Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вор

ModernLib.Net / Классическая проза / Леонов Леонид Максимович / Вор - Чтение (стр. 22)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Классическая проза

 

 


С непривычки к длинным спорам Таня уже устала и дважды виноватой улыбкой извинялась перед хозяйкой за отнятое у гостей время, но теперь никак нельзя стало ей сдаваться, отступать, отдавать Митю на новую разделку.

— Простите, как я могла понять по ряду довольно злых суждений о моем брате, вы и есть та самая Маша Доломанова? Кстати, он гораздо теплее отзывался мне о вас… но это вскользь. И вам, как я понимаю, все известить меня не терпится, что брат мой Митя вор? — пронзительно спросила Таня. — Мне это и самой известно, что он в остроге… верней, в острожной больнице находится, душевно благодарю вас. Видно, вы из тех, для кого единственную утеху составляет сущую правду про ближних разглашать… преимущественно жестокую. Они думают, что чем больше другого чернят, тем чистоплотней сами выглядят… но поверьте мне, это ошибочное мнение и, вдобавок, опасное. Великодушный народ наш не велит радоваться чужой беде… не зря он когда-то калачиком да грошиком острожника привечал, в пояс ему кланялся на лобном месте, вон как оно бывало!

Если все высказанные через Таню фирсовские рацеи выслушаны были с зевотой и недоуменной переглядкой присутствующих, то заключительный ее оборот вызвал, всеобщее оживление, так как почти у каждого имелись ценные практические соображения, как вырубить преступность во всемирном масштабе и в кратчайший срок.

— Ну, такое вредное милосердие к ним разве только в бывалошние годы случалося… — тем смелее внес свою поправку безработный Бундюков, что представителей уголовного мира, уже вычеркнутых Фирсовым, не виднелось больше на месте, — и потому лишь случалося, что находившийся в порабощении простой народ от воровства и не страдал, так как не только недвижимостью, а и движимостью-то ровно никакой не владел: чего на тебе надето, то и собственность. Я с Петром Горбидонычем в корне согласен, что в самых высших умах поразмыслить надо, стоит ли на преступников народные сбережения и продукты продовольствия изводить, когда на те же самые средства можно вечерние университеты пооткрывать или водные станции с наймом лодок для отдыха трудящихся. Калачиком-то их и раньше разве только в светлый Христов день баловали, а нонче, с увеличением всеобщего достатка и поскольку вышло повсеместное облегчение народа от религии, в железные бы, бессрочные калачики надо их ковать, а еще лучше без поднятия лишнего шума на мыло их спущать… разумеется, только на техническое!

Речь его была выслушана с большим вниманием, хотя и без заметного одобренья.

— Понаслышке-то да без зазрения совести какие угодно пакости можно на человека наплести, — не сдержалась хозяйка, заливаясь румянцем и от негодования переставляя посуду на столе. — Ежели Марья Федоровна на те шесть тысяч намекает, что из артели взяты были, так даже на суде признаю было, что Дмитрий Егорыч свою долю в тот же вечер до копейки вернул, под столом подкинувши. Кроме того…

— Ну это все вещи маловероятные, чаще всего в плохих романах попадаются, когда автор чрезмерных красок побаивается или сюжетные линии не в ладу… — не повышая голоса, лишь бросив иронический взгляд на Фирсова, перебила Вьюга. — Нет, я другое, поважнее имела в виду… посущественнее денег, пусть даже святых казенных денег. Конечно, я не сестра ему, всего лишь подруга детства Митина… но еще до того, как однажды нас разлучила жизнь, мне довелось жестоко раскаяться в доверии к этому человеку…

— Вы понимаете сами, что надо твердо знать вину человека, которого вы беретесь обвинить в его отсутствие, — забегая вперед, страстно предупредила Таня.

Вьюга лишь головой покачала в ответ.

