Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Джордж Смайли - Маленькая барабанщица

ModernLib.Net / Шпионские детективы / Ле Карре Джон / Маленькая барабанщица - Чтение (стр. 29)
Автор: Ле Карре Джон
Жанр: Шпионские детективы
Серия: Джордж Смайли

 

 


А она словно окаменела. На нее вдруг напала неукротимая сонливость — так начинает цепенеть тяжело раненный человек. Ей хотелось лишь одного — спать. С Хэллореном. Дать ему утешение и получить утешение взамен. Неважно, пусть наутро донесет на нее. Пусть. Она понимала лишь, что не в состоянии еще одну ночь провести одна в этой чертовой пустой камере.

Он продолжал держать ее руку. Она ее не отнимала, балансируя, как самоубийца, который стоит на подоконнике и смотрит вниз, на улицу, которая так и гниет его. Затем огромным усилием воли она высвободилась и обеими руками вытолкала его покорное тощее тело в коридор.

Затем села на кровать. Все произошло, конечно же, сейчас, только что. Она еще чувствовала запах его цигарки. Видела окурок у своих ног.

«Хочешь уйти уходи», — сказал Тайех. И указал на пустыню. Отличный малый, этот Тайех.

"Это будет страх, какого ты еще не знала, — говорил ей Иосиф. — Твое мужество станет разменной монетой. Ты будешь тратить и тратить, а в один прекрасный вечер заглянешь в свои карманы и обнаружишь, что ты — банкрот, и вот тогда придет настоящее мужество".

"Логика поступков зависит только от одного человека, — говорил ей Иосиф, — от тебя. И выживет только один человек — ты сама. И доверять ты можешь только одному человеку — себе самой".


Ее допрос начался на следующее утро и продолжался один день и две с половиной ночи. Это было нечто дикое, не поддающееся логике, зависевшее от того, кто на нее кричал и ставились ли под сомнение ее преданность революции или же ее обвиняли в том, что она британская подданная, или сионистка, или американская шпионка. Пока длился допрос, она не посещала учений и между вызовами сидела в своем бараке под домашним арестом, хотя никто не пытался ее остановить, когда она стала бродить по лагерю. Допрос рьяно вели четыре арабских парня — работали они по двое и отрывисто задавали ей заранее заготовленные вопросы, злясь, когда она не понимала их английский. Ее не били, хотя, может быть, ей было бы легче, если бы ее избили: по крайней мере, она бы знала, когда угодила им, а когда нет. Но их ярость была достаточно пугающей, и порой они по очереди орали на нее, приблизив лицо к самому ее лицу. так что их слюна обрызгивала ее, и потом у нее до тошноты болела голова. Как-то они предложили ей стакан воды. но стоило ей протянуть руку, как они выплеснули воду ей з лицо. Однако при следующей встрече окативший ее парень прочел письменное извинение в присутствии трех своих коллег и понуро вышел из комнаты.

В другой раз они пригрозили пристрелить ее за то, что, как известно, она предана сионизму и английской королеве. Когда же она отказалась признаться в этих грехах, они вдруг перестали ее мучить и принялись рассказывать о своих родных деревнях, о том, какие там красивые женщины, и самое лучшее в мире оливковое масло, и самое лучшее вино. И тут она поняла, что вышла из кошмара — вернулась к здравомыслию; и к Мишелю.


Под потолком вращался электрический вентилятор: на стенах серые занавески частично скрывали карты. В открытое окно до Чарли долетал грохот взрывов: в тире рвали бомбы. Тайех сидел на диване, положив на него ногу. Его страдальческое лицо было бледно, и он выглядел больным. Чарли стояла перед ним. как провинившаяся девчонка, опустив глаза и сжав от злости зубы. Она попыталась было заговорить, но в этот момент Тайех вытащил из кармана плоскую бутылочку виски и глотнул из нее. Затем тыльной стороной ладони вытер рот, точно у него были усы. хотя на самом деле их не было. Держался он сдержаннее обычного и почему-то скованно.

