Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Детские годы

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Детские годы - Чтение (стр. 7)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      При виде этой многочисленной, мирно и молчаливо сидящей за чайным столом семьи я здесь оказался столь же бестолковым со стороны моего зрения, как за минуту перед сим был бестолков на слух: у Льва Яковлевича я не мог разобрать, что такое он гнусит, а тут никак не мог произвести самого поверхностного полового отличия. Без всяких шуток, все представлявшиеся мне существа были до такой степени однородны и одновидны, что я никак не мог отличить среди них мужчин от женщин. Мать, дочери, сыновья, свояченица и невестка - все это были на подбор лица и фигуры одной конструкции и как будто даже одного возраста: вся разница между ними виделась в том, что младшие были поподкопченнее, а старшие позасаленнее. Но вот одно из этих тяжелых существ встало из-за стола, - и я, увидав на нем длинное платье, догадался, что это должна быть особа женского пола. Это так и было: благодетельная особа эта, встретившая и приветствовавшая меня в моем затруднительном положении посреди комнаты, была та самая Агата, о доброте которой говорила maman. Эта девушка представила меня и другим лицам своего семейства, из которых одно, именно: свояченица генерала, Меланья Фоминишна, имела очевидное над прочими преобладание; я заметил это из того, что она содержала ключи от сахарной шкатулки и говорила вполголоса в то время, как все другие едва шептали. Меланья Фоминишна дала мне возле себя место и налила чашку чая - что я, будучи очень неловок и застенчив, считал для себя в эту минуту величайшим божеским наказанием. Но, к моему благополучию, чай оказался совсем холоден, так что я без особых затруднений проглотил всю чашку одним духом - и на предложенный мне затем вопрос о моей maman отвечал, что она, слава богу, здорова. Но, вероятно, как я ни тихо дал этот ответ, он по обычаям дома все-таки показался неуместно громким, потому что Меланья Фоминишна тотчас же притворила дверь в кабинет и потом торопливо выпроводила меня со всеми прочими в комнату девиц, как выпроваживают детей "поиграть". Здесь мне показывали какие-то рисунки, рассматривая которые я мимоходом заметил, что у второй дочери генерала на одной руке было вместо пяти пальцев целых шесть.
      Но внимание мое от этого шестого пальца вскоре было отвлечено появлением в комнате молодого, очень стройного и приятного молодого человека, которому все подавали руки с каким-то худо скрываемым страхом.
      - Ах, Серж! здравствуйте, Cepж! - приветствовали его дамы и девицы и тотчас же искали случая от него отвернуться, чем он, по-видимому, нимало не стеснялся и обращался с ними с каким-то добродушным и снисходительным презрением.
      Он мне очень понравился - и я, продолжая рассматривать картинки, с удовольствием поглядывал на этого нового посетителя, совсем не похожего ни на кого из серых членов генеральской семьи. В его милом лице и приятной фигуре было что-то избалованное и женственное.
      Серж сел в уголок дивана - и, красиво сложив на груди руки, закрыл глаза или притворился спящим.
      Во все это время мы и здесь все продолжали шептать, но тут вдруг вошел камердинер Иван и объявил, что генерал велел мне завтра явиться в палату.
      Это известие подействовало на всех самым ободряющим образом, и обе дочери генерала сразу спросили:
      - Папа уехал?
      - Уехали, - небрежно отвечал камердинер и, добавив, что лошадей велено присылать только в двенадцатом часу, хотел уже уходить, как вдруг Серж возвысил голос и громко велел подать себе стакан воды.
