Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Грасский дневник

ModernLib.Net / Художественная литература / Кузнецова Галина / Грасский дневник - Чтение (стр. 3)
Автор: Кузнецова Галина
Жанр: Художественная литература

 

 


      Когда начались обсуждения, И. А. сказал, что написано очень хорошо, что все, что касается первой части, т. е. религиозного отношения к монарху, очень правильно. Разрушаться это отношение началось ко времени 1-й революции, и он сам слышал после японской войны, как мужик обозвал царя по-матерному.
      Почти все время молчавший Алданов на вопрос, что он скажет, ответил, что у него очень много возражений.
      - Я вперед знаю, что скажет Марк Александрович, - сказал Илюша, - он находит, что монархия у меня очень стилизована, что происходило все это много проще...
      - Не совсем, но грубо говоря, так. Монархия, действительно, у вас "стилизована", и вы сами знаете, что происходило все это много проще. Прежде всего я не согласен с вами в том, что народ так уж любил некоторых монархов и что они были верующими... например, Екатерина. А что делал Петр I? Не будем говорить здесь об этом, но ведь вы знаете, что он делал...
      - Но ведь провалы свойственны русскому народу,- вмешался И. А.- Он молится, а потом может так запалить в своего бога... как это свойственно всем дикарям, когда бог не исполняет их желаний. Но это не мешает ему потом опять поставить его перед собой, намазать ему губы салом, кланяться...
      - Да я же и говорю,- Петр был первым комсомольцем,- спокойно сказал Алданов.- А больше всего я против того, что Илья Исидорович хочет вывести из этого. Он напирает на то, что вот, мол, есть Запад и есть Азия, т. е. Россия. На Западе все было по-иному, по-светлому, а у нас было рабство, дикость. Поэтому народу, собственно, и потребно такое правительство, какое сейчас оно имеет, т. е. большевистское. Он, собственно, говорит то, что говорят о нас иностранцы, что сказал Эррио, например: "Для такого рабского народа - так и надо". А между тем на Западе было то же самое. Разве какой-нибудь Людовик не считал себя Богом? "Раб твой", подписываемое на челобитных, является простой формой вежливости. Я не согласен с тем сусанннским пафосом, который вы придаете всему этому...
      - Марк Александрович, я ведь беру главное! Между Западом и нами все-таки было различие... Различие в оттенках...
      - Нет, нет, самое ужасное, что вы роете этот ров между Западом и нами "Азией". Все шло таким быстрым темпом последние несколько десятилетий, что удержись мы после войны - мы бы догнали Европу. Мы не Азия, а только запоздавшая Европа...
      - Правда, правда, М. А.- закричал И. А.- И революцию можно было предотвратить...
      - А по поводу любви народа к монархам, вспомните еще, что Л. Н. Толстой писал в письме к Николаю II: "Вы думаете, что народ Вас любит, Вы увидите, что никто не пошевельнет пальцем для Вашего спасения". И это оправдалось.
      Потом, прощаясь, когда все вышли в сад. я спросила Илюшу, не смущают ли его возражения и считает ли он их правильными.
      - Я проверил себя, Г. Н.,-ответил он.-Я работаю над этим уже 10 лет и могу сказать, что умру, веря в то, что пишу. Я знаю, как мне будут возражать. Но это нисколько не колеблет моего убеждения. Я хочу, кроме того, показать, что монархия в России была трагедией...
      3 августа
      Возвращаясь вечером с купанья, заметили внизу нашей горы чей-то великолепный темно-синий автомобиль. И. А. пошутил, что это, должно быть, какой-нибудь американский издатель, приехавший к нему, а когда мы вошли в калитку дачи, навстречу нам с кресла под пальмой поднялась высокая мужская фигура, а за ней что-то голубое. И. А. ждал Рахманинова с дочерью (Таней), приехавших на несколько дней в Канны.
      Сели, заговорили. У Тани оказался с собой американский аппарат, маленький синема, который она наводила поочередно на всех нас. Одеты оба были с той дорогой очевидностью богатства, которая доступна очень немногим. Рахманинов еще раз поразил меня сходством в лице (особенно где-то вокруг глаз) с Керенским. Галстук, костюм, шляпа, кожа рук - все у него было чистейшее, особенно вымытое, выдающееся.
