Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ийон Тихий - Осмотр на месте

ModernLib.Net / Научная фантастика / Лем Станислав / Осмотр на месте - Чтение (стр. 13)
Автор: Лем Станислав
Жанры: Научная фантастика,
Юмористическая фантастика
Серия: Ийон Тихий

 

 


В кассетах наступило, похоже, всеобщее замешательство. Во всяком случае довольно долго никто не отзывался, пока, наконец, в космической тиши не раздался голос лорда Рассела.

– Господин Финкельштейн, вы правы и вы неправы. Если философия иногда и сеяла зло, то лишь потому, что зло – оборотная сторона добра и одно без другого не существует. Человеческий мир – это прохождение в пространстве и времени разумных (за некоторыми исключениями) существ, причиняющих друг другу страдания. Хотя никто этого не подсчитал, я полагаю, что сумма мук и страданий есть историческая постоянная, точнее, она прямо пропорциональна числу живущих, то есть постоянна на душу населения. Я всегда старался верить, что какое-то медленное улучшение все же происходит, но действительность неизменно доказывала иное. Я сказал бы, что человечество демонстрирует ныне лучшие манеры, чем в Ассирии, но отнюдь не лучшую нравственность. Просто на смену открытой чванливости палачей пришли всевозможные предлоги и камуфляжи. Нет публичных казней, во всяком случае в большинстве стран, поскольку принято считать, что это не пристало приличному государству. Но «не пристало» – нечто иное, чем «нельзя». Первое высказывание относится к правилам хорошего тона, второе – к этике. В своей основе человечество меняется очень медленно и незначительно. Никто уже не помнит, что протягивание руки в знак приветствия когда-то имело целью проверить, нет ли в руке у приветствуемого остроконечного камня. Кроме того, в этике какая бы то ни было арифметика недопустима. Если здесь гибнут пять миллионов в лагерях смерти, а там – лишь восемьдесят тысяч с голоду, нельзя сравнивать эти цифры, чтобы сказать, что лучше. Не может быть такого расчета, который позволил бы установить, что несчастье матери хотя бы одного такого ребенка, когда он умирает от голода, а у нее для него ничего нет, кроме высохшей груди и разрывающегося сердца, меньше, чем несчастье, причиненное субъектом с дипломом Сорбонны, который вырезал в Азии четверть своего народа, решив, что именно эта четверть мешает осуществлению его благородной идеи о всеобщем счастье. Я даже не стану спорить с вами об объеме предмета философии. Пусть будет по-вашему – философией является все. В определенном смысле – да, ведь и курица, снося яйцо, тем самым показывает, что стоит на позициях эмпиризма, рационализма, оптимизма, каузализма и активизма. Она сносит яйцо, то есть действует, значит, она активистка. Высиживает это яйцо в убеждении, что его можно высидеть: это уже незаурядный оптимизм. Она рассчитывает на появление цыпленка, из которого вырастет новая курица, значит, она еще и прогнозистка, а также каузалистка, поскольку признает причинно-следственную связь между теплом своего брюха и развитием птенца. Курица только не может всего этого прокудахтать, и философия ее носит инстинктивный характер – она встроена в ее куриные мозги. Но в таком случае, господин адвокат, от философии нельзя убежать. Это попросту невозможно, и неправда, будто бы primum edere, deinde filosophari.[62] Пока существует жизнь, существует и философия. Философ, конечно, должен быть верен собственным убеждениям. Чаще бывает иначе. Так пусть хотя бы старается. Я старался. Я противился злу тоже достаточно наивно, комично и безуспешно, усаживаясь задом на мостовую в знак протеста против войны. Я ничего не добился, но если бы я вылез из кассеты, то делал бы то же самое. Каждый должен делать свое, и баста. Не думаю, чтобы нам удалось возвеселить душу нашего одинокого хозяина. Почему вы молчите, господин Тихий?

