Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мелочи архиерейской жизни

ModernLib.Net / Классическая проза / Лесков Николай Семёнович / Мелочи архиерейской жизни - Чтение (стр. 6)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Классическая проза

 

 


— Надо тост выпить, ваше преосвященство.

— А по какой причине?

— Здесь, ваше преосвященство, самая высокая сосна во всем уезде.

— Резент, и хотя факт совершенно не достоверен, но, Сэмэн, шипучего!

Но “Сэмэн” не ответил, а звавший его владыка, глянув в форточку, всплеснул руками и воскликнул:

— Ахти мне! мой Сэмэн отвалился!

Происшествие случилось удивительное: за каретою действительно не было не только Сэмэна, но не было и всего заднего кабриолета, в котором помещалась эта особа со всем, что под оную было подсунуто.

Молодые люди были просто поражены этим происшествием, но владыка, определив значение факта, сам их успокоил и указал им, что надо делать.

— Ничего, — сказал он, — это событие естественно. Сэмэн отвалился по той причине, что карета и вся скоро развалится. Поищите его поскорее по дороге, не зашибся ли!

Тарантас поскакал назад искать отвалившегося Сэмэна, которого и нашли всего версты за две, совершенно целого, но весь бывший под ним запас шипучего исчез, потому что бутылки разбились при падении кабриолета.

Насилу кое-как прицепили этот кабриолет на задние долгие дроги тарантаса, а Сэмэна усадили на козлы и привезли обратно к владыке, который тоже не мог не улыбаться по поводу всей этой истории и, тихо снося довольно грубое ворчание отвалившегося Сэмэна, уговаривал его:

— Ну, по какой причине так гневаться? Кто виноват, что карета напъянилась.

По таком финале поезд достиг города, где сопровождавшие владыку молодые люди озаботились тщательно укрепить кабриолет Сэмэна к карете и здесь, прощаясь с преосвященным Н—м, испросили у него прощения за свою вчерашнюю шалость.

— Бог простит, Бог простит, — отвечал владыка. — Ребята добрые, я вас полюбил и угощал за то, что согласно живёте.

— Но, владыка… вы сами так снисходительны и добры… Мы вас никогда не забудем.

— Ну вот! петушки хвалят кукука за то, что хвалит он петушков. Меня помнить нечего: умру — одним монахом поменеет, и только. А вы помните того, кто велел, чтобы все мы любили друг друга.

И с этим молодёжь рассталась с добрым старцем навсегда.

Кажется, по осени того же года старший из этих трех братьев, необыкновенно хорошо передававший maniere de parler[20] епископа Н—та, войдя с приезда в свой кабинет, где были в сборе короткие люди дома, воскликнул:

— Грустная новость, господа!

— Что такое?

— Сэмэн больше уже не даст петушкам шипучего! — сказал он, подражая интонации преосвященного Н—та.

— А по какой причине? — вопросили его в тот же голос.

— Милый старичок наш умер — вот нумер газеты, читайте.

В газете действительно стояло, что преосвященный Н—т скончался, и скончался в дороге. Вероятно, при нем был его “Сэмэн”, но как о малых людях, состоящих при таких особах, не говорится, то о нем не упоминалось. Впрочем, хотя все это было сказано по-казённому, но, однако, не обошлось без теплоты, вероятно совсем не зависевшей от хроникёра. Сказано было о каком-то сопровождавшем владыку протоиерее, которому добрый старец, умирая, устно завещал употребить на доброе дело всё те же пресловутые триста рублей, “нажитые им честным трудом” и составлявшие все оставленное этим архиепископом наследство. Деньги эти он всегда носил при себе, и они оказались в его подряснике.

Как он их “нажил честным трудом”, это остаётся не выяснено, но некто, знавший покойника, полагает, что, вероятно, он получил их за сделанный им когда-то перевод какой-то учёной греческой книги.

