Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Военные тайны ХХ века - Воспоминания еврея-красноармейца (сборник)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Леонид Котляр / Воспоминания еврея-красноармейца (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Леонид Котляр
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Военные тайны ХХ века

 

 


Кроме занятий по расписанию, часто, один-два раза в неделю, практиковались ночные занятия, когда нас поднимали по тревоге. За 45 секунд надо было встать в строй в полном боевом снаряжении. Мы никогда не знали, была ли тревога учебной или боевой. Догадаться о том, что тревога учебная, можно было лишь по тому, что старшина не раздавал патронов к нашим автоматам ППШ. Войны ожидали постоянно, в договор с Гитлером не верил никто. Поэтому потом я никак не мог понять, почему гитлеровское нападение оказалось вероломным или внезапным.

В конце февраля, после того как приняли присягу и отпраздновали День Красной Армии, на очередных ночных занятиях мы с катушечником тянули связь «по азимуту» и провалились под лед маленькой речушки с прогнившего рухнувшего под нами мостика (ночью наступила оттепель); промокли, простудились и попали в госпиталь в городе Шауляй, я – с воспалением легких.

Вслед за пневмонией, от которой врачи избавили меня сравнительно быстро и легко, последовало воспаление среднего уха. Несколько дней я находился между жизнью и смертью, и только благодаря стараниям и заботе медперсонала болезнь отступила. В начале апреля, когда я чуть-чуть откормился и окреп, состоялась медицинская комиссия. Полковник (начальник госпиталя), возглавлявший комиссию, перед которой я предстал худой и обнаженный, первым делом приказал мне стать на весы. Когда мединструктор объявил результат взвешивания, равный 38 килограммам, полковник ему не поверил. Но весы не врали.

Выписали меня из госпиталя в конце апреля. Несколько дней я потратил на поиски моей воинской части (в Паневежисе ее уже не было). Военная часть 2268 была расформирована – полк был учебным. А моя батарея вошла в состав 1-го дивизиона вновь образованного артиллерийского полка – в/ч 9915, на вооружении которого были новейшие пушки калибра 152 мм и пушки-гаубицы 122-миллиметрового калибра на мощных тракторах-тягачах, в кузове которых свободно размещался расчет орудия. Правда, заводить эти тягачи умел лишь один младший лейтенант (помпотех[13] командира дивизиона). Командовал первым дивизионом капитан (повысили в звании) Скорик. А дислоцировался полк в Елгаве (Латвия). Товарищи встретили меня приветливо.

11 мая 1941 года канцелярия полка получила выписку из приказа медкомиссии Рижского военного округа о моей демобилизации в запас 2-й категории – годен к нестроевой службе в военное время по состоянию здоровья. Диагноз – фиброочаговый туберкулез легких. Справку, все это подтверждающую, мне выдали вместе с чемоданчиком, в котором лежала моя гражданская одежда и обувь.

В шауляйском госпитале я получил из дома письмо и посылку со всякими лакомствами и домашним печеньем. Так что мое возвращение в Киев не было для моей семьи полной неожиданностью.

12 мая, получив проездные документы и сухой паек на дорогу, я уезжал с рижского вокзала домой. Ехал с пересадками в Идрице и Полоцке и 18 мая приехал домой. До начала войны оставался всего один месяц и три дня.

А 20 мая я уже работал в Будаёвке, в том же детском санатории, что и прошлым летом. Месяц работы в противотуберкулезном санатории, сосновый лес сделали свое дело: я окреп и чувствовал себя вполне здоровым. Работа в санатории ладилась. Даже учения ПВО в Киеве и области, начавшиеся в конце мая и активизировавшиеся в июне, учебные тревоги, выключения электричества, отчасти нарушавшие рабочий ритм санатория, меня не раздражали, не выбивали из колеи и не портили настроения.