      Разговор вертелся вокруг Шаляпина и его сына, живущего сейчас тоже па Ривьере, и предполагаемой постановки в кино Бориса Годунова, сценарий к которому "развивает" с пушкинского "Бориса" Мережковский. Через двадцать минут они поднялись, говоря, что им пора ехать домой обедать. Мы сначала неуверенно, а потом видя, что они готовы согласиться, с большей силой стали предлагать остаться на обед. После недолгих уговоров они остались.
      Тотчас же были "мобилизованы" все съестные припасы в доме. Камни послали вниз за ветчиной и яйцами, я побежала за десертом, и через полчаса мы все уже сидели за столом. Р. попросил завесить лампу, жалуясь на то, что его глаза не выносят сильного света, и с его стороны был спущен с абажура кусок шелка.
      Разговор был разбитый и малозначительный. Р., между прочим, все настаивал на том, что И. А. должен непременно написать книгу о Чехове, перед которым он сам, видимо, преклонялся. Был любезен, прост, интересовался тем, что пишет Зуров, что я, как и кто работает и вообще как мы живем. Остановились они в Каннах, в Гранд Отеле. У него какие-то дела с Борисом Григорьевым, очевидно тот будет писать его портрет. Видно, что он очень любит дочь, это было особенно заметно по его рассказу о ее падении с лошади в Рамбуйе, где у них вилла.
      Они уехали часов в десять, предположительно решив встретиться с нами на другой день в Каннах.
      Во время обеда я часто смотрела на него и на И. А. и сравнивала их обоих известно ведь, что они очень похожи - сравнивая также и их судьбу. Да, похожи, но И. А. весь суше, изящнее, легче, меньше, и кожа у него тоньше и черты лица правильнее.
      5 августа
      Вчера обедали на песке под лодкой с Алдановым и Рахманиновыми. Был настоящий песчаный смерч, так что нам ничего не оставалось, как забраться в это сравнительно тихое место и расположиться там. "Босяцкий обед", по выражению И. А., вышел оригинальным. Котлеты, помидоры, сыр и фрукты были с песком, и на всех было только четыре стакана. Рахманиновы подъехали тогда, когда все было разложено; у них были с собой бутерброды с ветчиной и бутылка Виши. И. А. представил Алданова и Рахманинова друг другу. У Алданова был особенно небрежный костюм: брюки и рубашка сидели кое-как, волосы висели. У него только что уехала в Париж жена, и он был немного грустен.
      Рахманинов был с ним исключительно любезен, даже пригласил к концу вечера его к себе в Рамбуйе гостить, уверяя, что ему там будет очень удобно тихо писать, так как он сам очень много работает.
      На другой день все мы были приглашены к Алданову в Juan les Pins завтракать. (На прощанье он успел шепнуть мне: "привезите непременно фотографический аппарат, не забудете?").
      Без числа
      Сначала мы выкупались на маленьком пляже - вода была прозрачна, чиста, прелестна - потом пошли по направлению к вилле Алданова. Рахманиновы нас догнали на автомобиле. В. Н. и И. А. сели к ним, а Таня вышла к нам, и мы пошли, не торопясь, пешком.
      У Алданова в салоне ждал нас накрытый круглый стол, уже заставленный закусками. Сели: с одной стороны И. А., Алданов и Рахманинов, с другой - я. Л., Таня и В. Н., завершая круг, рядом с Рахманиновым. В полуоткрытые двери приятно дул ветерок. Из уважения к "знаменитостям" нас отделили от прочих пансионеров, обедавших в соседней комнате. Рахманинов был очень мил, любезен, весел, поминутно обращался к нам, передавая то одно, то другое, сам заговаривал, помогал В. Н. раскладывать с общего блюда рыбу, курицу.
