Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Межзвездный скиталец

ModernLib.Net / Социально-философская фантастика / Лондон Джек / Межзвездный скиталец - Чтение (стр. 16)
Автор: Лондон Джек
Жанр: Социально-философская фантастика

 

 


Вновь ожила во мне надежда. Я тщательно сохранил части, оставшиеся от трупа. Тщательно прикрыл мои каменные цистерны плоскими камнями, чтобы под солнечными лучами не испарилась драгоценная влага и ветер не разметал ее брызгами. Я собирал крохотные кусочки обрывков водорослей и сушил их на солнце, чтобы создать хоть какую-нибудь подстилку для моего бедного тела на жестких камнях, на которых приходилось спать. И платье мое было теперь сухо – впервые за много дней; я наконец заснул тяжелым сном истощенного человека, к которому возвращается здоровье.

Я проснулся новым человеком. Отсутствие солнца не угнетало меня, и я скоро убедился, что Господь не забыл меня и во время моего сна приготовил мне другое чудесное благодеяние. Не доверяя своим глазам, я тер их кулаками и опять глядел на море: насколько охватывал взор, все камни по берегу были покрыты тюленями! Их были целые тысячи, а в воде играли другие тысячи, и шум, который они производили, был оглушителен. Я сразу понял – вот лежит мясо, остается только брать его, – мясо, которого хватило бы на десятки судовых экипажей!

Я немедленно схватил свое весло – кроме него, на всем острове не было ни кусочка дерева – и осторожно стал приближаться к этому чудовищному складу провизии. Я скоро убедился, что эти морские звери не знают человека. При моем приближении они не обнаружили никаких признаков тревоги, и убивать их веслом по голове оказалось детской игрушкой.

Когда я таким образом убил третьего или четвертого тюленя, на меня вдруг напало непостижимое безумие. Я, как ошалелый, стал избивать их без конца! Два часа подряд я неустанно работал веслом, пока сам не стал валиться от усталости. Не знаю, сколько я бы еще мог их избить, но через два часа, как бы повинуясь какому-то сигналу, все уцелевшие тюлени побросались в воду и быстро исчезли.

Я насчитал свыше двухсот убитых тюленей, и меня смутило и испугало безумие, побудившее меня учинить такое избиение. Я согрешил ненужной расточительностью и после того, как освежился этой хорошей, здоровой пищей, принес свое раскаяние существу, милосердием которого был так чудесно спасен. Я работал до сумерек и ночью, освежевывая тюленей, разрезая мясо на полосы и раскладывая их на вершинах камней для сушки на солнце. В щелях и трещинах скал на наветренной стороне острова я нашел немного соли и этой солью натер мясо для предохранения от порчи.

Четверо суток трудился я таким образом и в конце этого времени ощутил немалую гордость при виде того, что ни одна кроха мясного запаса не была растрачена зря! Непрерывный труд оказался благодетельным для моего тела, быстро окрепшего на здоровой пище. И вот еще признак перста судьбы: за все восемь лет, которые я провел на этом бесплодном острове, ни разу не было такого долгого периода ясной погоды и постоянного ведра, как в период, непосредственно последовавший за избиением тюленей!

Прошло много месяцев, пока тюлени вновь посетили мой остров. Тем Временем я, однако, не предавался праздности. Я выстроил себе каменный шалаш и рядом с ним кладовую для хранения вяленого мяса. Этот шалаш я покрыл тюленьими шкурами, так что кровля не пропускала воды. И когда дождь стучал по крыше, я не переставал думать о том, что поистине царская, по цене мехов на лондонском рынке, кровля предохраняет выброшенного морем матроса от разгула стихии!

Я очень скоро убедился в необходимости вести какойнибудь счет времени, без чего я потерял бы всякое представление о днях недели, не мог бы отличить их один от другого и не знал бы воскресных дней.

Я мысленно вернулся к счету времени, практиковавшемуся в лодке капитаном Николем: многократно и старательно перебрал в уме все события, все дни и ночи, проведенные на острове. По семи камням, стоявшим за моей хижиной, я вел свой недельный календарь. В одном месте весла я делал небольшую зарубку на каждую неделю, а на другом конце весла помечал месяцы, добавляя нужное число дней каждый месяц, по истечении четырех недель.

Таким образом, я мог праздновать как следовало воскресенье. На весле я вырезал краткую молитву, соответствующую моему положению, и по воскресеньям не забывал распевать ее. Бог в своем милосердии не забыл меня, и я за эти восемь лет ни разу не забывал в надлежащее время вспоминать Господа.