— Я насчет Абдуллы, американца, — сказала она.

— Ну и?

— Его настоящее имя Хэллорен. Артур Дж. Хэллорен. Он предатель. Он просил меня. когда я отсюда уеду, сказать американцам, что он хочет вернуться домой и готов предстать перед судом. Он открыто признает, что верит в контрреволюционные идеалы. Он может всех нас предать.

Черные глаза Тайеха не покидали ее лица. Он обеими руками держал клюку и легонько постукивал по большому пальцу больной ноги, словно не давая ей онеметь.

— Ты поэтому просила о встрече со мной?

— Да.

— Хэллорен приходил к тебе три ночи тому назад, — заметил он, не глядя на нее. — Почему же ты не сказала мне об этом раньше? Почему ждала три дня?

— Тебя же не было.

— Были другие. Почему ты не спросила про меня?

— Я боялась, что ты его накажешь.

Но Тайеха. казалось, не занимал сейчас Хэллорен.

— Боялась, — повторил он таким тоном, будто это было признанием большой вины. — Боялась?С какой стати тебе боятьсяза Хэллорена? И целых три дня? Ты что, втайне сочувствуешь его взглядам?

— Ты же знаешь, что нет.

— Он потому так откровенно говорил с тобой? Потому что ты дала ему основание доверять тебе? Очевидно, так.

— Нет.

— Ты переспала с ним?

— Нет.

— Тогда почему же ты стремишься защитить Хэллорена? Ты меня огорчаешь.

— Я человек неопытный. Мне было жалко его, и я не хотела, чтобы он пострадал. А потом я вспомнила о моем долге.

Тайех, казалось, все больше запутывался. Он глотнул еще виски.

— Будь ты на моем месте, — сказал он наконец, отворачиваясь от нее, — и перед тобой встала бы проблема Хеллорена... который хочет вернуться домой, но знает слишком много... как бы ты с ним поступила?

— Нейтрализовала бы.

— Пристрелила?

— Это уж вам решать.

— Да. Нам. — Он снова стал разглядывать больную ногу, приподняв клюку и держа ее параллельно ноге. — Но зачем казнить мертвеца? Почему не заставить его работать на нас?

— Потому что он предатель.

И снова Тайех, казалось, намеренно не понял логики ее рассуждений.

— Хэллорен заводит разговоры со многими в лагере. И не просто так. Он наш стервятник, который показывает, где у нас слабое место и где гнильца. Он перст указующий, нацеленный на возможного предателя. Тебе не кажется, что глупо было бы избавляться от такой полезной особы?

Вздохнув, Тайех в третий раз приложился к бутылке с виски.

— Кто такой Иосиф? — спросил он слегка раздраженным тоном. — Иосиф. Кто это?

Неужели актриса в ней умерла? Или она настолько вжилась в театр жизни, что разница между жизнью и искусством исчезла? Ничего из ее репертуара не приходило Чарли в голову — она не могла ничего подобрать. Она не подумала, что может грохнуться на каменный пол и не вставать. Ее не потянуло валяться у него в ногах, признаваясь во всем, моля оставить ее в живых в обмен на все, что она знает, — а в качестве крайней меры ей это было дозволено. Она разозлилась. Надоело ей все это до смерти: всякий раз, как она достигает очередного километрового столба на пути к слиянию с революцией Мишеля, ее вываливают в грязи, а потом стряхивают грязь и заново подвергают изучению. И она, не раздумывая, швырнула в лицо Тайеху первую карту с верха колоды — хочешь бей, хочешь нет, и пошел ты к черту.

— Я не знаю никакого Иосифа.

— Да ну же! Подумай! На острове Миконос. До того, как ты поехала в Афины. Один из наших друзей в случайном разговоре с одним из твоих знакомых услышал о каком-то Иосифе, который тогда присоединился к вашей группе. Он сказал, что Чарли была очень им увлечена.

Ни одного барьера не осталось, ни одного поворота. Все были позади, и она бежала теперь по прямой.