Ночь на 22 июня застала меня рядом с санаторием в домике для ночлега воспитателей. На соседних двух койках спали Михаил Николаевич Круглов (завпед санатория и мой непосредственный начальник) и Юра Данилов – воспитатель старшей группы. Нам с Юрой с утра предстоял выход на смену, а Михаил Николаевич, допоздна задержавшись на работе, не ушел домой в Боярку за 4 километра отсюда. Ранним утром я проснулся от тревожных возгласов вышедших из соседнего домика двух сестер – воспитательниц младших групп. Оказалось, что они только что видели в небе над собой два самолета с крестами по бокам и на крыльях. Они поняли, что самолеты эти – немецкие. А я подумал: почему кресты, а не свастики, если самолеты фашистские? И никак не мог поверить, что война уже началась.

24 июня у меня был выходной, и я уехал домой, а 25-го мне надо было быть на работе во второй половине дня. Я вышел из дому пораньше.

Не успел я дойти до лестничной клетки, как завыли сирены воздушной тревоги, и пока я спускался вниз, наше просторное парадное заполнилось людьми, укрывшимися здесь от бомбежки.

Я вышел из парадного и, стоя на крыльце среди таких же любопытных, увидел справа от себя на высоте примерно пятисот метров эскадрилью немецких бомбардировщиков «юнкерсов» с крестами на фюзеляже и на крыльях. Они шли над площадью вдоль трамвайной колеи с севера на юг в сопровождении частых разрывов зенитных снарядов и казались заколдованными, потому что ни один снаряд не поражал цели. Один из самолетов покинул строй и со страшным воем спикировал в сторону Святошина. Через минуту в районе завода «Большевик» и 43-го авиазавода раздались взрывы, и оттуда повалил густой черный дым. Эскадрилья без потерь уходила в сторону Днепра бомбить мосты. Зенитки продолжали обстрел. Спикировавший бомбардировщик догонял эскадрилью.

Я направился на вокзал, до которого от нашего дома было минут пятнадцать ходьбы. Накануне я зашел в военкомат и справился о том, когда меня призовут. Было приказано ждать повестки. Поэтому в Боярку я уезжал со спокойной совестью.

Родители постепенно (не очень интенсивно) стали забирать детей из санатория. Официально санаторий был закрыт после выступления Сталина по радио 3 июля.

Сталин, обвинивший Гитлера в вероломном нападении, призвал советских граждан в случае вынужденного отхода советских войск уходить вместе с ними, сжигая за собой и села, и посевы, оставляя врагу выжженную землю. В заключение было сказано: «Враг будет разбит, победа будет за нами!»

5 июля мы получили расчет в закрывшемся санатории, и я распростился с товарищами по работе. В этот день Михаил Николаевич сообщил мне об огромных потерях, об уничтоженных немцами с воздуха на аэродромах самолетах, исчислявшихся тысячами, и другого вооружения – главным образом, танков – в первые сутки войны. Пресса подобной информации не давала, но у Круглова были свои источники, и я ему поверил. Еще он сказал, что немцы уже заняли всю Белоруссию, движутся на Смоленск. Об оставленных городах и селах на Украине сообщали газеты и радио.

Я понял, что идет большая война, сроки, потери и исход которой трудно представить и предугадать. Теперь, когда я читаю почтовую открытку[14], отправленную 5 июля своей ровеснице и приятельнице Белле Каплунович, я вижу, что даже такие ужасные новости не нарушили тогда ни моего оптимизма, ни душевного равновесия. Я опустил открытку в почтовый ящик, после того как никто не открыл мне дверь по адресу Красноармейская, 18, квартира 5, – адресу, по которому я потом жил с 1947 по 1974 год вместе с Беллой, ставшей после войны моей женой.