– Я хотел бы после философов и правоведов предоставить слово художнику, – ответил я и включил кассету с Шекспиром. Что-то неотчетливо зашуршало, и наконец раздался голос:

Чьей волею из праха я восстал

Без тяжкой, косной плоти? И куда

Я призван? Чувствую, что этот черный

Квадрат – не крышка гроба моего

И не окно, распахнутое в ночь,

За коим мокнут под дождем деревья,

И значит, я не на земле английской,

Но также и не в ангельских краях.

Хотя мой дух, как прежде, мне послушен,

От груза тела я освобожден —

Лишь речь да слух еще мои. Итак,

Не Всемогущество меня призвало,

Чтоб я его узрел лицом к лицу,

Во, всеоружьи чувств. Я воскрешен

Неведомым и колдовским искусством,

И ныне здесь, незрячий и нагой,

Вновь обретенной мыслью трепещу я:

Кто совершил все это и зачем?

Кто пожелал, чтоб я, как невидимка,

Невидимую челядь забавлял

Посмертным и постылым стихотворством

И раздувал чужой беседы угли?

Кто я такой и почему я здесь,

Я, умерший от опухоли Вилли,

Фигляр, комедиант, рифмач, который

По смерти вырос выше королей,

А здесь в темнице некой заточен, —

Но не в почтенной Тауэрской башне,

А словно бы в бочонке из-под пива,

Что пробегает Млечными Путями

Мильярды миль, понурых и пустых,

И скрепами незримыми скрежещет

По гравию необозримых звезд.

Но более страшит меня не это,

А собственная внутренность моя:

Всеведущий таится там паук

И паутину ткет словес неясных

О битах, кодах, экстрах и спинорах.

Как мог узнать я, из каких частей

Составлен воздух, что такое фото

И тысячу подобных пустяков?

Я знал лишь о Фальстафе, а теперь

Узнал, что гем окрашивает кровь

И что мое посмертное уменье

Нанизывать слова на нитку ритма,

Унылого, как маятник часов, —

Внутри меня, но все же не мое.

Как если бы мой голос исходил

Из спрятанной шкатулки музыкальной,

Чьи зубчики толкает страх болтливый —

Старухи Смерти вечный ухажер.

– Господин Шекспир, успокойтесь. Вы всего лишь макет. Но, может быть, кто-нибудь из вас, господа, объяснит это лучше? Может быть вы, лорд Рассел?

Бертран Рассел, к которому обратился с этими словами адвокат, действительно разъяснил кассетному Шекспиру, откуда он взялся, как это делается и для чего. Изложение было вполне популярное и довольно пространное, и все же я сомневался, сможет ли Шекспир, просвещаемый насчет азов кибернетики и психоники, разобраться во всем этом. Никто, однако, не попросил слова, когда Рассел закончил. Снова какое-то время царило молчание, пока наконец не отозвался проинструктированный:

Милорд, я понял, мы – фантомы оба.

Тут нет чудес, и ни к чему они:

От роли Лазаря Господь нас сохрани,

С червивым брюхом вставшего из гроба.

В машину ввергнут я, в которой жизни нет

И смерти нет. Tertium datur,[63] лорды!

Незримых шестеренок зубья твердо

Удерживают призрачный скелет.

Вы научились, развлеченья ради,

Бесплотных собеседников плодить.

Я – третье между «быть» или «не быть»,

Всего лишь тень, с Натурою в разладе.

Однако ж вы мой пощадили прах,

И я на вас проклятий не обрушу.

Но тот, кто из костей достал бы душу,

Чудовищем остался бы в веках.

Как шут, я забавлял толпу когда-то,

Но после смерти этот крест нести

Не в силах я. Позвольте мне уйти

В небытие, откуда нет возврата.

Я долее внимать вам не хочу

И в рифму отвечать на ваши речи,

Иначе не стихами я отвечу,

Но зверем недобитым зарычу.

Ничем не разнятся восторги и стенанья,

Эдемский сад и адская жара.

Пусть длится в кости вечная игра —

Я выбираю вечное молчанье.