— Поверьте честному слову, милая Таня, мне и самой хотелось бы думать, что я ошиблась, но последствия Митина поступка я постоянно ношу на себе, на самом теле моем… впрочем, лучше не вникать глубже в это дело, потому что если уж очень станете настаивать на доказательствах или сердиться, как давеча, то я… — и поиграла ноготками по звонкой рубчатой поверхности стакана, — то я вынуждена буду открыться и у всех спросить заодно, не приходилось ли случайно и им пострадать от той же Митиной… назовем условно, железности!

— Это раньше вы его обвиняли или и теперь обвиняете? — дрогнувшим голосом, отторговать пытаясь что-то, спросила Таня;

— И теперь, — улыбнулась Вьюга. — Сказать?

Замешательство, страдание и борьба читались в лице у Тани.

— Верно, очень дурное что-нибудь? — мучилась она своим неведением.

— Ну, милая, это в зависимости от того, с какой точки смотреть, конечно… Но если вам так хочется, то я скажу, пожалуй.

Даже сидевшая вся теперь в пунцовых, под цвет платья, пятнах Балуева боялась слово замолвить за Векшина, чтоб не вызвать гостью на опасную откровенность. И оттого что не указано было, какой грех лежал на его совести, большой или маленький, — в создавшихся условиях можно было подозревать любой. В предвкушении острого блюда собрание так и подалось в сторону Вьюги, многие и про смородину забыли, а Бундюков даже привстал, увеличив площадь уха приложенной ладонью, чтобы попозже поделиться удовольствием со своею временно отсутствующею супругой. Уже подобно актеру на выходе или тигру перед прыжком, Петр Горбидоныч изготовился перехватить интригу у Вьюги, уже Заварихин поднимался по темной лестнице, зажигая спичку перед каждой дверью, да приближались и прочие участники игры, а Фирсов все писал, забыв выключить действительность. И пока он прокладывал черновые просеки в дремучую неизвестность повести, пока прикидывал в уме догадки о все еще не прояснившейся векшинской вине перед Машей Доломановой, пока сращивал узлы отдаленнейших глав, персонажи его жили сами по себе в соответствии с заданным характером каждого.

Следовало ждать, что сейчас-то, из той же неукротимой боли, Вьюга и приоткроет еще одну бесславную тайну Векшина, как вдруг, сдаваясь на милость, Таня быстро и предупредительно пошла ей навстречу с протянутыми руками, даже сделала неловкую попытку обнять за плечо, примостившись на что-то рядом.

— Не надо больше, пожалуйста… — примирительно и быстро заговорила она, слова не давая произнести, — ведь мы с вами и без того надоели всем, а я вдобавок за прошлую ночь глаз не сомкнула… еле на ногах держусь. Лично я вам не причиняла зла, правда?.. хотя и понимаю, что должна потерпеть от вас, если Митя в чем-то так ужасно провинился перед вами; ведь я родная сестра Митина!.. но вы по-другому взглянете на дело, когда.узнаете, что я ничем, ни крохотной долькой не счастливей вас. И лучше давайте я к вам приду на днях… у меня сейчас уйма свободного времени, вот я и приду, да и порасскажу вам кое-что, в обмен на ваше, с глазу на глаз и без утайки… и вы мне тоже добрый совет дадите. Я с самой пepвой минуты поняла, у вас так много всего внутри, что вам поделиться с другим ничего не стоит… тем более что сама я безоговорочно верю тому хорошему, что Митя мне о вас, говорил. Может быть, тогда нам всем троим чуточку лучшe и проще станет. Так всегда с людьми в истории бывало: что бы ни случилось сегодня, самое, казалось бы, непоправимое, но все равно завтра им снова надо подниматься со светом, работать, обед варить, детей нянчить, жить… Значит, не прогоните, если я приду к вам, можно?