      После жаркого нам подали десерт и кофе, закрыли двери и оставили нас одних. Рахманинов, мало пивший и евший очень умеренно, позволивший себе только лишнюю чашку кофе, стал рассказывать о своем визите к Толстому. Говорил он еле слышным голосом, почти шепотом, с придыханиями, произнося "р" вместо "л".
      - Это неприятное воспоминание... Было это в 1900 году. Толстому сказали, что вот, мол, есть такой молодой человек, бросил работать, три года пьет, отчаялся в себе, а талантлив, надо поддержать... Играл я Бетховена, есть такая вещица с лейтмотивом, в котором выражается грусть молодых влюбленных, которых разлучают. Кончил, все вокруг в восторге, но хлопать боятся, смотрят, как Толстой? А он сидит в сторонке, руки сложил сурово и молчит. И все притихли, видят - ему не нравится... Ну, я, понятно, от него стал бегать. Но в конце вечера вижу: старик идет прямо на меня. "Вы, говорит, простите, что я вам должен сказать: нехорошо то, что вы играли". Я ему: "Да ведь это не мое, а Бетховен", а он: "Ну и что же, что Бетховен? Все равно нехорошо. Вы на меня не обиделись?" Тут я ему ответил дерзостью: "Как же я могу обижаться, если Бетховен может оказаться плохим?.."
      Ну и сбежал. Меня туда потом приглашали, и Софья Андреевна потом звала, а я не пошел. До тех пор мечтал о Толстом, как о счастье, а тут все как рукой сняло! И не тем он меня поразил, что Бетховен ему не понравился или что я играл плохо, а тем, что он, такой, как он был, мог обойтись с молодым начинающим, впавшим в отчаяние, которого привели к нему для утешения, так жестоко! И не пошел. Утешил меня потом только Чехов, сказавший по-врачебному:
      - Да у него, может быть, желудок в тот день не подействовал - вот и все. А пришли бы в другой раз - было бы иначе. Теперь бы побежал к нему, да некуда...
      - Вот, Сергей Васильевич, этим последним вы себе приговор изрекли! сказал И. А.- С начинающими, молодыми, жестокость необходима. Выживет - значит годен, если нет - туда и дорога.
      - Нет, И. А., я с вами совершенно несогласен,- сказал Рахманинов.- Если ко мне придет молодой человек и будет спрашивать моего совета, да еще не в моем, а в чужом искусстве, и я буду видеть, что мое мнение для него важно - я лучше солгу, но не позволю себе быть бесчеловечным.
      Поднялся спор. И. А. защищал Толстого, говорил, что он думает о нем "давно, лет сорок пять" и что нельзя судить его по нашим обычным меркам, что музыку он понимал, если, умирая, мог сказать: "Единственное, чего жаль - так это музыки!" Рахманинов, напротив, утверждал, что музыку он понимал плохо, что в Крейцеровой сонате, например, нет того, что он в ней находит, а что сам он Крейцерову сонату не любит и никогда не играет.
      В конце разговора он спросил меня: "а вы работаете?" Я сказала, что сейчас нет, что у нас "каникулы", что у меня сравнительно недавно вышла книга. "Как недавно? Это уже когда было! - воскликнул он.- Я ведь знаю, когда ваша книжка вышла. Надо работать каждый день!"
      Между прочим, он рассказал, что за столом у Толстого он ему сказал:
      "Я в себе сомневаюсь, боюсь, что у меня таланта мало..." На это Толстой ответил: "Об этом никогда не надо думать. Это ничего. Вы думаете, у меня никогда не бывает сомнений? Наша работа вовсе не удовольствие... Просто работайте..."
      Снимались в этот день бесчисленное количество раз. Рахманинов, между прочим, очень убеждал меня в том, что надо дать писать с себя портрет, если Сорин возобновит этот разговор. Его очень поддерживал Алданов.
      Простились очень дружелюбно, хотя уже и в большой толпе, собравшейся в саду. Таня звала к себе в Париж. Рахманинов, задержав мою руку, сказал, прощаясь: "Ну, работайте же, работайте... Смотрите..."
      4 сентября
      Разговаривали в саду на дальней скамейке. Заговорили о Катаеве, рассказ которого "Отец" читали в газете "Сегодня".
