье! Получайте свою почту из Дайи, прямехонько с Соленой Воды, без обмана! Беритесь за ремни, развязывайте!

С десяток пар рук одновременно схватились за ремни; молодой индеец с озера Ле-Барж, тоже нагнувшийся над нартами, вдруг выпрямился. Лицо его выражало крайнее удивление. Он растерянно озирался, недоумевая, что же с ним приключилось. Никогда еще не испытывал он ничего подобного и не подозревал, что такое может произойти с ним. Он весь дрожал, как в лихорадке, колени подгибались; он стал медленно опускаться, потом сразу рухнул и остался лежать поперек нарт, впервые в жизни узнав, что значит потерять сознание.

— Малость устал, вот и все, — сказал Харниш. — Эй, кто-нибудь, подымите его и уложите в постель. Он молодец, этот индеец.

— Так и есть, — сказал доктор Уотсон после минутного осмотра. — Полное истощение сил.

О почте позаботились, собак водворили на место и накормили. Беттлз затянул песню про «целебный напиток», и все столпились у стойки, чтобы выпить, поболтать и рассчитаться за пари.

Не прошло и пяти минут, как Харниш уже кружился в вальсе с Мадонной. Он сменил дорожную парку с капюшоном на меховую шапку и суконную куртку, сбросил мерзлые мокасины и отплясывал в одних носках. На исходе дня он промочил ноги до колен и так и не переобулся, и его длинные шерстяные носки покрылись ледяной коркой. Теперь, в теплой комнате, лед, понемногу оттаивая, начал осыпаться. Осколки льда гремели вокруг его быстро мелькающих ног, со стуком падали на пол, о них спотыкались другие танцующие. Но Харнишу все прощалось. Он принадлежал к числу тех немногих, кто устанавливал законы в этой девственной стране и вводил правила морали; его поведение служило здесь мерилом добра и зла; сам же он был выше всяких законов. Есть среди смертных такие общепризнанные избранники судьбы, которые не могут ошибаться. Что бы он ни делал — все хорошо, независимо от того, разрешается ли так поступать другим. Конечно, эти избранники потому и завоевывают общее признание, что они — за редким исключением — поступают правильно, и притом лучше, благороднее, чем другие. Так, Харниш, один из старейших героев этой молодой страны и в то же время чуть ли не самый молодой из них, слыл существом особенным, единственным в своем роде, лучшим из лучших. И неудивительно, что Мадонна, тур за туром самозабвенно кружась в его объятиях, терзалась мыслью, что он явно не видит в ней ничего, кроме верного друга и превосходной партнерши для танцев. Не утешало ее и то, что он никогда не любил ни одной женщины. Она истомилась от любви к нему, а он танцевал с ней так же, как танцевал бы с любой другой женщиной или даже с мужчиной, лишь бы тот умел танцевать и обвязал руку повыше локтя носовым платком, чтобы все знали, что он изображает собой даму.

В тот вечер Харниш танцевал с одной из таких «дам».

Как издавна повелось на Диком Западе, и здесь среди прочих развлечений часто устраивалось своеобразное состязание на выдержку: кто кого перепляшет; и когда Бен Дэвис, банкомет игры в «фараон», повязав руку пестрым платком, обхватил Харниша и закружился с ним под звуки забористой кадрили, все поняли, что состязание началось. Площадка мгновенно опустела, все танцующие столпились вокруг, с напряженным вниманием следя глазами за Харнишем и Дэвисом, которые в обнимку неустанно кружились, еще и еще, все в том же направлении. Из соседней комнаты, побросав карты и оставив недопитые стаканы на стойке, повалила толпа посетителей и тесно обступила площадку. Музыканты нажаривали без устали, и без устали кружились танцоры. Дэвис был опытный противник, все знали, что на Юконе ему случалось побеждать в таком поединке и признанных силачей. Однако уже через несколько минут стало ясно, что именно он, а не Харниш потерпит поражение.