Так, нараспашку вся, старалась она подкупить, умолить, отсрочить что-то, но нечаянно, в поисках ответа взглянула в пристальные, немигающие глаза словно закаменевшей Вьюги, отшатнулась, попятилась, отбежала и неожиданно, что было уж совсем лишнее, разрыдалась, дрипав к высокому подоконнику. Тотчас собрание разделилось, женщины бросились утешать Таню, мужчины же, в пределах отпущенного, принялись обсуждать возможные варианты векншнского секретца, проявляя по части грехов значительную осведомленность, причем количество участвующих в суматохе лиц, одно время предельно сократившееся по воле Фирсова, к концу происшествия стало заметно возрастать, так что еще часом позже дело завершилось в битком переполненной квартире. Но пока сочинитель прикидывал в уме, сколько и чего ему потребуется для предстоящей сцены, пока вокруг происходил тот невыносимый галдеж, какой позволяют себе действующие лица только в авторском воображении, до поднятия занавеса, Вьюга сама подошла к сочинителю.

— Слушай… я с тобой всерьез поссорюсь, Фирсов, если ты и впредь станешь неосмотрительно обходиться со мною, — заговорила она в привычном для обоих тоне полушутки, как если бы тот и впрямь распоряжался се судьбой. — Я никогда не понимала своей роли в той начальной черновой прикидке на вокзале с ограбленьем Заварихина, но если даже я и понадобилась тебе как символ, как запевка… а потом она вросла в сюжет и, видимо, чем-то полюбилась тебе, эта запасная и, в сущности, никогда не использованная линия, то зачем тебе было вторично сводить нас сегодня в подворотне? Вот он постучится сюда через минуту, и затем неминуемое мое разоблаченье заведет тебя в такие дебри, откуда тебе уже не выбраться… Поторопись, вычеркивай меня скорей отсюда!

— Ах, вы всегда что-нибудь испортите, постоянная нарушительница благочиния и тишины! — раздраженно отбился Фирсов.

— И еще: я не спрашиваю тебя, автор, по какому злосчастному вдохновенью ты испортил мною мирное домашнее торжество этой толстой даме, — настаивала Вьюга, — но зачем, зачем было пугать до поры бедную и без того по всем статьям обойденную тобою девушку? Самые слезы ее просто не в характере циркачки, избравшей своим коронным номером исключительный волевой акт. Ну, кончай, Заварихин поднимается по лестнице… Мне пора уходить, Фирсов.

— Ладно, но прежде приоткройте свой намек на прощанье: в чем же состоит знаменитая векшинская вина?.. в том ли, что сам, не дойдя до цели, рухнул или — безоружного зарубил?

Почему-то не желая делиться тайной, Вьюга упорно противилась прямому фирсовскому приказанию, а тем временем запущенное в ход действие стремительно разворачивалось само собою. Уж сочинитель заставил Заварихина для задержки бумажку с адресом потерять, а дальнейшая отсрочка грозила приторможением сюжета. Раскрасневшаяся от кухонных хлопот супруга безработного Бундюкова уже вносила на листе фанеры чудо пекарного мастерства, богатырский крендель, напоминавший как бы сплетенные для объятья собственные руки именинницы, чем решительно обозначалось наступление второй, развлекательной половины вечера. И, наконец, Петр Горбидоныч все настойчивей, постукиваньем в плечико гостьи, напоминал прямейшую обязанность сознательных граждан повседневно участвовать в разоблачении окружающих, особливо лиц с подмоченной репутацией, причем в голосе его наравне с бархатными нотками сквозили уже и железноватые.

— Да вы нам и не выдавайте секрета вашего, уважаемая Марья Федоровна, — внушал он ей в самое ухо, — а только подайте умам руководящее наставленьице… остальное мы своими силами расшифруем. Оно вслух-то и не надо, а только зажмурьтесь, да и оброните вроде невзначай хотя бы даже во образе шарады, чтобы обществу не скучать. Характерно, я не как преддомком вас опрашиваю, приставленный к человечеству для соблюдения правильности, а только из глубокого бытового интересу… ей-богу, просто до щекотки заманчиво раскусить, чего еще там недозволенного этот наш Дмитрий Егорыч натворил?