4. Осмотр на месте

Грязь, болота, трясины, хлюпающие провалы ям, гнилостные испарения, пузырьки газа, иссиня-бурый туман, от которого першит в горле, – вот что такое место моего курдляндского приземления, вот куда меня занесло через 249 лет, как показывает счетчик. Облетев на приличном расстоянии сияющую Луну, которая когда-то так меня одурачила, я направился к северу, зеленеющему у кромки полярного снега, далеко за кормой корабля оставив серую сыпь городов. Когда я в первый раз спустился по трапу, то чуть не утонул в грязи – влажный, искрящийся травяной ковер оказался попоной топи. Чего-либо столь же заляпанного грязью, как корма моей ракеты, я, пожалуй, еще не видывал. О привале и думать нечего. Придется, похоже, выдолбить себе пирогу, а лучше всего взять водно-грязевые лыжи. Ночью – бульканье, хлюпанье, всплески, чмоканье болотных газов. А уж воняет! Некуда было так спешить.

Ракета понемногу погружается в липкое месиво. Я подсчитал: она утонет по самый нос всего за неделю. Надо начинать ускоренную разведку. Но как ее ускоришь в таких условиях? Поскольку вчерашний день был нулевым, сегодняшнему присваиваю номер первый. Обратно вернулся вымазанный как сто чертей, зато видел курдля. Впрочем, это с таким же успехом мог быть Куэрдл или же QRDL. Было слишком темно, даже в поле зрения ноктовизора, чтобы толком разобраться. Чудовищная тварь. Он все проходил мимо меня, проходил и проходил, и конца этому прохождению не было, хотя шел он все время рысью. Что ему грязь, если у него ноги как башни. Я оценил его в четверть мили, или, если хотите, узла – учитывая водянистый характер местности. Выходит, я видел натурального курдля. Курдли существуют. Это животные, а не какие-то там градозавры. Но может ли мое наблюдение служить доказательством?

Не затащу же я курдля на борт ракеты. Надо подумать. Завтра следующая разведка, на этот раз днем.

