Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История его слуги

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лимонов Эдуард / История его слуги - Чтение (стр. 10)
Автор: Лимонов Эдуард
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Настоящая причина, почему твоя книга не идет в Соединенных Штатах, не имеет ничего общего с ее будто бы контровершиал темой. Причина, по которой никто не коснется твоей книги здесь, та, что Соединенные Штаты имеют куда более высокие стандарты для литературы, и твоя книга просто недостаточно хороша. Кэрол (ее страшная, как смерть, серого цвета подруга, работающая шестеркой в издательстве) на самом деле сказала мне, что твоя книга самоснисходительная и скучная и что она даже не могла и подумать о том, чтобы показать книгу издателю.
      В конце концов твои идеи лежат только на поверхности и значат очень немного. Ты ничто иное, как претенциозный идиот.
      Я сомневаюсь, что ты имеешь даже одного друга в этом мире, которому ты можешь показать это письмо. Ни одного, чтобы посмеяться, как глупо все это.
      Живи и путешествуй с одной работы слуги на другую работу слуги, разглагольствуя свои клише.
      Никто не будет как-либо затронут тем, что ты делаешь.
      Ты ребенок с огромным «Я». Ты мастурбируешь свою дорогу через жизнь».
      Подписи не было.

глава шестая

 
      Я расстался с Дженни очень неожиданно для меня, хотя именно в такой ситуации, в которой хотел всегда расстаться, — она вдруг нашла себе парня, почти сразу же забеременела от него и уехала к нему в другой город, в Лос-Анджелес. Ее Бог дал ей бэби и поместил ее на приличествующее ей место в жизни, со мной она явно нарушала Божий и земной порядок.
      После того как теперь Линда познакомилась с моей бывшей женой Еленой, она сказала мне: «Эдвард, я никак не могу понять, что общего между Дженни и Еленой. Елена — шикарная женщина, а Дженни была почти крестьянка. Пейзант». Я объяснил Линде, что Елена была женой русского поэта Эдуарда Лимонова, а Дженни полтора года была герл-френд другого человека — бедного вэлферщика и безработного, обитателя синглрум окупейшан отелей — нью-йоркца Эдварда.
      Дженни поступила правильно, что ушла, или природа поступила правильно. Наши с ней отношения ничего нового ей не приносили, и хотя мы опять стали делать любовь, иной раз она была безразлична к моему члену, иногда очень редко счастлива, сексуально мы были несовместимы никак. Время от времени Дженни заговаривала о женитьбе, но я говорил, стараясь выглядеть грустным, что у нас нет пока денег для создания семьи, и она на время затихала, соглашалась.
      Я не знаю, подозревала ли она, что у меня есть любовные отношения с другими женщинами, или считала, что я довольствуюсь ее скромной диетой, не знаю. Несколько раз, я помню, Дженни находила у меня в ванной женские вещи — часики, ожерелье, кольцо, и много раз обнаруживала женские шпильки на полу моей спальни. Но она предпочитала верить моим объяснениям, когда я говорил, что у меня оставался ночевать тот или иной из моих приятелей с девушкой, или другую, не всегда ловкую, ложь сочинял, а может быть, Дженни разумно не желала поднимать шума. Я все же думаю, что она не подозревала, какую бурную сексуальную жизнь я вел, а ведь у меня даже была зеленая книжка, в которую я записывал, чтобы не перепугать, свои любовные свидания. Порой у меня бывало две, а то и три разных девушки в день, и я своим донжуанством гордился, как подросток.
      Как бы там ни было, к тому времени, когда Дженни вдруг меня оставила, я уже привык к бесконечному чередованию моей дружелюбности и признательности к ней с ненавистью к ней же, и раздражением. За что я был ей признателен — вы уже знаете, а раздражало меня ее плебейство. Например, как она сидит, растопырив жирные ноги (она начинала полнеть, господа), так что пизду было видать, ну не пизду саму, так ее трусы, а пизда была под ними, она ленилась натянуть или расправить свою длинную юбку. Длинные юбки она носила в подражание Нэнси, ее хозяйке, та всегда облечена в униформу — в волочащиеся даже в снег и грязь по земле платья.
