Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хейнский цикл - Обездоленный

ModernLib.Net / Фэнтези / Ле Гуин Урсула / Обездоленный - Чтение (стр. 17)
Автор: Ле Гуин Урсула
Жанр: Фэнтези
Серия: Хейнский цикл

 

 


— И лесопосадочные работы, и сельхозработы, и практическое обучение, и работа добровольцем с самого начала засухи; обычное количество необходимого клеггича. Да мне, собственно говоря, нравится это делать. Но и физику я люблю. К чему ты клонишь?

Сабул не отвечал, только злобно поглядывал из-под густых, маслянисто блестевших бровей, поэтому Шевек добавил:

— Ты уж говори прямо, потому что через мое социальное сознание тебе до этого не добраться.

— По-твоему, то, что ты делал здесь, — функционально?

— Да. «Чем более что-то организовано, тем более централен организм: под центральностью здесь подразумевается область истинной функции». Томар, «Определения». Поскольку темпоральная физика пытается организовать все, доступное человеческому пониманию, она по определению является центрально-функциональной деятельностью.

— Но она не может накормить людей.

— Я только что шесть декад помогал это делать. Когда меня опять позовут, я опять пойду. А пока буду держаться своего ремесла. Если заниматься физикой нужно, я настаиваю на своем праве делать это.

— Не закрывай глаза на тот факт, что в данный момент заниматься физикой не нужно. Той, которой занимаешься ты. Мы должны приспосабливаться к требованиям практики. — Сабул поерзал на стуле. Вид у него был угрюмый и смущенный. — Нам пришлось освободить пять человек для получения новых назначений. К сожалению, должен тебе сообщить, что ты входишь в их число. Вот так.

— Вот так именно я и полагал, — сказал Шевек, хотя на самом деле он только сейчас понял, что Сабул вышвыривает его из Института. Но как только он услышал об этом, ему показалось, что это для него не новость; и ему не хотелось показать Сабулу, что он потрясен, и тем доставить ему удовольствие.

— Против тебя сработало сочетание нескольких факторов. То, что последние несколько лет твои исследования носили малопонятный, неприменимый на практике характер. Плюс впечатление, не обязательно справедливое, но сложившееся у многих студентов и преподавателей Института, что как твое поведение, так и твое преподавание отражают некое недовольство существующим положением вещей, определенную степень обособления, дис-альтруизма. Об этом говорилось на собрании. Я, конечно, выступил в твою защиту. Но я — всего лишь один синдик из многих.

— С каких это пор альтруизм стал одонианской добродетелью? — спросил Шевек. — Ладно, неважно, я понимаю, что ты имел в виду. — Он встал. Он больше не мог сидеть на месте, но в остальном держал себя в руках и говорил вполне естественным тоном. — Насколько я понимаю, на преподавательскую работу где-нибудь в другом месте ты меня не рекомендовал?

— А что было бы толку? — сказал — почти пропел — в свое оправдание Сабул. — Новых преподавателей никто не берет. На всей планете преподаватели и студенты работают плечом к плечу, борясь с угрозой голода. Конечно, этот кризис — не навсегда. Через год-другой мы будем вспоминать о нем с гордостью за принесенные нами жертвы и за проделанную нами работу. Но в данный момент…

Шевек стоял прямо, спокойно, задумчиво глядя в маленькое поцарапанное окошко на пустое небо. Ему страшно хотелось послать, наконец, Сабула ко всем чертям. Но то, что он сказал, выражало иной, более глубокий импульс.

— В сущности, — сказал он, — ты, вероятно, прав. — С этими словами он кивнул Сабулу и ушел.

Шевек сел на омнибус, который шел в центр города. Он все еще спешил, что-то подгоняло его. Он шел по определенному маршруту и хотел дойти до конца, дойти и отдохнуть. Он пошел в Центральное Бюро Назначений Управления Распределения Рабочей Силы, чтобы попросить назначение в общину, в которую уехала Таквер.