— Иосиф? Ах, тотИосиф! — Она сделала вид, что наконец вспомнила, и тут же сморщила лицо в гримасу отвращения. — Припоминаю. Этакий грязный еврейчик, прилепившийся к нашей группе.

— Не надо так говорить о евреях. Мы не антисемиты, мы только антисионисты.

— Рассказывайте кому другому, — бросила она.

— Ты что же, — заинтересовался Тайех, — считаешь меня лжецом, Чарли?

— Сионист или нет, но он мерзость. Он напомнил мне моего отца.

— А твой отец был евреем?

— Нет. Но он был вор.

Тайех долго над этим раздумывал, оглядывая сначала ее лицо, а потом всю фигуру и как бы стараясь придраться к чему-то, что могло бы подтвердить еще тлевшие в нем сомнения. Он предложил ей сигарету, но она отказалась: инстинкт подсказывал ей не делать ему навстречу никаких шагов. Он снова постучал палкой по своей омертвевшей ноге.

— Ту ночь, что ты провела с Мишелем в Салониках... в старой гостинице... помнишь?

— Ну и что?

— Служащие слышали поздно вечером в вашем номере громкие голоса.

— И что вы от меня хотите?

— Не торопи меня, пожалуйста. Кто в тот вечер кричал?

— Никто. Они подслушивали не у той двери.

— Кто кричал?

— Мы не кричали. Мишель не хотел, чтобы я уезжала. Вот и все. Он боялся за меня.

— А ты?

Это они с Иосифом отработали: тогда она одержала верх над Мишелем.

— Я хотела вернуть ему браслет, — сказала она.

Тайех кивнул.

— Это объясняет приписку, сделанную в твоем письме: «Я так рада, что сохранила браслет». И конечно, никаких криков не было. Ты права. Извини мои арабские штучки. — Он в последний раз окинул ее испытующим взглядом, тщетно пытаясь разгадать загадку; затем поджал губы, по-солдатски, как это делал иногда Иосиф, прежде чем отдать приказ. — У нас есть для тебя поручение. Собери вещи и немедленно возвращайся сюда. Твоя подготовка окончена.

Отъезд неожиданно оказался самым большим испытанием. Это было хуже окончания занятий в школе; хуже прощания с труппой в Пирее. Фидель и Буби по очереди прижимали ее к груди, и их слезы мешались с ее слезами. Одна из алжирок дала ей подвеску в виде деревянного младенца Христа.


Профессор Минкель жил в седловине между горой Скопус и Французским холмом, на восьмом этаже нового дома, недалеко от университета, в группе высотных домов, что так болезненно воспринимаются незадачливыми сторонниками консервации Иерусалима. Каждая квартира в этом доме смотрела на Старый город, но беда в том, что и Старый город смотрел на них. Как и соседние дома, это был не просто высокий дом, а крепость, и все окна здесь были так расположены, чтобы в случае нападения можно было огнем из них накрыть атакующих. Курц трижды ошибался, прежде чем нашел дом. Сначала он забрел в бетонный торговый центр, построенный под землей, на пятифутовой глубине, потом — на Английское кладбище, где похоронены погибшие в первую мировую войну. «В дар от народа Палестины» — гласила надпись. Побывал он и в других зданиях — в основном сооруженных на деньги американских миллионеров — и наконец вышел к этой башне из тесаного камня. Таблички с фамилиями были все исцарапаны, поэтому он нажал на первый попавшийся звонок, и ему ответил старик-поляк из Галиции, говоривший только на идиш. Поляк знал, в каком доме живет Минкель, — вы же его видите, как меня сейчас! . — он знал доктора Минкеля и восхищался им: он сам тоже учился в прославленном Краковском университете. Но и у него были свои вопросы, на которые Курц, как мог, вынужден был отвечать; к примеру, а сам Курц откуда происходит? Ох, святители небесные, а он знает такого-то? И что делает тут Курц, взрослый мужчина, в одиннадцать часов утра — ведь доктору Минкелю в это время следует учить будущих философов нашего народа!