      Я бывало говорил ей: «Дженни, почему ты одеваешься, как старуха, тебе же 22 года? (Ей уже 23 года! Время текло.) И почему ты сидишь в такой вульгарной позе? Ты что, ленишься сдвинуть ноги?»
      Она смеялась, а если я продолжал настаивать, она раздражалась и кричала свое неизменное: «Cut it out, Эдвард! Cut it out! He критикуй меня, я сижу очень естественно, как мне удобно, а другие пусть не смотрят, если им неприятно!»
      Однажды я довел ее таким образом до слез. В тот день мне было особенно противно на нее смотреть: от вырванных зубов мудрости рожа у нее опухла, под носом опять был прыщ, она оскорбляла чувство эстетизма во мне. Я был та еще штучка, господа, но, ей-богу, можно было же за собой следить! Ведь она была рослая и симпатичная девочка, могла бы выглядеть куда лучше, могла бы чуть краситься, скажем. Я ей все это и сказал тогда, и она заплакала.
      — Что ты меня все критикуешь и критикуешь! Ты как мой учитель! — всхлипывала она. — Вместо того, чтобы меня поощрять, ты заставляешь меня чувствовать себя ничтожеством…
      Я сказал Дженни, что я тоже не всегда слушаю людей, но прислушиваюсь и думаю над их замечаниями, и если могу почерпнуть что полезное из их критики, то исправляюсь, учитываю. И ее я критикую, сказал я, не для того, чтобы ее унизить или доказать, что я лучше, а чтобы сделать ее лучше, ведь она мне не безразлична. Хитрый врун Лимонов.
      — И вообще, — сказал я, совсем уже войдя в роль воспитателя, — долго ты будешь, Дженни, убивать свое время в компании Марфы, Дженнифер, даже Бриджит, в конце концов? Тебе нужно встречаться с интеллигентными людьми, больше читать, может быть, даже пойти учиться. Я и то подумываю, в мои-то годы, о том, чтобы пойти учиться в Колумбийский университет. Ты же умненькая девочка, Дженни, не собираешься же ты оставаться всю свою жизнь хаузкипером Стивена Грэя. Твои теперешние приятели и приятельницы куда меньше тебя, ты, безусловно, ярче их всех и талантливей.
      Дженни оживилась, стала строить планы и перестала плакать.
      — Да, Эдвард, мне нужно учиться, — с воодушевлением согласилась она.
      И мы стали обсуждать, куда именно Дженни пойдет учиться. Но настроив планов, Дженни не имела сил воплотить их в жизнь, была ленива и инертна. Она была природно умна, street wise, как это бывает с простыми людьми, очень насмешлива, но Боже, чего я от нее хотел в конце концов, чтобы она стала Марией Склодовской-Кюри, ради меня сделав из себя нечто противоположное тому существу, каким она была? Никто не может прыгнуть выше своего потолка, и из служанки не сделаешь даму. Не сделал и я. Из Дженни могла выйти только мама-корова. Если б еще у нее было честолюбие, но нет, увы, ни капли честолюбия я в ней не обнаружил, за исключением некоторой гордости мной — ее бой-френдом, может, эту гордость следует считать честолюбием? Один раз Дженни сказала мне:
      — Ты, Эдвард, — типичный поэт, каким ему положено быть: вьющиеся волосы. Она потрогала мои волосы. — Как лорд Байрон был.
      Сказала она эту фразу с удовольствием и уважением. Да, может, я и был ее честолюбием, и она старалась, боролась за меня, да не смогла, потерпела поражение.
      На следующий день она опять сидела босиком и растрепанная на кухне миллионерского дома и пиздела с очередной Дженнифер, Марфой или Бонни, жившей по соседству, и пила пиво, и ступни ног у нее были такие грязные, что Линда до сих пор вспоминает об этом с ужасом.

* * *

      Шли дни, месяцы, как всегда, на крыше миллионерского дома уик-энд сменялся уик-эндом, кончалось лето. В августе 1978 года Дженни повезла меня в Калифорнию — это был ее отпуск, мой вроде тоже — первый за три года жизни в Америке. До этого мы старались копить деньги.