      - Нет, все-таки какая-то в нем дикая смесь меня и Рощина. Потом такая масса утомительных подробностей! Прешь через них и ничего не понимаешь! Многого я так и не понял. Что он. Например, делает с обрывками газеты у следователя? Конечно, это из его жизни.
      - А разве он сидел в тюрьме?
      - Думаю, да.
      - Он красивый,- сказала В. Н.- Помнишь его в Одессе у нас на даче?
      - Да, помню, как он первый раз пришел. Вошел ко мне на балкон, представился: "Я - Валя Катаев. Пишу. Вы мне очень нравитесь, подражаю вам". И так это смело, с почтительностью, но на границе дерзости. Ну, тетрадка, конечно. Потом, когда он стал большевиком, я ему такие вещи говорил, что он раз сказал: "Я только от вас могу выслушивать подобные вещи".
      10 сентября
      Встала раньше всех, села за стол. Пробовала писать. Все утро В. Н. и Р. готовили в кухне, пока мы, остальные, писали у себя. И. А. занят фельетоном, сосредоточен, поглощен, добр, когда приходит в себя.
      Вечером сидим в кабинете у И. А.
      - Бывает с вами, И. А.- говорю я,- чтобы вы ловили себя на том, что невольно повторяете чей-нибудь жест, интонацию, словечко?
      - Нет, никогда. Это, заметьте, бывает с очень многими. Сам Толстой признавался, что с ним бывали такие подражанья. Но вот я, сколько себя помню, никогда никому не подражал. Никогда во мне не было восхищенья ни перед кем, кроме только Толстого.
      - И ты воображаешь, что это хорошо? - спросила В. Н.
      - В вас есть какая-то неподвижность,- сказала я.
      - Нет, это не неподвижность. Напротив, я был так гибок, что за мою жизнь во мне умерло несколько человек. Но в некоторых отношениях я был всегда тверд, как какой-нибудь собачий хвост, бьющий по стулу...
      И он показал рукой как, так талантливо, что мы все дружно рассмеялись.
      1 октября
      Завтракал Адамович. Сразу начался разговор с И. А. о Толстом и Достоевском. И. А., как всегда, говорил, что Достоевский не производит на него никакого впечатления. Он многое просто забывает, сколько бы ни перечитывал. Потом говорили о советской литературе.
      Говорили о Катаеве, о некоторых других, но все как-то бегло. Между прочим, И. А. сказал, что ему кажется, что надо писать совсем маленькие сжатые рассказы в несколько строк и что, в сущности, у всех самых больших писателей есть только хорошие места, а между ними - вода.
      - Да, но тогда будет как с питательными пилюлями, сказал Ад., а хочется чего-то больше. [...]
      15 октября
      Ездили с И. А. в Ниццу. Подъезжать к ней, да еще солнечным утром, всегда приятно - какое-то особенно голубое и глубокое подле нее море, на котором особенно прелестна белая стая чаек, почему-то всегда собирающихся в одном месте, довольно далеко от берега. В автобусе говорили об "Алешке Толстом" и о его Петре I. Мне книга, несмотря на какую-то беглость, дерзость и, как говорит И. А., лубочность, все же нравится. В первый раз я почувствовала дело Петра, которое прежде воспринимала каким-то головным образом. Нравится она и И. А., хотя он и осуждает лубочность и говорит, что Петра видит мало, зато прекрасен Меншиков и тонка и нежна прелестная Анна Монс. "Все-таки это остатки какой-то богатырской Руси,- говорил он о А. Н. Толстом.- Он ведь сам глубоко русский человек, в нем все это сидит. И, кроме того, большая способность ассимиляции с той средой, в которой он в данное время находится. Вот писал он свой холопский 1918 год и на время писания был против этих генералов. У него такая натура".
      ...После завтрака пошли каждый по своим делам. Я ходила в библиотеку. На вопрос мой, что теперь больше всего читают и спрашивают, библиотекарша ответила:
      - Конечно, бульварное. А потом книги, где нет революции. Так и просят: "только, пожалуйста, без революции!" Хотят отдохнуть на мирной жизни. Очень читают Корсака "Записки одного контролера". Очень хорошо идет.