Механики по лифтам бастовали, и Курц вынужден был подниматься пешком, но ничего не могло омрачить его хорошего настроения. Во-первых, его племянница только что объявила о помолвке с молодым человеком с его службы, причем своевременно. Во-вторых, конференция по трактовке Библии, в которой участвовала Элли, прошла успешно; по ее окончании Элли пригласила гостей на чашку кофе, и, к ее великой радости. Курц сумел там присутствовать. Но главное: прорыв по Фрейбургу был подкреплен несколькими обнадеживающими фактами, самый существенный из которых был добыт лишь вчера одним парнем из группы Шимона Литвака, занимающейся подслушиванием и опробовавшей новый направленный микрофон, который они установили на крыше в Бейруте; Фрейбург, Фрейбург, Фрейбург — этот город трижды встречался на пяти страницах отчета, восторг, да и только. И сейчас, поднимаясь по лестнице, Курц размышлял о том, что удача иной раз все-таки выпадает на долю человека. А именно удача, как хорошо знал Наполеон и все в Иерусалиме, делает рядового генерала генералом выдающимся.

Добравшись до небольшой площадки, Курц остановился, чтобы собраться с духом и с мыслями. Лестница освещалась совсем как бомбоубежище — электрические лампочки были в проволочных сетках, но сегодня, казалось, само детство Курца, проведенное в гетто, прыгало по этой мрачной лестнице вверх и вниз. «Правильно я поступил, что не взял с собой Шимона, — подумал он. — Шимон иной раз умеет такого льда подпустить...»

В двери квартиры 18-Д был глазок в стальной оправе и несколько расположенных один над другим замков, которые госпожа Минкель открывала по очереди, точно расстегивала пуговицы, всякий раз произнося: «Одну минутку, пожалуйста» — и принимаясь за следующий. Курц вошел и подождал, пока она их снова сверху донизу закроет. Она была высокая, довольно красивая, с очень яркими голубыми глазами и седыми волосами, стянутыми в строгий пучок.

— Вы господин Шпильберг из министерства внутренних дел, — несколько настороженно сообщила она ему и протянула руку. — Ганси ждет вас. Проходите. Прошу.

Она открыла дверь в крошечный кабинетик, где сидел ее Ганси, сморщенный старый патриций, настоящий Будденброк. Письменный стол был слишком мал для него, и, наверное, уже давно был мал, так как его книги и бумаги кипами лежали на полу, явно не случайно разложенные. Стол стоял боком в эркере, представлявшем собою половину восьмигранника, с узкими, как бойницы в замке, окнами и сиденьями, встроенными под ними. С трудом поднявшись на ноги, Минкель с достоинством осторожно пересек комнату и остановился на крошечном островке, не оккупированном свидетельствами его эрудиции. Он застенчиво поздоровался, и они сели в эркере, а госпожа Минкель взяла стул и решительно уселась между ними, словно намереваясь проследить за тем, чтобы все было по-честному.

Наступило неловкое молчание. Курц изобразил улыбку сожаления: ничего не попишешь, долг требует.

— Госпожа Минкель, боюсь, нам придется с вашим мужем обсудить два-три момента, которые из соображений безопасности мое министерство требует обсуждать наедине, — сказал он. И подождал, продолжая улыбаться, пока профессор не предложил жене приготовить им кофе, — господин Шпильберг пьет кофе?

Бросив на мужа предостерегающий взгляд, госпожа Минкель нехотя исчезла за дверью. Между двумя мужчинами не было большой разницы в возрасте, однако Курц обращался к Минкелю, как к старшему: профессор безусловно привык к такому обращению.

— Насколько я понимаю, профессор, наш общий друг Руфи Задир говорила с вами только вчера, — начал Курц тоном, каким разговаривают с тяжелобольным. Он-то это прекрасно знал, так как стоял рядом с Руфи, когда она звонила, и слушал, что говорили они оба, чтобы почувствовать человека, с которым ему придется иметь дело.