Изумительно, сколько требовалось работы, чтобы удовлетворить самые немудрые потребности человека в еде и крове! В тот первый год я редко бывал праздным. Жилище, представлявшее собою просто логовище из камней, потребовало тем не менее шести недель работы. Сушение и бесконечные скобления тюленьих шкур, чтобы они сделались мягкими и гибкими для выделки одежды, занимали у меня все свободное время на протяжении многих месяцев.

Затем оставался вопрос о водоснабжении. После каждого сильного шторма летящие брызги солили мои запасы дождевой воды, и иногда мне очень круто приходилось в ожидании, пока выпадут новые дожди без сопровождения сильных ветров. Зная, что капля по капле и камень долбит, я выбрал большой камень, гладкий и плотный, и при помощи меньших камней начал выдалбливать его. В пять недель невероятного труда мне удалось таким образом выдолбить вместилище, заключавшее в себе галлона полтора воды. Потом я таким же образом сделал себе кувшин на четыре галлона. Это потребовало девяти недель работы. Время от времени я делал сосуды помельче. В одном сосуде, вместимостью в восемь галлонов, через семь недель работы открылась трещина.

Только на четвертом году пребывания на острове, когда я наконец примирился с возможностью, что мне придется провести здесь всю свою жизнь, я создал свой шедевр. Он отнял у меня восемь месяцев, но был непроницаем и вмещал свыше тридцати галлонов! Эти каменные сосуды были для меня большим счастьем – иногда я забывал о своем унизительном положении и начинал гордиться ими. Они казались мне изящнее, чем самая дорогая мебель какой-нибудь королевы! Я сделал себе также небольшой каменный сосуд, емкостью не больше кварты, чтобы им наливать воду в мои большие сосуды. Если я скажу, что эта квартовая посуда весила тридцать фунтов, то читатель поймет, что собирание дождевой воды было весьма нелегкой задачей.

Таким образом я сделал свою дикую жизнь настолько комфортабельной, насколько это было возможно. Я устроил себе уютный и надежный приют; что касается провизии, у меня всегда был под рукой шестимесячный запас, который я предохранял от порчи солением и высушиванием.

Хотя я был лишен общества людей и около меня не было ни одного живого существа – даже собаки или кошки, – я все же мирился со своей участью легче, чем в данном положении с нею примирились бы тысячи других людей. В пустынном месте, куда меня забросила судьба, я чувствовал себя гораздо счастливее многих, за гнусные преступления обреченных влачить существование в одиночном заключении, наедине с грызущей совестью.

Как ни печальны были мои перспективы, я все же надеялся, что провидение, выбросившее меня на эти бесплодные скалы как раз в тот момент, когда голод довел меня до нравственной гибели и меня чуть не поглотила пучина морская, в конце концов пошлет кого-нибудь мне на помощь.

Но если я был лишен общества ближних и всяких жизненных удобств, я не мог не видеть, что в моем отчаянном положении имеются и некоторые преимущества. Я мирно владел всем островом, как мал он ни был. По всей вероятности, никто не явится оспаривать мое право, кроме, разве, земноводных тварей океана. И так как остров был почти неприступен, то ночью мой покой не нарушался страхами нападения людоедов или хищных зверей.

Но человек странное, непонятное существо! Я, просивший у Бога, как милости, гнилого мяса и достаточного количества не слишком солоноватой воды, как только поел в изобилии соленого мяса и попил пресной воды, я уже начал испытывать недовольство своей судьбой! Я начал испытывать потребность в огне, во вкусе вареного мяса. Я ловил себя на том, что мне хочется лакомств, какие составляли мои ежедневные трапезы в Эльктоне. Наперекор всем своим стараниям, я не переставал мечтать о вкусных вещах, которые я ел, и о тех, которые буду есть, если когда-нибудь спасусь из этой пустыни!

Я полагаю, что во мне говорил ветхий Адам – проклятие праотца, который был первым ослушником заповедей Божиих. Всего удивительнее в человеке его вечное недовольство, его ненасытность, отсутствие мира с собою и с Богом, вечное беспокойство и бесполезные порывы, ночи, полные тщетных грез, своевольных и неуместных желаний. Сильно меня угнетала также тоска по табаку. День был для меня большей мукой, ибо во сне я иногда получал то, о чем тосковал: я тысячи раз видел себя во сне владельцем бочек табаку, корабельных грузов, целых плантаций табаку!