В начале июля 1941 года был призван в армию мой отец, а затем из Киева увезли всех мальчишек 1924 и 1925 годов рождения. Мы с нашей тетей Таней и сестренкой Цилей провожали моего брата Рому, который окончил 9 классов, на сборном пункте ФЗУ[15] рядом с нашим домом. Было жарко, и я скатал в скатку, как шинель, недавно купленное Роме синее демисезонное пальто, которое он брал с собой в дорогу. Неожиданно Рома разрыдался и сказал, что мы больше не увидимся. Так оно и случилось.

Поскольку я числился в запасе 2-й категории, на войну меня взяли не сразу, а лишь 11 июля, когда немцы оказались на самых подступах к Киеву. Небольшой командой, сформированной в Сталинском райвоенкомате Киева, мы ступили перед закатом солнца на возведенный тогда рядом с Цепным мостом временный деревянный мост («Наводницкий»), перешли на левый берег Днепра и заночевали под соснами в Дарнице. В пешем строю, в гражданской одежде двигались мы на восток, провожаемые и недобрыми взглядами, и добродушно-насмешливыми вопросами о причинах нашего продвижения в противоположную от фронта сторону. Мы отшучивались, как могли. Совесть наша было спокойна, как у любого солдата, который выполняет приказ.

Так мы достигли станции Яготин, где нашу команду погрузили на открытую платформу в товарном составе, и вскоре мы оказались в Мариуполе, «у самого синего моря», в бывшем Осоавиахимовском[16] лагере, где всю ночь и начало следующего дня прятались от проливного дождя под навесом лагерной столовой, на врытых в землю столах и скамьях и под ними. Утром дождь кончился, а мы узнали, что отсюда почти ежедневно отправляются на фронт маршевые батальоны.

В лагере, рассчитанном на пять-шесть тысяч человек, нас оказалось около ста тысяч. Пропускная возможность столовой была так мала, что вся эта масса народу кормилась в несколько очередей, так что завтрак длился до самого обеда, а обед – до ужина. В перерывах мы лежали и сидели на траве, там же и ночевали. А когда приезжали с фронта представители боевых частей и соединений за пополнением (мы их называли «покупатели»), нас строили в шеренгу. Каждый ВУС (военно-учетная специальность) имел свой номер; надо было становиться в строй, когда называют твой ВУС[17]. Подтверждающих документов не требовалось, так как паспорта у нас уже отобрали, а красноармейских книжек еще не выдали. Каждый раз, когда называли мой ВУС (№ 50 – связисты артиллерии), я становился в строй. И каждый раз меня отставляли, когда я предъявлял свою справку. Мне стало ясно, что если я в самом деле хочу оказаться на фронте, то о справке, выданной в артиллерийском полку № 9915 при увольнении в запас 2-й категории, надо забыть.

Впервые за время войны мне не спалось всю ночь: надо было решать, чего же я на самом деле хочу. Надо мной простиралось густо усеянное звездами южное небо, в котором вспыхивали изредка зарницы печей «Азовстали». Чего только не делают с 19-летним человеком далекие звезды в темную ночь! Они смотрят на тебя из бездонной глубины в самую душу, смотрят глазами друзей-киевлян, обретенных по дороге из военкомата в запасной мариупольский полк: глазами Николая Лабезного и Жени Перепелицы, с которыми ты сегодня распрощался и которые ушли в сопровождении «покупателей» на фронт. Этой ночью произошло то, чего раньше со мной никогда не бывало. Я заглянул себе в душу, как заглядывают в глубокий колодец, и понял: выходит, я кривил душой, когда предъявлял свою справку. В строй всегда становилось больше народу, чем требовалось, и если кто-то чувствовал себя морально неготовым к отправке на фронт, он мог не становиться и спокойно ожидать следующего раза. Никто никого не подгонял и не заставлял. Конечно, меня в мои 19 лет как-то оправдывало желание, чтоб окружающие оценили тот факт, что я ухожу на фронт добровольно, несмотря на имеющуюся у меня справку (потому-то я ее и предъявлял).