      Повелительное обращение Сержа произвело самое радостное впечатление: все лица оживились; голоса стали громче и смелее - и шестипалая девица села за рояль и начала играть, а другая запела. Сыновья ходили вдоль по комнате, а сама генеральша, усадив меня в угол большого дивана, начала расспрашивать: как мы с матушкою устроились и что думаем делать? Я со всею откровенностью рассказал ей известные уже мне матушкины соображения - и генеральша, а вслед за ней и все другие члены ее семьи находили все это необыкновенно умным и прекрасным и в один голос твердили, что моя maman - необыкновенно умная и практичная женщина. Я заметил, что ничего не говоривший и, по-видимому, безучастный Серж при первых словах о моей maman точно встрепенулся и потом начал внимательно слушать все, что о ней говорили, а при последних похвалах ее практичности - встал порывисто с места и, взглянув на часы, пошел к двери.
      - Серж, вы будете закусывать? - спросила его вслед Меланья Фоминишна.
      - Нет, - отвечал он голосом, который мне тоже очень понравился.
      - Оставить вам?
      - Нет, ma tante, нет, - не оставлять.
      - Но вы придете ночевать?
      Серж остановился, улыбнулся и, низко поклонясь Меланье Фоминишне, произнес:
      - Приду, ma tante, на сон грядущий получить ваше святое благословение.
      С этим он вышел.
      - Шут, - молвила ему вослед Меланья.
      - А зачем вы его расспрашиваете? - прошептала одна из девиц
      - Отчего же?
      - Разве вы не знаете, какой он?
      - Что мне за дело, как он отвечает: я исполняю свой долг.
      - А я - что вы хотите - я очень люблю Сережу, - протянула генеральша, когда он приедет из своей Рипатовки на один денек, у нас немножко жизнью пахнет, а то точно заиндевели.
      Генеральша мне показалась очень жалкою и добродушною, и я в глубине души очень расположился к ней за ее сочувствие к Сержу, насчет которого она тотчас же объяснила мне, что он ее племянник по сестре Вере Фоминишне и фамилия его Крутович, что он учился в университете, но, к сожалению, не хочет служить и живет в имении, в двадцати верстах от Киева. Хозяйничает и покоит мать.
      Меланья Фоминишна, очевидно, иначе была настроена к Сержу и по поводу последних слов сестры заметила:
      - Да; не дай только бог, чтобы все сыновья так покоили своих матерей!
      - Отчего же, Melanie?
      - Так, будто вы не знаете?
      Melanie говорила генеральше "вы", хотя, видимо, и ставила ее ни во что
      - Я, право, не знаю, - отвечала генеральша, - по-моему, он - добрый сын, очень добрый и почтительный, а уж как он в субординации держит этого дерзкого негодяя нашего Ваньку, так никто так не умеет. Видели: не смел ему прислать воды с Василькою, а небось сам подал и не расплескал по подносу, как мне плещет. Я всегда так рада, что он у нас останавливается. А что касается до Сережиных увлечений... кто же молодой не увлекался? Ему всего двадцать пять лет.
      - Пора жениться.
      - И не беспокойтесь так много, он, бог даст, на ней и не женится!
      - Почему вы это знаете?
      - Не женится, Melanie, не женится. Серж упрям, как все нынешние университетские молодые люди, и потому он вас с сестрой Верой не слушался. Что же в самом деле: как вы с ним обращались? - сестра Вера хотела его проклинать и наследство лишить, но ведь молодые люди богу не верят, да и батюшка отец Илья говорит, что на зло молящему бог не внемлет, а наследство у Сережи - отцовское, - он и так получит.
      - Какие вы мысли проповедуете, Ольга, и еще при детях!
      - Что же я такое проповедую, Melanie: я говорю правду, что вы не так действовали, чтобы их разъединить, - и Серж упрямился, а Каролина Васильевна практическая, и уж если сестра Вера поручила ей устроить это дело, так она устроит. Каролина Васильевна действует на нее, а не на него: это и умно и практично.
      Практичность матушки сделалась предметом таких горячих похвал, что я, слушая их, получил самое невыгодное понятие о собственной практичности говоривших и ошибся: я тогда еще не читал сказаний летописца, что "суть бо кияне льстиви даже до сего дне", и принимал слышанные мною слова за чистую монету. Я думал, что эти бедные маленькие люди лишены всякой практичности и с завистью смотрят на матушку, а это было далеко не так, но об этом после.