Напряженье минуты тем еще усилилось, что как раз с кухни донесся заварихинский стук в дверь, — последние мгновенья истекали. Фирсов неохотно склонил голову, соглашаясь на неминуемую теперь, хоть и запиравшую ему в дальнейшем один выгоднейший маневр, ссору соперниц. И сразу, словно только и ждала сочинительского дозволенья, Зина Васильевна вступилась за беззащитную Митину сестренку, избрав для этого первые попавшиеся довольно оскорбительные слова, на которые последовала сдержанная, однако не менее обидная отповедь Доломановой. Незамедлительно поднялся такой переполох, что безработный Бундюков счел за лучшее ненадолго покинуть помещение, чтобы не быть привлеченным к свидетельству в случае убийства. Тогда, имея нужду высказаться до конца, Зина Васильевна закричала на Доломанову еще громче, в отместку за себя, за свое одиночество, уже как на личную свою разлучницу, — кричала и машинально гладила головку разбуженной скандалом Клавди, которая, вбежав откуда-то в рубашонке, привычная ко всему такому, лишь обхватывала потуже колени матери, чтобы успокоилась скорей. Вьюге ничего не оставалось, как с торжеством удалиться в прихожую, все невольпо полюбовались перед уходом на ее отточенную бесстрашную красу… и тотчас, достучавшийся наконец, с черного хода вступил Заварихин. Прежде всего он увидел свою невесту с выраженьем застылой горечи в закушенных губах. Таня сидела в глубоком кресле, затылком отвалясь к спинке, а вокруг с успокоительными каплями и не без видимого удовольствия суетились и судачили женщины. Заварихин послал озабоченный взгляд, но появление своевременно подоспевшего жениха ничем не отразилось в ее заплаканном, еще не обсохшем лице. Правда, соскользнувший со лба локон застилал Тане левый глаз, но ведь правым-то она прямо в упор на него глядела! Именно не слезы ее, не отголоски еще не затихшего скандала взволновали Заварихина, а это пугающее, несообразное с обстановкой безразличие. И не жалость, не потребность защитить любимую, а жгучая необходимость тут же, на месте выяснить загадочное, многое менявшее обстоятельство толкнуло его прямо к Тане… Несколько ошеломленный упущенным из вниманья оборотом дела, Фирсов лишь с запозданием догадался представить гостям Заварихина, уже когда тот, припав рядом на колено, тормошил невесту, допытывался, изнемогая от подозрений.

Самая радость Танина еще больше насторожила его.

— Знаешь, я за брата тут вступилась, потому что все до одного молчали кругом… и так мне одиноко стало, Николушка!

— Нет я не про то… что с глазом у тебя?

И, значит, так нуждалась в слове участия, что не соображала, кому признается в своем роковом недостатке, потому что в нем-то прежде всего и заключались корни ее неодолимого физического страха перед пространством.

— Ах, Николушка, это давно уж!.. лошадь репетировали на манеже, и кончик с шамбарьера оторвался… ну, длинный кнут такой у берейтора, резина со сталью, видал? А я в рядах сидела, и мне по глазу и вот… отслоенье сетчатки называется. — Она вцепилась в его сильную, чуть обвядшую руку, вцепилась и не отпускала. — Знаешь, он у меня, Николушка, ничего, ровно ничего не видит…

Такая беспомощная надежда зазвучала в ее голосе, что даже грубая заварихинская сила, пока не вмешался рассудок, не посмела оттолкнуть ее.

— Ладно, уймись, не дрожи, лихо ты мое одноглазое! Все слюбится, позабудется, с полой водой утекет… — хитрил он, даже волосы огладил Тане — не для посторонних ли, которые все прикидывались, будто не смотрят со стороны.

Едва постихло в их углу, Фирсов приготовился подать знак ко вступлению в очередную главу, и тотчас, все еще всхлипывая по своей природной рыхлости и чувствительности, хозяйка стала примериваться с ножом по числу гостей к именинному кренделю. Заварихин длинной рукой сгреб с большого блюда остатки смородины, самые что ни есть кислые-раскислые, а Петр Горбидоныч поднял руку, прося внимания для одного сверхсрочного заявленья. Он напустил было на лицо шутливое выражение, когда слово самовольно перехватила одна, в косынке, провинциальная старушка, тетка именинницы, давно порывавшаяся завести душевный разговор.