Наступник этого ласкового и снисходительного епископа, ездившего в ветхой карете и читавшего на сон грядущий сатиры Щедрина, кажется, не имел никаких поводов жаловаться, что предместник его сдал ему епархию в беспорядке. Она, подобно многим частям русского управления, умела прекрасно управляться сама собою, к чему русские люди, как известно, отменно способны, если только тот, кто ими правит, способен убедить их, что он им верит и не хочет докучать им на всякий шаг беспокойною подозрительностью.

За сим, сказав мир праху и добрую память доброму старцу, перейдём к лицам тоже добрым, но гораздо более тонким и политичным.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Есть очень распространённое, но совершенно ложное мнение, будто наши архиереи все зауряд люди крутые и неподатливые, будто они совсем безжалостны к скорбям и нуждам мирских человеков. Такое давно сложившееся, но, как я смею думать, неосновательное или по крайней мере слишком одностороннее мнение особенно раздражительно выразилось в последнее время, то есть именно в то время, когда представительство церкви, по-видимому, как будто начало сознавать необходимость не раздражать более против себя русское общество и без того раздражённое до весьма искренней неприязни к духовенству.

Новый повод к самым сильным раздражениям был дан в 1878 году, и причиною к нему было так называемое в газетах неожиданное “фиаско брачного вопроса в св. синоде”.

Синодальные суждения по этому ноющему вопросу русской жизни далеко не вполне известны всему обществу, которое должно было довольствоваться только краткими “резюме”, а в них для него не было ничего утешительного. Люди, несчастливые в браке, опять остались в безотрадном и безвыходном положении — тянуть целую жизнь тяжкое и неудобоносимое бремя несносного сожительства при взаимных неладах и ненависти. Выходы остались прежние: или смерть, или клятвопреступническая процедура нынешнего развода, или преступление вроде того, какое нам являет судебная хроника в харьковском деле об убийстве доктора Ковальчукова. Желать смерти даже ненавистного человека отвратительно; искать союза с клятвопреступниками, содействие которых необходимо при нынешних законах о разводе, не менее отвратительно и притом ст??т очень дорого. Это возможно только людям богатым, а семейное счастье желательно и потребно каждому, — бедному оно даже нужнее, чем богатому. Третий способ разделаться с ненавистным союзом есть преступление, на которое, к счастью человечества, способны очень немногие относительно всего числа несчастливых супругов. Далее, выходя из всякого терпения, люди, при какой-нибудь доле благоразумия, предпочитают то, что, по господствующим понятиям, хотя и составляет позор, но при всем том даёт людям какой-нибудь призрак семейного счастья: у нас все более и более распространяется безбрачное сожительство поневоле. Люди эти несут некоторое тяжкое отчуждение и, страдая от него, конечно не благословляют и никогда не благословят тех, кого они считают виновниками своих несчастий, то есть защитников тягостнейших и невыносимых условий нерасторжимого брака при несходстве нрава и характеров.

Понятно, что когда, при таких обстоятельствах, обществу стало известно, что брачный вопрос, поднятый в синоде по почину бывшего об.-прок. гр. Толстого, лица светского чина, “потерпел полнейшее фиаско” по неподатливости лиц чина духовного, то это не содействовало притуплению чувства раздражения, питаемого многими против епископов, но, напротив, рожон, против которого решились прать представители церкви, ещё более обострился. Послышались речи памятные и страшные, которые можно извинить только тем состоянием ужасной намученности, от которой впадали в отчаяние люди, потерявшие в этом “фиаско” всякую надежду поправить свою несчастную жизнь. Говорили: “Наши епископы, верно, сами хотят доводить нас до клятвопреступничества и даже до преступлений ещё более тяжких! Пусть же будет так, но тогда мы знать не хотим этой церкви, у которой такие жестокие предстоятели”.