      Я спросила о Сирине.
      - Берут, но немного. Труден. И потом, правда, что вот хотя бы "Машенька". Ехала, ехала и не доехала! Читатель таких концов не любит! [...]
      23 октября
      День рождения И. А. Шестьдесят лет. Совсем обыкновенный день, ни поздравлений, ни писем, даже меню обыкновенное.
      В. Н. говорит, что в прежние годы он "с ума сходил перед днями своего рожденья, часто уезжал куда-нибудь накануне, то в Петербург, то в Ефремов". На этот раз очень тих, очень сердечен был вчера вечером и сегодня все утро. Гуляли по саду. Очень теплый солнечный день. Он шутил с Р., гулял с нами всеми тремя перед завтраком, хотя даже и не переоделся, все в том же старом полосатом халате с растрепанными завязками. [...]
      27 ноября
      Вчера были на прощальном (они уезжают в Париж) завтраке у Мережковских. День был серый, тяжелый. Настроение у всех сумрачное, сам Мережковский был очень молчалив, мрачен, цвет лица у него пепельно-серый. Зинаида Николаевна в ярко-фиолетовом бархатном платье, дурно сшитом, но идущем к золотистому каштану ее волос, была в благосклонном расположении духа. Она старательно угощала крохотными нежными пирожками, говоря, что они так легки, что исчезают "a vol d'oiseau", и немилосердно теребила Володю, который у них и кушанье раскладывает, и убирает, и телеграммы отсылает.
      После завтрака Дмитрий Серг. по обыкновению ушел отдыхать, Володя отправился заказывать билеты, а мы втроем остались с 3. Н. Я рассматривала ее, лишний раз дивясь ее вычурным позам,- рука за голову, нога за ногу, голова далеко закинута, и сама она полулежит в кресле, с которого свисают фиолетовые углы платья, а ручки маленькие, хрупкие, и все она щурится или таращит глаза. На этот раз она была мила и старалась говорить откровеннее и понять нас. Говорила, что теперь нет ничего интересного для нее в молодых писателях, что все "Фельзены и Поплавские ее разочаровали". А "как расталкивают всех локтями! Вам, Галина Николаевна, за ними не угнаться..."
      Потом говорила о Сирине. Он ей тоже не нравится. "В конце концов так путает, что не знаешь, правда или неправда, и сам он - он или не он... И так хочется чего-нибудь простого..."
      Много было толков и об Илюше, речь которого напечатана в "Днях". Смысл ее таков, что Сов. Россия сейчас вовсе не слаба, не накануне краха, как думают многие, а напротив, очень сильна, и в ней, и только в ней одной страшная угроза войны с Западом, причем плацдармом должна служить Германия. Но бороться с ней он предлагает тем же отвлеченным литературным "разложением и уводом душ"... А как это сделать - опять не говорит. Об этом было много толков у нас вечером, когда мы все после обеда пошли в кабинет И. А., где он читал эту речь вслух.
      2 декабря
      Отослали с И. А. рукопись его книги "Божье древо". Зашли в церковь. В ней, пустой, гремел какими-то железными трубами орган.
      Сидела у моря одна, пока И. А. ездил к Мережковским. Оно было желтовато-голубое, не очень красивое, но все-таки было хорошо дышать морским воздухом, смотреть на чаек, которых было особенно много в этот раз. Они белой толпой стояли на песке, быстро семенили по нем коралловыми ножками, временами их как бы сдувало ветром, и они белыми облаками отлетали.
      Солнце зашло в мутный дымный газ неба, на котором стройно рисовались снасти стоявшей у мола одинокой яхты. Поверхность моря была серая, бугристая с прерывистым неприютным блеском по ней. И. А. шел и говорил, что у него бывает иногда страстная потребность увидеть северное море, что должно быть это во всех нас, русских, заложено.
      - Да ведь, бывало, выйдешь из Босфора в Черное море - так сейчас и пошел ветер, и пошло валять, и труба начинает сипеть как-то по-особенному...