— Руфи была одной из моих лучших студенток, — заметил профессор с видом человека, понесшего невозвратимую утрату.

— Она и у нас тоже одна из лучших, — сказал Курц. — Профессор, скажите, пожалуйста, вы представляете себе, чем занимается сейчас Руфи?

Минкель не привык отвечать на вопросы, не относящиеся к его предмету, и с минуту озадаченно раздумывал.

— Мне кажется, я должен кое-что вам сказать, — заявил он вдруг с какой-то странной решимостью.

Курц любезно улыбался.

— Если ваш визит ко мне связан с политическими склонностями или симпатиями моих нынешних или бывших студентов, то, к сожалению, я не смогу сотрудничать с вами. Я не считаю это законным. Мы уже дискутировали на эту тему. Извините. — Он вдруг застеснялся и своих мыслей. и своего иврита. — У меня есть определенные принципы. А когда у человека есть определенные принципы, он должен высказывать свои мысли, но главное — действовать. Такова моя позиция.

Курц, ознакомившийся с досье Минкеля, в точности знал, какова его позиция. Он был учеником Мартина Бубера и членом в значительной степени забытой группы идеалистов, которые в период между войнами 1957-го и 1973 годов выступали за подлинный мир с палестинцами. Правые называли профессора предателем; иной раз так же поступали и левые, когда вспоминали о нем. Он был непревзойденным авторитетом по философии иудаизма, раннему христианству, гуманистическим движениям в своей родной Германии и еще по тридцати другим предметам; он написал трехтомную работу по теории и практике сионизма с указателем величиной с телефонную книгу.

— Профессор, — сказал Курц, — я прекрасно знаю о вашей позиции и, конечно же, не собираюсь никоим образом влиять на ваши высокие моральные принципы. — Он помолчал. чтобы его заверения осели в мозгу профессора. — Кстати, правильно ли я понимаю, что ваша предстоящая лекция во Фрейбургском университете тоже будет касаться прав человека? Арабы, их основные свободы — это предмет вашей лекции двадцать четвертого числа?

С такой интерпретацией профессор не мог согласиться. Он во всем требовал точности.

— На этот раз моя тема будет несколько иной. Лекция будет посвящена самореализации иудаизма — не путем завоеваний, а путем пропаганды высоких достоинств еврейской культуры и морали.

— И как же вы собираетесь это пропагандировать? — самым благодушным тоном спросил Курц.

В этот момент в комнату вошла жена Минкеля с подносом, заставленным домашним печеньем.

— Он что, снова предлагает тебе стать доносчиком? — спросила она. — Если да, скажи ему «нет». И когда скажешь «нет», скажи еще раз и еще, пока до него не дойдет. Ну что он может с тобой сделать? Избить резиновой дубинкой?

— Госпожа Минкель, я. безусловно, не собираюсь просить вашего мужа ни о чем подобном, — с самым невозмутимым видом возразил Курц.

Бросив на него недоверчивый взгляд, госпожа Минкель снова удалилась.

Но Минкель. казалось, и не заметил, что его прервали. А если и заметил, то не обратил внимания. Курц задал ему вопрос, и Минкель, презиравший барьеры в познании, не считал возможным не ответить ему.

— Я в точности изложу вам свои доводы, господин Шпильберг, — торжественно заявил он. — Пока у нас будет маленькое еврейское государство, мы можем демократически развиваться в направлении самореализации евреев. Но как только мы станем более крупным государством, где будет немало и арабов, нам придется выбирать. — И он развел своими старческими, испещренными пятнами, руками. — С этой стороны будет демократия без самореализации евреев. А с этой стороны — самореализация евреев без демократии.

— И какой же вы видите выход, профессор? — спросил Курц.

Минкель воздел руки к потолку с видом величайшего раздражения. Казалось, он забыл, что Курц не его ученик.

— Очень простой! Уйти из Газы и с Западного берега до того, как мы утратим наши ценности! А какой еще может быть выход?

— А как палестинцы реагируют на это предложение, профессор?