И было это раздражённое, но неосновательное слово так внятно и так жестоко, что оно, кажется, должно бы проникнуть и за те высокие стены, которыми ограждали себя неподатливые устроители этого фиаско. И было бы непонятно и ужасно, как этот стон не тревожил их сна и не вредил их аппетиту, если бы… если бы они могли поступить иначе. Но дело именно таково, что при данном ему направлении они, как люди духовного чина, не могли поступить иначе: они не могли руководиться ни чувствами, ни логикою явлений, которые решительно становят нас на сторону лиц, считающих пересмотр и реформу брачного вопроса в России настоятельно необходимыми. Их действиями правила и должна была править логика иных начал, от которых они не могли и не могут отступить своею властью. Но общество наше, или вовсе не знающее церковной истории, или знающее её только по учебникам, одобренным св. синодом, никаких подобных вопросов не может здраво обсуждать, а умеет только раздражаться. Оно так воспитано.

Но здесь не место разбирать интереснейший и самый животрепещущий брачный вопрос, с непостижимым и, можно сказать, предосудительным равнодушием оставляемый нынче без внимания нашей печатью[21]. Тронув его, надо тронуть очень большую и важную материю, для чего потребовалось бы не только много времени и места, но и много знания и обстоятельности, а моя задача иная, более лёгкая и более общая. Я не пишу исследования причин фиаско брачного вопроса в св. синоде в 1878 году и не обязан представлять критике воззрений, руководивших устроителями этого фиаско. Я хочу только показать живыми очерками архиерейских отношений к людям, страдавшим от пут этого рокового вопроса, что об архиереях несправедливо заключать по этому “фиаско”. Многие (если не все) епископы в душе совсем не так жёстки и бессердечны, как это думают озлобленные мученики семейного ада, и я приведу тому небезынтересные и характерные примеры в наступающих рассказах. Они, как я надеюсь, могут показать, что нашим архиереям вовсе не чужды доходящие до них скорби мирских человеков, нуждающихся в милосердном снисхождении к их брачным затруднениям. Мы увидим, что архиереи иногда делают для облегчения этих затруднений не только все, что могут, но даже порою идут в своём соболезновании гораздо далее.

Первый случай такого рода я знаю в моем собственном родстве.

Некто А. Т<иньков>, довольно родовитый и крупный помещик О<рлов>ской губернии, был женат на своей кузине. Несмотря на их непозволительный по степени родства брак, они были обвенчаны и жили так благополучно, как будто на союз их самым законным образом низошло самое полнейшее божеское благословение, которого, казалось бы, ничто не в состоянии нарушить. И муж и жена были известны за очень хороших людей, каковыми, вероятно, считал их и местный преосвященный Поликарп, очень строгий монах и чудак, но очень добрый человек, неоднократно посещавший супругов Т—вых в их родовом селе Х<омут>ах на берегу реки Оки. У Т—вых было уже несколько детей, и вдруг над ними грянул гром, и притом, что называется, грянул не из тучи, а из навозной кучи. Божие благословение, благоуспешно призванное на это семейство церковью и, видимо, на нем опочившее, захотел снять и снял пьяный дьячок. Это был изрядный забулдыга, который повадился ходить к А. Т. “кучиться”, то есть просить у него то дровец, то соломы. Он страшно надоедал этим попрошайством, которое вдобавок обратил в промысел: что выпрашивал, то не довозил до дому, а переводил в кабаке на вино.

Узнав об этом, Т. прекратил отпуск дьячку яровой соломы, и когда тот опять стал докучать и попал под руку во время крайней досады, причинённой прорвою мельничной плотины, то Т. прогнал его не совсем вежливо и, по былой дворянской распущенности, не придал этому особенного значения. Велика ли важность велеть людям вытолкать пьяного дьячка из дому? Но дьячок был на сей раз с амбициею: он почёл причинённую ему обиду за важное и отметил за себя знатно и чисто по-дьячковски.