День второй

На этой планете творятся невероятные вещи. Вернее, омерзительные. Я еще не оправился от потрясения. Я собственными глазами видел, как большой курдль подошел к курдлю поменьше – это было в чистом поле, довольно даже сухом, заросшем рыжеющей травкой, в какой на Земле водятся рыжики, – так вот, значит, подбежал он к этому малышу, который спокойно пасся себе, тщательно обнюхал его, и тут великана вырвало, а тогда тот, маленький, припал сперва на передние, потом на задние колени, в точности как верблюд (по размерам больше кита), съел все это, облизнулся и завыл. И завыл он так дико, глухо, хрипло и так тоскливо, так безнадежно и мрачно, словно голосили эти вечно пасмурные просторы, – у меня просто мороз прошел по телу, еще переполненному омерзением. Тогда тот, побольше, схватил коленопреклоненного за ухо и, оборвав его одним щелканьем пасти, начал жевать, методично чавкая и шевеля губами вверх-вниз, как корова, обгрызающая молодые побеги. Потом надгрыз тому второе ухо, но сразу же выплюнул, словно оно ему не понравилось. Тогда малыш, припавший к земле, зашевелился. Его явно тошнило. Большой и маленький курдли, глядя друг другу в стеклянные вылупленные глаза, зарычали так, что у меня волосы стали дыбом. Затем поднялись, стали рыть землю задними ногами и разошлись без спешки в разные стороны. Что бы это значило? Я осторожно приблизился к затоптанному месту, с поистине колодезными ямами – следами их ног; ноги у них расширяются у пятки, и каждая шире небольшой виллы. Из зеленоватой лужи величиной с пруд тишком, молчком вылезали низкие, сгорбленные существа, вполне гуманоидные, двуногие, но сзади у каждого имелась лишняя пара куцых конечностей, по которым стекала не то чтобы вода, а, скорее, жижа, о происхождении которой я предпочитал не задумываться. Они были явно знакомы с цивилизацией, потому что носили одежду, и притом двубортную, с пуговицами спереди и сзади, а также широкие хлястики – в точности как у реглана; а эти их добавочные отростки были вовсе не ноги, но полы одежды, напоминающей сшитый из двух половин фрак. Я принял их за конечности, потому что они мешкообразно оттопыривались и размеренно покачивались на ходу; но потом кто-то из них сунул туда руку, и в ней появился бурдючок, который был немедленно приложен ко рту. Значит, это были карманы для еды и питья. То и дело прикладываясь к своим бурдючкам, они понабирали в мешки водорослей, плавающих в луже, затем один, повыше ростом, что-то прокашлял, все выстроились в длинную шеренгу, и откуда-то – понятия не имею, откуда – появился письменный стол. Должно быть, складной, и кто-нибудь нес его на спине, как рюкзак. Тот, повыше, уселся за стол, и образовавшаяся на моих глазах длинная очередь начала медленно продвигаться вперед; проходя перед сидящим – каким-то чиновником, в этом я уже не сомневался, – каждый поочередно предъявлял ему белый треугольник, зажатый в руке, то ли удостоверение, то ли просто карточку из плотной бумаги или пластика. Чиновник, рассевшись с широко расставленными и согнутыми назад коленями, со всеми вел себя одинаково: смотрел на карточку, потом на лицо проверяемого и наконец заглядывал в небольшую, но очень толстую, мокрую, грязную книгу или тетрадь, водя пальцем по страницам, как если бы искал там нужный номер. Затем брал треугольник, клал на стол, шлепал печатью и издавал отрывистое покашливание, а я не мог взять в толк, как это он может делать все сразу: ведь чтобы листать книгу, требовалась третья рука, а у него, безусловно, были всего лишь две, но тут я заметил, что сидит он не на стуле, а на одном из своих собратьев, и тот, согнувшись под тяжестью чиновника, поминутно подсовывает ему какой-то список или каталог. Шло это довольно гладко, но у меня занемели ноги от стояния в неудобной позе за кучей грязи; наконец проверка кончилась, стол со сложенными ножками взвалили кому-то на спину, все построились в колонну по трое и зашагали прямо к линии горизонта, туда, где синел густой лес. Я все это время сидел пригнувшись, не решаясь высунуть носа. Вернувшись в ракету, долго мылся, чистил и драил одежду, особенно обувь, и размышлял об увиденном.