Уверенность на лице профессора сменилась грустью.

— Они называют меня циником, — сказал он.

— Вот как?

— По их мнению, я хочу сохранить и еврейское государство, и симпатии всего мира, поэтому они считают, что я подрываю их дело. — Дверь снова открылась, и госпожа Минкель вошла с кофейником и чашками. — Но я же ничего не подрываю, — безнадежным тоном сказал профессор, однако жена не дала ему продолжить.

— Подрывает? — эхом повторила госпожа Минкель, с грохотом опуская на стол посуду и багровея. — Вы считаете, что Ганси что-то подрывает? Только потому, что мы откровенно говорим о том, что происходит с этой страной?

Курц не мог бы остановить поток ее слов, даже если бы попытался, но в данном случае он и пытаться не стал. Пусть выговорится.

— На Голанских высотах разве не избивают людей и не пытают? А как относятся к арабам на Западном берегу — хуже, чем эсэсовцы! А в Ливане, в Газе? Даже тут, в Иерусалиме, избивают арабских детей -горько потому, что они арабы! И мы, значит, подрывные элементы, потому что мы осмеливаемся во всеуслышание говорить об угнетении, хотя никто насне угнетает, — это мы-то, евреи из Германии, подрывные элементыв Израиле?

— Aber, Liebchen[22]... — сказал профессор смущенно.

Но госпожа Минкель явно принадлежала к тем, кто привык высказываться до конца.

— Мы не могли остановить нацистов, а теперь мы не можем остановить себя. Мы получили родину и что же мы с ней делаем? Сорок лет спустя мы избираем новый гонимый народ. Идиотизм! И если мыэтого не скажем, то мир это скажет. Мир уже это говорит. Почитайте газеты, господин Шпильберг!..

Наконец она умолкла, и когда по произошло, Курц спросил, не присядет ли она с ними и не выслушает ли то, с чем он пришел.

Курц подбирал слова очень тщательно, очень осторожно. То, что он должен сказать, заявил он — чрезвычайно секретно — секретнее быть не может. Он пришел не из-за учеников профессора, сказал он, и. уж во всяком случае, не для того, чтобы называть профессора подрывным элементом или оспаривать его прекрасные идеалы. Он пришел исключительно из-за предстоящего выступления профессора во Фрейбурге, которое привлекло внимание определенных чрезвычайно негативных групп. Наконец-то он вышел в чистые воды.

— Так что вот он, печальный факт, — сказал Кури н перевел дух. — Если кое-кому из этих палестинцев, чьи права вы оба так мужественно защищаете, дать волю, никакого вашего выступления во Фрейбурге двадцать четвертого числа не будет. Собственно, профессор, вы никогда больше не будете выступать. — Он помолчал, но его аудитория и не собиралась прерывать его. — Согласно имеющейся у нас информации, совершенно ясно, что одна из их весьма неакадемических групп считает вас человеком, придерживающимся опасно умеренных взглядов, способным разбавить чистое вино их высокого дела... Они считают вас пропагандистом идеи создания бантустана для палестинцев. Лжепророком, ведущим недалеких людей к еще одной роковой уступке сионистам.

Но одной угрозы смерти было совсем, совсем недостаточно, чтобы убедить профессора принять непроверенную им версию.

— Извините, — резко произнес он. — Именно так обрисовала меня палестинская пресса после моего выступления в Беэр-Шеве.

— Оттуда-то мы это и взяли, профессор, — сказал Курц.