Неделю или две спустя после этого домашнего события в селе X—х Т. получил от домашнего секретаря покойного еп. Поликарпа приглашение немедленно пожаловать в город к владыке по самому важному делу.

Таинственное дело это был донос, присланный обиженным дьячком, на незаконность брака Т—ых, повенчанных в недозволенной степени родства.

Еп. Поликарп вызвал Т—ва только для того, чтобы сообщить ему об этом неприятном событии, которого архиерей никак не мог оставить без последствий, и рекомендовал Т—ву по дружбе спешить в Петербург, где назвал дельца, способного уложить все дело о расторжении брака “под сукно, до умертвия”.

Т. запасся знатною и, по его соображениям, достаточною для удовлетворения дельца суммою, простился с детьми и с опечаленною женою и прикатил в Петербург.

Я его постоянно видел у себя в эту пору и знаю все перипетии дела до мельчайших подробностей. Оно началось, как говорят, “с удавки”. Хорошо аттестованный преосвященным Поликарпом делец даже и состоятельному Т—ву приходился не под силу. Не за то, чтобы опровергнуть донос и утвердить брак двоюродного брата с сестрою, а только за то, “чтобы уложить дело до умертвия”, он, не обинуясь, запросил русскую сказочную цену “до полцарства” и ни о чем меньше не хотел и разговаривать. “Полцарства” — это был его прификс.

Дело это происходило лет двадцать пять — двадцать шесть тому назад, и учреждение, от которого оно зависело, было не в нынешнем составе; но, однако, уже и тогда в нем появлялись новые отважные люди, заменившие старинных подьячих, бравших “помельче да почаще”. Преосвященный Поликарп, конечно, и не знал этого нового типа облагороженных взяточников, перед которыми прежние “хапунцы аки бы кроткие агнцы”. Притом же делец стоял на почве законности и, стало быть, мог никого не бояться. Что было делать? “Отдать до полцарства”, как он просил с остроумною шутливостью, конечно было жалко, да и жирно. Это составляло тысяч около тридцати. Но остановиться на одних переговорах и не дать этих денег значило явно погубить дело самым решительным и притом безотлагательным способом. Делец слыл за человека сколько смелого и ловкого, столько же корыстолюбивого, злого и мстительного.

Все это Т—в соображал и обсуждал, бродя целых три месяца в Петербурге, между тем как в О<рле> дело его было уже решено как нельзя для него хуже.

Думал, думал бедный Т—в и, наконец, истерзанный мучениями жены и раздражённый тоскою и огромными упущениями по хозяйству, решился дать алчному чиновнику “до полцарства”. Но как такой наличной суммы у помещика в руках не было и реализовать её тогда было ещё труднее, чем нынче, делец же был, разумеется, человек осторожный и не шёл ни на какие сделки, а требовал наличность, то ввиду всего этого Т. послал жене распоряжение немедленно запродать все своё имение приценившемуся к нему богачу М—ву, а деньги доставить как можно скорее в Петербург для вручения их дорогому благодетелю.

Молодая дама, конечно, не прочь была исполнить требование мужа, но, по свойственной большинству дам бережливости, не могла расстаться с своим добром, по крайней мере хоть не оплакав его. Ей хотелось спасти свой брак, но нестерпимо жаль было сразу лишиться “до полуцарства”.

И вот, по непростительному, но опять весьма свойственному некоторым дамам радикализму, расстроенной молодой женщине вдруг стало представляться, что вся эта игра не стоит такой дорогой свечки.

“Бросить все, да и конец сразу со всеми дьячками и попами и теми, кто ещё их повыше”, — вот что внезапно пришло ей в её расчётливую головку.

Она с большим трудом удержалась отписать в этом тоне мужу и ещё с б?льшим усилием заставила себя ехать в г. О. с тем, чтобы начать там переговоры о желании продать родовое имение, которое злополучные супруги надеялись передать детям.