РРС, со своими компьютерами и со своей сложнейшей задачей — координировать распределение рабочей силы — занимало целую площадь; здания, в которых оно размещалось, были красивы, по анарресским стандартам — величественны, с изящными, простыми обводами. Внутри в Центральном Бюро были высокие потолки; оно напоминало сарай; в нем было полно людей, работа в нем так и кипела, стены были увешаны объявлениями о назначениях и указаниями, в какой отдел или окно обращаться по тому или иному вопросу. Стоя в одной из очередей, Шевек прислушивался к разговору стоявших впереди него шестнадцатилетнего паренька и старик а, которому было за шестьдесят. Паренек пришел проситься добровольцем на борьбу с угрозой голода. Он был полон благородных чувств, его переполняли чувство братства, жажда приключений, надежда. Он был в восторге от того, что уезжает самостоятельно, оставляет детство позади. Он говорил без умолку, как ребенок; голос у него еще ломался. «Свобода, свобода!» — звенело в его возбужденном голосе, в каждом его слове; а ворчливый, низкий голос старика пробивался через его речи, поддразнивая, но не угрожая, насмехаясь, но не предостерегая. Старик хвалил мальчику свободу, возможность куда-то поехать и что-то сделать, хвалил и поддерживал в нем это чувство, хотя и посмеивался над тем, как он важничает. Шевек слушал их с удовольствием. Они прервали сегодняшнюю полосу абсурда.

Как только Шевек объяснил, куда он хочет ехать, у служащей сделалось озабоченное лицо; она принесла атлас и развернула его на разделяющем их барьере.

— Вот, смотри, — сказала она. Она была некрасивая, маленькая, с большими неровными зубами; ловкими, мягкими руками она переворачивала пестрые страницы атласа. — Видишь, вот Рольни, полуостров, выступает в северную часть Темаэнского моря. Это просто большая песчаная коса. На нем вообще ничего нет, только вот здесь, на конце, морские лаборатории. А дальше по всему побережью — сплошь болота и солончаки до самой Гармонии — это тысяча километров. А к западу от нее — Прибрежные Пустоши, сплошной песок да кустарник. Ближе всего к Рольни ты мог бы оказаться, если бы попал в какой-нибудь городок в горах; но они не подавали никаких заявок; они там как-то обходятся своими силами… Конечно,

ты все равно мог бы туда поехать, — добавила она, чуть изменив тон.

— Это слишком далеко от Рольни, — ответил Шевек, глядя на карту, заметив в горах Северо-Востока Круглую Долину — маленький, лежащий вдали от дорог городок, в котором выросла Таквер. — А может быть, в морской лаборатории нужен уборщик? Статистик? Служитель — кормить рыб?

— Сейчас выясню.

Картотеки в РРС обслуживались людьми, и компьютерами, работавшими необычайно эффективно. Не прошло и пяти минут, как служащая разыскала среди огромного количества входящей и исходящей информации обо всех рабочих местах, занятых и свободных, и о степени важности каждого из них в общей экономике планеты нужные сведения.

— К ним только что срочно направили сотрудника… как раз эту партнершу, да? Теперь у них весь штат укомплектован: четыре лаборанта и опытный отловщик.

Шевек оперся локтями на барьер, наклонил голову и начал ее чесать; это был жест растерянности и чувства поражения, скрытых за смущением.

— Ну, не знаю, что делать, — сказал он.

— Слушай, брат, а партнершу надолго отправили?

— На неопределенный срок.

— Но ведь это назначение — по борьбе в угрозой голода, ведь так? Не вечно же так будет. Не может этого быть! Этой зимой пойдут дожди.

Он поднял глаза на серьезное, сочувственное, измученное лицо этой своей сестры и слабо улыбнулся, потому что не мог оставить без ответа ее слабую попытку дать надежду.

— Вы еще вернетесь друг к другу. А пока…

Он сказал: — Да. А пока…

Она ждала, что он решит.