День третий

Многое дал бы я, чтобы понять то, что мне довелось сегодня увидеть. Я отошел от ракеты на добрых пятнадцать узлов, места там гораздо суше, но из расположенного по соседству болота плывут над самой землей белесые полосы тумана. Сперва я встретил одинокого курдля-самца – он спал на солнце, которое висело еще довольно низко. Должно быть, сны ему снились плохие, потому что он ужасно хрипел, а когда вздыхал, из его полуоткрытой пасти вырывался настоящий вихрь, разгонявший влажные испарения. Вонь едва не свалила меня с ног, поэтому я выполнил обходной маневр и зашел с наветренной стороны, чтобы сделать несколько снимков. Это удалось бы как нельзя лучше, но, увы, при перезарядке кассеты упали в яму, заполненную до краев водой и грязью, – след его ног, но я не решился нырнуть в эту липкую лужу. Этот курдль был настоящий колосс. Издали я было принял его за какой-то корабль, выброшенный бурей на берег, пока не увидел, как раздуваются от дыхания его бока. Со спины у него свисали лохмотья линяющей шкуры. Большой части хвоста недоставало. Потом в путеводителе я нашел описание таких особей – они теряют хвост, потому что сами его надгрызают. Такой курдль, обычно уже поседевший и серьезно пораженный склерозом, зовется плешехвостом. Как я вскоре убедился, старик был обитаем. Я снимал его с разных сторон, записывал на пленку его стоны во сне, а после, проголодавшись, подкрепился сухим провиантом, который взял с собой. Уже темнело, когда во все еще раздвинутой пасти засветились огни. Значит, курдли все-таки извергают огонь, подумал я, полагая, что это самовозгорание; но то были фонарики идущих друг за другом существ, таких же, как встреченные мною накануне. Однако эти одевались немного иначе. На них были треуголки a la «пирожок», несколько, осевшие от влаги, и маленькие фраки, перехваченные шарфами разного цвета. На шарфах что-то блестело, возможно ордена или медали, но с каждой минутой становилось все темнее, и даже с помощью полевого бинокля я не смог разглядеть получше из своего укрытия. На этот раз существ выпало из курдля очень много, чуть ли не две сотни. У меня на глазах они побежали навстречу друг другу, словно в атаку, но вместо того, чтобы сразиться, начали карабкаться друг на дружку, подскакивая и выгибаясь. Выглядело это как акробатический номер: они образовали четыре центра влезания, четыре столба из вцепившихся друг в дружку существ сотрясались от напряжения неподалеку, от спящего великана, а другие все прыгали на них и поспешно лезли наверх, словно бы решив, в коллективном помешательстве, соорудить из самих себя лестницу до самого неба, живую Вавилонскую башню; наконец с верхушек четырех телесных колонн они начали перебрасывать арки, сплетая руки и ноги, и тут меня словно током ударило: я понял, что они, собственно, делают. Из собственных тел они создали подобие курдля! Но безумием это вовсе не было, а если и было, то в их безумии имелась своя система, потому что один из них, покрупнее, весь обвешанный шарфами и знаками отличия, покрикивал в рупор мегафона; он явно руководил их усердным хватательным восхождением. Припомнив о том, что я вычитал в библиотеке МИДа в самых старых отчетах об экспедициях, я решил, что псевдокурдль двинется с места, хотя в то же самое время сознавал, что это невозможно физически. Тем временем взошла луна, и хотя вообще-то я не испытывал к ней симпатии – она напоминала мне о прежнем конфузе, – теперь она помогла мне своим сиянием. При полной луне я до тех пор разглядывал лжекурдля в ночной бинокль, пока не обнаружил в его конструкции любопытные закономерности. У члаков, изображавших ноги, шарфы были довольно узкие, неопределенного темного цвета – вернее всего, просто грязные. Те, что вскарабкались выше, носили шарфы пошире и посветлее, должно быть, желтые или светло-оранжевые, а члаки, лежавшие на самом верху, изображая лопатки и хребет, были перепоясаны крест-накрест двумя лентами, блестевшими так, словно в них были вплетены серебряные нити. Впрочем, эта живая постройка не могла стоять долго – ноги и брюхо все явственней дрожали от напряжения; но их командир, или дирижер, окруженный небольшой свитой, все еще властно покрикивал, а затем по его знаку появились трубачи, и в сопровождении труб раздалась приглушенная, но вполне различимая песнь. Впечатление было необычное и очень сильное, и я терялся в догадках, к чему им, собственно, все это. Что это: цирковой номер, государственная церемония, военный парад на месте или, наконец, ритуальный обряд наподобие религиозного? Впрочем, с тем же успехом это могло быть что-то совершенно иное, чему у нас и названия нет. Время от времени кто-нибудь из актеров отваливался от псевдотуши и украдкой, на четвереньках уползал в темноту, словно бы крайне пристыженный или испуганный своим невольным отступничеством. Продолжалось это с полчаса, а может и дольше, пока курдль не начал понемногу просыпаться. Тогда счетверенная пирамида мгновенно рассыпалась, сотни тел разлетелись в разные стороны, заиграли трубы, и четыре шеренги члаков поспешили к зевающему гиганту, чтобы при свете скачущих фонариков исчезнуть в его пасти. Туча закрыла луну, и я, уже мало что видя, все же успел разглядеть, что градоход постепенно встает сначала на задние, потом на передние ноги и торжественно трогается в путь. В брюхе у него так бурчало и громыхало, словно он страдал несварением желудка. Я возвращался к ракете в темноте, исполненный изумления. Ведь вот говорят, будто все уже было под солнцем, что нет ничего непонятного, раз законы Природы универсальны; тогда почему же они сперва вылезли из этого мерзкого старикана, а потом залезли обратно? Почему такое множество их так старалось на время превратиться в курдля? Что это было? Блуд? Блеф? Бред? Биомы? Ритуал? Адаптация? Государственные интересы? Генетический дрейф? Полицейский приказ? Голова у меня раскалывалась, главным образом от любопытства. В путеводителе о чем-либо подобном не было ни слова, ведь сочиняли его специалисты, не верившие, будто градоходы могут быть курдлями, живыми и обитаемыми одновременно. Впрочем, я уже понял, что гораздо больше надо доверять собственным глазам и ушам, чем взятой в дорогу литературе.