Но я боролся с собою. Я неустанно молил Господа ниспослать мне смиренное сердце и умерщвлял свою плоть неослабным трудом. Не будучи в состоянии исправить душу свою, я решил усовершенствовать мой бесплодный остров. Четыре месяца работал я над сооружением каменной стены длиною в тридцать футов и вышиною в двенадцать. Она служила защитою хижине в период сильных штормов, когда весь остров дрожал как буревестник в порывах урагана. И время это не было потрачено даром. После этого я спокойно лежал в уютном прикрытии, в то время как весь воздух на высоте сотни футов над моей головой представлял собою сплошной поток воды, гонимый ветром на восток.

На третий год я начал строить каменный столб. Вернее, это была пирамида, четырехугольная пирамида, широкая в основании и не слишком круто суживающаяся к вершине. Я вынужден был строить именно таким образом, ибо ни дерева, ни какого-либо орудия не было на всем острове, и лесов поставить я не мог. Только к концу пятого года моя пирамида была закончена. Она стояла на вершине островка. Теперь, вспоминая, что эта вершина лишь на сорок футов возвышалась над уровнем моря и что вышка моей пирамиды на сорок футов превышала высоту вершины острова, я вижу, что без помощи орудий мне удалось удвоить высоту острова. Кто-нибудь, не подумав, скажет, что я нарушал планы Бога при сотворении мира. Я утверждаю, что это не так, ибо разве я не входил в планы Бога, как часть их, вместе с этой кучей камней, выдвинутых из недр океана? Руки, которыми я работал, спина, которую я гнул, пальцы, которыми я хватал и удерживал камни, – разве они не входили в состав Божиих планов? Я много раздумывал над этим и теперь знаю, что был тогда совершенно прав.

На шестом году я расширил основание моей пирамиды, так что через полтора года после этого высота моего монумента достигла пятидесяти футов над высотою острова. Это была не Вавилонская башня. Она служила двум целям: давала мне пункт наблюдения, с которого я мог обозревать океан, высматривая корабли, и усиливала вероятность того, что мой остров будет замечен небрежно блуждающим взглядом какого-нибудь моряка. Кроме того, постройка пирамиды способствовала сохранению моего телесного и душевного здоровья. Так как руки мои никогда не были праздны, то на этом острове сатане нечего было делать. Он терзал меня только во сне главным образом видениями различной снеди и видом гнусного зелья, называемого табаком.

В восемнадцатый день июня месяца, на шестом году моего пребывания на острове, я увидел парус. Но он прошел слишком далеко на подветренной стороне, чтобы моряки могли разглядеть меня. Я не испытывал разочарования – одно появление этого паруса доставило мне живейшее удовлетворение. Оно убедило меня в том, в чем я до этого несколько сомневался, а именно: что эти моря иногда посещаются мореплавателями.

Между прочим, в том месте, где тюлени выходили на берег, я построил две боковые низкие стенки, суживавшиеся в ступеньки, где я с удобством мог убивать тюленей, не пугая их собратий, находившихся за стеною, и не давая возможности раненому или испугавшемуся тюленю убежать и распространить панику. На постройку этой западни ушло семь месяцев.

С течением времени я привык к своей участи, и дьявол все реже посещал меня во сне, чтобы терзать ветхого Адама безбожными видениями табаку и вкусной снеди. Я продолжал есть тюленину и находить ее вкусной, пить пресную дождевую воду, которую всегда имел в изобилии. Я знаю, Бог слышал меня, ибо за все время пребывания на острове я ни разу не болел, если не считать двух случаев, вызванных обжорством, о чем я расскажу ниже.

На пятом году, еще до того, как я убедился, что корабли иногда посещают эти воды, я начал высекать на моем весле подробности наиболее замечательных событий, случившихся со мной с той поры, как я покинул мирные берега Америки. Я старался сделать эту повесть как можно более четкой и долговечной, причем буквы брал самые маленькие. Иногда вырезание шести или даже пяти букв отнимало у меня целый день.

И на тот случай, если судьбе так и не угодно будет дать мне желанный случай вернуться к друзьям и к моей семье в Эльктоне, я награвировал, то есть вырезал, на широком конце весла повесть о моих злоключениях, о которой уже говорил.