Принять решение должен был он; и вариантов было бесконечное множество. Он мог остаться в Аббенае и организовать курс физики, если сумеет найти желающих студентов; мог поехать на полуостров Рольни и жить с Таквер, ничего не делая на исследовательской станции. Он мог жить где угодно и ничего не делать — только дважды в день вставать и отправляться в ближайшую столовую, чтобы его накормили. Он мог делать все, что захочет.

Идентичность в правийском языке слов «работать» и «играть», конечно, имела большое этическое значение. Одо сумела увидеть опасность того, что употребление слова «работа» в ее аналогической системе (клетки должны работать вместе; оптимальная работа организма; работа, выполняемая каждым элементом; и т. д.) может привести к строгому морализированию. Оба понятия, лежащие в основе «Аналогии», — сотр удничество и функция — подразумевали работу. Об эксперименте — неважно, двадцать ли это пробирок в лаборатории или двадцать миллионов человек на Луне — судят только по одному признаку: дал ли он положительный результат. Одо увидела эту моральную ловушку. «Святой никогда не бывает занят», — сказала она, возможно, не без грусти.

Но общественное существо не может делать выбор, думая только о себе.

— Что же, — сказал Шевек, — я только что вернулся с работы по предотвращению голода. Еще что-нибудь в этом роде есть?

Служащая посмотрела на него взглядом старшей сестры, недоверчивым, но снисходительным.

— Здесь на стенах вывешено не меньше семи сотен срочных запросов, — сказала она. — Какой тебе больше нравится?

— Математика где-нибудь нужна?

— Там в основном сельское хозяйство и квалифицированный труд. Ты механиком работать можешь?

— Да не особенно…

— Ну, есть координация работ. Тут уж точно надо в цифрах соображать. Как, пойдет?

— Ладно.

— Но знаешь, это на Юго-Западе, в Пыли.

— Я в Пыли и раньше бывал. И потом, ты же сама говоришь — когданибудь пойдет дождь…

Она с улыбкой кивнула и впечатала в его РРС-овскую карту: «ИЗ: Аббеная, С. —З., Центр, Ин-т Наук; В: Локоть, Ю. —З., раб. бриг., фосфатн. з-д; СРОК НАЗН. с 5—1-3—165 — на неопред. срок».

Глава девятая. УРРАС

Колокола на башне часовни вызванивали Первичную Гармонию к утренней религиозной службе; их перезвон разбудил Шевека. Каждая нота словно била его по затылку. Он чувствовал такую тошноту и слабость, что долгое время не мог даже сесть в постели. Наконец он смог доплестись до ванной и долго сидел в холодной воде, от чего головная боль утихла; но все его тело по-прежнему казалось ему чужим и почему-то мерзким. Когда он снова обрел способность думать, ему стали вспоминаться обрывки и мгновения прошедшей ночи, яркие, бессмысленные сцены вечеринки у Вэйи. Он пытался не думать о них, но не мог думать ни о чем другом. Вся, вся стало мерзким. Он сел к письменному столу и с полчаса просидел неподвижно, тупо глядя в одну точку и чувствуя себя совершенно несчастным.

Ему и раньше достаточно часто случалось оказываться в неловком положении, случалось чувствовать себя дураком. В молодости его мучило ощущение, что другие считают его странным, непохожим на них; позже ему приходилось испытывать вызванный им же самим г нев и презрение многих своих анарресских товарищей. Но он никогда не принимал их осуждение с готовностью. До сих пор ему никогда не бывало стыдно за себя.

Он не знал, что это парализующее чувство унижения — такое же химическое последствие опьянения, как головная боль. Да если бы и знал, ему было бы не на много легче. Стыд, чувство омерзения и самоосуждения, стал для него откровением. Он стал видеть с новой четкостью, со страшной четкостью; и увидел гораздо больше, чем его бессвязные воспоминания о конце вечера у Вэйи; что он пытался извергнуть из себя не только алкоголь, нет — весь хлеб, съеденный им на Уррасе.