      — Эдвард, копи деньги, — сказала мне Дженни. В моем случае «копить деньги» звучало смешно — я выбелил и оштукатурил две квартиры — это был весь мой заработок за лето, посему Дженни платила за поездку, отчего мне было тошно, хотя и она моя герл-френд, и я — авантюрист, но тошно, лучше иметь свои деньги и ни от кого не зависеть, ни в какой форме.
      Полетели мы в Калифорнию с подругой Марфой, у нее тоже был отпуск. Там-то в Калифорнии, при соучастии Марфы и моего приятеля Алешки Славкова — поэта, он в это время жил в штате Мичиган, подрабатывал в издательстве русских книг, и разыгрался последний акт моей и Дженни любовной истории, начавшейся с ошибки.

* * *

      Я, иногда воспринимающий свою жизнь как подвиги Геракла или путешествия Одиссея, был доволен, когда после нескольких дней жизни в гигантском Лос-Анджелесе, в депрессивной обстановке огромного и красивого дома Изабэл, которая тогда едва переселилась в Лос-Анджелес, вместе с собаками, больным раком Валентином, Хлоэ и Руди, мы наконец уехали жить в секвойевый лес, на сцену, более подходящую для геракловых подвигов. Отцу и матери Дженни принадлежал замечательный в своем роде кусок теплой калифорнийской земли — секвойевая чаща, и настоящий салун, сто пятьдесят лет тому назад его построили первые калифорнийские лесорубы. В один прекрасный августовский день мы вчетвером ввалились в салун и разместились наверху, в комнатах проституток. Дело в том, что салун все сто пятьдесят лет простоял почти нетронутым, никто его не перестраивал, родители Дженни приезжали сюда раз в пару лет. На первом этаже, так же как и во всех салунах, виденных мной в кино, помещался бар и огромный камин, слева деревянная лестница вела на второй этаж — в комнаты проституток. Очень символично, что в последний раз в моей жизни я выебал крестьянского ангела именно в одной из этих комнат.
      Алешку Славкова мы подобрали в Лос-Анджелесе, тотчас после того как взяли в рент идиотски неуклюжую бежевую «тойоту»-обрубок, похожую на кусок мыла и цветом, и формой, воняла она внутри туалетом, и тоже взяли его в лес.
      Если вы никогда в своей жизни не были в секвойевом лесу, вам трудно себе представить секвойевый лес. Там царила тьма. Только на небольшую полянку, на которой, собственно, и стоял салун, падало немного солнца; весь остальной участок, осеняемый гигантскими деревьями, находился постоянно в зеленой темноте. По ночам к костру, у которого мы с Алешкой сидели, — там же была и плита, грубо сложенная из камней, — выходили стаями рослые ракуны, в надежде что-нибудь спиздить, и попрошайничали. Если я направлял луч фонаря под ближайшее к костру огромное дерево, — они, вся эта банда, иногда пять или шесть, застывали на месте в своих мехах и лишь сверкали глазами. Если мы не закрывали дверь в кухню, они входили и в ярко освещенную электричеством кухню и, схватив предложенную им еду, грузно убегали. Ночами они топали по крыше. Ракуны мне нравились. Еще жила в секвойевом лесу синяя птица, которую я кормил хлебом и прозвал «джинсовой птицей» — такого невероятно искусственного цвета она была.
      В салуне жил ко времени нашего прибытия только Роберт — брат Дженни, вы помните, я впервые встретил его в родительском доме в Вирджинии. Молодой человек этот жил легко и неряшливо и скопил необъятное количество мусора в пластиковых черных мешках. Крысы у него не завелись только потому, наверное, что их бы тотчас пожрали ракуны. Ракуны разгрызали мешки, сваленные горой под деревом вблизи кухни, окрестности салуна напоминали свалку.