Это весло, оказавшееся столь полезным для меня в моем бедственном положении и теперь заключавшее в себе летопись участи моей и моих товарищей, я всячески берег. Я уже не рисковал более убивать им тюленей. Вместо этого я сделал себе каменную палицу, фута в три длины и соответствующего диаметра, на отделку которой у меня ушел ровно месяц. Чтобы уберечь весло от влияний погоды (ибо я пользовался им в ветреные дни как флагштоком, укрепляя на вершине моей пирамиды; к нему я привязывал флаг, сделанный из одной из моих драгоценных рубашек), я сделал для него покрышку из хорошо обработанных тюленьих шкур.

В марте шестого года моего заключения я пережил один из сильнейших штормов, каких когда-либо был свидетелем человек. Шторм начался около девяти часов вечера тем, что с юго-запада налетали черные облака и сильный ветер; около одиннадцати он превратился в ураган, сопровождаемый непрерывными раскатами грома и самой ослепительной молнией, какую я когда-либо видел.

Я боялся за целость моего островка! Со всех сторон напирали огромные волны, не доставая лишь до верхушки моей пирамиды. Здесь я чуть не погиб и не задохся от напора ветра и брызг. Я видел, что уцелел только благодаря тому, что соорудил пирамиду и таким образом вдвойне увеличил высоту острова.

Утром я имел еще больше причин быть благодарным судьбе. Вся запасенная мною дождевая вода стала соленой, за исключением крупного сосуда, находившегося на подветренной стороне пирамиды. Я знал, что если буду экономить, то мне хватит воды до следующих дождей, как бы они ни запоздали. Хижину мою почти совсем размыли волны, а от огромного запаса тюленины осталось лишь немного мясной каши. Но я был приятно поражен, найдя на скалах выброшенную во множестве рыбу. Я набрал и этих рыб не более и не менее как тысячу двести девятнадцать штук; я разрезал их и провялил на солнце, как это делают с трескою. Эта благоприятная перемена диеты не замедлила дать свои результаты. Я объелся, всю ночь мучился и едва не умер.

На седьмой год моего пребывания на острове, в том же марте, опять налетела такая же буря. И после нее, к моему изумлению, я нашел огромного мертвого кита, совершенно свежего, выброшенного на берег волнами! Представьте себе мой восторг, когда во внутренностях огромного животного я нашел глубоко засевший гарпун обыкновенного типа, с привязанной к нему веревкой в несколько десятков футов.

Таким образом, во мне снова ожили надежды, что я в конце концов найду случай покинуть пустынный остров. Без сомнения, эти моря посещаются китоловами, и если только я не буду падать духом, то рано или поздно меня спасут. Семь лет я питался тюленьим мясом – и теперь, при виде огромного множества разнообразной и сочной пищи, я опять поддался слабости и поел ее в таком количестве, что опять чуть не умер! И все это были лишь заболевания, вызванные непривычностью пищи для моего желудка, приучившегося переваривать только одно тюленье мясо и ничего другого.

Я наготовил на целый год китового мяса. Под лучами солнца я растопил в расщелинах камней много жиру, в который, добавляя соль, макал полоски мяса во время еды. Из драгоценных обрывков моих рубашек я мог даже ссучить фитиль; имея стальной гарпун и камень, я сумел бы высечь огонь для ночи. Но в этом не было нужды, и я скоро отказался от этой мысли. Мне не нужен был свет с наступлением темноты, ибо я привык спать с солнечного захода до восхода и зимою, и летом.


Здесь я, Дэррель Стэндинг, должен прервать свое повествование и отметить один свой вывод. Так как личность человека непрерывно растет и представляет собою сумму всех прежних существований, взятых в одно, то каким образом смотритель Этертон мог сломить мой дух в своем застенке? Я – жизнь, которая не исчезает, я – то строение, которое воздвигалось веками прошлого – и какого прошлого! Что значили для меня десять дней и ночей в смирительной куртке? Для меня, некогда бывшего Даниэлем Фоссом и в течение восьми лет учившегося терпению в каменной школе далекого Южного океана?