Шевек оперся локтями о стол, стиснул руками виски, где скорчилась боль, и стал рассматривать свою жизнь в свете этого стыда.

На Анарресе он, наперекор ожиданиям своего общества, выбрал ту работу, к которой у него было личное призвание. Поступить так означало взбунтоваться: рискнуть своим «я» ради общества.

Здесь, на Уррасе, такой бунт был роскошью, потворству своим желаниям. Быть физиком в А-Ио означало служить не обществу, не человечеству, не истине, но Государству.

Тогда, в первый вечер в этой комнате, он спросил их, с вызовом и любопытством: «Что вы собираетесь делать со мной?». Теперь он знает, что они с ним сделали. Чифойлиск сообщил ему этот простой факт. Они им владеют. Он рассчитывал заключить с ними сделку — идея очень наивного анархиста. Индивид не может заключать сделки с государством. Государство не признает никакой монетной системы, кроме власти; и эти монеты оно чеканит само.

Теперь он видел — в подробностях, пункт за пунктом, с самого начала — что совершил ошибку, прилетев на Уррас; это его первая большая ошибка, и ему, должно быть, хватит ее на всю жизнь. Теперь он раз и навсегда разглядел ее, раз и навсегда разобрался во всех ее признаках, от которых месяцами отворачивался, закрывал на них глаза, — на это он потратил много времени, неподвижно сидя за письменным столом, пока не добрался до той, нелепой и отвратительной, последней сцены у Вэ йи и не пережил вновь также и ее, и тут от стыда ему бросилась кровь в лицо, зазвенело в ушах; — и теперь с этим покончено. Даже в этой похмельной юдоли слез он не ощущал вины. Сейчас это все уже кончилось, а думать нужно о том, что ему делать теперь. Он сам запер себя в тюрьму, как же он теперь сможет

вести себя, как свободный человек?

Он не будет заниматься физикой для этих политиканов. Теперь это было ему ясно.

А если он перестанет работать, они позволят ему вернуться домой?

Тут он протяжно вздохнул и поднял голову, невидящими глазами глядя на залитую солнцем зелень за окном. В первый раз он позволил себе подумать о возвращении на родину, как о чем-то реально возможном. Эта мысль грозила прорвать плотину и затопить его тоской и нетерпением. Говорить по-правийски, говорить с друзьями, увидеть Таквер, Пилун, Садик, потрогать пыль Анарреса…

Они его не отпустят. Он не заплатил за проезд. Не может он и отпустить себя сам: сдаться и бежать.

Сидя за письменным столом, в ярком свете утреннего солнца, он обдуманно, резко ударил ладонями по краю стола — раз, и другой, и третий; лицо его было спокойно и казалось задумчивым. «Куда мне идти?» — сказал он вслух.

В дверь постучали. Вошел Эфор, неся поднос с завтраком и утренние газеты.

— Прихожу как обычно в шесть, но вы отсыпались, — заметил он, с удивительной ловкостью расставляя посуду.

— Я вчера напился пьяным, — сказал Шевек.

— Пока не проспишься, чудесно, — ответил Эфор. — Это все, господин? Очень хорошо, — и он удалился, не менее ловко, по пути поклонившись Паэ, который как раз входил.

— Я не хотел врываться к вам во время завтрака! Просто шел из часовни и решил заглянуть.

— Садитесь. Выпейте шоколаду. — Шевек не смог бы есть, если бы Паэ хотя бы не сделал вид, что ест вместе с ним. Паэ взял медовую булочку и раскрошил ее по тарелке. Шевеку все еще было не по себе, но он почувствовал, что очень проголодался, и энергично набросился на завтрак. Казалось, Паэ труднее, чем обычно, начал разговор.

— Вы все еще получаете эту макулатуру? — весело спросил он наконец, дотронувшись до сложенных газет, которые Эфор положил на стол.