В горе, почти близком к отчаянию, прибыла Т—ва в О. и послала человека за некиим “Воробьём”, мещанином, исполнявшим тогда в этом городе всякие маклерские комиссии, но посол не застал знаменитого “Воробья” дома; огорчённая же дама, чтобы не сидеть одной вечер с своим горем, вздумала проехать к кому-нибудь из своих посоветоваться. Но дело было летом, когда О., представлявший тогда, по выражению близко знавшего его романиста, “дворянское гнездо”, был пуст: вся его родовая знать жила в эту пору в своих местностях, и советоваться было не с кем, с местными же деловиками дама не хотела говорить, да и не видала в том никакой для себя пользы.

В таком положении, грустная и одинокая, не видя ни в ком из людей помощи и зашиты, она вспомнила о самом последнем помощнике, призываемом как бы из-за штата, — она вспомнила о Боге. Мысль отдать праздный и тяготящий своею пустотою час молитве показалась ей такою утешительною и счастливою, что она немедленно же привела её в исполнение.

Случай благоприятствовал молитвенному настроению огорчённой дамы: в то самое время, как она пожелала обратиться к “последнему защитнику”, в церквах ударили ко всенощной, и люди потянулись к храмам. В это время в О. была “болезнь на людях”, и все население города было настроено построже, почутче и побогобоязнее. Т—ва вспомнила об уютном уголке в домовой церкви преосвящ. Поликарпа и немедленно же отправилась туда “выплакаться: не просветит ли бог, что ей сделать?”.

Таковы, по её собственным словам, были её мысли, которым она намерена была просить услышания.

Вздумано и сделано: Т—ва приехала в монастырь и застала домовую церковь довольно отдалённого архиерейского дома почти совсем пустою. Всенощную служил простой иеромонах, а архиерея не было видно: как после оказалось, он стоял у себя в комнате, из которой, по довольно общему архиерейским домам обычаю, было проделано в церковь окно, занавешенное голубою марлею.

Т—ва стала на колени в уголке, за левым клиросом, и молилась жарко, сама не помня откуда взяв для своей молитвы слова:

“Боже! по суду любящих имя твоё, спаси нас!”

Иного она ничего не могла ни собрать в своём уме, ни сложить на устах и, как ветхозаветная Анна, только плакала и шептала:

— Спаси нас, по суду любящих твоё имя, — и в том была услышана.

Выплакавшись вволю, молодая женщина даже не заметила, как окончилось служение и немногие богомольцы, бывшие в церкви, стали выходить. И она встала с колен и хотела идти вон, но вдруг к ней подходит архиерейский служка и от имени владыки просит её завернуть на минутку к преосвященному Поликарпу.

Т—ва почитала о. доброго Поликарпа и в другой раз была бы рада его зову, но теперь она чувствовала себя слишком расстроенною и отказалась.

— Поблагодарите владыку, — сказала она, — я очень бы рада услыхать его слово, но я очень, очень расстроена…

И она пошла далее, но не успела сделать несколько шагов, как её снова остановил запыхавшийся келейник и говорит, что владыка потому-то и просит её к себе, что он видел в окно, как она расстроена.

— Их преосвященство и сами не совсем хорошо себя чувствуют, — добавил келейник, — желудком недомогают, но они непременно хотят говорить с вами.

Дама подумала, что архиерей, может быть, скажет ей что-нибудь полезное по её делу, и пошла за провожатым.

Едва она вошла в зал, как тотчас была встречена самим архиереем, который ласково протягивал ей обе руки.

Наблюдая бедную женщину в церкви и заметив её сильное расстройство, он, очевидно, и сам растрогался.

— Что за горе печальное с вами? — заговорил преосвященный участливо, переводя даму в гостиную, где усадил её на диван и, приказав подать чай, попросил гостью рассказать “все по порядку”.

Дама рассказала все, что мы уже знаем из верхних строк нашего повествования.

Архиерей закачал головою, встал и молча начал ходить.