В конце восьмого года пребывания на острове, в сентябре, когда я только что разработал честолюбивые планы поднять свою пирамиду до шестидесяти футов над вершиною острова, я в одно утро проснулся и увидел корабль со спущенными парусами и в таком расстоянии, что с него мог быть услышан мой крик. Чтобы меня заметили, я подбрасывал весло вверх, прыгал со скалы на скалу, – словом, всячески проявлял жизнь и деятельность, пока не убедился, что офицеры, стоявшие на шканцах, смотрят на меня в подзорные трубки. Они ответили мне тем, что указали на крайний западный конец острова, куда я и поспешил, увидев лодку и в ней человек шесть экипажа. Как я впоследствии узнал, корабль привлекла моя пирамида, и он несколько изменил свой курс, чтобы ближе рассмотреть столь странную постройку, имевшую большую высоту, чем одинокий остров, на котором она стояла.

Но прилив был слишком силен, чтобы лодка могла пристать к моему негостеприимному берегу. После нескольких безуспешных попыток матросы сигнализировали мне, что должны вернуться на корабль. Представьте себе мое отчаяние при невозможности покинуть пустынный остров! Я схватил свое весло (которое давно уже решил пожертвовать Филадельфийскому музею, если когда-нибудь вырвусь из пустыни) и вместе с этим веслом очертя голову бросился в пену прибоя. И так мне везло, так еще много оставалось во мне силы и гибкости, что я добрался до лодки!

Не могу не рассказать здесь любопытного случая. Корабль к этому времени так далеко отнесло, что нам пришлось целый час плыть до него. В течение этого часа я предался наклонностям, убитым во мне многими годами, и попросил у второго штурмана, сидевшего на руле, кусочек жевательного табаку. Он сделал это, протянув мне также свою трубку, наполненную первостатейным виргинским листовым табаком. Не прошло и десяти минут, как я отчаянно заболел! И причина не возбуждала сомнений: организм мой совершенно отвык от табаку, и я теперь страдал от отравления табаком, какое случается с каждым мальчиком во время первых попыток курения. Опять я получил основание быть благодарным Господу – и с того дня по день моей смерти я не употреблял и даже не желал этого гнусного зелья.


Я, Дэррель Стэндинг, должен теперь закончить повествование об изумительных деталях жизни, которую я вторично пережил, лежа без сознания в смирительной куртке тюрьмы Сан-Квэнтина. Часто приходил мне в голову вопрос: остался ли Даниэль Фосс верен своему решению и отдал ли свое резное весло Филадельфийскому музею?

Узнику одиночки очень трудно сообщаться с внешним миром. Однажды со сторожем, в другой раз с краткосрочником, сидевшим в одиночке, я передал, заставив заучить наизусть, письмо с запросом, адресованным хранителю музея. И хотя мне были даны самые торжественные клятвы, но оба эти человека надули меня. Только после того, как Эд Моррель, по странному капризу судьбы, был освобожден из одиночки и назначен главным старостой всей тюрьмы, я получил возможность отправить письмо. Ниже я привожу ответ, присланный мне хранителем Филадельфийского музея и тайком врученный мне Эдом Моррелем:

«Правда, у нас имеется весло, какое вы описываете, но мало кто знает о нем, ибо оно не выставлено в залах для публики. Я занимаю свой пост уже восемнадцать лет и также не знал о его существовании.

Просмотрев наши архивы, я убедился, что такое весло было пожертвовано неким Даниэлем Фоссом из Эльктона в Мериленде в 1821 году. Только после продолжительных поисков нашли мы это весло на чердаке среди разного хлама. Зарубки и повествования вырезаны на весле совершенно так, как вы описываете.

У нас имеется также брошюра, присланная нам, написанная означенным Даниэлем Фоссом и напечатанная в Бостоне фирмою Н. Коверли Мл. в 1834 г. В этой брошюре описаны восемь лет жизни человека, выброшенного на пустынный остров. Очевидно, этот моряк, на старости лет впав в нужду, распространял эту брошюру среди благотворителей.

Меня очень интересует, каким образом вы узнали об этом весле, о существовании которого не подозревали мы, работающие в этом музее. Прав ли я, предположив, что вы прочли о нем рассказ в каком-нибудь дневнике, позднее изданном означенным Даниэлем Фоссом? Я буду рад всякому сообщению по этому предмету и немедленно распоряжусь о том, чтобы весло и брошюра попали в выставочные залы.

Преданный вам О с и я С э л с б е р т и«1.

ГЛАВА XX

Наступило время, когда я принудил смотрителя Этертона к безусловной сдаче, обратившей в пустую фразу его ультиматум – динамит или «крышка». Он оставил меня в покое, как человека, которого нельзя убить смирительной рубашкой. У него люди умирали через несколько часов пребывания в смирительной рубашке. Он умерщвлял несколькими днями «пеленок», хотя жертв его неизменно развязывали и увозили в больницу, прежде чем они испускали дух… А там доктор выдавал свидетельство о том, что они умерли от воспаления легких, брайтовой болезни или порока сердечного клапана.