В ту ночь я порвал свою справку на мелкие кусочки, а через десяток дней был уже на фронте. Потом много раз видел смерть, смотрел ей прямо в глаза, но ни разу не пожалел о порванной справке, даже когда попал в плен.

<p>Плен</p>

Известно ли вам, как попадают в плен? Не сдаются, а оказываются в плену?

Все мы крепко помнили слова политработников о последней пуле. Все мы твердо знали: в плен попадают только предатели и изменники Родины – боец должен сражаться до последней возможности, до последней гранаты или патрона, а последнюю пулю беречь для себя.

Но никто из нас, четырнадцати человек, оставшихся в живых 9 сентября на командном пункте 1-го батальона 756-го стрелкового полка, этой последней пулей не воспользовался. И никто из нас не чувствовал своей вины в том, что оказался в плену. Отступить мы не могли, потому что батальон получил приказ прикрывать отступление полка и дивизии. (Замечу в скобках, что тогда я, конечно, не мог знать, успел ли отступить 756-й стрелковый полк и вся 150-я дивизия; не знал я об этом и после окончания войны. И только много лет спустя узнал о судьбе полка, отступление которого мы тогда прикрывали. Но об этом – после.) И весь день 9 сентября 1941 года мы, вооруженные главным образом винтовками и гранатами, держались, сколько могли, в голой приднепровской степи левобережья, километрах в сорока от Каховки. Еще ночью нас слева и справа обошли немцы, а мы все еще держались, когда немцы на машинах и в пешем строю двигались по степи в обход наших подразделений. Затем они накрыли горсточку нашей обороны сильным артиллерийским огнем, какого мы до сего момента на себе еще не испытывали. И все было кончено.

Когда наступила внезапная тишина, перестали рваться мины и сыпаться на голову земля, я приподнял голову и огляделся. Я увидел командира батальона и нескольких наших связистов с поднятыми руками и немцев с автоматами вокруг. Я еще, возможно, успел бы бросить гранату, но тогда они расстреляли бы всех, кто стоял с поднятыми руками, а затем и остальных. На такой шаг я не отважился и тоже встал, опираясь на винтовку, потому что был слегка контужен, и тоже поднял руки.

Всех нас, попавших в плен, посадили плотной группой рядом с окопами на краю огромной воронки от артиллерийского снаряда. А на противоположном краю воронки встали караулившие нас немцы: один с ручным пулеметом, другой – с автоматом. Немцы запретили нам двигаться и разговаривать. По сей день помню лицо немца с автоматом. Своей красно-рыжей щетиной неделю не бритой бороды он, как родной брат, был похож на сидевшего среди нас одессита сержанта Бейкельмана. Мне трудно передать, что я чувствовал, глядя на карауливших нас немцев. Видимо, чувства мои не отличались от того, что испытывает приговоренный к смерти, зная, что до расстрела ему остались, быть может, считанные минуты. Сердце мое сжималось при мысли, что до рассвета меня уже не будет.

Сидевший рядом со мной в воронке командир отделения сержант Бевз заговорил едва слышно, почти не разжимая губ:

– Леня, ты не признавайся. Тебя никто не выдаст.

Я чуть заметно кивнул. В груди у меня шевельнулась надежда. Быстро и незаметно я достал из кармана гимнастерки красноармейскую книжку и аттестат зрелости, изорвал их на мелкие части и зарыл в рыхлую землю воронки прямо у себя под ногами. Благо, движения моих рук скрывала фигура пленного, сидевшего впереди меня. Потом я вспомнил о черной пластмассовой капсуле-медальоне в маленьком переднем кармашке брюк, в которой хранился свернутый в тоненькую трубочку листик бумаги с моей фамилией, именем, отчеством, национальностью… Уничтожив медальон и зарыв его остатки, я стал вместе со всеми ждать дальнейших событий.