      Утро для Роберта начиналось в шесть часов. Во всяком случае я, просыпавшийся тоже очень рано, заставал молодого человека сидящим на кухне, возле растопленной уже железной плиты, в зубах у него весело потрескивал утренний джойнт. По мере того как разворачивался день, он курил еще и еще, а к вечеру он варил себе на той же плите вонючий клейстер из галлюцинаторных мексиканских грибов. Иной раз к нему приезжали из близлежащего университетского городка в старых автомобилях его товарищи, и все они, сидя на террасе, выскребывали по очереди свои грибы из котелка алюминиевой ложкой. Чем Роберт питался, остается для меня загадкой. Единственной пищей, которую он употреблял на моих глазах, была морковь, Роберт был вегетарианец. В рефриджерейторе были всегда неистощимые запасы моркови, и из нее Роберт, его друзья, и Дженни, и Марфа выжимали сок, и этот сок пили. Я думаю, десятки килограммов моркови потребили эти безумцы.
      Дженни утверждала, что Роберт поедал и наши овощи. «Своих денег у него нет», — сказала Дженни. «Овощи и хлеб», — сказала Дженни, но, может, Дженни и преувеличивала.
      Худенький, симпатичный Роберт, с совершенно отсутствующим небесным взглядом, был смирнейшим существом. Правда, что-либо соображать он, по-моему, был способен только по утрам. Когда я открывал рефриджерейтор, чтобы достать оттуда мою утреннюю банку, так начинался мой день, мы с Алешкой пили сильно, Роберт удивленно спрашивал меня: «Пиво, в восемь утра, Эдвард?», и улыбался, и качал головой. Я же, кивая на его неизменный джойнт, говорил: «Джойнт, в восемь утра, Роберт?» и тоже качал головой. Он был очень cool man — этот Роберт, и впоследствии, когда между мной и Дженни начались ссоры и разногласия, он никак не мог понять, почему мы не живем мирно.
      — Из-за чего вы все ссоритесь, — сказал он мне как-то утром, — Дженни, ты, Эдвард, волнуетесь. Жили бы спокойно — ведь вам не из-за чего ссориться! Вот я поем грибов, и мне так все хорошо, — знаешь, какой красивый мир… Хочешь грибов, Эдвард? Они дешевые — пять долларов пакетик. Их можно даже выписать по почте…
      Роберт был вроде представителем Бога у нас в секвойевом лесу. Он действовал на всех нас примиряюще, но и он не мог, конечно, оградить нас от разделения на два лагеря.
      Иногда мне кажется, что, если бы не Алешка, я, может быть, еще не тогда остался бы без Дженни, но, возможно, мне это только кажется. Еще в Лос-Анджелесе, когда мы все четверо оказались в одном автомобиле, я понял, что путешествие будет нелегким. Ни на что у нас не сходились мнения — если я и Алешка хотели провести день у океана, девицы желали ехать в ресторан, а потом пойти в кино… и так далее. Если вы еще добавите к постоянным несогласиям то обстоятельство, что для Алешки Марфа была совсем чужим человеком, и никакого желания ее выебать я у него за все путешествие не замечал, а наши с Дженни сексуальные отношения тоже не приносили нам никакой радости, то можете себе представить, как мы, раздраженные друг другом, чужие, все себя в консервной банке автомобиля чувствовали. К тому же Дженни всегда вела наш кар. Алешка тогда еще не умел водить автомобиль, я сам себе машину бы не доверил, Марфа тоже почему-то машину не водила — посему я и Алешка оказались всецело в руках их коалиции.
      Находясь в замкнутом пространстве, мы обнаружили, что у нас все разное. И не потому, что мы с Алешкой были из России, а девки — американки. Нет. В конце концов Алешка говорил по-английски прекрасно, учился себе в тот момент уже в аспирантуре в университете, да я тоже уж и забыл о России больше, чем помнил. Но у девок были свои интересы, у нас — свои.
      Например, хэлффуд. Над их пристрастием и верой в хэлффуд мы с Алешкой хохотали и при всяком удобном случае эту их веру высмеивали. Когда мы останавливались у очередного хэлффуд магазина, их в Калифорнии оказалось огромное количество, я пытался выяснить у Дженни, откуда она знает, выращена ли пища — хуевые помидоры, знаменитая морковь и гнилой лук без применения химических удобрений? А если с применением? Я злил Дженни тем, что, смеясь, утверждал, что хозяева хэлффуд магазинов — жулики и что они покупают испорченные продукты в супермаркете за углом, а ей продают их как здоровую пищу. Я бы еще молчал, если бы эта хуевая хэлффуд-еда не стоила нам вдвое дороже, чем куда более здоровая с виду «нормальная» пища.