Но меня смотрителю Этертону так и не удалось убить! Так и не возникло необходимости перевезти в тележке мое изувеченное и умирающее тело в больницу! Но должен сказать, что смотритель Этертон приложил все свои старания и дерзнул на самое худшее. Было время, когда он заключал меня в двойную рубашку. Об этом замечательном случае я должен рассказать.

Случилось так, что одна из газет Сан-Франциско (искавшая выгодного рынка, как всякая газета, как всякое коммерческое предприятие) вздумала заинтересовать радикальную часть рабочего класса тюремной реформой. В результате, так как Рабочий Союз обладал в то время большим политическим влиянием, угодливые политиканы Сакраменто назначили сенатскую комиссию для обследования состояния государственных тюрем.

Эта сенатская комиссия _обследовала_ (простите мой иронический курсив) Сан-Квэнтин. Оказалось, что такой образцовой темницы мир не видел. Сами арестанты об этом свидетельствовали! И нельзя было их винить за это. Они по опыту знали, ч т о влекут за собой подобные обследования. Они знали, что у них будут болеть бока и все ребра вскоре после того, как они дадут свои показания… если эти показания будут не в пользу тюремной администрации.

О, поверьте мне, читатель, это старая сказка! Старой сказкой была она в Древнем Вавилоне за много лет до нашего времени – и я очень хорошо помню время, когда я гнил в тюрьме, в то время как дворцовые интриги потрясали двор.

Как я уже говорил, каждый арестант свидетельствовал о гуманности управления смотрителя Этертона. Их свидетельства о доброте смотрителя, о хорошей и разнообразной еде и о варке этой еды, о снисходительности сторожей вообще, о полном благоприличии, удобствах и комфорте пребывания в тюрьме были так трогательны, что оппозиционные газеты Сан-Франциско подняли негодующий вопль, требуя большей строгости в управлении нашими тюрьмами – иначе, мол, честные, но ленивые граждане соблазнятся и будут искать случая попасть в тюрьму!..

Сенатская комиссия явилась даже в одиночку, где нам троим нечего было ни терять, ни приобретать. Джек Оппенгеймер плюнул им в рожи и послал членов комиссии, всех вместе и каждого порознь, к черту. Эд Моррель рассказал им, какую гнусную клоаку представляет собою тюрьма, обругал смотрителя в лицо. Комиссия рекомендовала дать ему отведать старинного наказания, которое было изобретено прежними смотрителями в силу необходимости управиться как-нибудь с закоренелыми типами вроде Морреля.

Я остерегся оскорбить смотрителя. Я свидетельствовал искусно и как ученый, начав с самого начала и шаг за шагом заставляя моих сенатских слушателей с нетерпением дожидаться следующих деталей, и так ловко сплел я свой рассказ, что они не имели возможности вставить слово или вопрос… и таким образом заставил их выслушать все до конца!

Увы, ни словечка из того, что я рассказал, не просочилось за тюремные стены! Сенатская комиссия дала прекрасную аттестацию смотрителю Этертону и всему СанКвэнтину. Открывшая крестовый поход сан-францисская газета уверила своих читателей из рабочего класса, что Сан-Квэнтин – белее снега, и хотя смирительная рубашка является еще законным средством наказания ослушников, но в настоящее время, при гуманном и справедливом управлении смотрителя Этертона, к смирительной рубашке никогда, ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не прибегают.

И в то время, как бедные ослы из рабочего класса читали и верили, в то время, как сенатская комиссия и спала и ела у смотрителя за счет государства и налогоплательщиков, мы с Эдом Моррелем и Джеком Оппенгеймером лежали в наших смирительных куртках, стянутых еще туже и еще мстительнее, чем когда-либо раньше.

– Да ведь это смеху подобно! – простучал мне Эд Моррель концом своей подошвы.

– Плевать мне на них! – выстукивал Джек.

Что касается меня, то я также выстукал свое горькое презрение и смех. Вспомнив о тюрьмах Древнего Вавилона, я усмехнулся про себя космической улыбкой и отдался охватившей меня волне «малой смерти», делавшей меня наследником всех богов и полным господином времени.