Они сделали еще два-три тура, потом Харниш внезапно остановился, выпустил своего партнера и попятился, шатаясь, беспомощно размахивая руками, словно ища опоры в воздухе. Дэвис, с застывшей, растерянной улыбкой, покачнулся, сделал полуоборот, тщетно пытаясь сохранить равновесие, и растянулся на полу. А Харниш, все еще шатаясь и хватая воздух руками, уцепился за стоявшую поблизости девушку и закружился с ней в вальсе. Опять он совершил подвиг: не отдохнув после двухмесячного путешествия по льду, покрыв в этот день семьдесят миль, он переплясал ничем не утомленного противника, и не кого-нибудь, а Бена Дэвиса.

Харниш любил занимать первое место, и хотя в его тесном мирке таких мест было немного, он, где только возможно, добивался наипервейшего. Большой мир никогда не слыхал его имени, но здесь, на безмолвном необозримом Севере, среди белых индейцев и эскимосов, оно гремело от Берингова моря до перевала Чилкут, от верховьев самых отдаленных рек до мыса Барроу на краю тундры. Страсть к господству постоянно владела им, с кем бы он ни вступал в единоборство — со стихиями ли, с людьми, или со счастьем в азартной игре. Все казалось ему игрой, сама жизнь, все проявления ее. А он был игрок до мозга костей. Без азарта и риска он не мог бы жить. Правда, он не полностью уповал на слепое счастье, он помогал ему, пуская в ход и свой ум, и ловкость, и силу; но превыше всего он все-таки чтил всемогущее Счастье

— своенравное божество, что так часто обращается против своих самых горячих поклонников, поражает мудрых и благодетельствует глупцам, — Счастье, которого от века ищут люди, мечтая подчинить его своей воле. Мечтал и он. В глубине его сознания неумолчно звучал искушающий голое самой жизни, настойчиво твердившей ему о своем могуществе, о том, что он может достигнуть большего, нежели другие, что ему суждено победить там, где они терпят поражение, преуспеть там, где их ждет гибель. То была самовлюбленная жизнь, гордая избытком здоровья и сил, отрицающая бренность и тление, опьяненная святой верой в себя, зачарованная своей дерзновенной мечтой.

И неотступно, то неясным шепотом, то внятно и отчетливо, как звук трубы, этот голос внушал ему, что где-то, когда-то, как-то он настигнет Счастье, овладеет им, подчинит своей воле, наложит на него свою печать. Когда он играл в покер, голос сулил ему наивысшую карту; когда шел на разведку — золото под поверхностью или золото в недрах, но золото непременно. В самых страшных злоключениях — на льду, на воде, под угрозой голодной смерти — он чувствовал, что погибнуть могут только другие, а он восторжествует надо всем. Это была все та же извечная ложь, которой Жизнь обольщает самое себя, ибо верит в свое бессмертие и неуязвимость, в свое превосходство над другими жизнями, в свое неоспоримое право на победу.

Харниш сделал несколько туров вальса, меняя направление, и, когда перестала кружиться голова, повел зрителей к стойке. Но этому все единодушно воспротивились. Никто больше не желал признавать его правило — «платит победитель!» Это наперекор и обычаям и здравому смыслу, и хотя свидетельствует о дружеских чувствах, но как раз во имя дружбы пора прекратить такое расточительство. По всей справедливости выпивку должен ставить Бен Дэвис, так вот пусть и поставит. Мало того,

— все, что заказывает Харниш, должно бы оплачивать заведение, потому что, когда он кутит, салун торгует на славу. Все эти доводы весьма образно и, не стесняясь в выражениях, изложил Беттлз, за что и был награжден бурными аплодисментами.

Харниш засмеялся, подошел к рулетке и купил стопку желтых фишек. Десять минут спустя он уже стоял перед весами, и весовщик насыпал в его мешок золотого песку на две тысячи долларов, а что не поместилось

— в другой. Пустяк, безделица, счастье только мигнуло ему, — а все же это счастье. Успех за успехом! Это и есть жизнь, и нынче его день. Он повернулся к приятелям, из любви к нему осудившим его поведение.