День шестой

Кратко отмечу, что сегодня наблюдал: А) столкновение двух градозавров; из одного выпала чуть ли не целая семья с парализованным дедушкой; В) нападение четырех малышей на великана; путем бодания в слабину они вынудили его к позорному бегству; по дороге он содрогнулся в судорогах и извергнул курдленка, который тут же вымазался в луже, встрепенулся, взбрыкнул и весело умчался в лес, так что это напоминало братскую помощь малышей проглоченному; С) падаль на прогулке.

Последний феномен стоит описать подробнее. Обливаясь седьмым потом, я продирался через высокие камышовые заросли между двумя рядами пологих холмов и на фоне неба, на верхушке одного из этих лысых пригорков, заметил силуэт курдля. Он не привлек моего особого внимания, – он ничем не выделялся, а просто шел примерно в ту же сторону, что и я, но на расстоянии в добрую милю от меня. Впрочем, сражаясь с камышом, который цеплялся за рюкзак, кислородный аппарат, футляры с кассетами и камеру, я меньше всего думал об этом одиноком колоссе – скорей уж о том, как выбраться на более твердое место; я просто тонул в тине, вонь которой, конечно, до самой смерти будет сопутствовать моим воспоминаниям об этой будто бы столь высоко развитой планете. Наконец, совершенно обессилев, я остановился, чтобы отдышаться, и лишь тогда шагающий далеко впереди курдль показался мне каким-то странным. Шел он, правда, довольно плавно, но иначе, чем те, которых я уже видел. Голову на длинной шее он держал жестко, словно проглотил палку, или, скорее, падающую пизанскую башню, хвост волочился за ним словно перебитый, а ноги он расставлял широко и на каждом шагу накренялся, иногда так сильно, словно вот-вот, упадет, но в последнее мгновение опять восстанавливал равновесие. Должно быть, больной, ведь у всех них тут полжизни уходит на извержение съеденного, подумал я и, вытерев пот со лба, двинулся дальше в камыши – впереди в них виднелся просвет. Теперь я уже чаще поглядывал в сторону курдля и не пропустил важного момента, когда он остановился – да так резко, что все четыре ноги у него разъехались, – и начал выполнять полный разворот назад, очень неуклюже, путаясь в собственном хвосте, который, поистине, только мешал ему, как колода под ногами. Развернувшись, курдль опять пошел в точности той же дорогой, по которой приковылял, а когда он спотыкался на неровностях почвы, голова у него подскакивала, словно и в самом деле вместо эластичного позвоночника в шее у него была стальная балка или что-нибудь в этом роде. Ну до чего же мертвый у него хвост, подумал я, и где это его так угораздило? Достав из футляра бинокль, я навел его на великана. Тот колыхался, словно корабль при сильной боковой волне, а между его лопатками, в широкой пролысине шкуры – там она была совершенно вытерта, – виднелось что-то разноцветное и полосатое; наведя фокус, я остолбенел от изумления. Там, на самой вершине курдельного хребта, между огромными шпангоутами работающих на марше лопаток, загорали на лежаках несколько члаков. Когда, же я навел бинокль на голову этого удивительного курдля, мое изумление перешло в ужас: я увидел выглядывающий из-под прогнившей шкуры череп, вместо глаз зияли черные ямы, а то, что я поначалу принял за недоеденный кусок, ветку с листьями или березку, свисавшую у него изо рта, было ужасным обрубком языка. Значит, это был труп, однако он двигался, и притом довольно бодрым шагом; я наблюдал его долго, пока наконец ветер не донес до меня мерные звуки, и вдруг я узнал в них барабан – или какой-то другой музыкальный инструмент. В курдле – а где же еще? – играл оркестр. Курдль шагал в такт