Да, дорогой брат мой из внешнего мира, в то время как благоприятный для смотрителя отчет печатался на станке, а высокопоставленные сенаторы жрали и пили, мы, три живых мертвеца, заживо погребенные в наших одиночках, исходили потом, мучаясь в смирительных рубашках…

После обеда, разгоряченный вином, смотритель Этертон самолично явился посмотреть, что с нами. Меня он, по обыкновению, застал в летаргии. Тут впервые встревожился сам доктор Джексон. Мне вернули сознание нашатырным спиртом, пощекотавшим мне ноздри. Я усмехнулся в физиономии, склонившиеся надо мною.

– Притворяется! – прохрипел смотритель; и по тому, как горело его лицо и как он еле ворочал языком, я понял, что он пьян.

Я облизал губы, требуя воды, потому что мне хотелось говорить.

– Вы осел! – проговорил я наконец с холодной отчетливостью. – Вы осел, трус, гнусность, собака настолько низкая, что жаль тратить плевка в вашу физиономию! Джек Оппенгеймер чересчур благороден с вами! Что касается меня, то я без стыда передаю вам единственную причину, по которой я не плюю вам в рожу: я не хочу унизить себя или мой плевок!

– Мое терпение наконец истощилось! – проговорил он. – Я убью тебя, Стэндинг!

– Вы пьяны, – возразил я, – и я бы вам посоветовал, если вам уж нужно сказать эту фразу, не брать в свидетели такого множества тюремных собак. Они еще выдадут вас когда-нибудь, и вы лишитесь места!

Но он был всецело под властью вина.

– Наденьте на него другую куртку! – скомандовал он. – Ты погиб, Стэндинг, но ты умрешь не в куртке. Мы тебя вынесем хоронить из больницы!..

На этот раз поверх одной куртки на меня набросили другую, которую стянули спереди.

– Боже, боже, смотритель, какая холодная погода! – издевался я. – Какой страшный мороз! Я поистине благодарен вам за вторую куртку! Мне будет почти хорошо.

– Туже! – приказывал он Элю Гетчинсу, который шнуровал меня. – Топчи ногами эту вонючку! Ломай ему ребра!

Должен признаться, что Гетчинс добросовестно постарался.

– Ты будешь клеветать на меня? – бесновался смотритель, и лицо его еще более покраснело от вина и гнева. – Смотри же, чего ты добился! Дни твои сочтены наконец, Стэндинг! Это конец, ты слышишь? Это твоя гибель!

– Сделайте милость, смотритель, – прошептал я (я был почти без сознания от страшных тисков), – заключите меня в третью рубашку. – Стены камеры так и качались вокруг меня, но я изо всех сил старался сохранить сознание, которое выдавливали из меня куртками. – Наденьте еще одну куртку…смотритель…так…будет…э, э, мне теплее!..

Шепот мой замер, и я погрузился в «малую смерть».

После этого пребывания в смирительной куртке я стал совсем другим человеком. Я уже не мог как следует питаться, чем бы меня ни кормили. Я так сильно страдал от внутренних повреждений, что не позволял выслушивать себя. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, у меня отчаянно болят ребра и живот. Но моя бедная, измученная машина продолжает служить. Она дала мне возможность дожить до этих дней и даст возможность прожить еще немного до того дня, когда меня выведут в рубашке без ворота и повесят за шею на хорошо растянутой веревке.

Но заключение во вторую куртку было последней каплей, переполнившей чашу. Оно сломило смотрителя Этертона. Он сдался и признал, что меня нельзя убить. Как я сказал ему однажды:

– Единственный способ избавиться от меня, смотритель, – это прокрасться сюда ночью с топориком!

Джек Оппенгеймер тоже позабавился над смотрителем:

– Знаешь, смотритель, тебе, должно быть, страшно просыпаться каждое утро и видеть себя на своей подушке!

А Эд Моррель сказал смотрителю:

– Должно быть, твоя мать чертовски любила детей, если вырастила тебя!

Когда куртку развязали, я почувствовал какую-то обиду. Мне недоставало моего мира грез. Но это длилось недолго. Я убедился, что могу прекращать в себе жизнь напряжением воли, дополняя ее механическим стягиванием груди и живота при помощи одеяла. Этим способом я приводил себя в физиологическое и психологическое состояние, подобное тому, какое вызывала смирительная рубашка. Таким образом я в любой момент и, не испытывая прежних мук, мог отправиться в скитание по безднам времени.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19