— Ну, уж теперь дудки, — платит победитель! — сказал — он.

И они сдались. Кто мог устоять перед Эламом Харнишем, когда он, оседлав жизнь, натягивал поводья и пришпоривал ее, подымая в галоп?

В час ночи он заметил, что Элия Дэвис уводит из салуна Генри Финна и лесоруба Джо Хайнса. Харниш сдержал их.

— Куда это вы собрались? — спросил он, пытаясь повернуть их к стойке.

— На боковую, — ответил Дэвис.

Это был худой, вечно жующий табак уроженец Новой Англии, единственный из всей семьи смельчак, который откликнулся на зов Дикого Запада, услышанный им среди пастбищ и лесов штата Мэн.

— Нам пора, — виновато сказал Джо Хайнс. — Утром отправляемся.

Харниш все не отпускал их:

— Куда? Что за спешка?

— Никакой спешки, — объяснил Дэвис. — Просто решили проверить твой нюх и немного пошарить вверх по реке. Хочешь с нами?

— Хочу, — ответил Харниш.

Но вопрос был задан в шутку, и Элия пропустил ответ Харниша мимо ушей.

— Мы думаем разведать устье Стюарта, — продолжал Элия. — Эл Мэйо говорил, что видел там подходящие наносы, когда в первый раз спускался по реке. Надо там покопаться, пока лед не пошел. Знаешь, что я тебе скажу: помяни мое слово, скоро зимой-то и будет самая добыча золота. Над нашим летним копанием в земле только смеяться будут.

В те времена никто на Юконе и не помышлял о зимнем старательстве. Земля промерзала от растительного покрова до коренной породы, а промерзший гравий, твердый, как гранит, не брали ни кайло, ни заступ. Как только земля начинала оттаивать под летним солнцем, старатели срывали с нее покров. Тогда-то и наступала пора добычи. Зимой же они делали запасы продовольствия, охотились на лосей, готовились к летней работе, а самые унылые темные месяцы бездельничали в больших приисковых поселках вроде Серкла и Сороковой Мили.

— Непременно будет зимняя добыча, — поддакнул Харниш. — Погодите, вот откроют золото вверх по течению. Тогда увидите, как будем работать. Что нам мешает жечь дрова, пробивать шурфы и разведывать коренную породу? И крепления не нужно. Промерзший гравий будет стоять, пока ад не обледенеет, а пар от адских котлов не превратится в мороженое. На глубине в сто футов будут вестись разработки, и даже очень скоро. Ну, так вот, Элия, я иду с вами.

Элия засмеялся, взял своих спутников за плечи и подтолкнул к двери.

— Постой! — крикнул Харниш. — Я не шучу.

Все трое круто повернулись к нему; лица их выражали удивление, радость и недоверие.

— Да будет тебе, не дури, — сказал Финн, тоже лесоруб, спокойный, степенный уроженец Висконсина.

— Мои нарты и собаки здесь, — ответил Харниш. — На двух упряжках легче будет; поклажу разделим пополам. Но сперва придется ехать потише, собакито умаялись.

Элия, Финн и Хайнс с нескрываемой радостью слушали Харниша, хотя им все еще не верилось, что он говорит серьезно.

— Послушай, Время-не-ждет, — сказал Джо Хайнс. — Ты нас не морочишь? Говори прямо. Ты вправду хочешь с нами?

Харниш вместо ответа протянул руку и потряс руку Хайнса.

— Тогда ступай ложись, — посоветовал Элия. — Мы выйдем в шесть, спать-то осталось всего каких-нибудь четыре часа.

— Может, нам задержаться на день? — предложил Финн. — Пусть он отдохнет.

Но гордость не позволила Харнишу согласиться.

— Ничего подобного, — возмутился он. — Мы все выйдем в шесть часов. Когда вас подымать? В пять? Ладно, я вас разбужу.