      Еще девки возили с собой огромные банки с витаминами, самыми разными, они постоянно помнили о витаминах и угощали друг друга витаминами в пути. «Не хочешь ли отведать Би-два, Дженни?» — «Дай-ка мне Си с витамином А-шесть, Марфа!» — такие между ними велись разговорчики.
      Один я бы, наверное, перенес девок легче, куда легче, — не обращал бы внимания, но с Алешкой мы подстрекали друг друга снова и снова, говоря по-русски, к несчастью, мы имели роковую возможность в присутствии наших оппоненток обсуждать их, как мы хотели. Будь у нас один только общий язык, мы бы поневоле сдерживались и говорили бы реже, и не соткали бы вдвоем паутину истеричности.
      Беседы наших девушек сводились к сплетням. Они пиздели без умолку о Стивене и его любовницах, о Нэнси и ее любовных делах, об их — Дженни и Марфы общих знакомых и о любовных делах этих знакомых, никогда о книгах или о политике.
      С Алешкой мы говорили о литературе, русской и английской, и мировой, пока не надоело, первые, может, три дня. Я не утверждаю, что наши разговоры были интереснее, о литературе тоже пиздеть скучно, сейчас, например, я вообще мало разговариваю, говорю все меньше и меньше, но наши разговоры были неинтересны им, их разговоры были примитивная болтовня служанок для нас с Алешкой. А факт оставался фактом — мы разделились на две враждующие группировки, и я был в худшем, чем любой из них положении, ибо со своими неудовольствиями по всем поводам и Дженни обращалась ко мне, и Алешка обращался ко мне. И уж на непонятном им языке он говорил все, что думал, сталкивая и меня в истеричность.
      Он говорил, что они деревенские глупые девки, но я и сам знал, что они простые, и немудреные, и скучные. Но я не мог сказать Алешке впрямую, что эти девки — именно те, которых мы сейчас заслуживаем, кто заслуживает лучших, путешествует с лучшими девками. Вот уж что я всегда хорошо понимал — это объективную реальность и силу. В самом деле, я путешествовал на деньги Дженни — это была объективная реальность.
      Короче говоря, я несколько раз поругался с Дженни из-за Алешки, во время наших стычек она кричала, что это ее первый отпуск едва ли не в четыре года и имеет ли она наконец право отдохнуть, как она хочет, хотя бы без того, чтобы ее каждую минуту критиковали. «Мне неинтересна ваша литература! I fuck вашу литературу и политику!» — кричала Дженни. И первый раз в жизни я услышал от нее: «Я плачу!»
      Я ей сказал, что она, безусловно, имеет право отдохнуть так, как она хочет, и она да, платит за меня, но раз она взяла меня, я с нею ехать не набивался, раз она взяла меня, то я тоже имею какие-то права…
      Ни к чему мы не пришли, и расходились все дальше и дальше. Вечерами мы сидели с Алешкой у костра, я готовил уху, мы пили водку из огромной бутыли, а Дженни и Марфа демонстративно ездили в город в рестораны, то в японский, то еще в какой. Мы уже почти были врагами.