— Их приносит Эфор.

— Да?

— Я его попросил, — сказал Шевек, бросив на Паэ мгновенный испытующий взгляд. — Они помогают мне понять вашу страну. Меня интересует ваш низший класс. Большинство анаррести происходят из низшего класса.

— Да, конечно, — ответил молодой человек, почтительно кивнув, и откусил маленький кусочек медовой булочки. — Я, пожалуй, все-таки выпил бы капельку шоколада, — сказал он и позвонил в стоящий на подносе колокольчик. В дверях появился Эфор.

— Еще чашку, — не оборачиваясь, бросил Паэ. — Так вот, сударь, нам так хотелось опять начать возить вас по стране, теперь, когда погода налаживается, чтобы вы побольше увидели. Даже, может быть, за границу. Но боюсь, что эта чертова война положила конец всем подобным планам.

Шевек взглянул на шапку в газете, лежавшей сверху: «СТЫЧКА МЕЖДУ ИО И ТУ ВОЗЛЕ СТОЛИЦЫ БЕНБИЛИ».

— По телефаксу есть более свежие новости, — сказал Паэ. — Мы освободили столицу. Генерал Хавеверт будет возвращен в президентское кресло.

— Значит, война закончилась?

— Нет, пока Ту еще удерживает обе восточные провинции.

— Понятно. Значит, ваша армия и армия Ту будут сражаться в Бенбили. Но не здесь?

— Нет, нет. Для них было бы совершенным безумием вторгнуться к нам, а для нас — к ним. Мы уже переросли это варварство — воевать в самом сердце высокой цивилизации! Баланс силы поддерживается именно такими полицейскими акциями. Тем не менее, официально мы воюем. Так что боюсь, что начнут действовать все нудные старые ограничения.

— Ограничения?

— Во-первых, начнут определять степень секретности исследований, проводимых на Факультете Благородной Науки. Вообще-то ничего особенного, просто будут ставить правительственный штамп. Ну, иногда могут задержать публикацию какой-то работы, когда наверху думают, что раз они ее не понимают, то она, наверно, опасна!… И боюсь, что чуть-чуть ограничат поездки по стране, особенно для вас и других лиц, не являющихся гражданами нашего государства. Кажется, пока не прекратится состояние войны, считается, что вам не положено покидать пределы университетского городка без письменного разрешения. Но не обращайте на это внимания. Я могу вывести вас отсюда, как только вы захотите, без всякой этой чепухи.

— Ключи в ваших руках, — сказал Шевек с простодушной улыбкой.

— О, я в этом деле не имею себе равных. Обожаю обходить всякие правила и обводить вокруг пальца власти. Может быть, я по натуре — анархист, а? Да куда же провалился этот старый дурак, которого я послал за чашкой?

— Должно быть, спустился за ней в кухню.

— На это не обязательно тратить полдня. Ну, я не буду ждать. Не хочу отнимать у вас остаток утра. Кстати, вы видели последний «Бюллетень Фонда Космических Исследований»? Они публикуют планы Реумере относительно ансибля.

— Что такое ансибль?

— Так называют аппарат для мгновенного перемещения в пространстве. Он говорит, что если только темпоралисты — это, конечно, вы — разработают уравнения взаимосвязи времени и инерции, то инженеры — а это он — за несколько недель или месяцев сумеют построить эту штуку, испытать ее и таким образом, кроме прочего, проверить правильность теории.

— Инженеры сами по себе служат доказательством существования причинной обратимости. Видите, Реумере успел построить следствие еще до того, как я обеспечил причину. — Шевек снова улыбнулся, уже не так простодушно.

Когда Паэ закрыл за собой дверь, Шевек вдруг встал.

— Ах ты, грязный спекулянтский врун! — сказал он по-правийски, побелев от ярости, стиснув руки, чтобы не дать им схватить что-нибудь и запустить вслед Паэ.