— Лучше поспи, — предостерег его Элия. — Сколько же можно без передышки?

Харниш и в самом деле устал, смертельно устал. Даже его могучие силы иссякли. Каждый мускул требовал сна и покоя, восставал против попытки опять навязать ему работу, в страхе отшатывался от тропы. Рассудок Харниша не мог не внять этому ожесточенному бунту доведенного до изнеможения тела. Но где-то в глубинах его существа горел сокровенный огонь Жизни, и он слышал гневный голос, укоризненно нашептывающий ему, что на него смотрят все его друзья и приятели, что он может еще раз щегольнуть доблестью, блеснуть силой перед признанными силачами. Это был все тот же извечный самообман, которым тешит себя Жизнь; повинны были и виски, и удаль, и суетное тщеславие.

— Что я — младенец? — засмеялся Харниш. — Два месяца я не пил, не плясал, души живой не видел. Ступайте спать. В пять я вас подыму.

И весь остаток ночи он так и проплясал в одних носках, а в пять утра уже колотил изо всей мочи в дверь своих новых спутников и, верный своему прозвищу, выкрикивал нараспев:

— Время не ждет! Эй вы, искатели счастья на Стюарт-реке! Время не ждет! Время не ждет!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На этот раз путь оказался много легче. Дорога была лучше укатана, нарты шли налегке и не мчались с бешеной скоростью, дневные перегоны были короче. За свою поездку в Дайю Харииш загнал трех индейцев, но его новые спутники знали, что, когда они доберутся до устья Стюарта, им понадобятся силы, и поэтому старались не переутомляться. Для Харниша, более выносливого, чем они, это путешествие явилось просто отдыхом после двухмесячного тяжелого труда. На Сороковой Миле они задержались на два дня, чтобы дать передохнуть собакам, а на Шестидесятой пришлось оставить упряжку Харниша. В отличие от своего хозяина, собаки не сумели во время пути восстановить запас сил, исчерпанный в бешеной скачке от Селкерка до Серкла. И когда путники вышли из Шестидесятой Мили, нарты Харниша везла новая упряжка.

На следующий день они стали лагерем у группы островов в устье Стюарта. Харниш только и говорил, что о будущих приисковых городах и, не слушая насмешек собеседников; мысленно застолбил все окрестные, поросшие лесом острова.

— А что, если как раз на Стюарте и откроется золото? — говорил он.

— Тогда вам, может, кое-что достанется, а может, и нет. Ну, а я своего не упущу. Вы лучше подумайте и войдите со мной в долю.

Но те заупрямились.

— Ты такой же чудак, как Харпер и Джо Ледью, — сказал Хайнс. — Они тоже этим бредят. Знаешь большую террасу между Клондайком и Лосиной горой? Так вот, инспектор на Сороковой Миле говорил, что месяц назад они застолбили ее: «Поселок Харпера и Ледью». Ха! Ха!

Элия и Финн тоже захохотали, но Харниш не видел в этом ничего смешного.

— А что я говорил? — воскликнул он. — Что-то готовится, все это чуют. Чего ради стали бы они столбить террасу, если бы не чуяли? Эх, жаль, что не я это сделал.

Явное огорчение Харниша было встречено новым взрывом хохота.

— Смейтесь, смейтесь! Вот то-то и беда с вами. Вы все думаете, что разбогатеть можно, только если найдешь золото. И вот когда начнутся большие дела, вы и приметесь скрести поверху да промывать — и наберете горсть-другую. По-вашему, ртуть — это одна глупость, а золотоносный песок создан господом богом нарочно для обмана дураков и чечако. Подавай вам жильное золото, а вы и наполовину не выбираете его из земли, да и этого еще половина остается в отвалах. А богатство достанется тем, кто будет строить поселки, устраивать коммерческие компании, открывать банки…

Громкий хохот заглушил его слова. Банки на Аляске!

Слыхали вы что-нибудь подобное?

— Да, да! И биржу…

Слушатели его просто помирали со смеху. Джо Хайнс, держась за бока, катался по расстеленному на снегу одеялу.