Если бы кто-то из нас захотел исправить свою ошибку – не воспользовался последней пулей! – то возможностей для этого было предостаточно. Можно было очень легко получить пулю – да что пулю, целую автоматную очередь – от немца в любой момент. Этого добра немцы для нас не жалели. Они пристреливали каждого, кто не мог идти дальше, когда гнали нас, голодных, мучимых жаждой, раненых, выбившихся из сил, по пыльным, безводным херсонским степям; стреляли в любого, кто пытался взять кусок хлеба, картофелину или кукурузный початок из рук женщин, появлявшихся у обочины дороги; в каждого, кого заподозрят в попытке сбежать, или кто откажется выполнить команду конвоира. Но никто не спешил умирать, умирать просто так, когда от твоей смерти ни для кого и ни для чего уже не могло быть никакой пользы. И я не хотел умирать, хотя у меня, сверх перечисленных, была еще одна дополнительная возможность получить пулю от немца: сделать два шага вперед из строя по команде «жиды – выходи!»…

Я еще не знал тогда, что нам предстоят мучительные и беспросветные дни изнурительных переходов через Берислав и Каховку, через Николаев, по понтонному мосту через Буг в село Варваровку, где начинал свое существование Николаевский лагерь для военнопленных. Не помню, сколько было промежуточных (этапных) лагерей между Бериславом и Николаевом, но хорошо помню, как в каждом из них по утрам неизменно раздавалась команда: «Жиды – выходи! Коммунисты – выходи!» И всякий раз не было случая, чтобы не отыскалась хоть одна жертва: кто-нибудь кого-нибудь обязательно выдавал немцам.

А впервые я услышал эту команду под вечер 9 сентября, когда нас, собранных со всего участка фронта, построили в километре от той самой воронки.

<p>«Жиды – выходи!»</p>

По дороге туда немцы не мешали нам общаться. Я шагал рядом со своим другом Ильей (фамилии его никак не вспомню), сержантом, который уже успел выйти из госпиталя после ранения, полученного в первый день войны, и оказавшимся в запасном полку, а затем вместе со мной – в маршевом батальоне. Там, на краю воронки, еще три человека получили заверения в том, что их никто не выдаст: командир взвода коммунист старшина Давыденко и два сержанта-еврея, командиры отделений, – Илья и Бейкельман. Мы с Ильей, увидев, что приближаемся к месту построения большой группы военнопленных, решили «потерять» друг друга из виду, ясно понимая, как мало у нас шансов скрыть свою национальность, даже если мы не будем вместе; в противном случае для нас эти шансы сводились к нулю.

Неизвестно откуда взявшийся переводчик подал команду строиться в две шеренги, а на проселочной дороге остановился открытый легковой автомобиль. Перед строем, не выходя из машины, стоял немецкий офицер. Тогда я еще не умел различать по погонам их звания. Немец заговорил по-русски, безуспешно пытаясь правильно произносить слова, смысл которых сводился к тому, что отныне все мы должны честно служить «Великой Германии». По окончании его речи сразу же прозвучала команда: «Жиды и коммунисты – два шага вперед!» Из строя вышли не более шести-семи человек, в том числе и Бейкельман, хотя ему тоже обещали, что его никто не выдаст. Вышедших отвели в сторону.

При построении я постарался оказаться во второй шеренге. И вдруг увидел знакомого солдата из нашего батальона. Я знал про него только то, что он из Донбасса. Мы встретились с ним глазами, и я понял, что сейчас он меня выдаст. Он уже и воздуху вдохнул, чтобы сделать это. Но тут стоящий рядом Бевз толкнул его локтем в бок и что-то ему шепнул. Донбассец осекся. Больше он не предпринимал попыток выдать меня, а я старался больше не попадаться ему на глаза.

На противоположном фланге что-то произошло, и перед строем оказался Илья. Его подвели к вышедшему из машины немецкому офицеру, они объяснились, и Илью вернули в строй. Больше я его никогда не видел, дальнейшая его судьба мне неизвестна.