Пройдясь несколько раз по комнате, он остановился перед гостьею и произнёс:

— Дорого.

— Ужасно, владыка.

— Дорого… очень, весьма дорого!

— И посудите, владыка, где же я могу так скоро взять столько денег? — продолжала сквозь слезы дама.

— Где взять столько денег? Негде взять столько денег! Нет, это дорого.

— Но что же делать, владыка? Я должна исполнить, что приказывает муж…

— Должны, должны исполнить; мужняя воля прежде всего для хорошей жены… Но только очень дорого!

— Но как же нам быть, владыка?

— Как быть, как быть? Право, не знаю, как вам быть, но только это дорого.

— Я уже не знаю, что и предпринять…

— Да и не мудрено… Ишь как дорого!

— Не подадите ли вы, владыка, какого-нибудь совета?

— Да какие же мои советы? Я ведь вот указал на этого деловитого мужа, думал, хорошо выйдет, а он, видите, как дорого. Нет, вам надо с кем-нибудь из умных людей подумать.

— Но когда думать, владыка, и где этих умных людей теперь искать?

— Да, это правда: умные люди везде редки, а у нас даже очень редки, и кои есть ещё, очень извертелись и на добро не сродни. Ишь как дорожится… подай ему “до полуцарства”. А самому с чем оставаться?

— С половиною только, владыка.

— Как говорите?

— Я говорю: самим нам придётся оставаться с половиною.

— С половиною-то это бы ещё ничего…

— Как ничего?

— Так, половины вашей ещё бы, пожалуй, достаточно, чтобы поднять детей на ноги, но… Вы, право, лучше бы обо всем этом с каким-нибудь умным человеком поговорили: умный человек мог бы вас одним словом на полезное наставить.

— Ах, боже! да где я его сейчас возьму, владыка, такого умного человека? вы же сами изволите говорить, что они очень редки.

— Правда, правда, умные люди очень редки, но все-таки они есть где-нибудь в чёрном углу.

— Я не знаю, куда за ними — в какой угол метаться?.. Да и в моем теперешнем положении, я думаю, и никакой умник ничего для меня полезного не скажет, кроме как вынь да положь деньги, сколько требуют.

— Ох, не говорите этого; умник не то скажет.

— Право, то же скажет, владыка.

— Нет, умник иначе скажет.

Дама посмотрела на архиерея и думает:

“Что же это, твоё преосвященство хитрит или помочь мне хочет”, — и спрашивает его:

— А например: какое “одно слово” мог бы мне сказать умный человек?

— Умный человек умно и скажет.

— Да, ваше преосвященство, но что же бы он мог мне сказать? Какое он может знать “одно слово”?

— Ну, ведь это вам у него надо спросить.

— Да, но вы предположите, что я его спросила и жду его ответа… Что же он мне проговорит? Вы простите меня, ваше преосвященство, я так растерялась, что совсем бестолковая сделалась, и думаю, что в помощь мне никакой мудрец ничего изречь не может.

— Да, конечно, с вас требуют очень дорого, но мудрец все-таки мог бы порассудить…

— Но что же такое, владыка, он будет рассуждать?

— Что такое? Ну, например, будем говорить так…

— Я вас слушаю, владыка.

— Если он мудр и к тому же добр и сострадателен…

— Добр и сострадателен, как вы, владыка.

— Нет, не так, как я, а гораздо меня более, то… отчего бы ему, например, не рассуждать так…

— Как же, как, владыка? — вопросила нетерпеливая дама.

— Ну, положим, хоть вот как, — продолжал с расстановками архиерей, — положим, что он, как умник, мог бы знать, как этого петербургского жадника безо всего оставить: он бы вам это ясно и вывел, а вы бы и успокоились.

Т—ва заплакала.

— Ах, бедная! Но чего же вы плачете?

— Владыка! вы ко мне немилостивы, это вы делаете, что я плачу.