— А потом придут большие акулы, золотопромышленники; они скупят целиком русла ручьев, где вы скребли землю, будто какие-нибудь куры несчастные, и летом будут вести разработки напоров воды, а зимой станут прогревать почву паром…

Прогревать паром! Эка, куда хватил! Харниш явно уже не знал, что и придумать, чтобы рассмешить компанию. Паром! Когда еще огнем не пробовали, а только говорили об этом, как о несбыточной мечте!

— Смейтесь, дурачье, смейтесь! Вы же как слепые.

Точно писклявые котята. Если только на Клондайке заварится дело, да ведь Харпер и Ледью будут миллионерами! А если на Стюарте — увидите, как заживет поселок Элама Харниша. Вот тогда придете ко мне с голодухи… — Он вздохнул и развел руками. — Ну, что ж делать, придется мне ссудить вас деньгами или нанять на работу, а то и просто покормить.

Харниш умел заглядывать в будущее. Кругозор его был неширок, но то, что он видел, он видел в грандиозных масштабах. Ум у него был уравновешенный, воображение трезвое, беспредметных мечтаний он не знал. Когда ему рисовался оживленный город среди лесистой снежной пустыни, он предпосылал этому сенсационное открытие золота и затем выискивал удобные места для пристаней, лесопилок, торговых помещений и всего, что требуется приисковому центру на далеком Севере. Но и это, в свою очередь, было лишь подмостками, где он рассчитывал развернуться вовсю. В северной столице его грез успех и удача поджидали его на каждой улице, в каждом доме, во всех личных и деловых связях с людьми. Тот же карточный стол, но неизмеримо более обширный; ставки без лимита, подымай хоть до неба; поле деятельности — от южных перевалов до северного сияния. Игра пойдет крупная — такая, какая и не снилась ни одному юконцу; и он, Элам Харниш, уж позаботится, чтобы не обошлось без него.

А пока что еще не было — ничего, кроме предчувствия. Но счастье придет, в этом он не сомневался. И так же как, имея на руках сильную карту, он поставил бы последнюю унцию золота, — так и здесь он готов был поставить на карту все свои силы и самое жизнь ради предчувствия, что в среднем течении Юкона откроется золото. И вот он со своими тремя спутниками, с лайками, нартами, лыжами поднимался по замерзшему Стюарту, шел и шел по белой пустыне, где бескрайнюю тишину не нарушал ни человеческий голос, ни стук топора, ни далекий ружейный выстрел. Они одни двигались в необъятном ледяном безмолвии, крохотные земные твари, проползавшие за день положенные двадцать миль; питьевой водой им служил растопленный лед, ночевали они на снегу, подле собак, похожих на заиндевевшие клубки шерсти, воткнув в снег около нарт четыре пары охотничьих лыж.

Ни единого признака пребывания человека не встретилось им в пути, лишь однажды они увидели грубо сколоченную лодку, припрятанную на помосте у берега. Кто бы ни оставил ее там, он не вернулся за ней, и путники, покачав головой, пошли дальше. В другой раз они набрели на индейскую деревню, но людей там не было: очевидно, жители ушли к верховьям реки охотиться на лося. В двухстах милях от Юкона они обнаружили наносы, и Элия решил, что это то самое место, о котором говорил Эл Мэйо. Тут они раскинули лагерь, сложили продовольствие на высокий помост, чтобы не дотянулись собаки, и принялись за работу, пробивая корку льда, покрывающую землю.

Жизнь они вели простую и суровую. Позавтракав, они с первыми проблесками тусклого рассвета выходили на работу, а когда темнело, стряпали, прибирали лагерь; потом курили и беседовали у костра, прежде чем улечься спать, завернувшись в заячий мех, а над ними полыхало северное сияние и звезды плясали и кувыркались в ледяном небе. Пища была однообразная: лепешки, сало, бобы, иногда рис, приправленный горстью сушеных слив. Свежего мяса им не удавалось добыть. Кругом — ни намека на дичь, лишь изредка попадались следы зайцев или горностаев. Казалось, все живое бежало из этого края. Это было им не в новинку; каждому из них уже случалось видеть, как местность, где дичь так и кишела, через год или два превращалась в пустыню.