Вошел Эфор, неся на подносе чашку с блюдцем, и резко остановился; у него сделался встревоженный вид.

— Все в порядке, Эфор. Он… ему не понадобится чашка. Теперь можете убрать все.

— Слушаюсь, господин.

— Послушайте, мне бы хотелось некоторое время ни с кем не видеться. Вы можете их не пускать?

— Запросто, господин. Кого-нибудь определенного?

— Да, его… Вообще никого. Говорите, что я работаю.

— Он будет рад слышать это, господин, — сказал Эфор, и его морщины на миг разгладились от злорадства; потом он с почтительной фамильярностью добавил:

— Никто, кого вы не хотите видеть, мимо меня не проберется; — и заключил с подобающей официальностью:

— Спасибо, господин, и доброго вам утра.

Еда и адреналин разогнали оцепенение Шевека. Раздраженный, не находя себе места, он расхаживал по комнате взад-вперед. Ему хотелось действовать. Уже чуть ли ни год он ничего не делал, за исключением того, что был дураком. Пора уже что-нибудь сделать.

Ну, ладно, а зачем он сюда прилетел?

Чтобы заниматься физикой. Чтобы своим талантом утвердить права любого гражданина в любом обществе: право работать, право на материальную поддержку во время работы; и право делиться плодами своей работы со всеми, кому они нужны. Права одонианина и человека.

Его любезные и заботливые хозяева, бесспорно, дают ему возможность работать и оказывают ему материальную поддержку во время работы. Проблема — в третьем пункте. Но до него он и сам еще не добрался. Он не выполнил свою работу. Он не может делиться тем, чего не имеет.

Шевек вернулся к письменному столу и достал из наименее доступного и наименее полезного кармана своих модных облегающих штанов пару густо исписанных клочков бумаги, расправил их пальцами и стал смотреть на них. Он подумал, что становится похож на Сабула: пишет очень мелко, сокращая слова, на клочках бумаги. Теперь он понял, почему Сабул так делает: он собственник и скрытен. Что на Анарресе — психопатия, то на Уррасе — разумное поведение.

И опять Шевек сидел совершенно неподвижно, наклонив голову, внимательно глядя на эти два клочка бумаги, на которых он записал некоторые основные моменты Общей Теории Времени — в той мере, в какой она была разработана.

Следующие три дня он просидел за письменным столом, глядя на эти два листочка.

Иногда он вставал и ходил по комнате, или что-нибудь записывал, или включал настольный компьютер, или просил Эфора принести ему поесть, или ложился и засыпал; а потом снова возвращался к письменному столу.

Вечером третьего дня он для разнообразия сидел на мраморной скамье у камина. Он сидел на ней в тот вечер, когда впервые вошел эту комнату, в эту изящную тюремную камеру, и обычно сидел на ней, когда к нему кто-нибудь приходил. Сейчас у него никого не было, но он размышлял о Саио Паэ.

Как все, кто рвется к власти, Паэ был удивительно близорук. В его уме было что-то мелкое, бесплодное; в нем не хватало глубины, плодотворности, воображения. По сути, это был примитивный инструмент. Но его потенциальные возможности были вполне реальны и не исчезли, хотя и деформировались. Паэ был очень способным физиком. А вернее, у него было отличное чутье в отношении физики. Сам он не сделал ничего оригинального, но его умение воспользоваться случаем, его нюх на то, что сулит успех, раз за разом приводили его в наиболее перспективные области физики. Он, в точности, как Шевек, нюхом чуял, что надо разрабатывать, и Шевек уважал это чутье в Паэ, как и в себе, потому что для ученого это чрезвычайно важное свойство. Именно Паэ дал Шевеку переведенную с террийского книгу, труды симпозиума по Теориям Относительности, идеи которой занимали его в последнее время все сильнее и сильнее. Возможно ли, что он прибыл на Уррас именно для того, чтобы встретиться с Саио Паэ, своим врагом? Что он прилетел, чтобы найти его, зная, что, быть может, получит от своего врага то, чего не может получить от своих братьев и друзей, то, чего ему не может дать ни один анаррести — знание чужого, инопланетного… нового…