      Видя такое дело, Алешка решил ехать в Лос-Анджелес и пожить некоторое время там у приятеля, к тому же наше хэлффуд-питание было ему дорогим, он, не забывайте, был студент. Опять я попал между двух огней: я понимал и Алешку, который жаловался, что его деньги слишком быстро тают, я сам годами жил на мизерные деньги, многие мои неимущие друзья питались на очень небольшие деньги, это было возможно. Уровень жизни миллионерской хаузкипер был куда выше уровня жизни студента Алешки. Но понимал я и Дженни, когда она зло жаловались мне на то, что Алешка дал ей так мало денег и что он ожидает, очевидно, что она и Марфа будут кормить его за свой счет. Если бы я не знал Дженни, я бы подумал, что она жадная, но Дженни не была жадная, просто мы все друг друга довели до истеричности, катаясь в консервной банке по калифорнийским дорогам. Нам не следовало объединяться в одну компанию или хотя бы нужно было путешествовать без Алешки, мы бы не стали врагами, сам бы я был способен отнестись к девкам иронически…
      Я вздохнул с облегчением, когда на одной из зеленых улочек Лос-Анджелеса мы ссадили Алешку, я его обнял, и он заковылял в сторону. Да и девки, когда я вернулся в «тойоту», смотрелись много веселее, я надеялся, что остаток путешествия будет более приятным.

* * *

      Так и было некоторое время. Часть наших вещей осталась в салуне, в секвойевом лесу, а нос нашей «тойоты» смотрел теперь на север — мы отправились в городок Кармел, где должна была состояться «выставка красоты автомобилей». Стивен Грэй со всей своей семьей находился там, он был, конечно, одним из спонсоров выставки.
      Боже мой, как некоторые люди живут в Соединенных Штатах! Приближаясь к Кармелу, мы мчались по «семнадцатимильной дороге» — я видел зеленые гольфовые лужайки и мужчин и женщин в полотняных костюмах для гольфа, нацеливающихся клюшкой на шар или пересекающих лужайки на маленьких белых электрических автомобильчиках… Я видел обнесенные едва ли не крепостной стеной здания — одно из них было действительно размером с мавританскую крепость или Новодевичий монастырь в Москве, из окон этого разместившегося на скале домика можно было спокойно прыгать в шумящий внизу Тихий океан. Везде были стены цветов, пальмы, виноград, и опять вдоль дороги тянулись, необыкновенные, жилища богачей.

* * *

      Выставка была организована на территории очень дорогого отеля, на неестественно зеленом гольфовом поле, неожиданно обрывающемся одним своим краем прямо в океан. Нарядная толпа людей окружала автомобили, радостно шумела, кипела и мгновенно меняла очертания, сочетания и цвета, как стекляшки калейдоскопа, повернутые ловкой рукой ребенка. Белые, розовые, голубые легкие платья дам, белые брюки мужчин, почтенные красивые джентльмены за белой скатертью застеленным столом жюри, среди них мелькнула и борода Стивена Грэя, — диковинные автомобили, проезжающие перед столом, чтобы, сделав круг, опять занять отведенное им на выставке место — все предметы и люди, вся палитра вдруг резанула мне по глазам. Я охуел, как, наверное, охуевал Роберт от его галлюцинаторных грибов. Я знал, что принадлежу к этому миру, а не к миру нашей вульгарной «тойоты», Дженни и Марфы, и даже не к миру студента Алешки.
      К нам подошел старший сын Стивена — Генри — высокий, в белых полотняных брюках и белой рубашке, в синем «клубном» пиджаке, с синим же галстуком, в тонких очках, со значком выставки и словом «спонсор» на значке, высокий, интеллигентный и счастливый. Я быстренько притерся к нему и пошел за ним, бросив где-то сзади моих, вдруг ставших здесь нерешительными, девиц.
      Я ходил между автомобилями и любовался. Вокруг дрожал жаркий калифорнийский полдень. В белом «Роллс-Ройсе» 1906 года, так гласила надпись на «Роллс-Ройсе», сидела, к моему величайшему удивлению, высокая, прямая, в старинном белом платье, в шляпе с кружевами и перчатках до локтя — совершенно седая женщина. «Роллс-Ройс» выглядел как карета, в которой Золушка ездила на бал к королю, — на каретных колесах с редкими золотыми спицами и как бы велосипедными узкими шинами. Корпус «Роллс-Ройса» был сделан из дерева, окрашен белым и обведен в дверях и по ребрам золотом.
      Вслед за моим Вергилием-Генри я проходил по территории выставки, мимо невероятных сооружений, напоминавших скорее мавзолеи и парфеноны, чем современные автомобили — они блестели позолотой и лаком и были порой размером с небольшую ливинг-рум в викторианском доме. Некоторые диковинные машины как бы включали в себя части церквей или общественных зданий, одно чудо начала века было даже с колоннами!