ударам барабана, разумеется приглушенным, ведь они доносились из глубины брюха. Вернувшись на базу, я со стаканом персикового компота в руке (запас которого, к сожалению, уже вышел) принялся составлять план действий. Ракета ушла в землю на треть и больше не оседала, так что я мог бы оставаться здесь и дальше, ведь благодаря защитной окраске она почти невидима; но похоже было на то, что дальнейшее пребывание в этой местности немного мне даст. Поэтому я решил предпринять еще одну, последнюю рекогносцировку с целью добыть языка, впрочем, не особо надеясь на успех: курдляндцы не появлялись в одиночку, и мне ни разу не попался отряд меньше чем в тридцать члаков, а с такой ватагой я предпочитал не вдаваться в какие-либо разговоры; чутье мне подсказывало, что добром бы это не кончилось. Но я не так-то быстро отказываюсь от исследовательских проектов, за возможность осуществления которых заплачено веками ледяного сна, настоящей обратимой смерти; поэтому я собрал силы и приготовил ночное снаряжение, то есть ноктовизор, фонарь, немалое количество шоколада, термос с питьем, а также переводилку, модель, если верить фирменному каталогу, необычайно удобную, но нельзя сказать, чтобы легкую словно перышко, если вам нужно продираться сквозь болотные заросли, весила она почти восемь кило. Зато это была модель «первого контакта», рассчитанная, кажется, на восемнадцать верхне – и нижнекурдляндских диалектов, и уж если я собрался рисковать жизнью и здоровьем, она была в самый раз. Трудно сказать почему, но при восходе луны я направился на северо-запад, туда, где днем увидел шагающий по лысогорью труп. Однако, видимо сбился с пути, хотя и шел по азимуту, потому что забрался в чащу, о которой могу сказать лишь то, что там жутко воняло, а ветки стегали меня по лицу, и если бы не кислородная маска, закрывающая глаза, мне пришлось бы повернуть обратно несолоно хлебавши. Все же я продрался через эти дебри и взошел на какой-то одинокий курган, чтобы осмотреться при свете полной луны. Было тихо, над лугами стелился туман, что сверещало – как насекомое, не как птица; и, лишь далеко-далеко, почти у черного горизонта, было заметно какое-то движение. Быстро к ноктовизору – и уже не в первый раз за время моего пребывания здесь, сперва с удивлением, а потом со все большим испугом я глядел на вытянувшуюся через эти трясины цепь курдлей, шагающих прямо на меня растянутым полумесяцем; между ними то и дело поблескивали огоньки – по всей видимости, фонариков в руках спешенных члаков. Я почему-то сразу решил, что это облава. На меня или не на меня – об этом я не стал размышлять, такие тонкости сейчас не имели значения. Надо было укрыться, и притом хорошенько. Курдли, правда, шли шагом, но их шаг стоит моей рыси. А всего опаснее были пешие с фонарями, ведь в проворстве они мне не уступали. До передних оставалось каких-нибудь две тысячи шагов, а то и меньше, так что надо было либо немедленно начать отступление, либо решиться на встречу – с непредсказуемыми последствиями. Бог весть отчего особенно ужасало меня воспоминание о курдлите, восседающем с печатью в руке на подчиненном. Именно эта картина словно придала мне крылья. Этой ночью я, наверное, установил личный рекорд в кроссе по пересеченной местности. Я несся, падая и снова вставая, точно на север, где обрывалась линия облавы, рассчитывая обойти ее по большой дуге и до наступления рассвета исчезнуть в камышах. Это мне, к счастью, не удалось. Я говорю «к счастью» по двум причинам: во-первых, я почти наверное не успел бы и очутился в мешке, а кроме того, не встретил бы существо, о котором мне приятно вспоминать