      В десять часов на стол была подана нарезанная ломтями холодная отварная говядина с горчицей, которую все ели с неимоверным и далеко ее не достойным аппетитом, так что на мою долю едва достался самый крошечный кусочек. Затем, тотчас же после этого ужина, я откланялся и ушел домой, получив на прощанье приглашение приходить к ним вместе с maman по воскресеньям обедать.
      Очутясь на тихих, озаренных луною улицах, я вздохнул полною грудью - и, глядя на открытую моим глазам с полугоры грандиозную местность Старого Киева, почувствовал, что все это добро зело... но не в том положении, в котором я был и к которому готовился.
      Прославляемая "практичность" матушки приводила меня в некоторое смущение и начала казаться мне чем-то тягостным и даже прямо враждебным. Рассуждая о ней, я начинал чувствовать, что как будто этот бедный Серж тоже страдает от этой хваленой практичности. Боже мой, как мне это было досадно! Да и один ли Серж? А отец, а я, а Христя?.. мне показалось, что мы все страдаем и будем страдать, потому что мы благородны, горячи, доверчивы и искренни, меж тем как она так практична!
      Я был очень огорчен всем этим и шел опустив голову, как вдруг из-за угла одного дома, мимо которого пролегала моя дорога, передо мною словно выросли две тени: они шли в том же направлении, в котором надлежало идти мне, и вели оживленный разговор.
      Из этих двух теней одна принадлежала мужчине, а другая женщине - и в этой последней я заподозрил Хрнстю, а через минуту убедился, что я нимало не ошибся: это действительно была она. Но кто же был мужчина? О! одного пристального взгляда было довольно: это был Серж.
      Убедясь в этом, я чувствовал, что у меня екнуло сердце, и уменьшил шаг. Я сделал это вовсе не с целью их подслушивать, а для того, чтобы не сконфузить их своим появлением; но вышло все-таки, что я мимовольно учинился ближайшим свидетелем их сокровеннейшей тайны - тайны, в которой я подозревал суровое, жесткое, неумолимое участие моей матери и... желал ей неуспеха... Нет; этого мало: я желал ей более, чем неуспеха, и почувствовал в душе злое стремление стать к ней в оппозицию и соединиться с партиею, которая должна расстроить и низвергнуть все систематические планы, сочиненные ее угнетающею практичностью.
      XXI
      Первые звуки разговора, которые долетели до меня от этой пары, были какие-то неясные слова, перемешанные не то с насмешкою, не то с укоризной. Слова эти принадлежали Сержу, который в чем-то укорял Христю и в то же время сам над нею смеялся. Он, как мне показалось, держал по отношению к ней тон несколько покровительственный, но в то же время не совсем уверенный и смелый: он укорял ее как будто для того, чтобы не вспылить и не выдать своей душевной тревоги.
      Христя отвечала совсем иначе: в голосе ее звучала тревога, но речь ее шла с полным самообладанием и уверенностию, которые делали всякое ее слово отчетливым, несмотря на то, что она произносила их гораздо тише. Начав вслушиваться, я хорошо разобрал, что она уверяла своего собеседника, будто не имеет ни на кого ни в чем никакой претензии; что она довольна всеми и сама собой, потому что поступила так, как ей должно было поступить.
      Серж опять искусственно рассмеялся.
      - Что же? я радуюсь, что ты так весел, - молвила в ответ на это Христя, но мне показалось, что эта неуместная веселость ее обидела, и она тихо сняла руку с его локтя.
      - Зачем же ты отнимаешь у меня свою руку? - спросил Серж.
      Христя промолчала.
      - Слышите ли вы, Харитина Ивановна? - повторил он шутливо, - я вас спрашиваю: зачем вы отнимаете у меня свою руку?
      - Так нам обоим удобнее идти, чтобы не сбить друг друга в грязь.
      - Это острота или каламбур?