Шевек забыл о Паэ и стал думать о той книге. Он не мог точно сформулировать для себя, чем она так помогла ему в работе. Большая часть приведенной в ней физики, по существу, устарела, методы были громоздки, а позиция этих инопланетян часто была просто неприятной. Террийцы были интеллектуальными империалистами, рьяными стеностроителями. Даже Айнсетайн, родоначальник теории, чувствовал себя вынужденным предупредить, что его физика охватывает только физическую модальность и не затрагивает никакую иную, и не следует считать, что она подразумевает метафизическую, философскую или этическую модальность. Что, конечно, внешне справедливо, но ведь он использовал число, мостик между духом и материей. «Число Неоспоримое», как называли его древние основоположники Благородной Науки. Применить математику в этом смысле означало применить мо дальность, которая предшествовала всем остальным модальностям и вела к ним. Айнсетайн знал это; с подкупающей осторожностью он признавался, что, как ему кажется, его физика действительно описывает реальность.

Чужое и знакомое: в каждом движении мысли террийца Шевек улавливал это сочетание, и оно его постоянно увлекало. И было ему близко — потому что Айнсетайн тоже искал объединяющую теорию поля. Объяснив силу притяжения как одну из функций геометрии пространства-времени, он попытался распространить этот синтез также и на электромагнитные силы. Но не сумел. Уже при его жизни, и еще много десятилетий после его смерти, физики его родной планеты, отвернувшись от его усилий и его неудачи, разрабатывали великолепные несвязности квантовой теории с ее высоким технологическим выходом и наконец сосредоточили свои уси лия исключительно на технологической модальности, что это кончилось тупиком — катастрофической несостоятельностью воображения. А ведь первоначальная интуиция их не обманывала: в их отправной точке прогресс заключался именно в той неопределенности, с которой не хотел примириться старый Айнсетайн. И его неприятие было столь же правильным — в конечном счете. Только он не располагал инструментами, чтобы это доказать — переменными Саэбы и теориями бесконечной скорости и комплексной причины. В тау-китянской физике его объединенное поле существовало, но существовало на условиях, которые он, возможно, не согласился бы принять; потому что для его великих теорий была необходима скорость света как ограничивающий фактор. Обе его Теории Относительности и через столько веков не утратили своей красоты, правильности и полезности, а ведь обе они основывались на гипотезе, доказать правильность которой было невозможно; неправильность же ее в некоторых условиях не только могла быть доказана, но и была доказана.

Но разве теория, правильность всех элементов которой доказуема, не является тавтологией? В области недоказуемого или даже того, что может быть опровергнуто, лежит единственный шанс вырваться из круга и пойти вперед.

А в этом случае так ли уж важна недоказуемость гипотезы истинного сосуществования — проблема, о которую Шевек отчаянно бился головой все эти три дня, а по существу — все эти десять лет?

Он ощупью искал несомненности, рвался к ней, как будто это было нечто, чем он мог владеть. Он требовал надежности, гарантии, которая не может быть дана; и которая, если бы и была дана, стала бы тюрьмой. Просто приняв за аксиому реальность истинного сосуществования, он сможет свободно пользоваться прекрасными геометриями относительности; и тогда можно будет пойти дальше. Следующий этап был совершенно ясен. С сосуществованием последовательности можно будет справиться пр и помощи ряда преобразований Саэбы; при таком подходе антитеза между последовательностью и присутствием перестает быть антитезой. Фундаментальное единство точек зрения теорий Последовательности и Одновременности становится ясным; понятие интервала служит для связи статического и динамического аспектов вселенной. Как он мог десять лет в упор смотреть на реальность и не видеть ее? Теперь можно будет двигаться дальше без всяких затруднений. Да он, собственно, уже и двинулся дальше. Он уже пришел. Он увидел все, что было еще впереди, уже при первом, казалось бы, случайном, беглом взгляде на этот метод, взгляде, которым он был обязан своему пониманию, причиной неудачи в далеком прошлом. Стена рухнула. Теперь он видел все отчетливо и целиком. То, что он видел, было просто — проще всего остального. Это была сама простота — а в ней содержалась вся сложность, вся перспектива. Это было откровение. Это был свободный путь, путь домой, свет.