и поныне, как о своем Пятнице. Я понятия не имел, что мчусь прямо на территорию, заминированную и источенную старыми, развалившимися землянками на месте сгнивших пней, и что именно это – единственный путь к спасению; астронавтика, как впрочем и многие другие занятия, кроме сообразительности требует еще и капельку везения. Сопя как паровоз, я несся из последних сил, отчаянно высвобождая ноги из-под каких-то кривых, склизких корней, в полной уверенности, что, если я подверну ногу, хорошего будет мало, как вдруг земля подо мной расступилась и я полетел в черный провал; илистая грязь смягчила удар, и почти в то же мгновенье в этой египетской тьме я столкнулся с каким-то существом, существом разумным, с туземцем: когда оба мы закричали от неожиданности – или от страха, – под рукой у себя я почувствовал промокшую, тяжелую, грубую ткань одежды. Вот тебе и «первый контакт»! Ни я не мог увидеть его, ни он меня. Мы отскочили друг от друга как ошпаренные. Наверное, он тут же сбежал бы – только бы я его и видел (точнее, трогал); он прятался в этих норах давно и знал их, как собственные карманы; однако моя многолетняя выучка не прошла даром. Я включил переводилку и сказал, вернее, прохрипел в микрофон: «Не убегай, чужое существо, я твой друг, прибыл издалека, но с добрыми намерениями и не сделаю тебе ничего плохого». Что-то в таком роде, потому что с инозвездными существами не следует вдаваться в подробности; нетрудно представить себе, каково пришлось бы высокоразвитому люзанцу, который ночью высадился бы, скажем, в Иране или где-нибудь еще в Азии: он мог бы считать себя счастливчиком, отделавшись полугодом тюрьмы. По правде, я не рассчитывал на благоприятную реакцию соседа, и то, что он вдруг затих, было для меня приятной неожиданностью. «Кто ты?» – спросил я осторожно и добавил, что сам я ученый исследователь и прибыл сюда для изучения жизни курдлей. Он не сразу избавился от подозрений, но в конце концов внял моим уговорам и ощупал меня, проверяя, какое на мне снаряжение; как ни странно, он опознал ноктовизор, хотя такой модели он знать не мог – модель как-никак была японская. Слово за слово, не без, многочисленных недоразумений, мы все-таки нашли общий язык, и вот что я услышал от своего ночного товарища по несчастью. Он был молодым и многообещающим курдляндским научным работником, абсолютно преданным Председателю, а равно идее политохода, поэтому власти позволили ему продолжать учение в Люзании. После каждого семестра он возвращался домой, то есть в своего курдля. На беду, во время последнего возвращения он дал промашку и схлопотал пять лет Шкуры. Он не подал апелляцию, поскольку апелляция, как свидетельство особого упорства в заблуждениях, ведет обычно к ужесточению приговора. Я ничего не понял. Переводилка работала безупречно, но переводила она слова, а не стоящие за ними общественные явления. Мы сидели бок о бок в непроницаемом мраке, на пне, выступавшем из ила, и ели шоколад, который очень пришелся ему по вкусу. Он заметил, что нечто подобное ел в Люлявите – в университете этого люзанского города он работал над диссертацией по астрофизике. Медленно и терпеливо он объяснил мне, в чем заключалось его несчастье. Курдляндская пресса, правда, доходит до Люзании, но «Голос курдля», который он читал регулярно, о любых неприятных фактах умалчивает; поэтому он не знал, что на родине уже новый Председатель, а предыдущий вместе с тремя другими Суперстарами (Самыми Старшими над Курдлем) образует так называемую Банду Четырех, или ПШИК (Преступная Шайка Извергов и Кретинов).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21