      - Право, ни то, ни другое, Серж, и вы бы мне, кажется, могли поверить, что мне едва ли до острот.
      - Но кто же, кто всему этому виноват? - вскричал нетерпеливо Серж.
      - Никто не виноват! все это идет само собою так, как ему должно быть.
      - Мать моя, наконец, ведь согласна на нашу свадьбу. Что же еще тебе нужно?
      Христя молчала.
      - Неужто тебя могут останавливать или стеснять глупые толки этого кабана, моего дяди, или моих дур-тетушек? Где же твои уверения, что тебя не может стеснять ничье постороннее мнение? Ты, значит, солгала, когда говорила, что любишь меня и тебе все равно хоть бы весь мир тебя за это возненавидел...
      Христя снова промолчала и ступала тихо и потерянно глядя себе под ноги.
      - Между тем, мне кажется, я сделал все, - продолжал Серж, - ты желала, чтобы я помирился с тетками, и я для тебя помирился с этими сплетницами... И даже более: ты хотела, чтобы в течение года, как мы любим друг друга, с моей стороны не было никакой речи о нашей свадьбе. Я знал, что это фантазия; вам угодно было меня испытать, удостовериться: люблю ли я вас с такою прочностию, какой вы требуете?
      - Да, Серж.
      - И что же? как это мне ни казалось вздорным...
      - Нет, это не вздор, - перебила тихо Христя.
      - Ну, и прекрасно, что не вздор, - и я все это исполнил: целый год я не говорил тебе об этом ни одного слова (Христя вздрогнула). Наконец, продолжал Серж, - когда, по прошествии этого года моего испытания, мать моя по своим барским предрассудкам косо смотрела на мою любовь и не соглашалась на нашу свадьбу, ты сказала, что ни за что не пойдешь за меня против ее воли; я и это устроил по-твоему: мать моя согласна. Ты теперь не можешь сказать, что это неверно, потому что она сама тебе об этом писала, даже более: она лично говорила об этом твоему отцу; и, наконец, еще более: я настоял, чтобы она сама была у вас, и она одолела свою гордость и была у вас, и была с тобою как нельзя более ласкова...
      Христя перебила его - и, протянув ему руку, произнесла:
      - Да; благодарю тебя, Серж, это все правда: ты очень добр ко мне, и я не заслужила того, что ты для меня делал.
      - Нечего про то говорить: заслуживаешь ли ты или не заслуживаешь; когда люди любят друг друга, тогда нет места никаким счетам; но речь о том, что всему же на свете должна быть мера и свой конец.
      - Ах да, и они для нас уже исполнились.
      - Ну, я этого не вижу, ты не идешь к концу, а, напротив, все только осложняешь.
      - Нет, Серж.
      - Как же нет? когда я уезжал отсюда неделю тому назад, ты просила меня верить, что теперь уже все кончено и решено, что я должен быть покоен, а тебе нужно только несколько дней, чтобы выбрать день для нашей свадьбы; но прошел один день - и я получаю от тебя письмо с просьбою не приезжать неделю сюда. Привыкнув к твоим капризам, я смеялся над этим требованием, но, однако, и его исполнил. В эти восемь дней ты что-то писала maman... Что ты такое ей писала?
      - Оставь это, Серж.
      - Нет: я хотел бы это знать, что у тебя за тайны от меня с моей матерью?
      - Я ей кое в чем открылась.
      - Открылась? в чем?
      - Это моя тайна, Серж!
      - "Открылась"... "тайна"... Господи, что за таинственность!
      - Оставь это, бога ради; я открыла ей мои душевные пороки.
      - Изволь. Я не знаю, что заключалось в твоем письме; ты лжешь, что ты открыла какие-то пороки, потому что твое письмо привело мать в совершенный восторг. Я думал, как бы она с ума не сошла; она целовала твое письмо, прятала его у себя на груди; потом обнимала меня, плакала от радости и называла тебя благороднейшею девушкой и своим ангелом-хранителем. Неужто это все от открытия тобою твоих пороков?