— Угораздило же меня тащиться в гости к тебе, племянница! Кабы звато было, лучше бы мне было, Зиночка… — нараспев начала она и здесь исчезла, на полуфразе вычеркнутая Фирсовым.

Никто не выразил сожаления по этому поводу, тем более что взамен, по тому же сочинительскому мановенью, появился большой, исходивший паром русский самовар.

XIV

— Призываю собрание к порядку, как негласный ваш председатель и преддомком, который в курсе не только всех изданных ранее правил общежития, но и впредь подлежащих изданию! — шуточно возгласил Петр Горбидоныч, приступая к одному ответственнейшему заданию и звоня ложечкой о стакан. — Осталось всего полчаса до срока, после которого, заметьте, скандалы в жилых помещениях возбраняются… так что рекомендую нового не начинать.

Присутствующие, кроме Тани да не меньше ее разволновавшейся именинницы, по достоинству оценили природный юмор Петра Горбидоныча.

— Плесните-ка мне тогда чашечку погуще, поскольку в этом качестве вы ближе всех к раздаче благ земных поставлены, — в не менее оптимистическом топе попросил безработный Бундюков, воротившийся за стол, как только опасность убийства миновала.

— Увольте! — игриво-ускользающим движением отстранился Петр Горбидоныч. — Изобилие дам, характерно, дает мне право уклониться от чисто исполнительной власти… но взамен обязуюсь представить обществу один исключительный сюрприз, который возместит вам напрасно потерянное время! Словом, не жалейте, что ценнейшая тайна только подразнила всех нас, а в руки не далась. Я вам другую… а может, и ту же самую, только с заднего крыльца поднесу. Итак, оставайтесь на местах, я сейчас вернусь, но давайте уж постараемся, чтобы ни стуком ножей, ни шумом хождения не прерывать теперь удовольствия.

— Неугомонный у нас Петр Горбидоныч, никак не даст задремать: то порядки в доме совершенствует, то еще чем-нибудь остреньким общество развлечет! — с похвалой ушедшему отозвался кто-то, даже неизвестно кто, потому что, начиная с этой минуты, все только и глядели на дверь, поглощенные жгучим интересом к предстоящему сюрпризу.

Именинница и чая не успела разлить гостям, как Петр Горбидоныч уже воротился крадучись и с тем же неиссякающим юмором, как бы сгибаясь под тяжестью ноши, которую усердно прятал как бы за вздувшейся павухой.

— Ну, кто из вас более проницательный, тогда догадывайтесь по очереди, граждане, что у меня тут? — лукаво возгласил Петр Горбидоныч.

— Бутылка, — с твердой надеждою высказался мужской голос.

— Толстая книга, — сказал женский голос, разочарованный.

— Все книги по злобе написаны, — дополнил хорошо опознаваемый даже сквозь грохот землетрясения голос безработного Бундюкова.

— Ни то ни другое, а, как видите, обыкновеннейшая, скрозь исписанная тетрадка… — и, положив на стол одному лишь сочинителю пока известный дневничок в черной клеенчатой обложке, приотступил, сделав знак, чтоб никто не притрагивался. — Какое же, прикинем на глаз, содержание может скрываться под столь скромной внешностью? Может быть, под ней заключены неинтересные хозяйственные записи потрат и доходов или нечто другое в том же роде? Нет, сразу отвечаю я, чтобы вас напрасно не томить, а просто задушевная исповедь некоего тут подразумеваемого помещика. Но чья — не добивайтесь, и вздохом не намекну! И ведь что особенно характерно, целых сто восемьдесят пять страниц исписал, ахнешь, причем почерком самогнуснейшим, а буквально глаз не оторвать…

— Чего вы еще там, Петр Горбидоныч, затеяли? — томно спросила Зина Васильевна и покраснела, вспомнив, как хорошеет она в смущении.

— Собираюсь, прелестная, ваших гостей поразвлечь, — раскрылся наконец Петр Горбидоныч, законно чувствуя себя душой собравшегося общества. — Я уж с год за этой штучкой слежу, как она созревает… и чуть он стол забудет запереть, уходя, я тут как тут, да и загляну украдкой. Казалось бы, такой безунывный выпивоха и весельчак, писец-то, а, характерно, все его мысли скрозь упадочные… однако меж них прелюбопытные жемчужинки и гвоздики попадаются!