Золота в наносах оказалось мало — игра не стоила свеч. Элия, охотясь на лося за пятьдесят миль от стоянки, промыл верхний слой гравия на широком ручье и получил хороший выход золота. Тогда они впрягли собак в нарты и налегке отправились к ручью. И здесь, быть может, впервые в истории Юкона, была сделана попытка пробить шурф среди зимы. Идея принадлежала Харнишу. Очистив землю от мха и травы, они развели костер из сухой елки. За шесть часов земля оттаяла на восемь дюймов в глубину. Пустив в ход кайла и заступы, они выбрали землю и опять разложили костер. Окрыленные успехом, они работали с раннего утра до позднего вечера. На глубине шести футов они наткнулись на гравий. Тут дело пошло медленней. Но они скоро научились лучше пользоваться огнем, и в один прием им удавалось отогреть слой гравия в пять-шесть дюймов. В пласте мощностью в два фута оказался мельчайший золотой песок, потом опять пошла земля. На глубине в семнадцать футов опять оказался пласт гравия, содержащий золото в крупицах; каждая промывка давала золота на шесть — восемь долларов. К несчастью, пласт был тонкий, всего-то в дюйм, а ниже опять обнажилась земля. Попадались стволы древних деревьев, кости каких-то вымерших животных. Однако золото они нашли — золото в крупицах! Скорей всего здесь должно быть и коренное месторождение. Они доберутся до него, как бы глубоко оно ни запряталось. Хоть на глубине в сорок футов! Они разделились на две смены и рыли одновременно два шурфа, работая круглые сутки: день и ночь дым от костров поднимался к небу.

Когда у них кончились бобы, они отрядили Элию на стоянку, чтобы пополнить запасы съестного. Элия был человек опытный, закаленный; он обещал вернуться на третий день, рассчитывая в первый день налегке проехать пятьдесят миль до стоянки, а за два дня проделать обратный путь с нагруженными нартами. Но Элия вернулся уже на другой день к вечеру. Спутники его как раз укладывались спать, когда услышали скрип полозьев.

— Что случилось? — спросил Генри Финн, разглядев при свете костра пустые нарты и заметив, что лицо Элии, и без того длинное и неулыбчивое, еще больше вытянулось и помрачнело.

Джо Хайнс подбросил дров в огонь, и все трое, завернувшись в одеяла, прикорнули у костра. Элия, закутанный в меха, с заиндевевшими бородой и бровями, сильно смахивал на рождественского деда, как его изображают в Новой Англии.

— Помните большую ель, которая подпирала нашу кладовку со стороны реки? — начал Элия.

Долго объяснять не пришлось. Могучее дерево, которое казалось столь прочным, что стоять ему века, подгнило изнутри, — по какой-то причине иссякла сила в корнях, и они не могли уже так крепко впиваться в землю. Тяжесть кладовки и плотной шапки снега довершили беду, — так долго поддерживаемое равновесие между мощью дерева и силами окружающей среды было нарушено: ель рухнула наземь, увлекая в своем падении кладовку, и этим, в свою очередь, нарушила равновесие сил между четырьмя людьми с одиннадцатью собаками и окружающей средой. Все запасы продовольствия погибли. Росомахи проникли в обвалившуюся кладовку и либо сожрали, либо испортили все, что там хранилось.

— Они слопали сало, и чернослив, и сахар, и корм для собак, — докладывал Элия. — И, черт бы их драл, перегрызли мешки и рассыпали всю муку, бобы и рис. Поверите ли, за четверть мили от стоянки валяются пустые мешки, — вон куда затащили.