      Христя молча пошатнулась и схватилась рукою за стену.
      - Что с тобою? - спросил Серж.
      - Ничего; я поскользнулась. Не обращай на это внимания, продолжай, меня очень интересует, что говорила обо мне твоя мать?
      - Ничего более, как она от тебя в восторге и ни за что не хотела показать мне твоего письма.
      - Вот видишь ли, как хорошо я умею утешить!
      - Да оно и должно бы быть все хорошо; но что же значит твое вчерашнее письмо, чтобы я не приезжал еще две недели, и твоя записка, которую я нашел у тетушки Ольги Фоминишны: что еще за каприз или тайна, что не хочешь пускать меня к себе в дом?
      - Да, это тайна, Серж.
      - Опять тайна! - новая или все та же самая, что сообщалась матери?
      - Почти та же самая.
      - И ты ее, вероятно, решилась мне открыть?
      - Да; я решилась. Я хотела сделать это, но не так скоро. Я хотела собраться с силами, - но ты не послушал меня, приехал - и мне ничего не остается, как сказать тебе все. Я знала, что ты пойдешь к нам, и решилась ждать тебя здесь... на дороге.
      Он пожал плечами и с неудовольствием произнес:
      - Тайна с открытием на уличном тротуаре... Это оригинально!
      - Да, Серж, да: оригинально, глупо, все что ты хочешь, - но здесь я открою ее, здесь или где попало, но не там, не в нашем доме, где меня оставляют силы, когда я подумаю о том, что я должна тебе сказать.
      Серж остановился и выпустил ее руку.
      - Нет, будем идти, - настояла Христя и, потянув его за руку, заговорила часто и скороговоркой: - между нами, Серж, все должно быть кончено... все... все... все... надежды, свидания... любовь... Все и навсегда.
      - Так ты это серьезно говоришь?
      - Серьезно, Серж, серьезно; я не могу быть твоею женою... я не могу поступить против твоей совести... Да, против совести, Серж, потому что я... люблю другого, Serge.
      И она вдруг схватила обе его руки, жарко их поцеловала - и, подняв к небу лицо, на котором луна осветила полные слез глаза, воскликнула: "Прости! прости меня!" и бросилась бегом к своему дому.
      Молодой человек кинулся за нею - и, нагнав ее, остановил на калитке.
      Я не слыхал первых слов их объяснения на этот пункте, а когда я подошел, они уже снова расставались.
      - И вы запрещаете мне встречаться с вами? - спрашивал Серж.
      - Да; я прошу... я не могу этого запретить, но я прошу об этом, отвечала Христя голосом, в котором уже не было слышно недавнего волнения.
      Он несколько патетически произнес: "Прощайте!" и, встряхнув ее руку, пошел назад.
      Я прислонился за темный выступ забора - и, пропустив его мимо себя, видел, как он остановился и, вздохнув, словно свалил гору, пошел бодрым шагом.
      Христя еще стояла на пороге и все смотрела ему вслед. Мне казалось, что она тихо и неутешно плакала, и я все котел к ней подойти, и не решался; а в это время невдалеке за углом послышались голоса какой-то большой шумной компании, и на улице показалось несколько молодых людей, в числе которых я с первого же раза узнал Пенькновского. Он был очень весел - и, заметив в калитке женское платье Христи, кинулся к ней с словами:
      - Позвольте вас один раз поцеловать!
      Калитка в ту же минуту захлопнулась, и опомнившаяся Христя исчезла как раз в тот момент, когда я подскочил, чтобы защищать ее от наглости Пенькновского, который, увидя меня, весело схватил меня за руку и вскричал:
      - Ага! а ты это, брат, что тут по ночам делаешь?
      - Я провожал мою мать, - отвечал я, боясь, чтобы самое имя Христи не стало ему известно.
      - А-а! мать... Так это здесь была твоя мать?
      - Да, моя мать.
      - Да куда же это она шла? Разве это ваш дом?