      У похожего на трубу гоночного авто 30-х годов, рядом с пустым белым столом — только два вспотевшие бокала с чем-то розовым, недопитым на дне и кусочками льда — под пышным деревом, неизвестной мне породы, стояла пара. Холеный мужчина в белом полотняном костюме, похожий на избалованного писателя или актера, и девушка. Я увидел существо, как бы вышедшее ко мне из моих снов — белая шляпка с черной вуалеткой, сквозь вуалетку — юное, красивое, пылающее, обеспокоенное чем-то лицо. Розовые чулки, черная нижняя юбка под прозрачной белой, и какие-то смешные меха — несколько зверьков, может быть, шиншилл, свисающих с верхней части ее тела, я даже не успел понять, свисали ли зверьки с платья, к накидке ли были пришиты — не помню, дурак. Наряд был явно 20-х годов, и девушка — встревоженная, юная и смелая, принадлежала к тому немногочисленному отряду юных девушек, которые мне безоговорочно нравились и снились мне — одинокому бедняку во всех моих отелях и убогих квартирах. Она мне снилась, а не Дженни…
      Тут меня тронула за рукав именно Дженни. Я сделал вид, что гляжу в искрящийся в этот солнечный день океан. Девки все же нашли меня. Они, оказывается, уже успели сказать «Хэлло!» Стивену — цель путешествия в Кармел для Дженни. И повели меня девки как пленного, обреченного, прочь от выставки, к нашей пошлой «тойоте», и повезли меня дальше, а я бы не ехал, я бы лучше остался навсегда здесь.
      Сидя в машине, я время от времени закрывал глаза и пытался увидеть опять «девушку в шиншиллах», как я ее назвал. Я, впрочем, не был уверен, что зверьки на ее груди были шиншиллами, у меня не было возможности в моей жизни научиться разбираться в мехах, как большинство населения Индии наверняка не может отличить разные сорта мяса — баранину, скажем, от свинины. Как, если они не пробовали никогда ни того, ни другого, бедные?
      «Девушка в шиншиллах». «Боже мой, — думал я, — как же так, мне уже тридцать пять лет, и еще лет двадцать жизни, и будет все, и в эти двадцать лет я должен вместить все удовольствия, наслаждения, все книги, которые мне следует написать, и всех моих женщин. И у меня нет девушки в шиншиллах! Даже если она зла, даже если отвратительно неумна — пусть, она ведь красива, она ведь из сказки, а у меня ее нет — чего же я ст'ою — ничтожество!»
      Я преклонялся перед красотой, господа, перед красотой я готов был упасть на колени, где я подцепил эту заразную любовь к красоте, я — мальчик со скучной и безобразной харьковской окраины, любовь, с которой в сотни раз труднее жить в мире. С любовью к красоте, думаете, легко ли было мне жить в отеле «Дипломат», где самыми красивыми были лица пимпов, здоровыми, во всяком случае? Думаете, легко ли, преклоняясь перед красотой, было мне ебать румынскую танцовщицу Рену с обезьяньим ликом и сейчас ехать в «тойоте» с грубыми девками?!
      Я знаю, что сейчас все вы, господа, начнете наперебой говорить мне о красоте души и объяснять мне, что та же Дженни, ведущая «тойоту», обладала красотой души, а я, мол, убогий честолюбец, этого не понимаю. Понимаю, да ничего, решительно ничего не могу с собой поделать — перед красотой физической действительно упаду в грязь, и пусть идет по мне, ножки бы не запачкала. От красоты у меня слезы на глаза наворачиваются. Ужасно! Красоту я даже ставлю выше таланта, ибо талант дается ради мира что ли, талант как бы вещь прикладная, а красота так дается, от рождения, чтобы мир восхищался и освещался.