Наступило долгое молчание. Остаться среди зимы без запасов в этом покинутом дичью краю означало верную гибель. Но молчали они не потому, что страх сковал им языки: трезво оценивая положение, не закрывая глаза на грозившую опасность, они прикидывали в уме, как бы предотвратить ее. Первым заговорил Джо Хайнс:

— Надо просеять снег и собрать бобы и рис…

Правда, рису-то и оставалось всего фунтов восемь — десять.

— Кто-нибудь из нас на одной упряжке поедет на Шестидесятую Милю,

— сказал Харниш.

— Я поеду, — вызвался Финн.

Они еще помолчали.

— А чем же мы будем кормить вторую упряжку, пока он вернется? — спросил Хайнс. — И сами что будем есть?

— Остается одно, — высказался, наконец, Элия. — Ты, Джо, возьмешь вторую упряжку, поднимешься вверх по Стюарту и разыщешь индейцев. У них добудешь мясо. Ты вернешься иного раньше, чем Генри съездит на Шестидесятую Милю и обратно. Нас здесь останется только двое, и мы как-нибудь прокормимся.

— Утром мы все пойдем на стоянку и выберем, что можно, из-под снега, — сказал Харниш, заворачиваясь в одеяло. — А теперь спать пора, завтра встанем пораньше. Хайнс и Финн пусть берут упряжки. А мы с Дэвисом пойдем в обход, один направо, другой налево, — может, по пути и вспугнем лося.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Утром, не мешкая, отправились в путь. Хайнс, Финн и собаки, ослабевшие на голодном пайке, целых два дня добирались до стоянки. На третий день, в полдень, пришел Элия, но с пустыми руками. К вечеру появился Харниш, тоже без дичи. Все четверо тщательно просеяли снег вокруг кладовки. Это была нелегкая работа — даже в ста ярдах от кладовки им еще попадались отдельные зерна бобов. Все они проработали целый день. Добыча оказалась жалкой, и в том, как они поделили эти скудные запасы пищи, сказались мужество и трезвый ум всех четверых.

Как ни мало набралось продовольствия, львиная доля была оставлена Дэвису и Харнишу. Ведь двое других поедут на собаках, один вверх, другой вниз по Стюарту, и скорей раздобудут съестное. А двоим остающимся предстояло ждать, пока те вернутся. Правда, получая по горсточке бобов в сутки, собаки быстро не побегут, но на худой конец они сами могут послужить пищей для людей. У Харниша и Дэвиса даже собак не останется. Поэтому выходило, что именно они брали на себя самое тяжкое испытание. Это само собой разумелось, — иного они и не хотели.

Зима близилась к концу. Как всегда на Севере, и эта весна, весна 1896 года, подкрадывалась незаметно, чтобы грянуть внезапно, словно гром среди ясного неба. С Каждым днем солнце вставало все ближе к востоку, дольше оставалось на небе и заходило дальше к западу. Кончился март, наступил апрель. Харниш и Элия, исхудалые, голодные, терялись в догадках: что же стряслось с их товарищами? Как ни считай, при всех непредвиденных задержках в пути они давно должны были вернуться. Несомненно, они погибли. Все знают, что с любым путником может случиться беда, — поэтомуто и было решено, что Хайнс и Финн поедут в разные стороны. Очевидно, погибли оба; для Харниша и Элии это был последний сокрушительный удар.

Но они не сдавались и, понимая безнадежность своего положения, все же кое-как поддерживали в себе жизнь. Оттепель еще не началась, и они собирали снег вокруг разоренной кладовки и распускали его в котелках, ведерках, тазах для промывки золота. Дав воде отстояться, они сливали ее, и тогда на дне сосуда обнаруживался тонкий слой слизистого осадка. Это была мука — микроскопические частицы ее, разбросанные среди тысяч кубических ярдов снега. Иногда в осадке попадались разбухшие от воды чаинки или кофейная гуща вперемешку с землей и мусором. Но чем дальше от кладовки они собирали снег, тем меньше оставалось следов муки, тем тоньше становился слизистый осадок.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5