      - Нет, не наш, а тут одна наша знакомая больна.
      - Фу, черт возьми, какая глупость! И чего же это, однако, твоя мать стояла на калитке?
      - Она меня крестила.
      - Крестила тебя! Это какие пустяки! Ну зачем... зачем она тебя крестила?
      - На ночь. Она всегда меня крестит.
      - Ах, черт возьми! Но ты ради бога же не говори ей, что это я к ней подлетел.
      Я дал слово не говорить.
      - А ты как думаешь: узнала она меня или нет? - беспокойно запытал Пенькновский.
      - Нет, - отвечал я, - я думаю, что она не узнала.
      - И мне кажется, не узнала... довольно темно, да и я немножко пьян, а ведь я ей наговорил, что в рот ничего не беру. Ты, однако, смотри, это поддерживай.
      - Как же: непременно!
      - Да, а то это выйдет не по-товарищески. А у нас, брат, сейчас были какие ужасные вещи! - и Пенькновский, поотстав со мною еще на несколько шагов от своих товарищей, сказал о них, что это все чиновники гражданской палаты и что у них сейчас был военный совет, на котором открылась измена.
      - Как измена? кто же вам изменил?
      - Один подлец дворянский заседатель. Он подписал на революцию сто рублей и на этом основании захотел всеми командовать. Мы его высвистали, и отец час тому назад выгнал его, каналью. Даже деньги его выбросили из кассы, и мы их сейчас спустим. Хочешь, пойдем с нами в цукерню: я угощу тебя сладким тестом и глинтвейном.
      Я поблагодарил его и отказался.
      - Ну как хочешь! - сказал Пенькновский, - а то бы пошел, и отлично бы накатились. Но все равно, иди домой и непременно разведай завтра, узнала ли меня твоя мать - и если узнала, ты побожись, что это не я.
      - Пожалуй.
      XXII
      Так, в такой обстановке и среди таких элементов я ориентировался в живописном городе, который почитается колыбелью просвещения для всего русского народа, - и, по стечению обстоятельств и по избранию моей матери, в течение десяти лет кряду был моею житейскою школою.
      Это десять многознаменательных для меня лет, окончательно сформировавшие мой характер.
      После того, что я описал, я непосредственно заболел; поводом к этому недугу, как матушка отгадала, действительно была простуда, полученная мною во время курения у форточки.
      У меня сделалась лихорадка и колотье в ушах - болезнь, конечно, не важная, но, однако, она мешала моим и служебным и учебным занятиям. Первый блин шел комом; я только начал уроки, только подал просьбу об определении меня на службу, и сейчас же слег.
      В это время, помимо болезни, со мною случилось еще две неприятности: во-первых, Кирилл явился ко мне прощаться, а как я тотчас не встал с постели, то его приняла матушка и дала ему рубль, и этим бы все могло благополучно и кончиться; но, тронутый этою благодатью, Кирилл захотел блеснуть умом и, возмнив себя чем-то вроде Улисса, пустился в повествование о том, как мы дорогой страждовали и как он после многих мелких злоключений был, наконец, под Королевцем крупно выпорон.
      Услыхав из своей комнаты, что дело дошло до королевецких происшествий, я чрезвычайно оробел, а когда матушка вдобавок к этому еще спросила: за что же именно его так обидели, страх мой уже не знал пределов, - но коварный мужичонка отлично нашелся. Немножко помямлив и почесавшись, он с достоинством отвечал:
      - Эх, государыня-матушка, если всю правду говорить, как перед богом, то, вздохнув ко всевышнему, ничего я больше за собою не знаю, как это господь наказал меня за мое лакомство.
      - За какое лакомство? - сказала maman.
      - А что я о ту пору, лба не перекрестя, морковь ел.