      На обратном пути все говорил, что пора приниматься за "Арсеньева". Он сейчас после отправки книжки очень устал, как-то весь обмяк, но маленький отдых - и он опять может писать. Говорили и обо мне. Я сейчас с величайшим страхом, правда, чтобы это не прекратилось, пишу. Выплыла на какую-то вольную воду. Кажется, это длится несколько дней, но написаны две главы дальше. Последняя переработана трижды.
      14 декабря
      После завтрака ходили с И. А. ненадолго гулять наверх. Говорили о Муратове 1, которым И. А. после каждой новой статьи очень восхищается, об Ольге Жеребцовой у Алданова и Герцена. По-моему, у Герцена она хороша, но у Алданова видна совсем по-иному и вместе с эпохой попутно. Потом спросила, как И. А. писал "Деревню", с чего началось.
      - Да так... захотелось написать одного лавочника, был такой, жил у большой дороги. Но по лени хотел написать сначала ряд портретов: его, разных мужиков, баб. А потом как-то так само собой вышло, что сел и написал первую часть в 4 дня. И на год бросил.
      - А вторая часть?
      - А это было уже через год. Простились мы с матерью - она была очень плоха, я был убит, и поехали мы в Москву почему-то в июне. Получались известия от брата, все более тяжелые. Я сел писать. И тут и получил известие о ее смерти. Ну, писал две недели и дописал...
      18 декабря
      На днях вечером сидели в кабинете И. А., и разговор зашел о Достоевском. И. А., который взялся перечитывать "Бесов", сказал:
      - Ну, вот и опять в который раз решился перечитать, подошел с полной готовностью в душе: ну, как же мол это, весь свет восхищается, а я чего-то очевидно не доглядел... Ну, вот дошел до половины и опять то же самое! Чувствую, что меня дурачат, считают дураком... И нисколько не трогают! Бесконечные разговоры и каждую минуту "все в ожидании" и все между собой знакомы и вечно все собираются в одном месте и вечно одна и та же героиня... И это уже двести страниц, а никаких "бесов" нет... Нет, плохо! Раздражает!
      - Что же ты хочешь сказать? - спросила В. Н.
      - Хочу сказать, что, очевидно, ошибаюсь не я, а "мир", что мы имеем дело со случаем всеобщего массового гипноза. Но не только не смеют сказать, что король голый, но даже и себе не смеют сознаться в этом.
      - Что же, вы хотите сказать, что Достоевский плохой писатель? - закричал 3.
      - Да, я хочу сказать, что Достоевский плохой писатель. И вы лучше послушайте меня. Я в этом деле кое-что понимаю...
      - Да как же это так? Что он не любит описаний природы - так ему вовсе не до того, а что он так спешит, так это потому, что ему некогда было отделывать, вы же знаете, как он писал...
      - А я утверждаю, что он иначе и не мог писать, и в свою меру отделывал так, что дальше уже нельзя... Вслушайтесь в то, что я говорю: все у него так закончено и отделано, что
      1 П. Муратов, искусствовед, переводчик, романист (ред.).
      из этого кружева ни одного завитка не расплетешь... Иначе он и не мог писать.
      3. вскакивает и начинает возмущенно опровергать. В. Н. говорит, что Достоевский объяснил ей многое и в самом И. А. и в жизни всего нашего дома. И. А. с необычайной силой стоит на своем и в доказательство приводит то, что сколько ни читал Достоевского, через год ничего не помнит.
      Поднимается ужасный шум. Один Рощин не принимает в нем никакого участия и, опершись локтем на стол, рассматривает виньетку над каким-то романом в газете.
      Спор, конечно, кончается ничем. Потом В. Н. и 3. уходят наверх, а мы остаемся втроем.
      - Ну. А вы какого мнения, капитан, о Достоевском? - спрашивает И. А. тем дурашливым тоном, который неизменно ведется между ним и Р.
      - А мне это без надобности... Пущай пишет...- в том же тоне басит капитан.- Мне что? Пущай... Мы смеемся.