Если последовательно сопоставить смену выражений в фирсовском лице — то удивления, то детского почти интереса, то негодования, по мере того как входил в свою роль Петр Горбидоныч, можно было вывести заключение, что все это совершалось без ведома самого Фирсова. Едва сближенные вначале, противоречивые характеры его повести сами теперь, помимо сочинительской воли, вступали в отношения сообразно вложенным в них идеям. И, раз уж началось, сочинитель недоверчиво и обратись лицом к окну на слух выверял ритм и диалог этого только что наметившегося в повести поворота… Погода решительно испортилась с приближеньем ночи. Изморось висела в низком и тускло освещенном небе, уныло дребезжало в водостоках, блестели мокрые крыши, а с ближнего вокзала доносились глухие окрики паровозов.

Совершенно бесстрастным тоном, чтобы тем очевидней становилась преступность манюкинского мышления, Петр Горбидоныч приступил к чтению заветной тетрадки, но долгое время никто не понимал, в чем тут перец и когда надлежит прибегнуть к осмеянию, но едва чтец намекнул одною общеизвестной манюкинской интонацией, сразу раскрылось авторское инкогнито, обострявшее увлекательность чикилевской забавы. С одной стороны, всем любопытно стало поглядеть как бы в щелочку за знакомым человеком наедине с самим собою, а с другой — без особых попреков совести, так как Манюкину в его нынешнем состоянии вовсе небось безразлично стало, что именно с ним и каким способом проделывают.

— «…не обидно мне, Николаша, стоять на своем уголке с протянутой рукою, не от слабодушия решился я на сей легкий и постыдный заработок. Все же, каюсь (лгать-то мне незачем… дохлый я, мятый стал!): купил я тут на днях привозной тепличной клубпички плетеную коробочку, в четыре ягодки всего, шел по нашему с тобой Камергерскому и ел на глазах у всех, а веточки сплевывал прямо на поздний московский снежок. И не оттого купил, что личное достоинство в своих глазах восстановить хотел, а просто захотелось мне клубнички: так захотелось, что заплакать по-стариковски впору. Старики на износе что беременные, капризней малого ребенка… А уж плохи мои дела: предложил один благодетель на днях, да и то в секрете, легкие туфли шить — ночью до ветру сбегать, забыл уж, как их по-нонешнему. Ну, взялся я на пробу, и работа вроде легкая, а пришлось отказаться. Не из ложной фанаберии опять же, Николаша, а просто не лезет у меня игла в картон, и все тут. А мне и невдомек, дворянскому дураку, что для этой цели шильце у человечества имеется. За семнадцать копеек все руки исколол — не лезет, проклятая, хоть камушком ее заколачивай!»

В этом месте Чикилев пропустил несколько строк, как не имеющих касания, только помычал, но Бундюков все равно хохотнул, ради поддержки чтеца, прочие же попридвинулись со стульями поближе, чтоб не утратить чего-либо существенного,

— «Вот тогда-то и докатился я до нищенской своей точки, любезный Николаша. Сам суди, каково было мне истории собственного сердца моего в балаганном стиле пересказывать… к тому же в голове сплошная мараказия какая-то! Иной раз до двугривенного цену себе спускал, до того дошел, что историю Ветхого завета в амурные сюжетцы перекладывал, да. На извозчиков наскочил раз, на староверов: так накостыляли, еле жив ушел… Вот вспомнил про туфли-то, Николаша: бухалы они в просторечии называются!»