— Я это делаю! но чем я это делаю?

— Конечно, вы, владыка! Я и так исстрадалась, но уже привыкла к мысли, что нам нет спасения, а вы оживили во мне надежду, а не хотите сказать, что же мне может присоветовать очень умный человек?

— Ну вот! разве я это знаю.

— Знаете.

— Да откуда же я знаю?

— Знаете.

Дама улыбнулась, и архиерей тоже.

— Позвольте, — сказал он, — я уже давно ни с одним умным человеком не говорил, но разве для вас… переговорить.

— Ах, переговорите, владыка! — воскликнула, всплеснув руками, дама и хотела броситься целовать его руки.

Архиерей её удержал, посадил опять на кресло и молвил:

— Переговорить… да… переговорить… надо бы переговорить, но только…

На этом слове он неожиданно сморщился и сказал:

— Ну, извините, пожалуйста, я должен вас на минутку оставить…

С этим он повернулся к гостье спиною и быстрою походкою удалился в свои внутренние покои, откуда через неплотно притворённую дверь послышалось торопливое щёлканье повернувшегося в пружинном замке ключа, и затем все стихло.

Молодая дама внезапно очутилась в полном недоумении: она решительно не могла понять, что так неожиданно отозвало от неё доброго и, по-видимому, принимавшего в ней живое участие архиерея. Но, к счастию её, в эту минуту появился келейник с подносом, на котором стояли две чашки чаю, сухари и варенье

— Куда вышел владыка? — спросила тихонько дама; но келейник, несмотря на то, что имел в ухе серебряную серёжку, сделал вид, будто не слышит.

— Где теперь владыка? — переспросила гостья.

Келейник более не отмалчивался, но, в тоне вопрошавшей, так же тихо ответил:

— Извините — этого я объяснить вам не могу.

— Но, однако, он дома?

— О, совершенно дома-с. Они скоро выйдут.

И, как бы для большего успокоения гостьи, что внезапно покинувший её хозяин действительно скоро вернётся, — служитель его преосвященства поставил на стол большую голубую севрскую фарфоровую чашку, из которой архиерей всегда кушал, и сам скрылся.

Дама снова осталась одна, но уже гораздо в более оживлённом настроении. Ей, во-первых, думалось, что архиерей выйдет или не с пустыми руками, а с нужными ей тысячами, которые и предложит ей немедленно взаймы, или же он принесёт ей то “одно слово” умного человека, которое может обуздать и сделать безвредным петербургского жадника.

Конечно, вынести деньги было бы всего лучше, да притом и всего легче, так как, по мнению наших дам, у всех архиереев десятки и даже сотни тысяч всегда так и лежат готовые, на всякий случай, в шкатулке: стоит только его преосвященству щёлкнуть ключом, опустить туда руку, вынуть пачки да отсчитать, — вот и дело в шляпе. Ключом уже она сама слышала как его преосвященство щёлкнул, а теперь он, очевидно, занят только отсчитыванием — поэтому келейник и не смел сказать, где владыка находится и чем он занят, — но сейчас он отложит, сколько ей нужно, денег и придёт прежде, чем остынет чай в его севрской чашке. Конечно, ей будет немножко совестно брать, но что делать? — если он предложит ей, она, хоть это и конфузно немножечко, все-таки возьмёт, а потом она ему отдаст. Какая же в этом беда?

И вот даме стало все легче и легче смотреть на свет и думать о своём деле. Лёгкий, игривый ум её теперь уж только для забавы занимался разгадкою, какое это могло быть “одно слово”, которое стоило только сказать — и все дело поправится. Разумеется, архиерей только для политики отсылал её расспрашивать о таком слове умного человека, а в существе никакой другой человек тут не нужен, потому что владыка сам и есть человек умный и нужное гостье магическое слово он сам же и знает. Конечно, может быть ему нельзя, неловко выговорить это слово по его монашеским обетам или по чему-нибудь другому, но надо его к этому вынудить: надо вырвать у него это слово или подловить его на слове, как был подловлен известный своею тонкостью министр, которого она видела в театре, в прекрасно исполняемой Самойловым пьеске “Одно слово министру”. Она вспомнила и Самойлова и то слово, которое он так художественно ловит. В пьесе это слово было: “молчать”, — но какое же должно быть то слово, не в театральной пьесе, а в русском деле “о расторжении незаконного брака и о прекращении безнравственного сожительства?” Это, конечно, не мешает знать.