      После такого объяснения Кирилл был отпущен, и эта беда сплыла, но зато на место ее близилась другая: через несколько дней, во время самого жестокого пароксизма лихорадки, в доме получилось на мое имя письмо. Находясь в нестерпимом жару болезни, я ничего не понял: ни адреса на конверте, ни того, что стояло на вынутом мною листке; бумага трепетала в моей руке, и строки тряслись и путались, а глаза ничего не видали. Тогда матушка, вынув из моих дрожащих рук это письмо, взглянула на первые его строки и вся изменилась в лице, воскликнув:
      - Боже мой! кто это смеет тебе писать такое письмо?
      - Что там такое, maman? - осведомился я, едва шевеля своими смягнущими губами.
      - Письмо начинается со слов: "Праотцев, ты дурак!"
      "Плохо!" - подумал я, заключая по слогу, что это, верно, энергическая Тверь сносится с вежливым Киевом!
      - Тебя бранят, - продолжала матушка, показывая мне листок, на котором я теперь при новом толчке, данном всем моим нервам, прочел несколько более того, что было сказано: "Праотцев! ты дурак и подлец..." Дальше нечего было и читать: я узнал руку Виктора Волосатина и понял, что это отклик на мою борзенскую корреспонденцию к его сестре, потому что вслед за приведенным приветствием стояли слова: "Как смел ты, мерзавец, писать к моей сестре". Читая эти слова, я вспомнил, что их точно так же читает теперь и моя мать, и потому быстро разорвал письмо и, отвернувшись к стене, проспал целые сутки.
      Когда я проснулся опять, был день в той же передобеденной поре, около которой вчера было получено тверское бранное послание. К этой поре у меня обыкновенно начинался лихорадочный пароксизм; но, однако, проснувшись теперь, я этого ее ощущал. Тверская встрепка меня вылечила: я с горя переспал болезнь.
      Осмотревшись, я увидал, что со мною в комнате никого нет, но невдалеке в матушкиной комнате шел тихий разговор. Этот разговор, который, впрочем, гораздо удобнее назвать медицинским рассуждением, происходил между maman и одним - в то время очень молодым - университетским профессором и касался меня.
      Матушка жаловалась, что я, на ее взгляд, очень нервен и впечатлителен и что она этого боится, а медик отвечал:
      - Да нет, он довольно хорошо построен, но он на длинных ножках, а уж этакие, разумеется, всегда немножко валки.
      - То-то, мне кажется, он слаб, - шептала maman.
      - Да я вам и говорю: люди на длинных ножках всегда несколько кволы. Коротконожки гораздо прочнее, но уж этого не переделаешь: кто на каких ножках заведен и пущен, тот на таких и ходит. Впрочем, будьте покойны: все хорошо, а я спешу заехать к Льву Яковлевичу.
      Maman спросила: кто у них болен?
      - Кажется, все вдруг, - отвечал доктор и добавит, что он был у них ночью и теперь снова спешит, потому что там весь дом в тревоге.
      - Боже мой! что же это такое? а я не могу за болезнию сына их навестить.
      - Да и не спешите: тревога пустая, и ничего опасного нет; вчера к ним приехал их племянник Серж и разругал их за что-то по правам родства.
      - Ах, какая досада! они и так его не жалуют.
      - Да, даже самого Льва Яковлевича назвал дикой свиньей, а с тем от этого сделался обморок, но то не важно: он на коротеньких ножках и скоро поправится.
      С этим доктор взошел на прощанье взглянуть на меня - и как я притворился спящим, то он только указал матери на мои закрытые одеялом ноги - и, прошептав, что лучше было бы, если бы они были покороче, уехал.
      Между тем я во все это время с напряженным вниманием рассматривал из-под своих ресниц собственные ноги врача и нашел, что они у него чрезвычайно пропорциональны.
      Освободясь от этого визита, я снова открыл глаза и стал размышлять: действительно ли большая или меньшая длина ног может иметь такое важное влияние на судьбу человека, или же господин доктор напирает на это только потому, что у самого у него прекрасные ноги и ему выгодно обращать на них косвенным образом всеобщее внимание.