* * *

      Потом начался последний акт. В Лос-Анджелесе, куда я вовсе не хотел ехать, но, кто платит, тот, естественно, и музыку заказывает, а Дженни платила, мы остановились у некоего Марка, он был другом детства старшего брата Дженни — Дональда. Марк был здоровый, полный парень — всегда ходил в клетчатых рубашках и джинсах, на мой взгляд, вид у него был даже не калифорнийский — скорее вид парня из глубокой американской провинции, из серединных штатов, консервативных и не имеющих выхода к морю. Марк был владельцем принтинг-шопа — то есть в какой-то мере принадлежал к культуре и мечтал когда-нибудь открыть свое издательство, дай ему Бог издательство открыть.
      Марфа в то время была одержима идеей перебраться в Лос-Анджелес и искала себе работу — я вынужденно тоже участвовал в этом. С утра Марфа, Дженни и я отправлялись в поход по городским отелям, пытаясь куда-нибудь Марфу пристроить. Так продолжалось три дня, стояла дикая жара, и эти прогулки по потному раскаленному городу, в толпах народа, дико меня раздражили, как и то, что мы остановились у Марка — спали мы на полу в спальных мешках. Более трех дней я не выдержал и, вопреки своему желанию сохранить мирные отношения с Дженни, все же сказал ей, что я предлагаю им вернуться в секвойевый лес. Если же они хотят оставаться в Лос-Анджелесе, то я возвращаюсь в Нью-Йорк, мне надоело валяться на полу у Марка, я не вижу в этом никакого смысла для себя, мне скучно здесь и неудобно.
      На мое удивление, Дженни согласилась уехать в секвойевый лес опять, но, чтобы отблагодарить Марка за гостеприимство, девки решили устроить парти. Девки были такие медлительные и скучные, что сам вид их уже погружал меня в глубокое уныние, но последнее озарение, оставившее меня безо всяких сомнений по поводу дистанции, нас разделяющей, случилось со мной в калифорнийском супермаркете, куда мы приехали покупать еду и алкоголь для парти. Только в Калифорнии можно увидеть такие необъятные супермаркеты, в которых ваш приятель на другом конце зала кажется маленькой точкой. Там, в супермаркете, я внезапно увидел себя и их в огромнейшем зеркале и поразился тому, как отчужденно и странно отдельно выгляжу я рядом с ними.
      Жопастые, с крупными икрами, обе в сшитых мною юбках с оборками — Дженни дала Марфе поносить одну из своих юбок, — девки грубо смеялись и жестикулировали, и шли по проходу, переваливаясь как утки, и накладывали на тележку кур и целые полотна бараньих ребер в жиру. «Булочницы, жены мясников?» — подумалось мне. Я же — в летнем в клетку пиджачке и кепочке, все той же, марки «Зачарованный охотник», в очках, с удивленно-недоумевающим выражением лица, в белых брюках и тонких сапогах — совершенно с ними не ассоциировался, был как бы существом из какого-то иного фильма что ли, если вы представите себе это супермаркетовское огромное зеркало как киноэкран. Именно так, как будто монтажер, скажем, в том же Голливуде, второпях по ошибке вклеил в реалистический солидный семейный фильм об американском среднем Западе кадры из экзистенциалистского европейского фильма об аутсайдере. Пьяный был монтажер.
      Вечером состоялось парти. Гости собирались постепенно. Первым явился самый старший брат Дженни — Дональд, ему, очевидно, не терпелось, похоже было, что у них с Марфой начинается роман. Вторым был Джон — тоже родственник — брат Марка, младший брат. Очевидно, фантазию их родители черпали исключительно из Библии, назвав детей именами знаменитых евангелистов. Я не спросил, почему не явились Матвей и Лука, а хотелось спросить. Последним гостем был некто Питер — старый неудачник, вся жизнь которого расцвечивалась только воспоминаниями о студенческих волнениях в Беркли в 1969 году. О чем бы он ни говорил, в конце концов наступал момент для очередного прыжка в прошлое: «а вот когда я был в Беркли…» или «а у нас в Беркли…» Питер напоминал мне нашего Солженицына с его постоянным лагерем. «Ну и хуй с твоим Беркли, — думал я зло, — нельзя же жить все время воспоминаниями, я же не доебываю всех каждые пять минут — Россия… а вот когда я жил в России…»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21