* * *

Как-то под вечер, на одном из этапов нашего следования в Николаев наш конвой придумал остроумный способ выявить затаившихся евреев: из строя стали вызывать и собирать в отдельные группы людей по национальностям. Начали, как всегда, с евреев, но никто не вышел и никого не выдали. Затем по команде выходили и строились в группы русские, украинцы, татары, белорусы, грузины и т. д. В этой сортировке я почувствовал для себя особую опасность. Строй пленных быстро таял, превращаясь в отдельные группы и группки. В иных оказывалось всего по пять-шесть человек. Я не рискнул выйти из строя ни когда вызывали русских и украинцев, ни, тем более, – татар или армян. Стоило кому-нибудь из них усомниться в моей принадлежности к его национальности – и доказывать обратное будет очень трудно.

Я лихорадочно искал единственно правильный выход. Когда времени у меня почти уже не осталось, я вспомнил, как однажды в минометной роте, куда я ежедневно наведывался как связист штаба батальона, меня спросили о моей национальности. Я предложил им самим угадать. Никто не угадал, но среди прочих было произнесено слово «цыган». За это слово я и ухватился, как за соломинку, когда операция подошла к концу, и нас осталось только два человека. Иссяк и список национальностей в руках у переводчика, который немедленно обратился к стоящему рядом со мной смуглому человеку с грустными, навыкате глазами и огромным носом:

– А ты какой национальности?

– Юда! – нетерпеливо выкрикнул кто-то из любителей пошутить.

Кто-то засмеялся, послышались еще голоса: «юда! юда!», но тут же все смолкло, потому что крикуны получили палкой по голове за нарушение порядка. В наступившей мертвой тишине прозвучал тихий ответ:

– Ми – мариупольски грэк.

Последовал короткий взрыв смеха.

Не дожидаясь приглашения, я сказал, что моя мать украинка, а отец – цыган. И тотчас последовал ответ немца, выслушавшего переводчика:

– Нах дер мутер! Украйнер!

– Украинец! – перевел переводчик.

Приговор был окончательным, и я был определен в ряды украинцев. Теперь любой, кому пришла бы в голову фантазия что-либо возразить по этому поводу, рисковал схлопотать палкой по голове. Немцы возражений не терпели.

Приказано было всем разойтись. На поляне сгущались сумерки. Я понял, что нуждаюсь в биографии, максимально неопровержимой во всех подробностях, и часть ночи потратил на сочинение своей биографии-легенды, ибо «враг силен и коварен» (из речи Сталина по радио 3 июля 1941 года), а мне не хотелось умирать только потому, что я еврей. Я считал это несправедливым, хотя и не ждал справедливости от немцев и помнил, что любой из нас, оказавшихся в плену, имеет ничтожное количество шансов оказаться на свободе или дожить до конца войны, даже прожить хоть сколько-нибудь продолжительный срок. Но быть расстрелянным только за то, что ты еврей, – нет! Такого решения душа не принимала.

* * *

Пока немцы гнали нас до Николаева, мне пришлось отразить еще несколько попыток разоблачить во мне еврея. То пристал ко мне на одном из этапов горбоносый и черноусый человек лет тридцати семи:

– Шо ж ты нэ прызнаесся, шо ты еврэй? А ну, скажи «кукуруза»!

От него я отделался сравнительно легко: обматерил его с ног до головы и посоветовал хорошенько посмотреться в зеркало, прежде чем приставать к другим. И он отвязался, благо, никто его не поддержал.

В другой раз, шагая в колонне, где было уже около пяти тысяч человек, я не заметил, как оказался у края дороги, проходившей вдоль выжженной степной травы. Мы поравнялись с расположившимися в степи полевыми ремонтными мастерскими. Небольшая группа танкистов СС в ожидании своей ремонтировавшейся техники обратила внимание на идущую мимо колонну военнопленных: защелкали фотоаппараты, раздались оживленные возгласы. А один из них, пьяный в дым, ухватил меня за рукав. Дуло его пистолета в упор смотрело мне в глаза, а губы повторяли один вопрос:

– Юда?!