24

Чарли прилетела в Цюрих под вечер. Вдоль взлетно-посадочной полосы горели огни, какие зажигают в непогоду, — они пылающей линией прочерчивали перед Чарли путь к собственной цели. В ее мозгу — вытащенные в отчаянии на свет — роились давние претензии к этому прогнившему миру, только ставшие теперь более зрелыми. Теперь-то она знала, что в этом мире нет ничего хорошего; теперь она видела горе, которым оплачивалось изобилие на Западе. Она была все той же, что и всегда, — озлобленным изгоем, стремившимся получить свое, с той лишь разницей, что перестала предаваться бесполезным взрывам эмоций и взяла в руки автомат. Огни промчались мимо ее иллюминатора, словно горящие обломки. Самолет сел. Билет у нее был до Амстердама, тем не менее она должна была выйти из самолета. "Одинокие девушки, возвращающиеся с Ближнего Востока, вызывают подозрение, — сказал ей Тайех во время последнего наставления в Бейруте. — Мы обязаны прежде всего позаботиться о том, чтобы ты летела из более респектабельного места". Фатьма, приехавшая ее проводить, уточнила: «Халилъ велел дать тебе новое удостоверение личности, когда ты туда прилетишь».

Чарли вошла в пустынный транзитный зал с таким чувством, точно была первым человеком, перешагнувшим его порог. Играла электронная музыка, но некому было слушать ее. В шикарном киоске продавали шоколад и сыры, но и тут было пусто. Она прошла в туалет и долго разглядывала себя в зеркало. Волосы ее были острижены н выкрашены в светло-каштановый цвет. Сам Тайех ковылял по бейрутской квартире, пока Фатьма расправлялась с ее волосами. Никакой косметики, никаких женских хитростей, приказал Тайех. На Чарли был теплый коричневый костюм и очки с толстыми стеклами, сквозь которые она теперь смотрела на мир. «Мне недостает только соломенной шляпы и пиджака с пластроном», — подумала она. Да, большой она прошла путь от революционной poule de luxe[23]Мишеля.

«Передай мою любовь Халилю», — сказала Фатьма, целуя Чарли на прощание.

У соседнего умывальника стояла Рахиль, но Чарли смотрела сквозь нее. Рахиль ей не нравилась, Чарли не желала ее знать и лишь по чистой случайности поставила между собой и ею свою раскрытую сумку, где сверху лежала пачка «Мальборо», — так учил ее Иосиф. И она не видела, как рука Рахили заменила ее пачку «Мальборо» на свою или как она быстро ободряюще подмигнула Чарли в зеркало.

«Нет у меня другой жизни, только такая. И нет у меня иной любви, кроме Мишеля, и никому я не предана, кроме великого Халиля».

«Сядь как можно ближе к доске с объявлениями о вылетах», — велел ей Тайех. Она так и поступила и достала из маленького чемоданчика книгу об альпийских растениях, широкую и тонкую, как школьный учебник. Раскрыв книгу, она уперла ее в колено — так, чтобы видно было название. На лацкане ее жакета был круглый значок со словами «Спасайте китов», и это было вторым опознавательным знаком, сказал Тайех, потому что Халиль требует теперь, чтобы все было двойное: два плана, два опознавательных знака — на случай, если первый почему-то не сработает; две пули — на случай, если мир еще останется жив.

«Халиль не верит ничему с первого раза», — сказал ей Иосиф. Но Иосиф для нее умер и давно похоронен, отринутый пророк времен ее юности. Теперь она вдова Мишеля и солдат Тайеха, и она приехала, чтобы вступить в ряды армии брата своего покойного возлюбленного.

Немолодой швейцарец-солдат с пистолетом-автоматом «хекклер-и-кох» разглядывал ее. Чарли перевернула страницу. Эти пистолеты она предпочитала всем остальным. Во время последней тренировки она всадила восемьдесят четыре пули из ста в мишень, изображавшую солдата-штурмовика. Это был самый высокий процент попадания как у мужчин, так и у женщин. Краешком глаза она видела, что солдат по-прежнему смотрит на нее. Она разозлилась. «Я тебе устрою то, что Буби однажды устроил в Венесуэле», — подумала она. Буби приказано было пристрелить одного фашиста-полицейского, когда тот будет утром, в очень подходящий час, выходить из своего дома. Буби спрятался в подъезде и стал ждать. Человек этот носил пистолет под мышкой, при этом он был мужчина семейный и вечно возился со своими детишками. Как только полицейский вышел на улицу, Буби вынул из кармана мячик и бросил его на мостовую в направлении шедшего мужчины. Обычный резиновый мячик — какой семейный человек инстинктивно не нагнется, чтобы поднять его? И как только он нагнулся, Буби вышел из подъезда и пристрелил его. Ну, кто может выстрелить в тебя, когда ты ловишь мячик?