И только что отвлечённая всем этим дама немножко порассеялась и даже утешилась, до слуха ея долетела опять звучная пружина замка какой-то отдалённой двери какого-то таинственного архиерейского покоя, и преосвященный Поликарп, с несколько изменившимся и как бы озабоченным лицом, появился на пороге. Он шёл медленно и, конечно не без причины, держал свою правую руку за пазухою видневшегося из-под чёрной рясы шёлкового коричневого подрясника.

Нечего было сомневаться, что он бережёт тут отсчитанные им деньги.

Милой даме, имеющей общие понятия об архиерейских богатствах, конечно и в голову не приходило, что преосвященный Поликарп, как о нем говорили, “был не богаче церковной мыши”: этот архиерей был до такой степени беден, что сам занимал у своих подчинённых по “четвертной ассигнации”.

Но в таком случае, что же он так бережно нёс в руке, спрятанной за пазуху? Неужто “одно слово умного человека”? Но где же он нашёл так скоро этого умного человека? Или у него есть свой “чёрный угол”, где такой человек спрятан? Но тогда зачем же он посылал её разыскивать умного человека, если такой, как Святогоров конь, у него всегда наготове под замком, удила грызёт и бьёт от нетерпенья копытом об измрамран пол?

Все это было невыразимо любопытно и раздражительно.

Преосвященный молча сел к столу, положил себе в свою голубую чашку ложечку варенья и молча же начал её долго и терпеливо размешивать.

Вежливая гостья не прерывала хозяина — она только искоса поглядывала на него, стараясь проникнуть, принёс ли он ей нужные для взятки деньги, или он принёс только одно могучее слово очень умного человека, с которым, как ей казалось, владыка удалялся для совещания.

И ей было крайне досадно на застенчивость архиерея, который, очевидно, был чем-то смущён и как бы не решался возобновлять прерванного разговора.

Она отпила свою чашку, поставила её на стол и сделала решительное движение, как будто готовясь встать и распроститься.

Архиерей это заметил и, тронув её слегка за руку, произнёс:

— Не торопитесь.

Она осталась. Владыка опять мешкал, работая в чашке ложечкою, и, наконец, отпив чайку, начал, покряхтывая и морщась:

— Все так и идёт, поветриями… то такая болезнь, то другая… У меня на сих днях проездом из Петербурга генерал был… тоже дела имеет и тоже досадует и жалуется: “совсем, говорит, умные люди у нас переводятся; прежде будто были, а потом стало все менее и менее, и теперь совсем нет”. Как бывает годами от ветров неурожай на груши или на яблоки, так теперь недород на умы. Отчего бы это?

— Я не знаю, владыка.

— И я не знаю. Я ему только сказал, что неужели уже мы стали такое сплошь дурацкое соборище? “Не встречали ли, говорю, хоть проездом кого потолковее?” — “Да удивительно, говорит; едешь по дорогам, беседуешь, все будто умные люди — обо всем так хорошо судят, а дойдут до дела, ни в ком деловитости нет”. Вот не в том ли, говорю, и есть наше поветрие, что деловитые-то умы у нас все по путям ходят, а при делах заместо них приставлена бестолочь?

— К чему же это мне, владыка?

— А к тому, что умных людей действительно остаётся искать только в глупом месте, куда мы их забили, точно какую непотребность. Вот отчего все и трудно и нудно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10