Я отвечал отрицательно, эсэсовец стоял на своем. Я резко рванулся и зашагал дальше, ожидая выстрела в спину. Когда я понял, что и на этот раз пронесло, то невольно подумал о том, сколько же еще предстоит мне объяснений на грани жизни и смерти. И не лучше ли в одно прекрасное утро сделать два шага вперед по команде «жиды – выходи!» навстречу тому, чего все равно не избежать? Но я, в который уже раз, прогнал от себя эту мысль.

Я не верил в судьбу. Много раз слышал, как другие говорят: судьба – не судьба… суждено было… Сколько раз, когда кончался день, в последние минуты бодрствования я искренне удивлялся: как же это я все еще жив? не погиб сегодня? Должен был погибнуть, но почему-то остался, живу.

До Николаева немцы гнали нас целую неделю. За все это время нам ни разу не дали ничего поесть, даже символически. Чем мы кормились? Ягодами паслена, кукурузным початком, случайно найденным у дороги… Однажды прямо у нас под ногами оказались подсолнечные жмыхи, которые на Украине называют макухой. Это было на одном из разбитых полустанков недалеко от Николаева, почти у самых рельсов. Впервые мне случалось утолять голод макухой еще в 33-м году. Мы на ходу стали набивать кусками макухи карманы и вещмешки. Я умудрился набрать довольно много макухи, оказавшейся почти единственной едой для меня и моих товарищей в лагере.

<p>Лагерь</p>

Первоначально лагерь военнопленных, где нас было около двадцати тысяч, располагался в селе Варваровка. Затем он был перенесен в Николаев, на территорию, примыкавшую к кораблестроительному заводу, взорванному нашими при отступлении. Около двух десятков аккуратненьких белых двухэтажных домиков, где еще совсем недавно жили работники завода, и расположенный поблизости стадион были обнесены тремя рядами колючей проволоки.

В сооружении этой ограды принимал участие и я. Нас приводили на эти работы из Варваровки. В первый раз мы не знали, зачем натягиваем колючую проволоку на высокие, врытые в землю столбы. Затем поползли слухи, что все это мы городим для себя. На меня эта работа нагоняла беспросветную тоску.

Случилось так, что я участвовал в завершении этих работ. До окончания рабочего дня оставалось еще два часа, а нашим конвоирам не разрешалось приводить нас в лагерь раньше положенного времени. Стали искать для нас дополнительную работу. Кто-то из них обратил внимание на деревянную будку, похожую на киоск и заколоченную гвоздями. Приказано было разобрать ее на части и унести. В будке мы обнаружили разные вещи, видимо, принадлежавшие заводской охране: фуражки с лакированными козырьками, тряпки, два-три ведра, шапки-кубанки. Все это, кроме ведер, мы немедленно расхватали. Я успел взять кубанку (фуражка меня никак не устраивала).

Запомнилось мне еще, как сержант, командовавший конвоем, приказал мне почистить ему сапоги. Он дал мне две щетки и одну маленькую, для гуталина, и стал подробно объяснять, что делать с этими принадлежностями и в каком порядке, полагая, видимо, что я никогда не чистил обуви и впервые держу в руках сапожные щетки. А я вдруг подумал о том, что меня ожидает, если немцы победят, а я не погибну.

Сержанту понравилась моя работа. Он воскликнул: «Гут! Прима!» – и дал мне сигарету.