Кто-то явно решил к ней пристроиться. Мужчина с трубкой, замшевые туфли, серый фланелевый костюм. Она почувствовала, как он, помедлив, направился к ней.

— Послушайте, извините, пожалуйста, вы говорите по-английски?

Обычное дело, англичанин-насильник из буржуа, светловолосый, лет пятидесяти, бочкоподобный. Фальшиво извиняющийся. «Нет, не говорю, — хотелось ей ответить. — я просто смотрю картинки». Ей были до того ненавистны мужчины подобного типа, что ее чуть не вырвало. Она метнула на него гневный взгляд, но он был из тех. от кого нелегко отделаться.

— Просто тут до тогоуныло, — пояснил он, — Я подумал. не согласитесь ли вы выпить со мной? Безо всяких обязательств. Просто вы себя лучше почувствуете.

Она сказала: «Нет, спасибо»; чуть было не сказала: «Папа не велит мне разговаривать с незнакомыми», и он, потоптавшись, с видом оскорбленного достоинства отошел от нее, ища глазами полисмена, чтобы сообщить о ней. А она снова принялась изучать свои эдельвейсы, прислушиваясь к тому, как постепенно наполнялся зал — люди шли по одному. Мимо нее — к киоску с сырами. Мимо нее — к бару. А вот эти шаги к ней. И останавливаются.

— Имогена? Ты, конечно, помнишь меня. Я Сабина!

Подними глаза. Узнай не сразу.

На голове пестрый швейцарский платок, скрывающий короткие волосы, выкрашенные в светло-каштановый цвет. Без очков, но если бы дать Сабине такую же пару, как у меня, любой паршивый фотограф мог бы принять нас за двойняшек. В руке большая сумка от Франца-Карла Вебера из Цюриха, что было вторым опознавательным знаком.

— С ума сойти. Сабина! Это ты!

Встаешь. Формально целуешь в щеку.

— Надо же! Куда ты направляешься?

Увы, самолет Сабины уже улетает. Какая обида, что мы не можем поболтать, но такова жизнь, верно? Сабина опускает сумку у ног Чарли. Будь добра, дорогая, постереги. Конечно, Сабина, никаких проблем. Сабина исчезает в дамском туалете. А Чарли, заглянув в сумку, точно это ее собственная, вытаскивает оттуда цветной конверт, перевязанный ленточкой, нащупывает внутри паспорт, и авиабилет, и посадочный талон. Сабина возвращается, хватает сумку — надо бежать, правый выход, Чарли считает до двадцати, затем снова наведывается в туалет и садится там на стульчик. Бааструп, Имогена, из Южной Африки, читает она. Родилась в Йоханнесбурге, на три года и один месяц позже, чем я. Вылет в Штутгарт через час двадцать минут. Прощай, ирландочка, здравствуй, плоскозадая христианка-расистка из глубинки, утверждающая свое право на наследие белой девчонки.

Она выходит из туалета, солдат снова смотрит на нее. Он все видел. Сейчас он меня арестует. Он думает — я в бегах, и понятия не имеет, как он прав. Она в свою очередь глядит на него в упор, он поворачивается и уходит. «Он смотрел на меня просто так — надо же на что-то смотреть», — подумала Чарли, снова вытаскивая свою книгу об альпийских цветах.


Полет длился, казалось, всего пять минут. В зале прилетов в Штутгарте стояла уже отжившая свое елка и царила атмосфера сумятицы, какая бывает, когда люди перемещаются семьями и приезжают домой. Дожидаясь с южноафриканским паспортом в руке своей очереди, Чарли изучала фотографии женщин-террористок, находящихся в розыске, и ей мнилось, что сейчас она увидит себя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34