      В эту самую минуту к моему изголовью присела с вязаньем в руках матушка и, взглянув на мое задумчивое лицо, спросила:
      - О чем ты размышляешь, дитя мое?
      Я сконфузился и покраснел.
      - Если это секрет, то не говори.
      - Нет, maman, какой же секрет!..
      И я рассказал ей, что мне пришло в голову по поводу докторского рассуждения о ногах.
      - Зачем же так думать? - отвечала maman, - наш доктор очень хороший и умный человек.
      - Да; он мне кажется слишком практичный, maman.
      - "Слишком практичный"... что ты под этим разумеешь?
      - Он... он из тех людей, которые делают только то, что им приятно или выгодно.
      - Значит, по-твоему, быть практичным - все равно, что быть эгоистом?
      - Да, maman... То есть позвольте, я это хорошенько не обдумал.
      - Так обдумай.
      Матушка, не переставая работать длинными деревянными спицами своего филейного вязанья, сосчитала ряд петель - и потом, не ожидая моего ответа, заговорила, что я сужу чрезвычайно односторонне и неправильно: что быть практичным - это еще отнюдь не значит быть себялюбивым эгоистом; но что, кроме того, в свете часто без разбора называют практическими людей, которые просто разумны и поступают умно не вследствие большой практики, а вследствие хорошей обдуманности и ясного понимания дела. Она мне, как профессор, разъяснила, что практически можно знать определенное число тех вещей, в которых человеку прежде уже довелось иметь опыт, а разумно постигать можно все доступное разумению всесторонних свойств предмета, среди действия и условий времени и места. И вслед за тем maman, как будто пожелав еще более пояснить сказанное мне живым примером, улыбнулась и добавила:
      - Вот, например, когда ты шел в голове целовавших дамам ручки кадет или писал письмо о своем душевном состоянии, ты был непрактичен, - ты это сделал потому, что не знал, что это не принято и не делается.
      - Да, maman, да, - уверяю вас, что потому.
      - Ну да, и вот потому-то это, не заключая в себе ничего особенно дурного и глупого, только непрактично; а твой тверской товарищ, который прислал тебе обидное письмо за твою ласковость, сделал гораздо худший поступок - уже не практический, а неблагоразумный: он тебя обижает за то, что ты ласкаешься... Это обозначает плохую голову и нехорошее сердце...
      - Он светский, maman.
      - Не думаю: светские люди стараются быть сдержанными; а люди практические - если хотят кого обидеть, то не бранятся с первых строк, потому что тогда благоразумные люди далее не читают. Кстати, извини меня: я бросила это глупое письмо в печку.
      Я обнял матушку и припал головою к ее плечу.
      Меня обуревали самые смешанные чувства: я был рад, что ненавистное письмо, которого я так долго ждал и опасался, - теперь мне уже более не страшно; я чувствовал прилив самых теплых и благодарных чувств к матери за деликатность, с которою она освободила меня от тяжких самобичеваний за это письмо, представив все дело совсем не в том свете, как оно мне представлялось, - а главное: я ощущал неодолимые укоры совести за те недостойные мысли, какие я было начал питать насчет материного характера. Я видел, что она добрая и благоразумная, а совсем не практическая, как о ней толкуют, - и мне ее стало бесконечно жалко. Я прижался к ней еще теснее и прошептал:
      - Простите меня, maman!
      Она взяла мое лицо в обе свои руки и спросила:
      - В чем, дитя мое?
      - Maman, мне это страшно сказать вам.
      Матушка, видимо, встревожилась, а когда я к этому прибавил, что вина моя заключается в моем легкомыслии, с которым я позволил себе осуждать ее в своем уме, - она даже побледнела и не могла произнесть ни одного слова.
      В моих мыслях мелькнул Филипп Кольберг, и я увидал, что начал пренеловкую речь, и поспешил поправиться.
      - Maman, я роптал на вас: вы мне казались очень практичными, проговорил я, потупив глаза.
      - Вот что!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13