Через несколько дней произошло переселение в новый лагерь. Очень скоро в нем уже насчитывалось около тридцати тысяч человек. Наше существование здесь было тяжелым, но, как выяснилось впоследствии, – более сносным, чем в других подобных лагерях, хотя бы уже потому, что мы жили не под открытым небом, а в двухэтажных домиках в осеннюю непогоду. Из чего немцы готовили для нас баланду, я так толком и не мог понять. Ее можно было пить прямо из котелка или из консервной банки, ложка была ни к чему. Каждый вечер начинался с раздачи баланды (единственный раз в сутки), а утром нас строили на стадионе в тридцать колонн по тысяче человек в каждой, по пять человек в шеренге. От нас требовалось немногое: быстро разобраться по пятеркам (немцы ходили вдоль колонн с палками и выкрикивали: «по пьят! по пьят!»). Нерасторопные получали палкой по голове. Мы должны были, соблюдая равнение, простоять в строю, пока нас посчитают и отправят на работу нужное количество людей.

Нежелающий попасть на работу старался угодить при построении в конец колонны. Сама по себе работа, да еще на немцев, никого не привлекала. Тем не менее в желающих работать недостатка не было: на работу гнал голод. За пределами лагеря многократно возрастала возможность добыть пищу. Возможность эта еще больше увеличивалась, если ты попадал в немногочисленную команду – человек до десяти-двенадцати. Это и заставляло пленягу поторапливаться утром на стадион, чтобы оказаться в первых шеренгах тысячной колонны. Немцам же было безразлично, кто из нас будет или не будет работать: на всех работы все равно не хватало. Немцам было важно одно: беспрекословное повиновение стоявших в колоннах людей.

Уже на третью неделю существования Николаевского лагеря в нем ежедневно умирало более полутораста человек. Вши ели нас поедом, и не было никакой возможности избавиться от них. Даже умыться в лагере можно было лишь в единственном месте, где из какой-то беспризорной трубы еле текла водичка. Но и желающих умыться было немного.

Для довершения общей картины следует описать единственное «развлечение», придуманное для нас начальством и регулярно повторявшееся утром и вечером. Каким-то образом в лагере обнаружили одного коммуниста и одного еврея. Обнаруженных «жидо-коммунистов» изолировали, прикрепили к ним конвоиров и дважды в день на виду у всех прогоняли бегом по верхнему краю чаши стадиона. Коммунист был плотный человек, лет сорока, в матросском бушлате с нарисованными мелом на спине и груди пятиконечными звездами. Еврей был ростом поменьше, в солдатской шинели и пилотке, в ботинках с обмотками и нарисованными на спине и груди звездами шестиконечными. Он с трудом поспевал за своим рослым напарником. А среди тридцати тысяч загнанных в ад за колючую проволоку находились такие, кто хохотал и улюлюкал им вслед, выкрикивая обидные, оскорбительные слова.

Работа для нас находилась и внутри лагеря: что-то переносить, копать и т. п. Однажды я попал в такую команду: надо было пилить, колоть и складывать на зиму дрова. Командовал нами немец-конвоир лет шестидесяти, седой, с голубыми глазами, вооруженный винтовкой. Когда наступило время перекура, немец отозвал меня в сторону, увел за сарай, в который мы складывали дрова, и спросил по-русски:

– Ты еврей?

– Нет, – отвечал я.

– Не бойся, я тебя не выдам, – сказал немец, но я и не думал признаваться.

– Все равно, ты очень похож на еврея! – и велел подождать его за сараем.

Через несколько минут он вернулся со всем необходимым для бритья (даже принес горячей воды) и с ножницами. Он наскоро остриг мои курчавые волосы, успевшие весьма основательно отрасти, а затем я побрился и умылся. Из небольшого зеркала на меня смотрел мало знакомый мне человек, молодой, в кубанке с лихо выпущенным из-под нее чубчиком и с усиками (я решил не сбривать усов).

– Вот так лучше, – сказал немец.

Пока я брился, он рассказал, что попал к нам в плен во время прошлой войны, что видел от наших людей много добра по отношению к себе и другим пленным, научился говорить по-русски и хочет отплатить добром за добро.

После «парикмахерской» узнать во мне еврея стало уже значительно трудней, и я почувствовал себя намного уверенней. Дней через пять эта уверенность мне очень пригодилась.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6