На душе у него стало, как у ребенка, который выбегает из темноты на солнечный свет. Конца не было, не было…

И все же, при всем чувстве беспредельного облегчения и счастья, он трясся от страха; руки у него дрожали, глаза слезились, словно он посмотрел на солнце. В конце концов, плоть не прозрачна. И странно сознавать, что ты достиг цели своей жизни.

Но он все смотрел и смотрел, и шел все дальше и дальше, с той же самой детской радостью, пока вдруг не оказалось, что он не может сделать ни шагу дальше; и тогда, сквозь слезы оглядевшись вокруг, он увидел, что в комнате темно, а высокие окна полны звезд.

Великий миг прошел; он видел, как он уходит. Он не пытался цепляться за него. Он знал, что он — часть этого мгновения, а не оно — часть его. Он был в его распоряжении.

Через некоторое время Шевек встал на дрожащие ноги и включил лампу. Он немного побродил по комнате, дотрагиваясь то до переплета книги, то до абажура лампы, радуясь, что вернулся, что опять находится среди знакомых предметов, опять в своем мире — потому что в тот момент разница между этой планетой и той, между Уррасом и Анарресом была для него не больше разницы между двумя песчинками на морском берегу. Не было больше бездн, не было стен. Не было больше изгнания. Он увидел основание вселенной, и оно было надежным.

Медленной и не очень твердой походкой Шевек вошел в спальню и, не раздеваясь, рухнул на кровать. Он лежал, закинув руки а голову, время от времени обдумывая то одну, то другую деталь еще предстоявшей ему работы, охваченный торжественной и счастливой благодарностью, которая постепенно перешла в светлую задумчивость, а по том — в сон.

Шевек проспал десять часов и проснулся с мыслью об уравнениях, которые выразят понятие интервала. Он подошел к письменному столу и принялся работать над ними. Во второй половине этого дня у него по расписанию были занятия, и он их провел; он пообедал в преподавательской столовой и побеседовал там со своими коллегами о погоде, и о войне, и обо всем остальном, о чем они заводили разговор. Если они и заметили в нем какие-то перемены, он этого не понял, потому что по существу даже не заметил их. Он вернулся к себе в комнату и снова сел работать.

В уррасских сутках было двадцать часов. В течение восьми дней Шевек ежедневно проводил по двенадцать, а то и по шестнадцать часов, сидя за письменным столом или слоняясь по комнате, часто глядя своими светлыми глазами в окна, за которыми сияло теплое весеннее солнце или звезды и рыжая Луна.

Эфор, войдя с завтраком на подносе, увидел, что Шевек лежит на кровати полуодетый и разговаривает на незнакомом языке. Он растолкал его. Конвульсивно вздрогнув, Шевек проснулся, встал и, шатаясь, вышел в другую комнату, к письменному столу, который б ыл совершенно пуст; он уставился на компьютер, с которого была сброшена вся информация, и застыл, точно человек, который получил удар по голове, но еще не понял этого. Эфору удалось снова уложить его, и он сказал:

— Лихорадка есть, господин. Зову доктора?

— Нет!

— А может, господин?…

— Нет! Не пускайте сюда никого, Эфор. Говорите, что я болен.

— Тогда они точно приведут доктора. Могу сказать, господин, что вы все еще работаете. Это им нравится.

— Когда выйдете, заприте дверь, — сказал Шевек.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24