      20 декабря
      Демидов прислал И. А. по поручению Милюкова статью журналиста Троцкого из Стокгольма о Нобелевских лауреатах. В конце этой статьи Троцкий пишет, что у лауреата этого года было два серьезных соперника: Мережковский и Бунин. Что "Жизнь Арсеньева" искали и не могли найти в переводе - она есть пока только на итальянском - и что самый вероятный кандидат на будущий год - Бунин, если только его выставят кандидатом до января будущего года.
      И. А. читал это за завтраком вслух. Никто из нас этого не ждал, и поэтому все были как-то оглушены...
      4 января 1931
      Фондаминские приехали вчера, и вчера же вечером Илья Исидорович поднялся к нам.
      Подали чай и необычно уселись в девять часов в столовой за чайным столом. И. И. пополнел, все так же весел, даже больше, чем обычно, что объясняется, я думаю, его успехами в Париже и тем, что он "освежился", сделав большое путешествие в Болгарию и Германию. Весь вечер рассказывал, а мы все жадно задавали ему вопросы. Прежде всего сказал, что шансы Бунина в Швеции очень велики и что в Париже к нему взрыв симпатии по этому поводу.
      Потом говорил, что в Европе назревает война, что Германия и вообще все побежденные страны кипят как котел, что они полны злобой и жаждой воевать во что бы то ни стало, что Германия производит "очумелое, истерическое впечатление", что она делает все, чтобы убедить большевиков напасть на Польшу, обещая потом с своей стороны сделать то же самое; что Франция безумно боится войны - он был на каком-то важном заседании в Париже, где вход был строго по приглашениям и где выступал цвет Франции - что генералы дрожат и все границы укрепляются, хотя казалось бы воевать не с кем. В Берлине он провел вечер (свой самый приятный вечер там) у Сирина-Набокова. Он живет в двух комнатах с женой "очень хорошей, тонкой" и по некоторым мелочам живут они трогательно.
      - А какой он в обращении? Любезно-нервен? Или нервно-любезен? - спросил И. А.
      - Да... как вам сказать... Он благожелательный человек... Так приятен, хотя и производит такое впечатление, что в нем то же, что в его романах - он в них раскрывается до конца, дает всего себя, а что дальше? Вот за это, признаться, стало, глядя на него, страшно.
      - Ну а внешность? Худ, как черт?
      - Худ, как черт!
      Всей гурьбой пошли его провожать...
      Познакомился с Газдановым. Сказал о нем, что он произвел на него самое острое и шустрое, самоуверенное и дерзкое впечатление. Дал в "Современные записки" рассказ, который написан "совсем просто". Открыл в этом году истину, догадался, что надо писать "совсем просто".
      15 января
      Радостные известия из Швеции. Будто бы проф. Агрель твердо сказал, что все сделает, чтобы премию дали Бунину.
      И. А. сказал мне это в большом волнении, после того как прочел в кабинете свое письмо Полякову-Литовцеву, приславшему ему письмо из Швеции. "Уж не знаю... боюсь сказать... ну, да не могу скрыть..."
      Он поглощен этим, лицо у него взволнованное, он сидит без пиджака в одной белой с помочами фуфайке и, не глядя, стряхивая пепел с папиросы, пишет одно письмо за другим. Я ушла от него, попросив помнить только одно: что надо все-таки до времени сдерживать себя и не давать до конца увериться в успехе все может еще перемениться. Потом пошла в сад, ушла наверх, долго ходила и сидела в каменной нише на верхней террасе, смотрела на гору, на долину, на оливки, казавшиеся от освещения железными.
      Вот жизнь на пороге поворота. Все может вывернуть и понести куда-то. И как ни странно и ни тяжко иногда бывает - будет ли лучше? И как И. А. ни тяжела нужда, лишения - будет ли лучше тогда? Ведь сумма эта вовсе не сказочная, а на нее станет рассчитывать чуть ли не половина эмиграции. А дома? А В. Н.? А все мы, неуравновешенные, нервные? Он сейчас так рассеян, так отвлечен. А что будет с его здоровьем при неизбежных излишествах?