— Так то бахилы будут, а не бухалы, — толково поправил Заварихин. — В них покойников обувают, на картонной подошве а вовсе не для надобности…

— «И ежели придется тебе однажды на уголок встать по образцу родителя твоего, — вычитывал Петр Горбидоныч, голосом выразив Заварихину порицание за помеху, — то не теряй духу, суровый судья мой. Народная мудрость, равно как история нашей на редкость континентальной страны, учит нас ко всему быть готовыми. Не завещая тебе ни кредитных билетов, ни поместий кавказских, ни мужиков крепостных, ни даже портрета дедушки, чтобы любоваться в моменты настроения, тем не менее оставляю добрый совет, на опыте проверенный. Выбери себе не шумный уголок, да, сложив чашечкой, руку-то дальше брюха как шлагбаум не вытягивай, при себе держи. Не трясись, не голоси, нонче воробьи стреляные, вздоху смертному не поверят. Лучше всего жгучий стыд лицом и фигурой изобрази, а коли таланту не хватит, просто лицо в ладони спрячь как бы в смятении крайнего позора. Люди привыкли и счастье и горе чужие на себя украдкой примерять, отсюда родятся зависть и жалость… Это и есть способ познанья ближнего! Целься в указанное место — без добычи домой не воротишься. Кстати и обращенье себе придумай позамысловатее, — я тут шепнул одному с пятном от царской кокарды на картузе: коллега, говорю, одолжите недостающий до бутылки гривенник впредь до возвращения узурпированных латифундий! Веришь ли, Николаша, целковый отвалил, так его прошибло… да еще и уходя все оглядывался».

Не менее минут десяти вчитывался Петр Горбидоныч, а все не мог нашарить одно, особо полюбившееся ему за игривую амурность местечко. Обманувшиеся в ожиданиях слушатели переглядывались в недоумении, не смея прервать и просто не узнавая осрамившегося затейника. Поиски затруднялись вдобавок особо отвратительным почерком Манюкина; словно нарочно досадить хотел соседу, а возможно, и вовсе вывести ответственного работника из строя посредством умышленной порчи зрения. Сколько ни заглядывал вперед, через строку, через страничку, и дальше шла та же унылая ерундистика, как с раздражением обронил сам Петр Горбидоныч, пожимая плечами. Однако, кроме наполовину приконченного кренделя, других удовольствий в тот вечер не предвиделось… Идя напропалую, он героически решил читать все подряд.

— «Есть непостижимое какое-то упоение в нищете, Николаша, вкуси ее, попробуй! Потому, во-первых, что на самом краю уж ничего не страшно и можно презирать людскую бесчувственность, во-вторых, когда обида заполняет целиком нестерпимую твою, вечно сосущую пустоту внутри, то не так больно. В обиде на мир заключается обманчивая видимость каких-то отношений с жизнью, по существу давно уже утраченных, — однако не без надежды на восстановление попранной справедливости. В истории, как в лотерее, иногда и на долю битых выпадает счастливый билет… Новые знакомые завелись у меня в моем укромном переулке, куда в секрете от квартирных жильцов второй месяц хаживаю как бы на служебные занятия. Причем, экая шутница эта жизнь: даже кинжал погружая в иное сердце, совершает сие порою не без юмора. Так, по левую от меня руку стоит барышня пятидесяти с лишним годов… кто бы ты думаешь? Да милого моего Саши Агарина та самая маленькая кузина, которая, по слухам, с высокого берега в полноводную Кудему бросалась когда-то, узнавши о моей помолвке. Сподобились встретиться на закатце!.. но мы нашли в себе силу не узнавать друг друга; во гробах не здороваются! Справа же другая, не менее архаическая, препоясанная веревочкой фигура со внушительной, апостольских размеров бородой, имеющей исключительный успех у давальцев. Две недели, знаешь, шарил я в воспоминаниях, где же он мне раньше попадался, голубчик?.. и вдруг осенило — да ведь это тот самый штатский генерал Толстопальцев, что в пятом году восхвалениями Европы старался снискать популярность у столичного студенчества, но все без особой удачи, пока в одни сутки не прогремел на весь Петербург… и всего лишь посредством того, что пукнул во время тоста на одном торжественном банкете. Вот что значит благосклонность фортуны, Николаша!»

— Тут я невольно прошу извинения у публики, что такие востроватые вещицы при дамах! — с еле скрываемой брезгливостью процедил сквозь зубы чтец. — Язык щемит от одного произнесенья… а что еще будет, если подобная гадость молодому поколению на глаза попадет?

— Да вы не обращайте внимания, Петр Горбидо-ныч, — воодушевленно поддержал безработный Бундюков. — Падшее всегда пахнет, но к чистому чужая грязь не пристает!

Так, несмотря на все попытки, никак не удавалось Петру Горбйдонычу хоть ненадолго оживить аудиторию, которая вскорости окончательно повяла бы от скуки, если бы затихшая Таня не проявила интереса к личности автора только что прочитанных строк.

— Видимо, он из наших краев, с Кудемы… кто бы это мог быть! Скажите, как давно он умер, владелец этой тетрадки? — спросила она, одновременно робея и негодуя на что-то.

В вопросе ее довольно явственно прозвучал намек на священную запретность чужих писем, замочных скважин, дневников, но Таниной интонации Петр Горбидоныч сознательно не расслышал.

— В том-то и удача наша, гражданочка, — подхватил он, — что автор сих строк здравствует промеж нас и в любое мгновенье может быть призван, усажен, распытан по существу каждой фразы в отдельности. И вы сами сейчас увидите, что это не просто дневничок, а скорее исповедь, и местами, характерно, даже сущий документ эпохи… А уж психологии-то, — куды иным бесталанным сочинителям нашим, которые жизнь все больше суриком да печною сажей изображают! — и порицательно взглянул на дрогнувшего Фирсова.

— В таком случае мне хочется спросить… — настойчиво продолжала Таня. — Не кажется ли вам, что это не вполне… ну, нравственно, что ли, вслух и без разрешения владельца подобные вещи оглашать?

— Ах, вон вы про что… — скрестив руки на груди, сразу нахмурился Петр Горбидоныч. — Что же именно находите вы в этом безнравственного? Да я и сам, быть может, не стал бы мараться о чужие излиянья, где ох каждой строки классовым разложением так и разит… если бы здесь не содержались полезнейшие для нашего собрания сведения. А уж в таком разрезе ни чистоплюйством меня, ни ложными попреками совести не устрашишь! Чтобы не быть голословным, я вам охотно покажу в этой тетрадке кое-какие ценнейшие указания на одно только что упоминавшееся сегодня лицо… Эх, мне бы действительно по пинкертоновской линии да во вселенском масштабе вдарить, а я пожитки за недоимки описываю! И, характерно, сколько же вы сами давеча, барышня, невразумительных и вредных просто рацей наплели, про какой-то там переплав и прочее, в обоснование братнего паденья, а ведь все без толку… Но вот стоит внести ему в биографию одну лишь крохотную поправочку, один лишь пунктик… не скажу, чтобы умышленно, но все же каким-то чудом ускользнувший от анкетки, как вдруг все наши противоречия рассыпаются, возникает новый вариант, события равняются в стройную шеренгу, и оступившаяся было истина снова шествует в обнимку с теорией! — Петр Горбидоныч сделал паузу для привлечения особого внимания, и Фирсов удостоверился, что он гораздо умней своей маски. — Да если бы этого пунктика вовсе не существовало, его тогда изобрести надлежало бы, как сказал один популярный гений человечества… к сожалению, фамилия выскочила из головы!.. изобрести для упрощения мировых загадок и дальнейшего безболезненного прогресса!

— Не терпится вам, Петр Горбидоныч… опять про Дмитрия Егорыча слушок какой-нибудь сбираетесь пустить! — с возрастающим беспокойством догадалась Зина Васильевна, а ее белые руки так и заметались, затосковали на столе. — И чего он дался вам, Петр Горбидоныч, ненасытный вы человек, день и ночь вкруг него невидимо шнырите, ямки копаете… ровно ворон над ним кружите, несмотря что он и без того лежит бездыханный, как в степи казак, прости господи… и дырка на нем кровавая по самой что ни есть по середке души! Ведь вы даже на Кудему о прошлый месяц скатали, грязцы про него по старым местам наскрести… все я про вас знаю, ворон вы экий!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44