      3 февраля
      Все разошлись усталые после визита Адамовича, а я одна осталась дома с принесенной новой книгой "Современных записок". Прочла залпом "Воспоминания" Ал. Толстой. Ужасно стало тяжело! Жизнь так трудна. И вот и в этих записках, замечательно просто и смело написанных, видна эта мука и тяжесть целой семьи, такой неладной и несходной между собой.
      С Адамовичем же было как всегда. Он как будто постарел за те 6 месяцев, что мы не видели его. "Чувствую, что старею, приходят последние деньки романтизма и молодости и хочется поскорей захватить что можно, а тут вот надо сидеть в Ницце. Жаль Парижа! А надо бывать и здесь!"
      За завтраком говорили о Толстом, Достоевском, К. Леонтьеве и Ходасевиче, о прозе Пушкина. И. А. с распушенными после вчерашней мойки волосами, в новом костюме "дубового" цвета, был очень оживлен и любезен. Адамович говорил, что будто бы у Ходасевича в уме есть что-то общее с К. Леонтьевым, который ему в общем не очень нравится. И. А. все обрубал своим решительным: "замечательный человек!"
      Заговорили о прозе Толстого и Пушкина.
      "Проза Пушкина,-сказал И. А.,-суховата, аристократична рядом с прозой Толстого, как может быть аристократична проза Петрония, который все знал, все видел и, если и решил написать о пире, где подавались соловьиные язычки, то не унизится - вы понимаете, в каком смысле я говорю это - до изображения и описания этих соловьиных язычков, а просто скажет, что их подавали. А. Толстой был слишком чувственен для этого".
      За завтраком Адамович пил только пиво, и то немного. Говорит, что пьянеет от первой же рюмки водки. Разговаривая, задумываясь, глядя перед собой остановившимися глазами, оттягивал рукой кожу от щеки.
      О Ладинском говорил, что несмотря на все хвалебные рецензии о нем, он все недоволен. Сидит под телефоном в "Последних Новостях" вот так (он, показывая, плачевно подпирает голову рукой) и говорит: "Все равно Блоком не быть!"
      21 февраля
      [...] Вечером И. А. читал мне вслух "Косцов" и "Аглаю". Последнюю читал особенно хорошо и когда кончил, у меня лицо было мокро от слез. Как прекрасно написана эта вещь! И как он замечательно читал ее!
      На мой вопрос он сказал, что много прочел, прежде чем писать ее. - Вот, видят во мне только того, кто написал "Деревню"! - говорил, жалуясь, он:- А ведь и это я! И это во мне есть! Ведь я сам русский и во мне есть и то и это! А как это написано! Сколько тут разнообразных, редко употребляемых слов, и как соблюден пейзаж хотя бы северной (и иконописной) Руси: эти сосны, песок, ее желтый платок, длинность - я несколько раз упоминаю ее - сложения Аглаи, эта длиннорукость... Ее сестра - обычная, а сама она уже вот какая, синеглазая, белоликая, тихая, длиннорукая,- это уже вырождение. А перечисление русских святых! А этот, что бабам повстречался, как выдуман! В котелке и с завязанными глазами! Ведь бес! Слишком много видел! "Утешил, что истлеют у нее только уста!" - ведь какое жестокое утешение, страшное! И вот никто этого не понял! Оттого, что "Деревня" - роман, все завопили! А в "Аглае" прелести и не заметили! Как обидно умирать, когда все, что душа несла, выполняла - никем не понято, не оценено по-настоящему! И ведь сколько тут разнообразия, сколько разных ритмов, складов разных! Я ведь чуть где побывал, нюхнул - сейчас дух страны, народа - почуял. Вот я взглянул на Бессарабию - вот и "Песня о гоце". Вот и там все правильно, и слова, и тон, и лад.
      И он прочел, опять изумительно, и "Песню о гоце".
      28 февраля
      Письмо от некоего Олейникова, женатого на сестре Нобеля, с знаменательной фразой о том, что он надеется на "русский обед" в будущем декабре, на котором сможет увидеть Ив. Бунина - нобелевского лауреата.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5